11504.fb2
Тогда я встал и сказал генералу Левашову:
- Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело. - Обратясь к Орлову: - А между нами все кончено".
Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске "старый товарищ". Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами - жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным "ремеслом" и "потрудиться" над тем, кому он только что демонстрировал "дружескую доверительность". А так как "Записки" Николая предназначались и для членов царской семьи, и для близких ко двору людей, царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где "неблагодарный" Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и "товарищеские" его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михайле Орлову - национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.
И снова слово П.Е. Щеголеву:
"Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для Следственной комиссии".
Мы ещё раз прервем рассказ П.Е. Щеголева, который ценен удивительной психологической точностью портрета монарха, чтобы познакомиться с несколькими записками царя, сопровождавшими декабристов в Петропавловскую крепость и адресованными коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину: "Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше", "Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея" (позднее в своих "Записках" В.И. Штейнгейль расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих "товарищей страдания", который содержался строго, - с завязанными назад ру-ками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); "Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест". О М.А. Фонвизине: "Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем". "Бестужева по присылке, равно и Оболенского и Щепина велеть заковать в ручные железы". О Н.И. Лорере: "Содержать под строжайшим арестом" и т. д.
Около 150 таких записок направил Николай Сукину во время следствия.
Вернемся к рассказу П.Е. Щеголева: "За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других - таким же гражданином Отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих - старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых - монархом, готовым произвести конституционные заветы, для пятых - русским, плачущим над бедствиями Отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться".
И действительно, Николай участь главных деятелей восстания определил в первые же дни. Его переписка и высказывания - свидетельство тому.
Из писем брату Константину
15 декабря 1825 года
"Речь идет об убийцах, их участь не может быть достаточно сурова".
4 января 1826 года
"Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка".
Из беседы с французским послом в Петербурге П.Л. де Лаферроннэ, 20 декабря 1825 года
"Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут, слишком много, но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен, я обязан дать этот урок России и Европе".
Уже в этой беседе Николай обнаруживает черты, которые останутся неизменными во все 30 лет его мрачного царствования: лицемерие, злобу, умственную недалекость и почти сладострастную жестокость. Эти же свойства в каждой строчке его письма к брату - великому князю Михаилу Павловичу.
12 июля 1826 года
"Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак - конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунта, все войска, бывшие в деле, - в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день".
Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты в себе он почитает как понятия справедливости и долга и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: "Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное - здесь ли или привезенное сюда - лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Допросы делались как в первую ночь - в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.
Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, секретно или простым арестом.
Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.
Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг"1.
Здесь нельзя не обратить внимания, сколь самодержец не стесняется в "категорических" определениях: "дурак", "дурак набитый", "злодей" и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его "маскарадные" ухищрения или, зная хорошо прежде особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.
Ни в воспоминаниях современников, ни в многочисленных позднейших исследованиях даже отдаленно не связываются понятия "гуманный, доброжелательный" с личностью царя Николая I. Никогда. С первого дня царствования, когда ему было 29 лет, до последнего его дня - через тридцатилетие.
Есть в литературе о Николае и его эпохе одно, на наш взгляд, интересное исследование, к которому мы не однажды обратимся. Оно называется "Правда об императоре Николае". Написал его русский литератор Н.И. Сазонов1. Он дает глубокий психологический и политический портрет царя: "Наружность его, так же как и духовный склад, последовательно прошла через три фазы. Сначала - это молодой честолюбивый солдат, весь словно из одного куска, левша, неуклюжий, с ввалившимися злыми глазами, бледным цветом лица, бесцветными сжатыми губами.
Затем - могущественный император, сильный с виду, тяжелый, но полный достоинства в движениях, крепко затягивающий живот, чтобы лучше подпирал грудь. Суровость взгляда смягчена привычкой к любезности, цвет лица свеж, на губах охотно появляется улыбка, но жесты остаются сухими и резкими даже в том случае, когда они служат сопровождением льстивым речам.
Еще позднее - теперь уже старик, забывающий молодиться, распрощавшийся с хохлом, который осенял его голову, уже 20 с лишком лет седую, почти слоновая тучность и спина, сгибающаяся под тяжестью каски, рот вновь приобрел злобное выражение, но взгляд потонул в заплывших жиром веках и дышит удовлетворенным тще-славием"2.
Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.
Первое мнение о нем - отца, Павла I.
"Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)
"Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".
Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.
"Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному"1.
