114969.fb2
-- А все-таки?
-- Если человек приучен высмеивать себя, он и других уважать не будет. И для чего убеждения, если все это смешно. Эдакий сатирический нигилизм.
-- Гм... интересная точка зрения. Может, вы и-правы в каком-то смысле,. Спасибо за удовольствие. С меня пиво.
-- Спасибо, Геночка. А что вы сегодня делаете? Сейчас только десятый час в начале.
-- Да ничего особенного...
Я старался говорить равнодушно, но был готов на все, только бы не идти сейчас домой в свой склеп, где меня, урча от нетерпения поджидали ночные мои целый день не кормленные звери: страх, тоска, печаль.
-- А знаете что, поедем ко мне, а? Поедем, голубчик, я вас своим друзьям представлю. Поехали.
Я захватил свой проигрыш, и мы вышли на Брестскую улицу. 3
Мы поднялись в крохотную квартирку. В узенькой передней стоял рассохшийся шкаф с пирамидой потертых, выцветших чемоданов наверху. Чтобы пройти между шкафом и стеной, нужно было продираться боком.
-- А это Геночка,-- громко сказал Александр Васильевич, зажигая свет в маленькой комнатке, которая казалась еще меньше от зеленых растений, поднимавшихся из нескольких горшков и вившихся под потолком. -- Мой новый друг, прекрасный, незаурядный человек.
Все разом стало на место. В комнате никого не было, и я с трудом удержался от смеха, Вот тебе и многогранный старичок. Вот тебе и какая-то зудящая его неясность. Вот тебе и Волга впадает Каспийское море. Бутафор, оказывается, с приветом. Я внутренне поморщился от этого дурацкого, пошлого выражения. Я вообще ненавижу идиотские клише, которыми мы пользуемся столь же бездумно, как пятачками при входе в метро. "Будьте у Верочки", "с приветом", "неровно дышит"...
Я не боялся Александра Васильевича и не испытывал брезгливого отвращения. В поселке, где я вырос, через два дома от нашего жил сумасшедший. Кто говорил; что он когда-то был профессором, кто -- что генералом. Поэтому звали его иногда Профессором, иногда Генералом. Это был высоченный худой старик, когда-то очевидно, полный, потому что лишняя кожа свисала по обеим сторонам его лица тяжелыми складками. Он жил с дочерью, которая работала на станции. Старик никогда ни с кем не разговаривал. Он ходил мелкими, шаркающими шажочками и глядел прямо перед собой напряженными, немигающими глазами. Не знаю почему, но мы, мальчишки, не смеялись над ним. Он был такой же вечной частью нашего ландшафта, как охристая, в бурых потеках, водокачка, как проносящиеся поезда, как испокон века строившийся новый магазин.
Однажды -- было мне, наверное, лет семь, а может, чуть бодльше -- я сидел на Заводском пруду и ловил рыбу. Почему пруд назывался Заводским, никто не знал, никакого завода рядом не было, почему по берегам сидели рыболовы -- подавно. Редко-редко кто-нибудь вытаскивал карасика величиной с детский палец, и все сбегались смотреть на редкостный трофей.
Я сидел на своем любимом месте рядом с плотиной и без особых ожиданий смотрел на два поплавка, намертво впаянных в темную неподвижную воду. Внезапно послышался чей-то вздох. Я оглянулся. За моей спиной стоял Профессор и смотрел не вдаль, как всегда, а на меня. И глаза были не пустыми, как всегда, когда в них отражалось небо, а стояла в них боль. Мне было семь или восемь лет, и мысли мои, наверное, облекались тогда в другие слова, но я понимал, что такое боль.
В глазах Профессора показались слезинки. Словно завороженный, забыв о поплавках, я смотрел на эти слезинки, блеснувшие в углах глаз. Профессор прерывисто вздохнул, сделал несколько шаркающих шажочков ко мне, поднял руку и неловко погладил меня по голове. Он не сказал ни слова, еще раз вздохнул и медленно поплелся в сторону поселка.
-- Это я вас своим дружочкам представляю, -- сказал Александр Васильевич. -- Вот; знакомьтесь: вот этот красавец -- иностранец. Аж с острова Борнео. Сциндапсус. Очень веселое и озорное растеньице. Хитрое до невозможности. А вот этот товарищ с громадными резными листьями -- это монстера делициоза. Требователен, как избалованный ребенок.
