11517.fb2 Гораздо тихий государь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Гораздо тихий государь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть первая

Глава I

В опочивальне, в красном углу, перед оплечным образом Николая Мирликийского чудотворца, лениво потрескивая, ворчал нагоревший фитиль лампады. Немощный зрачок огонька то щурился недоуменно — и тогда темный лик Николая хмурил нависшие брови, — то вытягивался, тупо пошевеливал раздвоенными желтыми усиками и точно обнюхивал наседавшую на него отовсюду тягучую патоку мрака. Алексей нехотя поднялся. «К заутрени бы, что ли, ударили», — подумал он вслух, раздирая рот в судорожной зевоте.

Огонек лампады хирел. Вобрав голову в плечи, Алексей с любопытством следил за борьбой света и тьмы.

— Будет дрыхнуть тебе, — повернулся он, наконец, к громко похрапывавшему постельничему. — Колико раз наказывал я, чтобы вставал ты допреж своего царя-государя!

Постельничий оторвался на мгновение от подушки, но тотчас же с остервенением натянул на голову полог и снова заснул.

Через запотевшие стекла окон скупо сочился в опочивальню рассвет. Резче очертились расписанная красками подволока [1] и дубовая резная дверь. В углу ежилась, как будто переминаясь на тоненьких ножках своих, сырчатая [2] круглая печь. На изразцах карнизов заструились затейливые узоры из трав и цветов; расплывшиеся фигурки золоченых лошадок, ягнят, петушков и пестро обряженных человечков принимали свои обычные формы.

— Вот и сызнов день наступает, — мечтательно сложил руки на груди Алексей и уставился на образ.

Вдруг он заметил паука, пригревшегося подле лампады. Голубые глаза вспыхнули гневом.

— Доколе ж терпеть мне бесчинства в покоях!

Прыгнув к постельничему, он изо всех сил щелкнул его двумя пальцами по переносице.

— Убрать паука!.. Немедля убрать!

Постельничий выпучил глаза и оглушительно чихнул.

— На добро здоровье, — расхохотался Алексей, сразу остывая от гнева. — А нуте-ко, Федька, еще!

Переносицу постельничего ожег новый щелчок.

— Чихай же, анафема!

Федор сбросил с себя полог и, с трудом превозмогая боль, улыбнулся.

— А и потешный же ты, государь.

— А ты чихай, коли на то воля моя! — капризно воскликнул царь.

Постельничий послушно исполнил приказ и слизнул языком с верхней губы капельку крови.

— День тебе добрый, — осклабился он заискивающе, точно провинившийся пес, и приник губами к царевой руке.

Алексей отдернул руку.

— Ежели дрыхнуть, на то ты больно горазд, а потехи для — так и носа жалко для государя.

Постельничий готовно подставил лицо под удар.

— Господи! Не токмо носа, живота не пожалею!.. Покажи милость, потешься, отец-государь.

Царь напыжился и наложил большой палец на натянутый тетивою средний.

— Держись!

Но на этот раз ему не удалась забава. Вместе с голубым светом утра тяжело вполз в опочивальню бас колокола.

— Слава тебе, показавшему нам свет, — выдохнул разочарованно Алексей и перекрестился.

— Аминь! — с искренней благодарностью закончил постельничий.

Повернувшись к окну, государь задумчиво молчал. Федор присел на корточки и прижался щекою к колену царя.

— О чем закручинился, херувим?

Глубокий вздох вырвался из груди Алексея.

— Боязно, Федя…

Он заломил руки.

— Так боязно, что в очах помутнение, а сердце — точно кречет подбитый… ноет… — инда, плачет болезное.

Опустившись на постель, он привлек к себе Федора.

— А наипаче всего, наипаче царствования и младости своей, страшно мне, Федя, иное… Соромно мне… Ну как я один в опочивальне с царицею останусь?

Забыв разницу в сане, постельничий присел рядом с государем и дружески обнял его.

— А что Господом Богом положено, то превыше нас есть, государь. А с женушкой еще слаще житье твое пойдет супротив нынешнего.

Точно крикливая стая птиц клокотали колокольные перезвоны. В дверь кто-то несмело постучался.

— Гряди! — недовольно крикнул царь.

На пороге появился священник. Благословив государя, он смиренно опустил глаза.

— Утреню утреневать пора, государь.

Алексей засуетился.

— И то пора, прости, Господи, нераденье мое.

Постельничий хлопнул в ладоши. Тотчас же в опочивальню, склонившись до земли, один за другим, вошли шесть стряпчих и спальников. Отвесив по земному поклону, они приступили к обряду государева одевания.

Наскоро умывшись, царь собрался в крестовую, но на пороге неожиданно снова повернул в опочивальню. За ним неслышною тенью скользнул постельничий.

— Лежат, горемычные, — с глубокою кручиною произнес Алексей, опускаясь на колени перед коробом. — Лежат, спокинутые сиротины мои!

Федор вытер кулаком повлажневшие глаза и поднял крышку. Из короба пахнуло запахом плесени. Видно было, что давно ничья рука не касалась вороха полуистлевших детских забав.

— А вот и конек мой немецкого дела, — сказал Алексей и нежно погладил сбившуюся в войлок гриву.

Затем он достал потешные латы, приник к ним щекой.

— Доброго здравия, друга мои верные! Спокинул я вас, неразлучных моих… Памятуешь ли дни мои юные? Памятуешь ли, каково скакивал я на коньке своем скакунке? — спросил он Федора и мечтательно зажмурился. — Колико годов прошло с детской поры, а все сдается — токмо рученьку протянуть и достанешь те годы младые.

Федор сочувственно покачал головой.

— Сесть бы, Федя, на того скакунка деревянного, — продолжал государь, — обрядиться бы в латы потешные и ускакать далече-далече, к тем годам златым моим, в коих несть человеку ни кручины, ни заботушки… В остатний бы нынешний день остатнею потехой потешиться!

Он вскочил вдруг и шумно захлопнул короб.

— Чтоб и не зреть нам боле сего!.. Нынче же вон! Захоронить под землей.

Отец Вонифатьев встретил царя на пороге Крестовой и во второй раз благословил его золотым, в изумрудах, крестом.

Медленно и проникновенно читал Алексей положенные молитвы, скрепляя каждое слово крестным знамением и поклоном.

После утомительно долгой службы протопоп окропил царя святою водою.

— Соловецкие мнихи воду сию доставили, — с гордостью объявил он.

В передней дожидались бояре, окольничий, думные и ближние люди. Увидев царя, они упали ниц и так пролежали до тех пор, пока раскачивавшаяся фигура Алексея не скрылась в тереме.

* * *

Вскоре в переднюю ввалился Борис Иванович Морозов. Свысока оглядев собравшихся, он торжественно поднял руку.

— Волит великий государь сидеть нынче с окольничим Петром Тихоновичем Траханиотовым, да с судьею земским Левонтием Степановым Плещеевым, да с думным дьяком Назарием Ивановым Чистым, да с постельничим Федором Михайловичем Ртищевым [3].

Федор вышел в терем первым. За ним чинно потянулись остальные вызванные. Чуть слышным ропотом провожали их не удостоившиеся царского приглашения.

— Токмо нынче и свету стало у государя, что в Траханиотовых да в Плещеевых! — ворчали иные из них.

— Ужо не миновать стать, наступит времечко и вовсе повелит Алексей Михайлович не казаться перед очи свои! — вторили другие и переглядывались исподлобья, по-бычьи сгибая головы.

Царь развалился в высоком кресле и с блаженной улыбкой прислушивался к веселому перезвону колоколов.

— До чего же, Господи, умильна жизнь христианская, — молвил он и милостиво похлопал по спине Бориса Ивановича.

Морозов приложился к царевой руке.

— Всю душу положил я на то, царь государь и пестун мой, чтобы возлюбил ты великою любовью Христа пропятого…

Он помолчал, переглянулся с Траханиотовым и болезненно перекосил лицо:

— Токмо бы смуту избыть на Руси… Токмо тихо было бы в государстве нашем.

Алексей встревоженно приподнялся.

— Аль вести недобрые? Ну, чего им надобно, тем смутьянам?

— Батогов, государь! — резко бросил Траханиотов.

— Да дыму пищального, — прибавил Плещеев.