Императрица Мария Федоровна противилась увле-чению сыновей военным делом, но "с ними занимались им", - это было естественным "для царствовавшего воспитательного хаоса". Сначала в военных играх, а потом "и вне военных игр манеры и обращение Николая Павловича сделались вообще грубыми, заносчивыми и самонадеянными". В журналах воспитателей с 1802-го по 1809 год постоянные жалобы на то, что "во все свои движения он вносит слишком много несдержанности, в своих играх он почти всегда кончает тем, что причиняет боль себе или другим", что ему свойственна "страсть кривляться и гримасничать", он необщителен.
К "недостаткам и шероховатостям" характера великого князя, помимо грубого обращения не только с приближенными ("кавалерами") и прислугой, но и со своим братом - и даже с сестрою, относится "наклонность сознаваться в своих ошибках лишь тогда, когда он бывает принужден к этому силою, охотно принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и ни в ком не нуждается более", воспитатели единодушны: Николай обладает весьма ограниченными способностями, но поучал учителей в том, чего не знал.
Характерная черта детства - постоянное стремление принимать на себя в играх первую роль, представлять императора, начальствовать и командовать".
А вот что позднее писал сам Николай о своем учении: "На лекциях наших преподавателей мы или дремали, или рисовали их же карикатуры, а потом к экзаменам выучивали кое-что вдолбяжку, без плода и пользы для будущего". "Греческий и латинские языки с трудом давались великому князю. Николай Павлович, сделавшись уже императором, неоднократно говорил о своей ненависти к латинскому языку, о вынесенных им мучениях при изучении его и совершенно исключил этот язык из программы воспитания своих собственных детей".
Весьма любопытна позднейшая иллюстрация этой ненависти: "В начале 1851 года князь Волконский сообщил барону Корфу, тогдашнему директору публичной библиотеки, высочайшее повеление о том, что к нему в библиотеку переданы будут из Эрмитажа все вообще книги на латинском языке.
- Что это значит? - спросил Корф.
- То, что государь терпеть не может латыни с тех ещё пор, когда его мучили над нею в молодости, и не хочет, чтобы в новом музее (так называли вначале вновь отстроенный Эрмитаж) оставалось что-нибудь на этом ненавистном ему языке.
Встретив затем барона Корфа и заговорив о передаче латинских книг из Эрмитажа, император Николай сказал:
- Терпеть не могу вокруг себя этой тоски".
В записках А.Х. Бенкендорфа сохранился иного свойства рассказ о Николае I. "Государь, - говорит граф, описывая гвардейские маневры 1836 года, - был неутомим, целый день на коне под дождем, вечером у бивачного огня, в беседе с молодыми людьми своей свиты или в рядах войск, окружавших его маленькую палатку, он большую часть ночи проводил за государственными делами, которых течение нисколько не замедлялось от этого развлечения государя со своими войсками, составляющего, по собственному его признанию, единственное и истинное для него наслаждение".
Н.И. Сазонов продолжает рассказ о становлении и развитии характера будущего самодержца российского: "Он посвящал себя исключительно военному делу в той части, которая наиболее казенна и наименее одухотворенна, жесткий в выправке, ограниченный в мыслях, краткий и сухой в разговоре, он заслужил того, что его брат Михаил наделил его прозвищем Николая Палкина"1 (заметим, что и декабристы потом называли его так же).
Предстоящая женитьба на прусской принцессе Шарлотте заставила Николая овладеть некоторыми манерами, присущими особе из царской семьи: он заново учился двигаться, говорить, носить горностаевую мантию и учтиво, величественно кланяться - учился всему, что помогло смягчить хотя бы внешне солдафонскую резкость. "Лицемерие, являющееся отличительной чертой его характера, способствовало тому, что мир поверил в его превращение, несмотря на то что он всегда, по существу, оставался гренадером, как окрестил его отец".
Эти черты, а вместе с тем отвращение и неспособность ко всякой интеллектуальной работе были истоком одной из коренных черт его характера "злобы и ненависти, которой император преисполнен ко всякому вообще проявлению умственного и нравственного превосходства".
Николай "любил власть, как скупой любит золото, - продолжает Н.И. Сазонов, - не для того чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться. Ничто не подготовило его царствовать достойно, ни серьезное образование, ни плодотворные размышления; он думал, что одолевавшего его честолюбия достаточно, чтобы добиться верховной власти. Когда же он её достиг, он решил, что сохранение власти само по себе узаконяет обладание ею.
Он не останавливался ни перед самым бесстыдным насилием, ни перед самой злой хитростью, чтобы сохранить и возвысить авторитет, которым наградил его случай. Запачкав кровью престол, царь надел на свое желчное и истощенное в то время лицо маску лицемерия, с которой уже не расставался.