11504.fb2
Мария Казимировна писала: "Родные братья не могут расставаться с большей нежностью, так несчастие и одинаковость положения сближают. Все в слезах, и все огорчены душевно. И мы тут же плачем, как сестры, провожающие своих братьев"1.
В "Записках" даже никогда не унывающий, как звали его друзья, "веселый страдалец" Николай Иванович Лорер и спустя 35 лет не нашел сил подробно описать это прощание (он работал над мемуарами в 1862-1867 годах):
"Невыразимая тоска сосала душу", - будто через сдерживаемые рыдания пробивается пронзительная фраза.
Из Петровского завода даже самые молодые уезжали 30-35-летними мужами. За плечами каждого шестилетняя каторга, груз страданий и ценой их полученный опыт. В неприкосновенности сохранили они верность молодым своим идеалам. Да и сама молодость - будто спасенная условиями заточения и полнотой их духовной жизни, взаимного духонасыщения - ещё жила в них энергической своей жизнью, то и дело прорываясь, искала выхода.
...Изба была большая, солнечная, чистая. До желто-матовой основы выскобленные широкие лавки расходились из красного угла под темными образами вдоль обеих стен, на широкие же и тоже чистые полати наброшено было цветное самотканое рядно. Цветные половики застилали весь из толстых сосновых половиц пол. Печь - широкая, русская, была по-сибирски ещё и высокая, с двумя лежанками по бокам. Она очень хорошила всю избу свежей побелкой. Будто строгим взглядом остановила она жандармов, двинувшихся было в горницу, не обтерев ног. Служба службой, а, видно, помнили они крестьянское свое детство, почтение к материнскому труду в избе, а может, и накрученное строгой рукой ухо. Вслед за первыми постояльцами в мундирах, отряхнув снег с валенок, шуб, сняв шапки, вошли в нарядную эту горницу и те, кого мундиры сопровождали.
И не хватило у избы простора и света - стало шумно, тесно, исчезли желтосолнечные краски лавок, погрустнели цветные половики. Люди заполнили собою все вокруг. Но изба повеселела вместе с ними, когда расселись они вокруг стола, на котором кипел самовар, а шутки, смех очень грустных, как казалось сначала, людей снова поселили в доме опрятность и солнечность.
После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем вечерне-ночным столом у самовара. В первую некаторжную их ночевку...
Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:
- Как он здесь, откуда?
Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:
- Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!
Когда смех утих, Николай Иванович заявил:
- Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.
В ответ раздалось ещё более самодовольное "Ку-ка-реку!". Взрыв хохота не остановил Лорера. Он благополучно достиг печи, но "Петруша" не намеревался ни покидать свой пост, ни даваться в руки. В минуту изба превратилась в некое существо из смеха, движения и придушенного "Ку-ка-реку". Упирающегося "Петрушу" общими силами затолкали под печь, плотно закрыли заслонку и приперли кочергой и ухватом. Постепенно все успокоилось, сон сморил всех в одночасье.
Новый грохот был ещё оглушительнее - летели железная кочерга и ухват, заслонка подобно пушечному ядру отлетела к двери. "Ку-ка-реку!" было не только радостным, но и злорадным, - мол, не остановить наступления утра. Четыре пары осоловелых со сна глаз уставились на белое "чудо", отдыхающее после ора и снисходительно на всех взирающее.
- Господа, я homo humanus, но этой твари я иду сворачивать голову, - в голосе Лорера звучала убежденность живодера.
И снова смех, возня, снова надежное петушиное заточение, а затем неизменное "Ку-ка-реку", едва избу заполняло сонное дыхание людей. Петух мучил их до самого рассвета. Сердиться было бессмысленно, но Николай Иванович всякий раз изобретал какие-то словесные кары пернатому и веселил всех ужасно, а уже утром, впервые за ночь рассмеявшись сам, заключил:
- А ведь Петруша похож на нас. Мы его в заточение, а он "Ку-ка-реку!", и мы опять его в заточение, а он опять "Ку-ра-реку". Наш брат - каторжный.
Только позвольте, господа, - спохватился вдруг Лорер, - выходит, что мы-то с вами исполняли ролю Никса?
Ответом был хохот просто оглушительный. И за утренним чаем не было конца шуткам и смеху.
Н.И. Лорер, умевший осветить добрым юмором самое грустное настроение (в каземате утвердилось то ли прозвище, то ли клич "Лорер, утешай меня"), вероятно, глазами души разглядел, как близки слезы у всегда приветливого и спокойного Павла Пушкина.
Хозяйка, крепкая, румяная и улыбчивая крестьянка, поставила на стол большую миску с румяными - только из печи - сибирскими шанежками. Увидев, как аппетитно справляется с ними Павел Сергеевич, Лорер сделал постно-строгое лицо, вздохнул и произнес глубокомысленно:
- И Астральному духу1 не чужда бренная материя!
И снова хохот, и заулыбался, и чем-то в ответ рассмешил всех Павел Сергеевич.