Ртищев сидел в стороне и не принимал участия в сидении [4]. Алексей поманил его пальцем.

— Слыхивал? А ты все норовишь смердов потчевать хлебушком да словом евангельским.

Плещеев и Траханиотов обдали постельничего высокомерным взглядом.

— Млад еще Федор Михайлович в государстве разуметь.

От лица Ртищева отхлынула кровь:

— Коль я млад и неразумен — выходит, царь еще неразумней меня по большей младости годов своих!

Морозов в ужасе отшатнулся к стене.

— Молчи!

Но постельничий уже кипел и никого не слушал, кроме себя.

— То-то, — кричал он, — судья с окольничим государевой младостью пользуются да его светлым именем всей Москвой володеют!

Позабыв о присутствии Алексея, задетые за живое советники дружно набросились на постельничего. Царь чутко прислушивался к сваре и не останавливал спорщиков.

— А все от соли пошло, — визжал Федор, готовый вцепиться в бороду Траханиотова, — все от того указу, сто пятьдесят четвертого году [5].

— А и не впрямь ли Федькина правда? — вмешался вдруг в спор Алексей и приказал принести указ.

Назарий Чистой прошмыгнул в сени и сейчас же вернулся с указом.

— Чти! — поддернул щекой государь и пересел на лавку.

Трижды перекрестившись, Назарий начал:

Указ и боярский приговор от седьмого дня, месяца февраля лета семь тысящ сто пятьдесят четвертого году. Для пополнения государские казны служилым людям на жалованье, положити на соль новую пошлину — за все стрелецкие пошлины и за проезжие мыты — перед прежними с прибавкою: на всякий пуд по две гривны…

Плещеев вызывающе толкнул плечом Федора.

— Покажи-ко, ученый, где тут неправда противу государевых холопов и сирот.

Алексей не зло погрозил судье:

— Не сбивай ты дьяка.

Чистой снова сипло затянул:

А как та пошлина в нашу казну сполна сберется и мы, великий государь, указали: со всей земли и со всяких людей наши доходы, стрелецкие и ямские деньги сложити и заплатити теми соляными пошлинными деньгами.

— А и доподлинно, лиха не зрю, — развел царь руками и с видом превосходства поглядел на Ртищева. — Оно и выходит, что хотя годами я, почитай, на четыре лета млаже твоего, а умом-разумом перерос.

Постельничий по-ребячьи надул губы и молчал.

— Так, аль сызнов не так? — не отставал развеселившийся царь.

— А не так! — воскликнул Федор и, повернувшись к Плещееву, брызнул слюной в его скуластое рябое лицо: — Сам-то ты, лукавый, боле нашего ведаешь, что не так!.. Ложью перед царем-государем живешь… Сходи-ка на рынок, прознаешь в те поры, что пошлина в раз с полразом выше цены самой соли!.. А коли так — можно ли той солью людишкам пользоваться?

Заметив смущение на лице царя, Траханиотов нарочито громко расхохотался.

— Оно и зреть, что хоть постельничий и навычен многим премудростям книжным, а в государственности, как татарин в кресте, разумеет.

Отставив указательный палец, он по слогам отчеканил Ртищеву, норовя, главным образом, внушить самому государю:

— Был бы налог с одних мужиков да протчих смердов — доподлинно, можно бы и попечаловаться. А налог тот на всех, холопов царевых, от худого до высокородного.

Алексей нахмурился. Пальцы раздраженно пощипывали едва пробивавшийся русый пушок на откормленном круглом лице. Живые глаза подозрительно бегали по лицам ближних.

Плещеев чуть подвинулся к Траханиотову и что-то прошептал тонкими губами. Окольничий, с опаскою покосившись на государя, мотнул головой.

Встав с лавки, царь вразвалку прошел к окну. На лбу его, между бровей, от непривычки к долгим спорам и серьезным думам, проступили вздувшиеся жилки. Он с радостью перевел бы беседу на что-либо более легкое и близкое его сердцу или показал бы ближним ручного сокола своего, которого сам обучил по-новому набрасываться на дичь, но невольно чувствовал, что не зря обозлились советники на постельничего. «Не зря надрывается Федька. Не навычен он к сварам, — опасливо складывалось в голове и отдавалось в груди, — не быть бы бунту от соли». Один за другим оживали в памяти рассказы бахарей о смутных днях на Руси, о черных годинах. Переполошенное воображение рисовало страшные картины восстаний — царю казалось, что он уже слышит отдаленный ропот толпы, идущей с дрекольем на Кремль. «Надо тотчас упредить, — думал он, — надо немедля повелеть советникам». Но нужных слов не было — они терялись, не успев оформиться в голове.

— А ведь правда, как будто, за Федькой выходит, — вымолвил он наконец. — Ежели без соли людишек оставить, не миновать смуте быть.

Чистой повернулся к образу и набожно перекрестился.

— К чему ты? — не понял царь.

— К тому, преславный, что имеешь ты гораздо мягкое сердце. За то величу и хвалю Господа нашего.

Едва сдерживая лукавую усмешку, он смиренно потупился и продолжал:

— Через мягкое сердце идет путь христианской души к райским чертогам… Путь же к безмятежному царствию на земле — есть путь силы непоколебимой.

Траханиотов горячо поддержал дьяка:

— Сим победишь, государь! Непоборимою твердынею духа. Испокон веку тем славны и сильны были володыки российские.

К Алексею подошел Плещеев.

— Дозволь молвить, царь.

— Ну?… Чего еще не накаркал?

Судья склонился к поле царева кафтана и благоговейно поцеловал ее.

— Ежели потакать людишкам, того и зри, опричь соли, занадобится им овкач вина доброго… А там недалече и до кафтана боярского! А по-моему, по-неразумному, чтобы помятовали смерды сиротство свое, — вместно ежеден потчевать их батожьем да кнутьем.

Снова разгорелся спор. Алексей неожиданно хлопнул в ладоши, и на лице его запорхала счастливая улыбка.

— Покель вы тут сварами тешились, надумал я, как по-божьи то дело решить. Да не батогом, а христианской любовью к людишкам нашим.

На лицах советников изобразилось крайнее восхищение.

— Волим мы то дело передать патриарху, — говорил царь, — пускай по всем церквам возносят священницы молитвы к престолу всевышнего, чтобы смилостивился Господь, умягчил сердца человеков и свободил нашу землю от брани междоусобные. Да просветятся смерды великим светом премудрости Божией и да уразумеют… да уразумеют, что не через хлеб-соль, а через пост и смирение есть путь в сады Господни.

Ртищев восторженно припал к царевой руке:

— Бог глаголет устами твоими!

— Смирен ты, яко агнец, и мудр, яко сам Соломон! — подхватили остальные, отвесив земной поклон.

Сидение окончилось. Сохраняя выражение неприступной важности на лице, царь не спеша направился в трапезную.

Дворецкий и ключники дозорили подле стола. От поварни к трапезной суетливым муравейником засновали холопьи стаи. Стольники с дымящимися мисками и горшками в руках стояли наготове, не спуская глаз с царя, чтобы по первому знаку Алексея поднести ему кушанья. Кравчие строго обходили стольников и деловито отведывали каждое блюдо. За спиной государя, не смея вздохнуть, вытянулся чашник с кубком вина.

Глава II

Колокола захлебывались в ликующем перезвоне. По широчайшим улицам московским без конца сновали вестники.

— Великий государь побрачиться изволил! — возглашали они.

А к вечеру, в сопровождении Чистого, на Красную площадь вышел Петр Тихонович Траханиотов. Он был во хмелю — это видно было по его неверной походке и подплясывающей бороде. Дьяк, сам выделывавший замысловатые кренделя, почтительно подталкивал окольничего головой в спину.

Согнанная со всех концов Москвы толпа обнажила головы: еще за неделю по городу передавались таинственные слухи о том, что государь в день своего венца дарует людишкам большие льготы и снимает соляную пошлину… И вот ожидания сбылись. Иначе зачем же созвали людишек на площадь? Сейчас царев человек все обскажет с помоста.

— Угомонитесь! — икнул окольничий, хотя вокруг было тихо, и его маленькие глаза сурово уставились поверх голов. — Да не кружитесь вы, воронье!

Чистой растянул рот в добродушной улыбке:

— Яко столпы стоят людишки, а кружится хмель в очах твоих, Тихонович.

