11463.fb2
Помощник плюнул и отошел. Говорят, Жору побаивался даже багермейстер.
Мы достали амфору, она была тяжелая и пузатая. После вахты Жора выковыривал остатки тысячелетнего ила, до самого донышка, но золотишка не оказалось.
Про амфору узнали в музее, приехали и забрали ее. Жоре дали двадцать рублей премии, и несколько дней тот ходил по палубе веселым и удивленно всем рассказывал, как он за два червонца продал ученым дуракам глиняную кринку. Однако потом всегда добавлял:
— Но для науки кринка бывает поважнее чего другого. Моя находка может прояснить кое-какие темные места истории.
И он насмешливо хохотал.
А потом задул грего, холодно взъерошил пролив, и под утро мы стали надевать фуфайки. После вахты я бродил по предосенним улицам, и уже светлели скверы, и во дворе у нас стал гуще земляничный запах винограда.
Прозрачным холодным утром мы подняли морскую мину.
Было около восьми — смена вахт, и народу на палубе толкалось порядочно. Черпалка кряхтела, рубанок цепи все строгал и строгал, и вдруг я увидел, как все бросились назад, на нос. Грохнула под матросскими ботинками железная палуба, и только один Жора Булин прыгнул вперед, к телеграфу. Жора стоял возле двери в столовую и пил чай, и я успел заметить, что перед тем как прыгнуть, он поставил стакан в подстаканнике на крышку светового лючка и даже ткнул в подстаканник пальцем — не упадет ли? И уж потом прыгнул. Когда Жора рванул ручку телеграфа на себя, мина была уже довольно высоко — чуть выше голов. Она покачивалась в черпаке лениво и равнодушно, готовая вот-вот сорваться, и куски ила опадали, как хлопья черной пены, и шлепались на палубу.
Жора проводил ее глазами и, когда она, качнувшись, остановилась, глянул на часы и крикнул вдоль палубы:
— Гриня! Без четырех восемь. Еще твоя вахта. Ты где, сволочь?
И он пошел, и все расступались перед ним, и я подумал, что его побаиваются не потому, что он сильный, а потому, что он смелый и в случае схватки никогда бы не уступил.
— Без четырех восемь. Труболет, ты где, сволочь? — крикнул Жора, и я сморщился, как от оскомы: я увидел, что Гриня пятится под тент прохода и боязливо поглядывает по сторонам: куда бы сбежать? Я опустил глаза и почему-то с горечью вспомнил Наташу.
Из Севастополя прибыли минеры, оттащили мину на морскую свалку, за Среднюю косу, и взорвали там. С момента улова и до конца дноуглубительных работ в порту, а они продолжались две навигации, личному составу земкаравана было запрещено жить на судах и вообще оставаться на борту после вахты. Все разбрелись по квартирам.
Двадцатого августа, в понедельник, мы выловили мину, а двадцать первого Гриня нашел место у какой-то одинокой бабки. Бабка жила в низине на Японке в двух комнатушках первого этажа старенькой двухэтажки. Комнатки оказались крохотными, дом обогревался, конечно, печками, двор затек грязью, был захламлен и застроен сараями и уборными, но дело не в этом. Дело в том, что двадцать второго, в среду, Гриня умудрился прописаться у бабки — среда была прописным днем, — а в четверг бабка умерла от кровоизлияния. Я даже не узнал, как звали одинокую старуху: бабка и бабка. Гриня оказался единственным наследником барахла — он прописался под видом бабкиного какого-то родственничка.
Из барахла у бабки, кроме истертого одеяла и хромого комода с фуфайкой в нем, ничего не оказалось, но зато у нее были три подружки-наперсницы: три худенькие кошки. Кошек Гриня изгнал из дома в тот же день, когда бабку увезли в морг. Кошки, говорят, всю ночь не давали людям спать — орали у двери. В пятницу утром Гриня впустил их, упаковал в какую-то картонную коробку, положил туда еще три кирпича — по кирпичу на душу, — перевязал коробку бабкиной веревочкой и взял с собой на вахту.
Вот и угадай, кому какая смерть на роду написана.
В субботу бабку похоронили, а в воскресенье Гриня пригласил всех желающих на новоселье.
— Условие: приходить со своим, — предупреждал он. — У меня еще ничего нет.
Из любопытства многие пришли, и вечер получился на славу: заодно помянули и бабку. Я принес гитару и, пока было не до меня, помогал Грине раздобывать табуретки и стулья у соседей. Петька не пришел, он уехал с отцом в Старый Крым за кизилом.
Когда все кое-как разместились и кое-кто собрался было что-то говорить и даже встал, в комнату вошла Наташа.