Нынче все было смешно - и не смешное. Они доживали последние крохи своей юности, молодости, они наслаждались согревающим душу чувством братства, нечеловеческим усилием воли отбрасывали - хотя бы на быстротечные эти сутки дороги - мысли о самом близком будущем. Каждому будто хотелось насмеяться впрок. Через несколько дней, знали они, беспощадные слова "навсегда" и "никогда" обретут силу действия. Может быть, навсегда поглотит их Сибирь. Может быть, никогда не доведется им больше увидеться.
Для осужденных по 4-му разряду - полковника Павла Васильевича Аврамова, подпоручика Павла Дмитриевича Мозгана (Мазгана), штабс-капитана Петра Александровича Муханова, бухгалтера Ильи Ивановича Иванова, прапорщика Ивана Федоровича Шимкова - силу закона и судьбы обрели оба эти слова: никогда не довелось им увидеть друзей и близких на родине, навсегда присвоила их Сибирь.
Село - город на карте
Неутомимая месть монарха удивлять перестала. Но боль приносила, и немалую. Особенно когда начался разъезд на поселение. Надо сказать, что и здесь монарх продумал "процедуру": освобождаемых с каторги отправляли не прямо на место поселения, а, как было сказано, доставляли сначала в Иркутск, пред очи генерал-губернаторские. Н.И. Лорер в "Записках" рассказывает, как объяснил царские реляции о расселении генерал-губернатор Восточной Сибири А.С. Лавин-ский1, когда очередные четыре декабриста 4-го разряда, отправленные на поселение, прибыли к нему:
- Господа, я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано "заштатный город", и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много мест для поселения?..
В 4-м разряде тысячами километров Сибири отделяли братьев Беляевых мичманов гвардейского экипажа. Александру Петровичу повелевалось жить в Илгинском винокуренном заводе Иркутского округа, Петру Петровичу местом поселения был определен Минусинск. Очень друживших и глубоко привязанных друг к другу братьев разлучали впервые в жизни, и не было надежды, что они встретятся. Пронзительной печалью было их прощание для всех.
Путь Александра Беляева в Илгинский завод лежал через Верхоленск, который обозначили местом ссылки Павлу Бобрищеву-Пушкину. Судьбе было угодно, чтобы добрый и близкий сердцу Павла Сергеевича товарищ и попутчик в жизнь поселенскую Александр Беляев стал и единственным человеком, рассказавшим о первом ссыльном жительстве П.С. Пушкина.
Именно на такие места, как Верхоленск, досадовал А.С. Лавинский: то, что на карте обозначалось городом, было большим селом Верхоленское. Около полугода прожил здесь Павел Сергеевич, и, видимо, после годового заключения в Петропавловской крепости это были самые трудные дни его жизни. В казематском обществе за шесть лет несколько утихла боль его разлуки с отцом, родными, любимым братом. Общая чаша горя, но и общие беседы, споры, общий смех, артельный труд, чтение, общие занятия в академии деятельно заполняли дни. Дружба, приязнь, уважение, а нередко и восхищение душевными качествами и огромными познаниями товарищей, терпимость к слабостям друг друга и открытый протест тому, что терпимым быть не может, соединил узников в единый организм, а их сердца - в одно большое сердце. А теперь будто жадная и жестокая птица отклевывала от этого сердца по кусочку, и оно болело и кровоточило.
В отличие от многих своих товарищей, рвавшихся из Петровского каземата, чтобы вдохнуть воздух свободы, надеясь на добрые перемены в судьбе, Павел Сергеевич отчетливо провидел свое будущее: на поселении нетерпеливо поджидала его бедность, если не нищенство. На помощь из дома, он знал, рассчитывать бессмысленно. Денег, выделенных из Малой артели на обзаведение, хватит ненадолго, а "быть тягостью добрым людям", как он писал позднее, то есть постоянно пользоваться помощью Малой артели, было неловко.
Но видимо, Павел Сергеевич и представить себе не мог, с какой силой сдавит сердце, душу, мозг свинцовое одиночество, как только скроются из глаз сани, увозящие в Илгинский завод последнего его товарища А.П. Беляева. "Господи, укрепи меня, пошли силу жить", - был смысл долгой его молитвы, перемежавшейся слезами. Только они и могли как-то облегчить боль души.
Грусть печатью легла на весь облик его в верхоленское полугодие. Однако зов жизни был мощным и безотлагательным: рядом жили те, кому было ещё тяжелее и горше. Помочь этим беднякам он мог и должен был. А. Беляев подводит итог жизни П. Пушкина в Верхоленске следующими словами: "Жил, делая добро, ухаживал за больными, помогал, чем мог, нуждающимся, беседуя о царствии Божьем, и, вероятно, эта жизнь его была плодотворна".
Рассказал Александр Петрович и о таком случае из верхоленского быта П.С. Бобрищева-Пушкина.
Павел Сергеевич, как истинно верующий, часто посещал церковь, нередко беседовал со священником. Тот узнал, что П. Пушкин выразительно читает священные тексты, и стал поручать ему читать на клиросе для прихожан.