-- В смысле ухода? -- спросил я, чтобы поддержать видимость разговора.
-- При чем тут уход, Геночка? Уход -- само собой. Я говорю об отношении ко мне. Не подойду к нему день, начинает дуться, отворачивается. Что, дружок, скажешь, я преувеличиваю? -- спросил Александр Васильевич у резных листьев и весело засмеялся. -- Молчит,-- объяснил он мне.-- Стеснительный в присутствии посторонних, робкий, вы даже себе не представляете, до какой степени.
"Прекрасно,--подумал я, -- прекрасное помешательство. Тихое, чистое, прелестное". Мне даже на мгновение стало завидно: Уж он-то, милый бутафор Сашенька, одиночества не ощущает, его-то ночные кошмары не толкают к окну, что выходит на бензозаправку.
Александр Васильевич нежно погладил свою монстеру, посмотрел испытующе на меня и вдруг затрепетал, засуетился:
-- Да что это я, совсем рехнулся. Вы, наверное, думаете, что старый идиот соскочил с катушек. Ну, признайтесь же!
Что за настырный характер, все-то ему нужны подтверждения. Но с Наполеонами, насколько я знаю, спорить бесполезно. С ними можно обсуждать характер маршала Нея или общую диспозицию боя у Ватерлоо, но нельзя убеждать Наполеона, что он, в сущности, диспетчер автобазы или технолог завода по производству тюбиков.
-- Нет, почему же, -- фальшиво улыбнулся я.
-- Жаль, -- грустно произнес Александр Васильевич,-- жаль, что вы начинаете кривить душой. Хотя я вас понимаю: человек вы деликатный и не хотите обижать чудака...
Деликатный -- это было уже слишком. Некоторая приятность, которой меня обволок бутафор, сразу же испарилась с саркастическим шипением. Деликатный! Это -- мне! Впрочем, он, может быть, и искренен. Кто разберется в сумеречном мире душевнобольно? Хота, поправил я себя, почему сумеречном? Скорей всего, он действительно болен, но живет он, похоже, в мире куда более светло и радостном, чем я.
-- Ладно,-- вздохнул мой хозяин, -- что делать, -- Он повернулся к огромным горшкам: -- Ребятки, мы с Геннадием Степановичем выпьем по одной рюмочке, если вы, конечно, не возражаете. Ну спасибо. -- Он посмотрел на меня: -- Нет, не возражают. Когда дома, при них, да еще с хорошим человеком -- они никогда не обижаются. Даже монстера. Но тут как-то недавно в группе уговорили мы бутылочку, вы не представляете, что они устроили. Дулись, наверное, не меньше недели. Я уж извинялся, объяснял, что неудобно было отказаться, мол, у ассистента режиссера Леночки был день рождения, сам директор картины -- он, кстати, глаз на нее положил -- изволил пригубить. Ну, да ладно, чего старое поминать. -- Он повернулся к растению, что назвал первым, прислушался и молча кивнул. -- Геночка, вы как относитесь к маслинам?
-- Что? -- не понял я. Или он пригласил и баночку маслин поговорить со мной?
-- Маслины. У меня, представляете, кроме банки маслин и закусить особенно-то нечем.
-- О чем вы говорите,-- с облегчением вздохнул я.
Мой хозяин вспорхнул, вылетел на кухню, трепеща крылышками, вернулся с баночкой маслин и двумя высокими металлическими рюмками, разлил коньяк.
-- Восемьсот семьдесят четвертый год, русская работа. Обратите внимание на гравировку. Это же царь-пушка. На этой вот - царь-колокол. Ну, за ваше здоровье.-- Александр Васильевич пристально посмотрел на меня, и в его взгляде, второй раз за вечер, вдруг промелькнула какая-то цепкость, какая-то остринка.
Мы выпили.
-- Ах, Геночка, как я когда-то любил это занятие! -- засмеялся Александр Васильевич.-- Садился за стол -- душа пела! А теперь вот столько в организме фильтров и клапанов: и гипертония, и сердечная недостаточность, и гастрит -- и все караулят, все начеку, только и ждут, чтобы я позвонил. Тут уж они, голубчики, за меня принимаются разом, хоть неотложку вызывай! Ну что ж, спасибо нашему благодетелю Сурену Аршаковичу, что свел меня с вами.
