11446.fb2
Только тело красотки, только рюмку вина.
Но судьба уркагана изменяется быстро
То тюрьма, то свобода, то опять лагеря...
И однажды во вторник, суеверный мальчишка,
Он спалил на бану и ее и себя.
(Вот мы и свели счеты с прокурором!)
Вот за красным столом в отуманенном зале
Воду пьет прокурор за стаканом стакан.
А на черной скамье - его доченька Нина
И какой-то совсем незнакомый жиган.
(В жизни коллизия совершенно невозможная - чтобы прокурор судил свою же дочь. Но художественно - достоверная и решающая. На сходном повороте построен, кажется, финал "Девяноста третьего года" Гюго.)
Расставалася молча, как всегда горделиво,
Попросил уркаган попрощаться с женой,
И слились их уста в поцелуе едином,
Лишь отец-прокурор обливался слезой.
(Ради этой слезы написана вся песня.)
Какие только фокусы ни выкидывает искусство и, пиша обо всем на свете, пишет только о том, каково оно из себя, и любуется автопортретом. Только ли? В конечном счете оно, в самом деле, твердит лишь о собственном необъяснимом присутствии, расцвете, Возникновении и, теряясь в действительности, не имеющей к нему отношения, любую глупость готово выдать за факт своего местопребывания в мире, стоит тому едва пошевелить пальцами. В потенции всякое слово художественно. Произнесите слово с акцентом, с нажимом, и оно загорится и потянет в поэзию, чьи ритмы и рифмы лишь средства и признаки акцентированного произношения.
Всякая речь напевна, созвучна, и достаточно ей чуть-чуть превзойти уровень общеупотреби-тельной, средней ритмичности, как она станет заметной - песней. Это как море, покрывающееся барашками, никому ненужными, вздорными, но сообщающими ударение "мОрю", переводя его в предмет изумления и повергая нас в созерцание уже не пустой воды, но моря в полноправном смысле морского, которое шумит и волнуется, которое - налицо. И вот искусство уже не пустяк, но - печать существования, явленность (лепота) бытия...
- Но закуски не жди! Что у меня? - душа да хуй!
(Я думаю, последнее слово родилось по созвучию: "закуска". Вообще, человечество в большей степени, чем подозревает об этом, говорит в рифму.)
- А вы зачем ругаетесь?
- Да это у меня так - для красноречия.
Рассуждения о кулачном бое.
- Плечо - как у Степана Разина.
- Маленький, но кулаком владел непревзойденно. С быстротой молнии врежет и два и три раза. Отключал в один миг. А другой ударит - метров двенадцать летишь, перевернешься, а ничего - встанешь, пешком побежишь. Потому что кулак - подушка. Сила - есть, нету - резкости.
- Двадцать три года - самая пылкость дурости.
- Тот - здоровше. А у этого - духу больше.
- Духовитый парень.
- Рука у него была пробита в побеге, и вся сила перешла в другую руку.
- Пусть мне попадет в 10 раз больше и в 20 раз больше - я буду драться, если вопрос стоит, что я должен драться.
Очередь за обедом - как полка с книгами. И вдруг среди равномерно потрепанных томов какая-нибудь лядащая повесть...
Не успеваю читать книги, но думаю о них непрестанно, с удивлением и благодарностью. И не перестаю удивляться способности книги вбирать и выдавать по заказу большой видимый мир. В детстве книга была похожа на раздвижную ширму. Из-под серой, неприглядной обертки лезет на тебя ворох зверей и растений. Закрыл - и все исчезло. В книге есть что-то от шапки-невидимки, от скатерти-самобранки. Это свойство понимали старые каллиграфы, чувствительные к потребно-сти слова расцвести в образ, превратиться в кудрявое дерево, увешанное игрушками. Из пророс-шего текста - на красной тропе выскакивали рыкающие буквы, и как медленно, с какими прекрасными паузами прочитывалась книга. Искусство каллиграфов невосстановимо. Но мы можем помочь извечному стремлению книги к сокровенной компактности и сжать ее словесную массу так, чтобы она пружинила и трепетала под взглядом читателя, и он, затая дыхание, видел бы, как на страницу - из-под черных, горелых пней типографского леса - выбегают зеленые листики и смазливые мордочки красных лисенят.