Были одни мужики да парни: два лебедчика с черпалки, Жора Булин, несколько свободных от вахты матросов с шаланд, старик-моторист с морской завозни — судя по всему, любитель таких встреч, он даже глотал слюнки от нетерпения, — был еще кое-кто, с кем я не успел познакомиться в караване. Не было ни одной женщины: такая уж это профессия — морские путейцы. А нескольким караванным поварихам некогда разгуливать по береговым новосельям — кормить работников надо.
Когда вошла Наташа, все замолчали.
В полуподвальные окна первого этажа светило предвечернее солнце. Два розоватых лучика как-то сверху вниз падали от карнизов к двери, и они высветили Наташу, как театральные прожекторы волшебницу на сцене: когда огни вдруг вспыхнут и та увидится в их кругу в великолепии волшебных одеяний, — будто явится на мгновение из таинственной неизвестности, чтобы упрекнуть своей красотой тусклый мир за его несовершенство.
На ней было темно-голубое платье, и от рефлексов его цвета Наташины глаза стали синими до черноты. Белые волосы она собрала в огромный пучок, зачесанный от шеи вверх, и от этого казалась еще выше и воздушнее: будто готовилась взлететь — вот взмахнет тонкими смуглыми руками и полетит, как фея или бабочка.
Она кивнула нам, окинула взглядом потолок, провела пальцем по зашарпанным стенам — как, мол, не мажутся? — покачала гнилые половицы и сказала:
— Как здесь хорошо!
Весь вечер со мной творилось что-то неладное: "гитара плакала", а я пел без устали. Я играл по заявкам, исполнил кое-что из репертуара матери: "Андалузские ночи", "Хорошенькая Хуанита", "Бэса мэ мучо" — тетушка частенько мурлыкала мамин репертуар под мой аккомпанемент, — и закончил свои рыдания романсом "Выхожу один я на дорогу". Мужики прослезились и даже похлопали, а старик-моторист полез целоваться.
И только Наташа никого не видела и ничего не слышала. Она сидела на изодранной кушетке, инкрустированной блестками кошачьей шерсти, смотрела во все глаза на Гриню и, кажется, шептала:
— Как здесь хорошо… Как здесь уютно.
Уже включили запыленную сорокаваттку без плафона и абажура, уже несколько раз осуждающе заглядывали новые соседи Грини, и наконец все стали прощаться. Как только стали прощаться, снова вспомнили про бабку. Примолкли на минутку, пожелали бабке райского благополучия, а Грине — скорого сноса конуры и получения новой квартиры. Стали расходиться: большинству с ноля было на вахту. Грине тоже, но он взял три дня отгулов. "Как на свадьбу", — с горечью подумал я.
— Везет же, — удивленно сказал, прощаясь со мной во дворе, Жора Булин. Он пожевал губами, покачал могучей головой, увидел выходящего Гриню, вздохнул и добавил, кажется, не то, что хотел: — …людям.
— В смысле квартиры? — тихо спросил я.
— И квартиры тоже, — Булин подмигнул мне и, посвистывая, пошел со двора.
Последними ушли два лебедчика с черпалки, а я все стоял у перекошенных дверей подъезда и никак не мог уйти. Наташа держалась за локоть Грини, смотрела на него снизу вверх, а Гриня размечтался о будущем житье-бытье, которое наступит после сноса допотопного дома.
Парус луны мчался над пенистой зыбью прозрачных облаков, вся низина Японки утонула в лунной мгле, во дворе на помойке шипели кошки, у кого-то в окне еще бормотал транзистор, и пахло болотной гнилью.
— Как здесь хорошо, — прошептала Наташа, прижимаясь к локтю Грини. — Никого, совершенно никого, мы одни.
Я забросил гитару за спину, пробормотал "до свидания" и зашагал.
— Марк, — окликнул Гриня. — По воскресеньям практиканты вахту не стоят?
— Нет. Но у меня в пятницу кончается практика.
— Тем лучше. Проводи нас в следующее воскресенье на Азовское. Ты тут все стежки-дорожки знаешь. Душа бродяги воли просит. Там вода теплая, покупаемся, позагораем. Короче: пикник втроем "прощай лето". Айда? Придешь за мной утром.
— От меня ближе, — ответил я.
— Лады.
— Поклон Изабелле Станиславовне, — вспомнила Наташа.
Я хотел было вдруг гордо отказаться от пикника, да сил не хватило.
Я плохо спал, и мне очень хотелось принести из сарая и положить на окно голубую рапану. Ну почему, почему я такой несчастливый?
Утро рокового дня началось обычно, со стука тетушки в мое окно: по выходным я будильник не заводил.
— К тебе гости, дорогой соня-засоня.
Это был Гриня.
Он, пригнувшись, ввалился во времянку, посмотрел на мои этюды, наброски, поводил пальцем по географическим картам на стене, полистал книги на полках и даже попробовал пошевелить инструментальный стол. Когда он стал доставать из банок с водой кисти и тыкать ими в старую газету, я не выдержал: