11463.fb2
— Ты зря на меня тогда бочку покатил, — хмуро сказал Гриня, прощаясь под дырявым навесом подъезда: с навеса капало. — Я ведь сообразить ничего не успел. Мне показалось, кто-то крикнул: чайка, наверно. Я вскочил посмотреть и — кувырк. А потом ничего не помню. Помню только, вцепился и держался: меня еле-еле сняли.
— Это ты с перепугу, — объяснил я.
И захлюпал по грязи к далекому асфальту.
Когда я вернулся из армии, тоже была осень, но сухая, теплая и солнечная. В синем воздухе плыли паутинки по-крымски позднего бабьего лета, и не верилось, что скоро зарядят дожди.
Два очередных горя поджидали меня той светлой осенью: умерла тетушка и ослеп Гриня.
Сразу после моего возвращения из армии Изабеллу Станиславовну выписали из больницы на мое попечение: ей оставались считанные дни. Она лежала на кровати маленькая, как пятилетняя девочка, высохшая и легкая, как, наверно, мумия фараона. Ручки и пальчики у нее стали прозрачно-восковыми, но и их-то она еле поднимала. Утром и вечером приходила медсестра и делала Изабелле Станиславовне уколы: последние дни тетушка дотягивала на морфии. За несколько минут до смерти она поманила меня ресницами: я встал на колени около кровати, чтобы лучше слышать.
— Прощай, — она застенчиво попыталась улыбнуться. — Приходи… на могилку.
— Не надо, — шепотом попросил я. — Тетя, милая, не умирай, я не хочу!
Она закрыла глаза и больше в сознание не приходила.
Похоронив тетушку, прописавшись и встав на воинский учет, я устроился в "Югрыбпромразведку", проходил врачебную комиссию и в поликлинике водников встретился с одним знакомым матросом с "Путейца".
— Гриню-труболета помнишь? — спросил он между прочим. — Ослеп.
Я обмер и хотел спросить когда, но в это время дверь терапевтического кабинета открылась, и парень шагнул туда, а я через минуту — в хирургический. Мы разминулись.
Вечером я отправился к труболету. На этот раз захватил с собой бутылку портвейна. Чувство вины, по-детски жестокой и по-взрослому непростительной, угнетало меня. Мысли суровые и покаянные терзали душу: может ли один человек судить другого? Разве я — нация, народ, отечество?
Грини дома не было. На мой упрямый стук выглянула дородная женщина лет пятидесяти, в калошах на босу ногу и в душегрейке без пуговиц.
— Я недавно вернулся со службы, — объяснил я. — Говорят, с вашим соседом случилось несчастье?
— Бог наказал, — радостно сообщила женщина. — Я сразу всем сказала, как он бабнастасьиных кошек утопил: аукнутся убивцу кошкины слезки, — она почесала пальцем неровный седоватый пробор, поманила меня этим пальцем и прошептала: — Первую осень и зиму ничего жил, попивал малость, правда. И то: один, заработок у грузчиков хороший, что делать мужику? А как-то летом, в самую жару, дуреть начал, — женщина оглянулась по сторонам, кинула взгляд вверх, на заплеванную лестницу ко второму этажу, уперла руки в бока и вдруг вызывающе громко заявила: — Чокнулся. — И снова глянула вверх: видно, там жил кто-то из ее недругов.
— Как это: чокнулся? — попросил я растолковать.
— По ночам разговаривать стал, — снова зашептала женщина, поправляя засаленный фартук. — А то как заорет: "Руку, — кричит, — дайте руку!" И пить стал не в меру, прямо-таки запоями. А потом, известное дело, туда угодил. — Женщина покрутила ревматическим пальцем у виска.
— А ослеп-то как? — спросил я. — Давно ли?
— С месяц назад. Один дружок по пьяни пепельницей по башке отоварил: опивки не поделили, ироды поганые.
— Пепельницей? — ошалело спросил я.