Он хотел еще что-то сказать, но вскрикнул и покатился с помоста.

— Полови-ко карасиков, тверезый, — гулко расхохотался столкнувший его Траханиотов на утеху ожидавшей толпы.

— Да и окольничего за едино в тот же омут! — взметнулся чей-то звонкий задорный голос.

Толпа оцепенела, чуя напасть. Но Петр Тихонович ничего не соображал. Наклонясь к балясам, он что-то горячо доказывал самому себе, икая и сплевывая. Обиженный дьяк, обтерев рукавом вываленное в снегу лицо, на четвереньках взобрался на помост.

— Перед кем ославил? Перед смердами ославил! — захныкал он и схватил окольничего за ворот: — Для ради токмо нынешнего дни зла не держу.

Наподдав Траханиотову коленом в спину, он заставил его выпрямиться.

— Так и держи, — ухмыльнулся окольничий и подал рукою знак: — Внемлите! Сего дня шестнадесятого генваря семь тысящ сто пятьдесят шестого году совокупился государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси с благоверною цариц…

Он оборвал свою речь на полуслове и с силою потянул ворот, сдавивший горло.

— Держи да не передерживай! — лягнул он ехидно скалившего зубы дьяка и, передохнув, слезливо продолжал: — С благоверною царицею и великою княгинею Марьей Ильиничной Милославской. Уразумели?

Не дождавшись ответа, окольничий с испугом огляделся.

— Где я? — вдруг крикнул он и пошатнувшись, упал в объятия стрельца.

Народ нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— Эдак померзнем все, покель он весть возвестит, — зашептались робко передние ряды.

Согретый дыханием стрельца, Траханиотов сладко зажмурился и всхрапнул. Его сменил Чистой.

— Внемлите, сиротины царевы! — торжественно поднял он к небу руку, предусмотрительно опершись животом о балясы, чтобы не потерять равновесия. — Ради для сего дни показал царь народу милость и пожаловал тестю своему, Илье Даниловичу Милославскому, окольничество.

Он примолк, осенил себя крестом и снова проникновенно повторил:

— О-коль-ни-че-ство!

Толпа сомкнулась тесней, придвинулась к помосту:

— Сейчас и до нас дойдет!

Чистой нахлобучил на уши шапку и спустился с помоста. За ним два стрельца бережно понесли запойно храпевшего Траханиотова.

Смеркалось. Ледяной ветер загребал снег с сугробов, с воем бросал его в коченеющие лица упрямо не расходившихся людишек. Небо темнело, опускалось ниже, нависнув над самой землей.

— Эй, вы, изыдите! — покрикивали стрельцы, разгоняя народ.

Белыми призраками мелькали на перекрестках завьюженные всадники, надсаженно тянули:

— Ликуйте, православные! Великий государь ныне побрачиться изволил!

* * *

Отлежавшись на камне у Оружейной Палаты, Траханиотов пошел во внутренние покои.

Из царевой трапезной рвался наружу пьяный гул, скомороший гомон. В сенях, монотонно постукивая подковами, выбивали шаг дозорные стрельцы. Окольничий забрался в угловой терем и грузно опустился на пол. Едва щека его коснулась половицы, вдруг все завертелось и крикливо провалилось в пропасть. Он хотел позвать на помощь, но захлебнулся в густом клейком, как кровь, мраке.

В терем вошел Милославский и затормошил спящего. Когда Петр Тихонович пришел в себя, Милославский усадил его на лавку и ткнулся губами в ухо:

— Дело бы не пропил!

Траханиотов забегал глазами по темному терему.

— И в думке не держал, чтобы пить.

Он глубоко вздохнул, обдав соседа винным перегаром.

— Кой тут хмель, коли не токмо что, а дых… ик!.. дых нуть нынче стало не можно.

Илья Данилович предостерегающе приложил палец к губам.

— Не подслушал бы кто.

Они умолкли и скромно уселись подле окна. Чуть поблескивали одетые в иней стены нахохлившегося Кремля. Точно вздрагивая и старчески сутулясь, маячила сквозь студеный туман звонница святого Лазаря. Недобрыми думками лепилось к ней каркавшее воронье.

— Вороний гомон к метелице, — зябко поежился Милославский.

Притихший было ветер снова лютел, угрожающе точил о стены когти и бороздил высокие сугробы. Небо разбухало, мутнело.

— Одначе, и за дело время приниматься, — встрепенулся Илья Данилович, уловив звуки знакомых шагов. — Морозов жалует.

В дверь просунулась голова боярина. Траханиотов почтительно вскочил с лавки, и сидевший на другом конце Илья Данилович брякнулся об пол.

Морозов помог ему встать, неодобрительно пожевал губами:

— А не к добру то. Не домовой ли бродит по терему?

На лбу Милославского вздулась шишка. Он ущипнул за плечо Траханиотова: «Подай ефимок» [6], и, вырвав из рук соседа монету, прижал ее к ушибленному месту.

Морозов распахнул двери, прислушался. В сенях было темно, тихо. Только из дальнего конца еле доносились шаги дозорных стрельцов. Вглядевшись пристально во мрак, боярин успокоенно прикрыл дверь.

— Пора начинать, — предложил он, прижимаясь спиной и ладонями к остывшей печи.

Траханиотов сморщил изрытый оспой лоб.

— Гоже ли без Левонтия да Грибоедова?

Борис Иванович лукаво подмигнул:

— В Разбойном Левонтий, а Грибоедов за Пронским блюдет.

Усевшись под образа, оба склонили друг к другу головы и едва слышно зашептались о чем-то.

Вскоре прибежал запыхавшийся Грибоедов.

— Замышляют! — объявил он упавшим голосом и изнеможенно опустился на лавку. — Князь Никита Иванович при мне царю наушничал, будто надумал Милославский весь род Романовых смертию извести, да через дщерь свою, через Марью Ильиничну, царицу, самому на стол на Московский сести.

— Эк, тараруй [7], — сплюнул сердито Илья Данилович. — А еще именуется дядькой царевым… рыжемордый!

Друзья снова прижались друг к другу и продолжали совещаться.

Наконец Морозов и Грибоедов, ударив с друзьями по рукам, ушли. Окольничие развалились на лавке.

— Попочивать маненько, — нараспев зевнул Милославский. — Авось, коли понадобимся, покличут.

Траханиотов попытался что-то ответить, но не успел — хмельной сон опять овладел им.

Вернувшись в трапезную, Грибоедов учтиво вытянулся за спиной Никиты Ивановича.

Алексей, развалясь в золоченом кресле, с видом знатока следил за непристойной пляской иноземных скоморохов. В глубине зала, на возвышении, неумолчно трубили трубачи.

Грибоедов наклонился к уху князя Никиты.

— Вести недобрые.

Спокойно допив свой овкач, Романов встал и, чуть подергивая левой ногой в лад трубачам, затопал в сени. За ним незаметно проскользнул и Грибоедов.

— Дурные вести, — повторил он вполголоса, — замышляют противу тебя.

— Да ну?

— Как перед образом. — Дьяк оглядел подволоку, точно искал на ней икону, и вытянул тонкую шею. — Плещеев в Разбойном приказе сидит да двух людишек разбойных навычает небылицам противу тебя, Пронского да князь Черкасского.

Никита Иванович злобно расхохотался.

— А поглазели бы мы, как кречета вороны заклюют!

— А те разбойные норовят письма воровские на Москве пустить, — шепнул раздраженный несерьезностью князя Грибоедов, — дескать, пошлина соляная — затея Никиты Романова.

Князь вздрогнул. Жестоко оглядев дьяка и оттолкнув его локтем, он бросился в трапезную.

На заплеванном полу с визгом катались скоморохи. Пирующие кидали им объедки со стола и подзадоривали к бою. Кто добывал большее количество кусков, тот получал в награду овкач вина. Увлеченный потехой царь потянул со стола покрывало.

— Держи! — крикнул он так, точно науськивал на охоте псов. — Угуй!.. Держи!

Князь Никита, выждав удобную минуту, вплотную подошел к царю и что-то шепнул ему.

— Ложь! — крикнул Алексей и замахнулся кулаком на дядьку.

Точно ветром снесло гомон и смех в трапезной. Шуты окаменели. Бочком, путаясь в собственных ногах, непослушных от хмеля и испуга, бояре отошли к стороне, за цареву спину. Их потные лица, не терявшие сознания достоинства даже в буйном хмелю, сразу поблекли, обмякли. Только Никита Иванович не отступил перед государевым гневом. Заложив руки в бока, он запрокинул голову и гордо отрубил:

— А не бывало такого, чтобы род Романовых-князей ложью лгали!

И, распалясь, топнул ногой:

— Иль впрямь царская наша кровь нынче не в кровь?… Иль впрямь — вся вера ныне Милославским?

Алексей по спинам и головам шутов ринулся в светлицу. Там, робко притаясь у стрельчатого окна, сидела царица. Подле нее, на полу, лежали боярыни и мамки.

Увидев Алексея, женщины недоуменно вскочили.

— А не по чину, государь, пожаловал ты к молодушке своей, — нахмурилась одна из боярынь.

— Прочь! — заревел Алексей, сжимая кулаки.

Оставшись наедине с царицей, он низко ей поклонился.

За окном бушевал вихрь. Метель дерзко стучалась в стекла, грозя ворваться в светлицу. Чуть вздрагивала в углу, ежась желтым язычком, лампада. В щелях окон скулили стиснутые струи ветра.

— Дай Бог здравия царице, — процедил сквозь зубы государь.

— Многая лета и слава царю, а мне служить ему верой да лаской, — заученно ответила Марья Ильинична и прижалась к мужу.

— Ждала?

— Да, владыка.

Алексей увлек жену на постель и, навалившись на нее, больно уперся локтем в ее грудь. Правая рука зашарила по плечу, а пальцы, нащупав горло, судорожно, сами собою, сжались.

— Помилуй! — сдушенно крикнула царица и заметалась в смертельном ужасе по постели. — По…мил…луй!

Взглянув в посиневшее лицо жены, царь опомнился и разжал пальцы.

— Не достойна ты и сгинуть от моей руки! — плюнул он с омерзением в глаза теряющей сознание Марьи Ильиничны. — Змееныш! Отродье Милославских!

Едва царица пришла в себя, он бросил ей под ноги шубу.

— Иди!.. Чтоб духу Милославских не было в хороминах наших! В дальний монастырь!.. На послух!

Ничего не понимающая женщина упала перед мужем на колени.

— Ты Богом данный мне муж и царь. По слову твоему да будет. Но допреж того, поведай, в чем вина моя, коей виной виновата я перед тобою?

— Коей виной? — ехидно повторил царь. — А не по то прокралась в хоромы наши, чтобы извести род Романовых, да володеть с Ильюшкою сиротинами Русийскими?

Царица ошалело уставилась в мужа и ползком пробралась к красному углу.

— Опамятуйся, царь-государь!

— На послух! — крикнул Алексей и заткнул пальцами уши. — На край земли!

Марья Ильинична вдруг поднялась. Голос ее окреп, и клятва, произнесенная перед иконой, прозвучала не мольбой, а гневным укором, отозвавшимся в сердце царя непонятным режущим стыдом.

Приникнув глазом к щели, боярыня не спускала взора с государя. На полу, у ее ног, ждала шутиха. Заметив, что государь смущен, боярыня решила воспользоваться удобным мгновением и пнула дурку ногой.

Гремя бубенчиками, шутиха ворвалась в светлицу и, взмахнув приделанными к плечам войлочными крыльями, прыгнула на стол.

— Кшш! — нетерпеливо смахнул ее царь рукой со стола.

Дурка вцепилась в его рукав.

— Сам кшш, злой Лексаша, из нашей светлицы от чистые голубицы!

В дверь просунулась голова боярыни.

— Окстись, государь, не к добру дурка вещает. Окстись и царицу оксти.

Шагнув к шутихе, она схватила ее за ногу, оттащила в сени, с заклинанием оградила царя четырьмя крестными знаменьями и на носках ушла в соседний терем.

Алексей постоял еще некоторое время пред женой и неожиданно, закрыв руками лицо, убежал.

В сенях его встретили Плещеев и вспухший от сна Траханиотов.

— Царь мой и государь! — с надрывом выпалил Левонтий, падая на колени.

Петр Тихонович вытер кулаком глаза и, тяжело отдуваясь, припал к краю царева кафтана.

— Да что вас нынче прорвало? — сердито оттолкнул от себя окольничего Алексей.

Траханиотов закачался и рухнул на пол. Плещеев прижался носом к царскому сапогу, заплакал:

— Не гоже бы в нынешний день венца твоего печаловаться, да не могу смолчать, коль за спиною измена бродит!

Царь в крайнем недоумении вобрал голову в плечи:

— Сызнов измена?

Не поднимаясь с колен, судья отодвинулся к порогу и открыл дверь. В сени вползли, одетые в железа, разбойные людишки. По бокам их стали стрельцы.

— Сие к чему? — отступил Алексей.

Плещеев стукнулся об пол лбом.

— Все поведаем тебе, государь.

И повернулся к Траханиотову:

— Ты в глаголах поязыкатее, окольничий, обскажи все государю.

Окольничий приподнял голову.

— Недужится мне… ик!.. того… сам…

Непослушная голова больно ударилась о половицу.

Плещеев подал знак разбойным людишкам. Путаясь и перебивая друг друга, узники принялись передавать царю все, чему научил их судья.

По мере рассказа лицо царя оживало и веселело. В глазах забегали лукавые искорки.

— А и выходит, — прищурился он, — на стол на Московский сесть замыслил дядька мой, князь Никита Иванович?

— Так, государь, — поспешил подтвердить Плещеев.

— А и затейники вы!

Левонтий ожидал, что царь, выслушав донос, распалится гневом, но, увидев противное, опасливо отполз к двери.

— Покличь-ка Никиту, — сквозь смешок приказал Алексей.

Судья ринулся в тьму и вскоре вернулся с Романовым, Черкасским и Пронским.

— Не студено ль в сенях тебе, государь? — заботливо спросил Черкасский.

Государь дружелюбно похлопал его по плечу.

— Студено не от стужи, а от затеи лихой.

Из груди Плещеева вырвался вздох облегчения. «Будет гостинчик вам нынче», — подумал он с удовольствием и торжествующе поглядел на князя.

— Выходит, Никитушка, замест нас всех царствовать волишь?

Не дав опомниться возмущенному князю, он оглушительно расхохотался и тут же, оборвав смех, обиженно склонил голову на плечо.

— Пошто вам свара? Аль худо при мне вам? Аль не примолвляю я всех моих ближних?

Князь Никита виновато развел руками.

— Не мы, а они свару затеяли.

— Право, охальники, — сказал царь и властно топнул ногой. — Нутко, челомкайтесь, озорники!

Противники с омерзением оглядели друг друга, но не посмели ослушаться воли царевой и расцеловались.

Плещеев, опустив голову, вслед за другими поплелся в трапезную, но у порога вспомнил о разбойных людишках и торопливо вернулся к ним.

— Повырвать им языки, да растянуть до отказу, да сызнов на место пришить, чтоб впредь речистее были, — приказал он.

Глава III

Пустынно вдоль берега Москва-реки. Кое-где лишь нахохлились, точно позабытые стога подгнившего сена, слепые избы. Чуть курится навоз на огородах; в нем роются, тщетно ища добычу, голодные и тощие московские псы.

На пригорке прилепилась старенькая церковь Воскресения-на-Гончарах. Ее придавили годы. Пустые глаза звонницы застыли в мертвом страхе. Кажется, взберись по скрипучей лесенке наверх — и через мертвые эти глаза увидишь даль былых десятилетий… Вон, на восходе, сквозь пелену тумана, слышится какой-то странный ропот. То не орды ли Довлет-Гирея крадутся на Москву?… А глубже, точно из-под земли, растет, тянется к небу и уходит в тучи чья-то волнующая рука. Не Грозный ли царь пробудился, чтобы сжать в кулаке своем российских людишек?… А вон что-то повисло над Василием Блаженным. Не холоп ли то на дьявольских крыльях?…

Не раз, в разгар работы, гончар Савинка Корепин уходил как будто за своим делом, на малый час, и незаметно, огородами, пробирался к церкви. Он любил, облокотившись на балясы, глядеть на унылые просторы широко раскинувшейся Москвы и предаваться думам. Если бы спросить, чем влечет его к себе звонница, он не ответил бы, может быть, удивился бы вопросу: «Кремль как Кремль… А то вот — ряды. Чего тут не понимать?» И все же, какая-то сила толкала его сюда. Он отрывался на этой покосившейся звоннице от земли, от повседневных будничных забот своих, и видел, хоть сумеречные, неразборчивые, но все-таки — дали. И то, что он этого не понимал, не мог выразить в словах, увлекало его еще больше.

Вот и сегодня не застала его на работе Таня. Как всегда, она убрала избу, поставила на стол ведерко щей, наломала восемь кусков вязкого, как глина, хлеба, и, накинув на плечи прохудившуюся епанчу, вышла под навес.

— Снедать готово, — поклонилась она гончарам, незаметно обшаривая глазами углы и двор.

Отец заметил ее взгляд, безнадежно махнул рукой:

— Поищи ледку в теплом медку. Воронам счет ведет суженый твой, по цареву указу, по юродивому наказу.

Гончары сочувственно поглядели на девушку и молча пошли в избу.

Таня побежала к церкви. «Так и есть. Сызнов тужит», — подумала она и окликнула Корепина. Савинка вздрогнул от ее оклика, поглядел недоуменно вниз, — увидав девушку, весело кивнул ей и быстро затопал по ветхой лесенке.

Гончары уже сидели за столом, когда он вошел в избу.

— А и щи! — причмокнул Савинка, присаживаясь к товарищам и погружая ложку в ведерко. — То ли мырять в них, то ли штаны полоскать!

Остальные одобрительно фыркнули и, чтобы сдержаться, старательно набили рты хлебом.

Таня виновато потупилась, перестала есть. Хозяин уткнулся в ведерко, делая вид, что ничего не слышит. Со лба его, будто нехотя, медленно падали в мутную жижу капельки пота.

— Эвона, соль где! — зло съязвил Корепин. — А вы печалуетесь, несмышленыши, будто не солоно варево.

Он повернулсяя к девушке:

— Ты-то пошто не кушаешь да кручинишься? Али с государем царем на сидении была, соляную пошлину надумывала?

При упоминании о царе все, точно по уговору, вскочили и со страхом поглядели на дверь.

— Побойся Бога! — прикрикнул хозяин. — Неровен час язык услышит.

Савинка ухарски тряхнул льняной головой:

— А коль страшно, Григорий, окстись! От креста, бают, всякая нечисть бежит.

Старик беспомощно оглядел работных и неожиданно затопал ногами на дочь:

— А и выгоню! Коли тебе всякая заноза дороже родителя, сама с ним иди! Как пить дать — обоих-двух выгоню!

Подхватив ютящийся в уголке под ворохом соломы убогий свой сверточек, Савинка шагнул к выходу.

— Где дорога с кустом, там волку и дом, где в дубраве берлога, там медведю и отдых с дороги!

Таня загородила ему путь. Ее круглое лицо выражало отчаяние. Синие глаза с мольбой уставились на отца.

— Куда ж ему, батюшка, путь-то держать? Загубят его злые люди.

Савинка залюбовался Таней и, против воли, бросив узелок на место, весело хлопнул старика по спине.

— А и мне невместно идти. Погожу.

— Ну, ну, — не зло погрозился Григорий, отворачиваясь от готовой заплакать дочери, — ужо и реветь собралась.

И мягко прибавил, поглаживая прокопченную лопату бороды:

— Нетто я от зла? Я по-родительски… Его не наущай — как раз на дыбу наткнется.

Он пошел к навесу. За ним гуськом потянулись работные.

— Робить иди! — крикнул со двора старик.

Савинка мотнул головой:

— Колико мы с тобой, старина, горшки лепили, а на соль до сего дни не заробили.

Работные любопытно остановились. Взбешенный старик бросился обратно в избу.

— Так-то ты слова мои слушаешь!

Савинка вызывающе засучил рукава.

— А ты не словом учи, а кулаками. Ну-те-ка, починай!

Схватив со стола ведерко, он изо всех сил ударил им об пол.

— Государеву руку держишь! А не ведомо тебе, что чёрт у государя умишко отнял, а государь людишек без соли оставил?

Толкая друг друга, работные сбились у избы. Пришибленные их взгляды понемногу обнажали, отражая в себе притаившееся в дальних глубинах сознания, человеческое достоинство.

— А и доподлинно задаром робим! Истину сказывает, — поддержал Корепина один из них.

Савинка вышел на двор и еще более расходился.

— Доколе молчать нам? Кого страхом страшиться? Государя ли, что глядит изо рта у бояр Морозова и Милославского?… А, да пропади они пропадом все!

Таня резко рванула Савинку за рукав.

— Примолкни, едут… Примолкни!

Из-за пригорка выплыла колымага.

— То постельничий, — вполголоса, успокаивающе сказал Савинка Тане.

Григорий прицыкнул на работных и увел их под навес.

— Ходи и ты, — неуверенно попросила девушка.

Савинка обнял Таню одной рукой, другою мягко провел по русой кудельке, выбившейся из-под косынки.

— Не буду я больше нынче робить, — шепнул он, касаясь губами прохладного краешка ее уха. — Не заботит меня моя робь.

— Отец забранится.

— А пущай его тешится. Он не со зла. Чать тоже с голоду.

Впряженный в колымагу гнедой аргамак, напряженно перебирая стройными ногами и всхрапывая, ронял на землю клочья белоснежной пены. Постельничий, дремотно закрыв глаза, мирно поклевывал носом.

Когда колымага поравнялась с церковью Воскресения, пономарь враз ударил во все колокола.

Возница привскочил от неожиданности и хлестнул коня.

— Но, ты, татарин!

Задребезжавшая колымага подпрыгнула на ухабе и с грохотом повалилась на бок, выбросив постельничего в лужу. Савинка шлепнул себя по бедрам и ухарски свистнул.

— Мырни-ка еще малость нам на потеху!

Девушка крепко сжала его руку.

— Кручинишь ты меня, Савинка. Вот как кручинишь.

— Не я кручиню, а горе наше кручинит нас. Все от нее, все от доли, девонька.

Таня поднялась с заваленки и сдавила руками виски.

— А уйдешь от нас, долю ищучи, как намедни грозился, так и ведай — непрощеный грех приму на душу, в Москва-реку брошусь. Пущай до скончания века погибель приму!

Кое-как пообчистивщись, Федор сжал кулак и выразительно поглядел на возницу.

— Ужо на конюшне попотчуешься!

Пономарь перегнулся через балясы и радостно закивал головой.

— Не покажешь ли милость, Федор Михайлович, не поблаговестишь ли?

Возница, тщетно гадавший — посечет или не посечет его господарь, загорелся надеждой на помилование.

— Потешился бы господарь, — осклабился он, — ублажил бы нас звоном христолюбивым.

— И то, потешусь, — сдался постельничий и направился к лесенке.

Григорий вышел на двор, сердито окликнул Савинку.

— А, да ляд вас возьми, — отмахнулся Корепин, — не стану нынче робить!

Он шлепнул Таню по спине и пустился бегом к ораве ребятишек, игравших в горелки:

— Ну-ка, девонька, догони-ка метелицу!

Увидев Корепина, ребятишки с веселым визгом бросились за ним.

Далеко провожала Таня влюбленным взглядом расшалившегося Савинку. «Сердцем дите, — умиленно думала она, — а норовом, что твой боярин».

* * *

— Что за диковина? — остановился забредший к заставе Савинка, прислушиваясь к нарастающему гулу колоколов. — Никак сполох?

Улицы оживали встревоженной толпой. Перекрестки зачернели ратниками и стрельцами.

— Шапки долой! — торжественно докатилось издалека. — Государь царь изволит жаловать с троицкого богомолья.

От заставы, по направлению к Басманной слободе, промчались конные. Вскоре показалась золоченая карета царя. Батожники выбивались из сил, разгоняя палками народ, чтобы очистить путь государю. Толпы то отливались рокочущими волнами к деревянным мосткам, то снова наводняли широкие улицы.

— Дорогу царю! — надрывались подьячие.

— Все обсказать государю! — возбужденно взывали голоса из народа.

Вдруг за Лубянкой к небу взвился огненный столб. Тотчас же вся полуденная сторона заклубилась багровыми тучами дыма и искр.

— Зелейная [8] казна горит!.. Усадьба Чистого горит!

Толпа ринулась на пожарище. Впереди, неузнаваемый, с выкатившимися глазами, с лицом зеленым, как хвоя, бежал Корепин.

— Жги лиходеев!

Весело потрескивая и играя огненными венцами, горела усадьба Чистого. Дьяк метался в подклети и, пренебрегая опасностью, перегружал из короба за пазуху деньги.

В толпу врезались ратники. Чистой с упованием прислушался к топоту коней и с большим еще рвением принялся за работу. Нагрузившись до последней возможности, он набросил на плечи крестьянскую епанчу, перевязал щеку красным платком и, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, вышел на двор.

— Жги воров! — заревел он подступившим к нему бунтарям. — Жги лиходеев!

На улице кони топтали людей. В переулках на убегавших набрасывались отряды стрельцов. Чистой отступал к воротам. «Токмо бы к ратникам Бог помог подойти, — мучительно думал он, — токмо бы на улку пробраться»… Сноп искр обдал дьяка. Он зажмурился и прыгнул к воротам.

— Горишь! — крикнул Савинка и содрал с него тлеющую епанчу.

Чистой в страхе припал к земле.

— Да никак дьяк! — расхохотался Корепин и поднял его с земли.

Дьяк попробовал вырваться, но рука цепко держала его за ворот. Поняв, что все кончено, он проникновенно уставился в небо.

— Так их и надо, воров! — мотнул он головою. — Токмо не меня губите, а их, помогутней котор…

Он не успел договорить и свалился, оглушенный ударом дубины.

— Держи, изменник, гостинец за соль!

* * *

Большой отряд ратников и стрельцов окружил карету царя. Алексей забился в угол кареты и шёпотом, точно боясь, что его может услышать толпа, обсуждал с ближними, как быть. Князь Черкасский твердо стоял на том, чтобы государь вышел к народу и тем успокоил его. Алексей несколько раз, набравшись смелости, высовывал было из окна голову, но тотчас же, объятый животным страхом, прятался.

— Не пойду, — говорил он и закрывал руками посеревшее лицо. — Пускай Никита пойдет.

Ропот усиливался, переходил в угрожающий гул. Ошалевшие людишки напирали на ратников, подходили к карете все ближе и ближе. Становилось ясно, что если сейчас, сию минуту, не выйти к бунтарям, они сами прорвутся, и тогда не миновать непоправимой беде.

Князь Никита свысока поглядел на царя.

— Видно, жребий на вас выпал с князь Черкасским.

Алексей заволновался и торопливо перекрестил дядьку.

— Благослови вас Господь, друти мои! Изыдите с миром и возвратитеся в добре и здраве.

Молча встретил народ царевых послов. Никита приказал ратникам оставить его и подошел вплотную к толпе.

— А бывало ли, чтобы печалующиеся уходили несолоно хлебавши от нас с князь Черкасским? — спросил он не то заискивающе, не то с обидой в голосе.

Черкасский клятвенно поднял руку.

— Тем и живы, чтобы блюсти промеж государя и сиротин его мир да любовь.

Князья долго, наперебой, выхваляли преданность российских людишек своим государям и добились того, что разгневанная толпа начала склоняться на их уговоры. Из разных концов переряженные холопами языки страстными возгласами поддерживали царевых послов.

Бунтари нерешительно переглядывались: недавняя жажда расправы с насильниками, объединившая всех, таяла, убывала; сами собой образовывались отдельные группки, не связанные одна с другой.

Корепин подоспел к Басманной слободе, когда происходили выборы послов к Алексею. Разузнав, в чем дело, он выскочил наперед и, сорвав с головы шапку, с матерной бранью шлепнул ею о землю.

— Аль не того ли выборные восхотят, чего мы восхотели? Аль мы не Траханиотова со Плещеевым да Морозовым ищем?

Толпа снова загорелась злобой и тесно сомкнулась.

— Тра-ха-ни-ото-ва!.. Выдать изменника Траханиотова!

Князь Никита, через силу сдерживая гаев, ласково обратился к Корепину:

— Все исполнится по договору нашему. Иди с миром и не кручинься.

Но никто не слушал его слов. Взбаламученная призывом Савинки толпа уже вновь слилась в один могучий поток, катилась к цареву стану. Князья благоразумно отошли под прикрытие ратников и незаметно исчезли.

Когда они приблизились к стану, царь высунулся нетерпеливо из окна.

— Добро ли?

— Лихо, царь-государь!

Грузное туловище Алексея с неимоверною быстротою скрылось в карете.

Князь Никита открыл золоченую дверь и уставился на Алексея:

— Судью да окольничего людишки требуют.

— Пригода [9] какая тому? — нахмурился царь.

Отстранив Никиту, в карету ввалился Черкасский.

— Отдай их, государь, не скупись. Не то, упаси Господи, не приключилось бы лиха с тобой, — сказал он и, не дожидаясь разрешения, окликнул судью: — Волят смутьяны не нас зреть в послах, а тебя со Траханиотовым.

Судья оторопел.

— Не пойду! — взмолился он, падая на колени перед царем.

Черкасский довольно потер руки и подмигнул князь Никите.

— А сдается мне, не Левонтий ли похвалялся — вся Москва-де в руце его?

Растерявшийся царь вышел из кареты и собрал совет.

— Рать ли снарядить противу смутьянов, либо Левонтия послом к ним спослать? — спросил он, глядя поверх голов и подергивая носом.

Все, кроме Морозова и Траханиотова, предложили выслать к народу судью.

— Поелику узрят людишки, что внемлет им государь, утихнут и укрепятся в вере, что не повинен помазанник Божий в лихих делах ближних своих, — молитвенно сложив руки, сказал Черкасский, хорошо знавший, чем пронять Алексея.

И, действительно, царь сразу укрепился в решении.

— Иди, — ткнул он пальцем в судью. — Доподлинно, не можно нам слыть серед смердов потатчиком лиходеев.

Левонтий на четвереньках отполз к Морозову.

— Не пойду!.. Не пойду, государь… Траханиотову повели.

Но государь остался твердым. Он смягчил только голос и придал лицу выражение покорности.

— Не мы того ищем, а Господнему персту покоряемся.

Он осенил судью крестным знамением.

— Да укрепит тебя отец небесный в мученическом подвиге и через то пожалует тебя селениями горними.

Романов поднял с земли Плещеева и хлопнул его ободряюще по плечу.

— Блажен муж, живот положивый за царя своего.

Судья рванулся из рук Никиты и уцепился за сапог Алексея.

— Не пойду на погибель… Траханиотову повели, он боле моего лиходей!

Царь подал знак. Стрельцы поволокли Плещеева к толпе. Им навстречу с ликованием спешили смутьяны.

— Спа-си-те, — надрываясь, вопил судья, — то не я, то Траханиотов… Спа-си-те!

Точно подгнившие половицы, хряснули кости Левонтия под десятками ног. Он скребнул ногтями землю и попытался вскочить, но тут же почувствовал, что какая-то страшная сила взметнула его высоко в поднебесье.

— Морозова и Траханиотова! Волим изменников зреть, — бушевала толпа, — Тра-ха-нио-това!

Алексей, решивший выдать толпе и окольничего, в последнюю минуту встретился с ним взглядом и не выдержал — неожиданно объявил, что сам идет к бунтарям.

Никита попытался удержать его, но царь раздраженно отмахнулся и, тяжело отдуваясь, направился к людишкам.

— Сиротины мои горемычные, — умильно зажмурился он, обращаясь к притихшей толпе. — Не страшась страху, печалуйтесь своему государю, как чадо печалуется родителю своему.

Смутьяны молчали, подозрительно оглядывая друг друга, стараясь по выражению лиц узнать языков [10].

— Перед истинным обетование даю — не в погибель, а на радости ваши челобитную обратить.

Небольшая кучка людишек, во главе с Корепиным, приблизилась к Алексею.

— Без соли оставили нас воры твои. Отдай нам Морозова с Траханиотовым, и будем мы тебе до века холопями верными.

После долгих переговоров царю удалось отстоять Морозова. Связанного же по рукам и ногам окольничего увезли на Красную площадь и там перед всем миром казнили.