Письмами в тюрьме меня огорчил Чехов и порадовал А. К. Толстой. Чехов огорчил потому, что при всем его уме, тонкости, обаянии он в письмах, в общем, топорен, и создается впечатление, что ему вообще скучно жилось и он заполнял пустоту деловыми заботами и натужливым гимнази-ческим юмором. Даже Западная Европа в его письмах из-за границы предстает лишенной чего бы то ни было, заслуживающего внимания. Может быть, это объяснялось тем, что Чехов, как больши-нство его современников, был чужд изобразительному искусству и понимал культуру главным образом как просвещение. Он был " литератором" с ног до головы и зевал, глядя на никчемные соборы, музеи, и, как гимназиста, его тянуло в Африку, в Америку, хотя с тамошней экзотикой ему, как художнику, нечего было делать. Чего стоила его поездка на Цейлон, такая же нелепая, как выходки Шарлотты и Епиходова, как фамилия Чимша-Гималайский у какого-то из его персона-жей! Когда б он хоть в этих забавах находил вкус! А то жалко и обидно до слез, когда обнаружи-ваешь, что даже писательство заставляло его смертельно скучать: " Мне опротивело писать, и я не знаю, что делать. Я охотно бы занялся медициной, взял бы какое-нибудь место, но уже не хватает физической гибкости. Когда я теперь пишу, или думаю о том, что нужно писать, то у меня такое отвращение, как будто я ем щи, из которых вынули таракана, - простите за сравнение" (25 июля 1898 г.). Конечно, не обязательно писателю быть интересным в письмах. Но жить ему все-таки полагается интересно. А Чехов воспринимал литературу преимущественно как умственный труд и мечтал о праздности как о празднике, не видя ничего феерического в своей невзрачной профессии, и это страшно...
Книги похожи на окна, когда вечером зажигают огонь и он теплится в воздухе, поблескивая золотыми картинками стекол, занавесок, обоев и какого-то невидимого снаружи, запрятанного в сумрак уюта, составляющего тайну его обитателей. Особенно когда на улице холодно или снег (лучше всего - если снег) - кажется: там, в этажах, под сенью расписных абажуров играет мелодичная музыка и расхаживают интеллигентные феи. С детства это блуждание по удаленным в ночное окнам сопрвождалось фантазиями об отдельной квартире из трех комнат, про которую так страстно рассказывала мама, играя вместе со мною в ту жизнь, когда я вырасту и куплю (либо вдруг мы на облигацию выиграем) эту трехкомнатную квартиру, висящую в небе, как сады Семирамиды. Мы так и говорили: "пойдем посмотрим нашу квартиру", отправляясь гулять перед сном в завьюженные переулки, где имели на примете три-четыре окна на выбор. Они менялись в зависимости от возраста и освещения.
Задача иллюстрации (чуть не вырвалось - иллюминации) состоит в поддержании света, источаемого непрочитанной книгой. Бессильная имитировать текст, ненужная в виде хромого истолкователя слов, сказанных прямо, иллюстрация призвана возвестить о празднике, с которым является книга в нашу жизнь. Она ближе к ювелирному делу, чем к рисунку и живописи.
Это понимали старые переплетчики, миниатюристы и просто издатели, одевавшие книгу так, что при встрече с нею мы замираем. Искусство творить предвкушение, заманивать в гости, снаряжать в путешествие по чудным буквам. Ведь картинки мы смотрим, еще не читая книги, лишь приглядываясь к тому, как она мерцает.
Да будь труд писателя самым неблагодарным занятием, вытягивающим жилы и иссушающим душу, он - в идее - развлечение, времяпрепровождение под абажуром, сродни театру и карнавалу. Это забыли Флобер и Чехов, изнывавшие под бременем литературного дела. С тех пор повелось: "труд", "работа". Ну и что ж, что трудно? Трудно - да сладко. Не дрова грузить: Саламбо, Каштанка. Они забыли, что книга всегда с картинками.
Из письма:
"Мама, сам знаешь, переживает о тебе. Как получит письмо, так плакать, да и все время плачет. И папка плачет о тебе. Как садится есть, так плачет, говорит: "вот мы едим, а Славки нету".
Стихи:
Товарищ, знай! Что жизнь, как водка,
Для всех горька, а мне сладка,
Когда в ногах моих красотка,
Как пес, до гроба мне верна!
Ужасно вульгарно.
- И по превратностям судьбы пришлось побывать за границей.
Галки над лесом - как хлопья сажи.
Искусство и жизнь? А может, и нет никакой жизни, а есть одно искусство?..
...Порой мне бывает страшно весело, притом без особых причин. Под звуки радио живу, как в кинематографе. И это моя жизнь мне будто бы смеется с экрана.