— Раковиной, — охотно уточнила женщина и восторженно вытаращила глаза. — Во-о-от такой, — она показала объем величиной с хорошую сковородку. — Уж на что тяжела была: я сама, бывало, окурки туда сметала, — женщина смутилась. — Знаете, зайдешь иногда помочь, прибрать малость… мужик без призора все-таки.
— Так что с раковиной? — поинтересовался я.
— Вдребезги, — женщина восхищенно всплеснула руками. — Вот на такусенькие кусочки брызнула, — она показала кончик мизинца. — Гриня, бедняга, два месяца отвалялся и ослеп. Недели две как вышел. Не совсем ослеп, но солнечного света не терпит: в черных очках ходит. И с палочкой.
— Придет, передайте ему, — хмуро сказал я, подавая портвейн. — Скажите, Марк вернулся со службы. В загранку, мол, готовится.
— И-и, миленький, — довольно запричитала женщина. — Уж мы с ним друг друга — ни-ни, ни в жисть не обманем. Хотела идти, но ужо я его дождусь, ты будь уверен.
Я побрел домой.
Вот тут-то вскоре и появилась в городе белая собака с голубыми глазами.
Уже промерзла и позванивала под ногами земля, осыпанная редким снежком, уже по утрам подымался над проливом холодный парок, уже казалось, что по ночам Вечный огонь на холме Митридат немного согревает город, стылое небо и душу, уже после штормового грего ледяные сосульки свешивались с каменных перил опустевшей набережной, когда от кого-то услышал я в автобусе про эту собаку.
— Они, черти залетные, все лето поди гуляли с ней по набережной, а осенью — на самолет и — фьють… Собак в самолет не пускают, вот и прощай, верный друг, — горячился один голос.
— Да нет, — не соглашался другой, порассудительнее. — Такую породистую собаку зазря не оставят. Она, может, на деньги дороже любого билета. Не говоря уж о человечности.
— И-и, милый-дорогой, — усмехнулся горячий голос. — Нашел с кого человечность спрашивать: с курортников!
На юге, во всяком случае в Керчи, местное население твердо уверено, что все зло этого мира: пляжные кражи, разврат, пьянство, болезни и особенно взлет рыночных цен привозят с собой курортники. Курортниками здесь зовут всех приезжающих летом: и дикарей, и гостей, и проезжих, и меньше всего — собственно прибывших в санатории и на курорты, поскольку те живут в пансионатах и по базарам, диким пляжам и по переполненным магазинам и столовым, как правило, не шастают.
— Нашел с кого совесть спрашивать: с курортников! — повторил горячий голос.
— И среди них есть люди, — возразил рассудительный.
— Брось лапшу на уши вешать, — возмутился горячий.
— А что за собака? — спросил кто-то.
— Не встречал? — затараторил горячий. — Вроде колли, шотландской овчарки, только та коричневая с белым пузом, а эта вся — белым-белехонька. А шерсть, что волос: длинный да волнистый — страсть.
— Шерсть — куда ни шло, — добавил рассудительный. — А вот глаза… Видел у собак голубые глаза? Даже не голубые, а синие-синие.
— И ошейник — зеленый. Видел когда-нибудь зеленый ошейник? — вставил горячий.
— С номерком? — спросил любопытный.
— Вроде нет, — согласились на этот раз друг с другом оба очевидца.
Горячий добавил:
— Говорят, вторую неделю бегает по городу, во все дворы заглядывает.
— Сам видел, — подтвердил рассудительный. — Стоит на углу и всем в глаза заглядывает. А пройдешь, еще и оглянется, вроде размышляет: ты, не ты? А глаза — синие и умнющие-умнющие.
— Хозяина ищет, — заключил любопытный. — Потерялась.
— А может, какая сволочь с накрашенными губами бросила, — вновь возмутился горячий голос.
— Сволочь, может, не бросила, а бросил, — вступилась за честь пола интеллигентная дама с ярко накрашенными губами.
— А может, хозяин дуба дал, — уныло добавил мужичок в допотопном полупальто-москвичке и в кирзовых сапогах. — Шлепнул лишний стаканчик и — кондрашка тут как тут. От кондрашки спасенья нет: будь ты с собакой, будь с котом — все едино.