-- Вы это серьезно? -- не удержался я и тут же пожалел: забыл, дурак, с кем дело имеешь.
- Совершенно серьезно. Я очень рад, что познакомился с вами.
-- Но почему? -- опять черт дернул меня за язык.
-- Из чисто эгоистических соображений, дорогой Геночка. Из чисто эгоистических. Нет, дело не в выигрыше. Просто сдается мне, что вам нужна помощь, и -- кто знает? -- может быть, я сумею помочь вам. А это, смею вас уверить, голубчик, очень приятно. Увы, не все это, глупцы, понимают.
В Александре Васильевиче появилась какая-то уверенность, он как будто стал выше, перестал трепетать. Я почувствовал, что потянулся к нему. Сумасшедший не сумасшедший -- мне было покойно с ним, и в его присутствии мысли о ночных кошмарах казались далекими и нереальными, как полет на Марс. Но то работали инстинкты. Разум же, натренированный в логических объяснениях, фыркал: как же, поможет он тебе! Поможет, если сползешь к нему, туда, где беседуют с горшками и извиняются за единственную рюмку перед какими-то растениями.
И опять кухонная свара в душе: инстинкты на разум. Я вздохнул. Бутафор проницательно посмотрел на меня и вдруг тоненько захихикал.
-- Представляю, о чем вы сейчас думаете,-- сказал он.
-- Это нетрудно,-- пожал я плечами.
-- Вы не пытаетесь спорить со мной, не высмеиваете мои рассказы о зеленых друзьях, -- он кивнул на растения,-- а это значит, вы считаете меня ненормальным. -- Я промолчал, и Александр Васильевич несколько раз кивнул. -- Это и немудрено. Если бы вы умели слышать их голоса, вы бы не были одиноким человеком. А раз вы не знаете, что растения -- это живые существа, которые умеют любить, страдать и ненавидеть, то я вам должен казаться выжившим из ума болтуном, сумасшедшей кочерыжкой. Так? -- Александр Васильевич метнул в меня лукавый взгляд и чему-то весело кивнул.
Я промолчал. Я стоял на качелях, и линия горизонта то поднималась, то опускалась. Одно мгновение уверенность, что передо мной тихий помешанный, была бетонно-непоколебимой, взмах качелей -- и бетон давал трещины. Это было неприятно, голова шла кругом. Может быть, встать, извиниться и уйти? Наверное, так и нужно было бы сделать, но мысль о пустом моем склепе была еще неприятнее.
-- А откуда вы знаете, что я одинокий человек? -- угрюмо спросил я.
-- Это сразу же видно, милый Геночка. Одинокие люди очень жесткие и почти не светятся.-- Александр Васильевич смущенно хихикнул.-- Вы меня простите, я объяснить как следует не умею. Знаете, это как музыка. В голове звучит -- стройно так, красиво, верно. А захочешь пропеть -- и такое мяуканье выходит, что оторопь берет: как можно так испохабить музыку. Вот я сказал жесткий. А ведь это не то слово. Не жесткий, а...-- мой хозяин недовольно потер ладонью лысинку. -- Может, сухой, а? Но не и поведении, а в душе.
-- И вы эту душу видите? -- соскользнул я на привычную ироническую колею.
-- А как же, милый Геночка! А как же! Я не знаю, как это выразить понаучнее, может, это надо называть не душой, а как-то иначе, но вы меня понимаете. Душа обязательно светится. У всех по-разному. У добрых людей, я заметил, свет посильнее. Злые еле мерцают. У одиноких душа как бы прикрыта колпаком, и свет выходит, тоже притушен. Только не все почему-то видят это свечение. Я вот думаю, может, люди просто не присматриваются как следует друг к другу? А? Вы как считаете?
-- Насчет свечения душ не знаю. Не замечал. Но присматриваемся мы друг к другу мало. Тут я спорить с вами не буду. Ну и что же, вы, значит, определили, что я одинокий человек?
-- Да вы не обижайтесь, Геночка. Я вас, дружочек, ни обидеть, ни уязвить не хочу. Но если разговор этот вам в тягость, молчу. Молчу.