Только добравшись до Кремля, Алексей почувствовал себя в безопасности. После трапезы он ушел в крестовую — служить молебствование о чудесном избавлении «от грозившие лютые смерти» и помолиться за упокой новопреставленных рабов Божьих Петра и Левонтия.

Поздней ночью, расставаясь с Марьей Ильиничной, он не удержался, похвастал:

— А вышло премудро, свет-царица моя! По чьему благоволенью Петра с Левонтием казнью казнили на радость смердам?

Он ткнул себя пальцем в грудь.

— По нашему, по государеву повелению… Разумеешь?

— Коли воля твоя, разумею, — ответила царица.

Алексей, любя, провел по лицу ее ладонью.

— Проста же ты, Марьюшка… По той самой пригоде выходит, что друг я не начальным людям, а смердам. Добро?

В опочивальне, прежде чем улечься, Алексей сел за стол, достал из ящика пергамент и принялся вслух обдумывать складывавшуюся в голове виршу:

Раб Божий Алексей-государь.Уповай всем сердцем на милости вышниеИ не будет тебе от того от всевышнегоНи туги, ни кручинушки, ни горюшки-горькие.

Он торопливо записал слова, с любовью снова прочел виршу и подмигнул в сторону темного окна:

— Пропишу-ко я и про нынешний день!

Перо усердно заскрипело:

Лето 7156 июня во второй ден. В тот ден до десятого часу было красно и ветрено, а с десятого был гром и шел дожд велик часа з два, а потом шол дожд маленький и до вечера с перемешкою: а в ночи было тепло, а вчерашний ден на утренней заре шел дождик не велик…

Почесав переносицу, Алексей задумчиво уставился в подволоку и, уловив мысль, снова склонился над пергаментом:

…А еще упокой, Господи, души усопших раб твоих Петра и Левонтия. А еще нынче смутьяны смутили. Да не на того напали. Ведомы мне все пути непрохожие в ихнюю душу разбойную. А еще у свет-Марьюшки нынче сумерничал. Гораздо добро создал Господь теплых женушек человекам. Алексей, всея Руси царь-государь.

Глава IV

Ртищев потерял счет времени: ему казалось, что лежит он в черной норе тысячи лет и ничего, кроме тьмы и небытия, не было во все времена.

С тех пор, как пономарь, узнав о неожиданно вспыхнувшем бунте, схоронил постельничего в церковном подвале, сразу оборвалась всякая связь с живой жизнью. Уткнувшись лицом в землю, Федор лежал, не смея ни пошевельнуться, ни громко вздохнуть. Осмелевшие мыши, которых было тут великое множество, сновали вокруг него, забивались под кафтан и, попискивая, бегали по спине.

Потеряв всякую надежду на избавление, Федор решил смириться, покаяться перед смертью в грехах. Однако, несмотря на усилия, ему не удавалось сосредоточиться. В самые проникновенные мгновения, когда страстной молитвой удавалось вызвать в мутнеющем воображении призрак ангела, — откуда-то, из глубины души, настойчиво поднимался образ чернокудрой маленькой женщины. Она неслышно усаживалась у ног Федора, и ангел темнел, исчезал. «Янина, — шептал Федор, — откликнись, горлица моя сизокрылая!..»

Отчаянный писк мышей возвращал Ртищева к действительности… Одолеваемый призраками и измученный непосильный борьбой с ними, он наконец забылся в полубреду.

Вдруг он в ужасе вскрикнул и отполз в угол: на него, раскачиваясь и пригибаясь к земле, двигалась какая-то тень.

— Тут, господарь?

— Митрий?

— Я самый.

Узнав пономаря, постельничий бухнулся перед ним на колени.

— Не губи! В той соли нету моей вины!

Пономарь отпрянул в сторону и приподняв половицы, шепнул дьячку:

— Ополоумел постельничий, меня испужался. Ходи сюда.

Дьячок подобрал подрясничек, спрыгнул в подполье и одной рукою сгреб Федора. «Родовитых кровей человек, а весом с кутенка», — с удивлением подумал он, вместе с ношей своей поднимаясь наверх, в церковь.

— Разрази меня огнь пророка Ильи, ежели сам государь не посетит храма сего и не содеет придела каменного в памятку нынешнего моего избавления! — клятвенно воскликнул Ртищев, убедившись, что опасность миновала и, порывшись в карманах, подал дьячку горсточку серебра.

Вышли на паперть. Дьячок скосил глаза в сторону избы Григория.

— А коли к слову придется, обскажи государю, дескать, речет дьячок: в избе гончара-де смутьян пребывает, Корепин Савинка.

И он рассказал все, что слышал от людей про Савинку.

* * *

Отоспавшись в избе пономаря, Ртищев укатил в построенный им на собственные деньги Андреевский монастырь.

На монастырском дворе постельничего встретил ученый монах Дамаскин Птицкий.

— Возрадуйся, раб Божий Феодор, яко удостоишься ныне зреть мужа премудрого, — сообщил он, благословляя гостя. — Гостюет у нас преосвященный Никон, митрополит Новогородский.

Ртищева проводили в особый покой, предназначенный исключительно для бесед и прохождения «ученой премудрости». Там собрались уже все тридцать монахов, выписанных государем из Киево-Печерской лавры и иных украинских монастырей. В красном углу, за отдельным столом, сидел Никон.

Федор сложил пригоршней ладони и подошел под благословение к митрополиту.

— Основатель смиренной обители сей, — доложил Епифаний Славинецкий.

Ленивым броском Никон перекрестил воздух и ткнул волосатую руку в губы постельничего.

— Давненько не зрел я тебя, Федор Михайлович.

Польщенный вниманием преосвященного, Федор отвесил глубокий, по монастырскому уставу, поклон.

В дальном углу покоя стояли подьячие Лучка Голосов, Степка Алябьев, Ивашка Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костька Иванов — ученики Андреевского монастыря. В вытянутых руках они держали благоговейно, как держат Евангелие, раскрытые греческие грамматики и выбивались из сил, чтобы показать, с каким усердием долбят они заданные уроки. Временами, когда никто на них не глядел, они выпрямляли согбенные спины, высовывали язык в сторону учителей и с наслаждением плевали в страницы учебников.

— Не приступить ли со страхом? — спросил, ни к кому не обращаясь, Арсений Сатановский, вытащив из-за пазухи учебник.

Маленькие и круглые, как у птицы, глаза Никона, остро уставились в монаха.

— А не передохнуть ли вам нынче ради для приезду нашего?

Бородатые лица учеников вспыхнули радостью. Руки сами собой сомкнулись, с шумом захлопнув опостылевшие, ненавистные книги. Сатановский послушно распустил учеников. Размяв занемевшие члены, Никон тяжело поднялся и пересел к общему столу.

— Премудростям иноземным малых сих навычаете? — не то насмешливо, не то строго прищурился он и сжал в кулаке жесткий волос седеющей бороды.

Ртищев выпятил грудь.

— Так, владыко. Навычаемся грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, филосопии и другим словесным наукам во имя Отца и Сына и Святого Духа и на благо Российской земли.

Беседа, в начале робкая и неуверенная, оживилась, когда перешла на волнующие монастырь вопросы образования. Федор напомнил о переведенной Славинецким книге о «Гражданстве и обучении нравов детских».

Никон сразу стал внимательней и серьезней.

— Чти, отец, — приказал он и, усевшись поудобнее, ткнулся бородою в ладонь.

Долго, с большим увлечением, спорили монахи о книге. Каждый стремился показать перед Никоном свою ученость и ни за что не соглашался с мыслью, высказанной соседом, как бы справедлива она ни была. Наконец митрополиту наскучил спор, грозивший затянуться до бесконечности, и, чтобы покончить с ним, он сказал наставительно:

— Всякое учение, поеже несть в нем хулы на Бога, есть пользительно государству.

— Аминь, — перекрестились монахи и прекратили спор.

Сухой взгляд Никона повлажнел, смягчив выражение скуластого, неприветливого лица.

— Был и я в давние годы, яко червь неразумный, и вот сподобил Господь приобщиться премудростям книжным.

Он мечтательно склонил голову на широкое плечо свое. Ртищев придвинулся поближе и весь обратился в слух.

— Показал бы ты нам милость, владыко, поведал бы о путях жития твоего, — умильно уставился Сатановский на преосвященного.