Чтения в процессе богослужения много всегда, особенно в Великий пост. Однако привилегия эта задела местного дьячка - то ли зависть заговорила, то ли увидел в этом ущемление своих прав, то ли показалось обидным предпочтение священника. Сделался дьячок лютым врагом Павла Сергеевича, вредя ему как только мог. "Пушкин с радостью бы перенес все эти наветы и клеветы, - поясняет А.П. Беляев, - но его сокрушало дурное и опасное состояние ближнего, и вот, вспомнив божественные слова Спасителя: "Добром побеждайте всякое зло", он во время говенья, перед исповедью упал к нему в ноги, прося простить его и не питать на него злобы. Враг его, зная, что Бобрищев-Пушкин человек благородного, "нежного", как народ выражается, воспитания, умный, ученый, кланяется ему в ноги, был так поражен этим смирением и побежден, что с этой минуты до самого отъезда Пушкина был искренно ему предан"1.
Надо сказать, что случай этот отразил завершившуюся в Павле Сергеевичу духовную работу, которая началась в Петропавловской крепости и смысл которой он определил как служение людям. Однако в служении этом помощь советом, делом, как бы значима она ни была, все же вторична. Главной задачей своей почитал он лечить души человеческие, не давать завладевать ими темным и низменным силам, нести свет добра и любви. Верхоленское поселение было как бы пробой духовных сил, испытанием правильности избранного пути. С него Павел Сергеевич уже не сойдет никогда, несмотря на то что самого его плотным кольцом окружали невзгоды - бедность, расшатанное уже здоровье, духовное одиночество и беспросветность будущего.
В письмах П.С. Пушкина 40-х годов не однажды встречается фраза: "Беда в нашем положении обзаводиться детьми". Этот рефрен звучит, когда приходит известие о смерти кого-то из товарищей, у кого оставались вдова и дети без средств к существованию. Однако, думается, именно в Верхоленске, обдумав и взвесив, окончательно определив свой путь на земле как путь служения, решился Павел Сергеевич отказаться от личного счастья, семьи, детей. В немалой степени помогли этому решению религиозные его устремления.
Павел Сергеевич нашел утешительную для себя истину в вопросе о браке в Первом послании апостола Павла к Коринфянам: аскетическая жизнь невозможна для всех христиан, она лишь для избранных: "Каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе" (1 Кор., VII, 7).
Об этом же и письма П.С. Пушкина к Е.П. Оболенскому 40-х годов. В одном из них (от 9 августа 1940 года) Павел Сергеевич пишет, имея в виду свой аскетизм: "Таковы пути Божии; он мертвит и живит, низводит в себе и возводит, а потому и я не отчаиваюсь, но, оставаясь в руках Божиих, как есть, буду ожидать его силы..." Он считает, что "призван быть странником" и потому неправомерны мечты его "о семейном круге, из которого, может быть, Господь и вырвал нас рукою крепкою и мышцею высокою, чтобы взять на свою часть. То, что может отклонить от Господа, есть уже некоторого рода уклонение. Помнишь ли, что сказал Господь: "Не все могут снести это, но те, кто может нести, тот неси" (Мф.: 19, 11)1.
И все же отказ от земного счастья был хотя и сознательной, но жертвой, а аскетизм - мужественным, но горьким. Осталась для Павла Сергеевича до конца дней болевой точкой несостоявшаяся его личная жизнь, особенно то, что не имел он детей.
Их он любил страстно, и они платили ему тем же (в 30-50-х годах в письмах его много рассказов о детях - священника Петра Попова, декабриста П.Н. Свистунова, дочери И.И. Пущина Аннушке и т. д.). Вера помогала ему справляться с душевной болью, была опорой, утолением печалей его души. Восхождением к духовным вершинам стала вся последующая его жизнь.
Материальная сторона жизни если не радовала, то и не печалила Павла Сергеевича в то полугодие: он научился довольствоваться малым. Неизменным отношение к материальному останется на всю жизнь - 5 ноября 1839 года он писал Е.П. Оболенскому:
"Во внешней моей жизни я не терпел до сих пор недостатка - отсюда да оттуда - каким-то образом все убыв, опять наполняется прибылью, - вероятно, будет так и впредь. Для меня более не надо. Для брата малая прибавка тоже не сделала бы никакой разницы. Большие и очень большие средства, конечно, могли бы быть употреблены к его успокоению, но это невозможно, и я не умел бы ими распорядиться".
В том, 1833 году для П. Пушкина самой саднящей болью оставалась болезнь брата Николая. Едва прибыв в Верхоленск, он посылает прошение на имя енисейского гражданского губернатора, в котором просит "о соединении с бедным и больным братом" в одном городе - Красноярске, где тот пребывает в доме скорби, и надеется "принесть несомнительную пользу в несчастном его состоянии".
Высочайшее повеление "о дозволении двум братьям Бобрищевым-Пушкиным жить вместе", т. е. на частной квартире, последовало в сентябре 1833 года. А несколькими месяцами ранее было разрешено жить вместе и братьям Беляевым.
Сопровождавшему жандарму из Илгинского завода повелевалось довезти А.П. Беляева до Верхоленска, а там взять П.С. Бобрищев-Пушкина и ехать вместе в Иркутск.