Никон поиграл золотым наперсным крестом, даром царя, сладко зевнул и перекрестил рот.

— И то поведал бы, — просительно протянул постельничий.

— В дальние годы, — начал митрополит, — был я не то чтобы из малого рода, а рожден от доподлинного мордовского смерда. А господарь наш, неведомо пошто, невзлюбил родителя моего и всякой пыткой пытал. А стану я перед господаревы очи — тож и меня ни в чем не миловал. И секли меня так, что до сего дни не уразумею, как не вытряхли душу мою из телес…

Он на миг остановился, с немой укоризной глядя на образ, и вдруг с необычайной силой стукнул кулаком по столу. Развесивший уши Федор вздрогнул от неожиданности. Монахи смиренно склонили головы и молчали.

— А и было мне, недостойному, видение, — продолжал Никон, — услышал я глас светлый, яко венец на челе Богородицы, и солодкий, яко причастие нерукотворенное: «Восстань, отроче, и гряди в иные земли научитися книжным премудростям. И благо ти будет. И будеши превыше всех во христианстве сидети». А внял я гласу небесному и отошел из своей земли в землю иную.

Он встал и подошел к окну. Его лицо потемнело, покрылось крупными каплями пота.

— Колико тут пережито! — с искреннею тоскою вырвалось из крепкой и выпуклой груди его. — И в гладе томился, и от стужи студился лютой, одначе, думу свою держал неотвратно: все превзойду и стану я в славе превыше всех человеков!

Глаза его зажглись величавой гордостью. Борода взмела воздух, будто очищая все, что мешало владыке в пути.

— Тако и свершилось по реченому… Еще ходил я попом на селе, а смерды великим страхом страшились меня. А в те поры прослышал про меня архиерей и повелел предстать пред очи свои: «Добро, чадо, — рек он мне, — пасешь ты стадо Христово, ибо единым страхом перед господарями черные людишки спасутся перед отцом небесным». И, благословив меня, повелел принять постриг монашеский… И возвеличился я, да не до вышнего краю! Грядет еще час славы моей.

Заблаговестили к вечерне. Никон вытер с лица пот, перекрестился и, приняв из рук согнувшегося послушника жезл, не торопясь направился к выходу. За ним чинно двинулись остальные.

После вечерни монахи вновь собрались в учебном покое, чтобы обсудить Соборное уложение, которое затеял составить государь.

Никон пытливо оглядывал высказывавшихся, стараясь проникнуть в их сокровенные думы, и что-то записывал на клочке пергамента. Монахи ежились под его взглядом, робели и осторожно следили за митрополичьей рукой, желая узнать, что он пишет. Только Ртищев чувствовал себя великолепно и с детским простодушием восторгался умом Никиты Одоевского, Семена Прозоровского, Федора Волконского, дьяков Гаврилы Левонтиева и Федора Грибоедова, кропотливо собиравших старые, покрытые пылью веков обычаи и законы и представивших Алексею записку о новых законах.

— А для кого то Уложение? — поморщился Никон.

— Вестимо, для сиротин царевых, — пожал плечами постельничий.

Губы Никона задрожали, как у голодного пса, почуявшего запах говядины.

— То-то, что для сиротин, а не для правды.

Набравшийся смелости Славинецкий вступился за Ртищева, но митрополит властно топнул ногой:

— Уложения собирают боязни ради междуусобия от всех черных людишек, а не истинные правды ради! Тих, гораздо тих государь… Утишить мыслит уложениями воров да смутьянов. А то не уложениями смиряется, а батогами да дыбою.

Он разгневанно вышел из трапезной в свою келью. Монахи бросились было за ним, но остановились в сенях, боясь еще больше восстановить его против себя.

— Будет потеха, — горько пожаловался Сатановский, — не миновать, челом ударит на нас государю.

— А ты не каркай, — перекосил лицо Славинецкий.

Сатановский вызывающе оглядел обидчика.

— И деды мои, и прадеды не воронами, а кречетами почитались, ты же от начала века некормленным псом воешь да псиною отдаешь!

Еще мгновение и они вцепились бы друг другу в бороды, но тут на пороге показался Ртищев, и застигнутые врасплох монахи низко поклонились друг другу.

— Благослови, отец, — буркнул Сатановскому Епифаний.

— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, — пробормотал тот, еле сдерживаясь.

Федор с умилением глядел на монахов.

— Колико радостно зреть смиренное житие ваше!

Едва постельничий простился и ушел за ворота, Епифаний засучил рукава:

— А не благословишься ли и ты, ворон, благословением?

Сатановский толкнул его в грудь.

— Гряди ты к ведьме под хвост, филосоп козломордый!

* * *

Ежась от промозглой ночной сырости, Ртищев верхом на низкорослом коньке трусил к Кремлю.

У Спасских ворот он передал скакунка дозорному стрельцу и, помолясь на храм Василия Блаженного, скрылся в темноте двора.

В царевой опочивальне при свете восковой свечи, за круглым столиком, полураздетый Алексей играл в шахматы с Милославским. Федор потоптался перед дверью и нерешительно кашлянул.

Государь недовольно покосился на дверь, но тотчас же снова склонился над шахматами.

— Аи ловок же ты, государь, — с нарочитым восхищением всплеснул руками Илья Данилович, — колико не тужься, а не одолеть тебя.

Постельничий прыснул и помотал головой. «Хитра лисица, — подумал он не зло, — а сам, небось, токмо и норовит, чтобы поддаться». Он чуть приоткрыл тяжелую дверь.

— Жив? — сердечно протянул к нему руки царь.

— Жив, государь!

Милославский похлопал постельничего по плечу.

— А ныне и не бойся, ибо всех коноводов вечор людишки мои изловили.

Алексей нахмурился.

— Гоже ли? Сдается нам, мы посул давали не займать бунтарей?

Глаза окольничего заблестели лукавыми искорками.

— Нешто мы смутьянов ловили? Мы татей вязали.

Он рассмеялся и присел на лавку.

— А не забыл ли ты, Данилыч, про Корепина? — прищурился постельничий. — Про гончара Корепина Савинку?

Царь порылся в ящике стола, достал бумагу и внимательно просмотрел список изловленных бунтарей.

— Доподлинно, не зрю сего имени, — сказал он, сурово взглянув на тестя.

Милославский торопливо вскочил.

— Сейчас же вора изловим!

Прихватив с собою Ртищева, он поскакал в Разбойный приказ.

* * *

Савинка пробудился от громкого стука в дверь. Неслышно поднявшись, он чуть отволочил доску волокового оконца и пристально вгляделся в тьму. Стук повторился с большей настойчивостью и силой. «Стрельцы!» — скорее догадался, чем увидел гончар.

На соломе, в углу, заворочался разбуженный Григорий. Из закутка ни жива, ни мертва выглянула Таня.

— Эй, вы там, отоприте!

Савинка направился к двери. Девушка бросилась к нему:

— То по твою душу пришли… Беги!

Он безнадежно опустил голову.

— Куда побежишь от ока царева. Да и не чуешь — весь двор окружили, проклятые…

Глава V

Грязный туман таял, обнажая поблескивавшую гладь Москва-реки. На восходе, точно расшитый золотом и изумрудами охабень боярышни, покачивалось прозрачное облачко. Из-за рощи, сквозь дымчатую пелену, стыдливо глядело солнце.

Ртищев, прилизанный и умытый, расхаживал по необъятному двору своей усадьбы, раскинутой в Конюшенном переулке Арбата, и нетерпеливо дожидался кого-то.

Наконец, к воротам подошел, одетый в подрясничек; сутулый старик. Федор бросился навстречу гостю. В хоромах, заперев дверь на засов, старик опустился на колени.

— Николай, угодник Божий, — зашамкал он, стукнувшись об пол лбом, — помощник Божий… Реки за мной, господарь.

Федор повторил произнесенные стариком слова.

— Ты и в поле, — возвысил голос гость, — ты и в доме…

— Ты и в поле, ты и в доме, — молитвенно вторил постельничий.

— В пути и в дороге, на небесах и на земли заступи и сохрани от всякого зла.

— От всякого зла, — эхом отозвался Ртищев и поднялся с колен.

Старик, поклонившись хозяину, достал из-за пазухи две свечи.

— Сажи маненько сдобыть бы, — попросил он, озираясь по сторонам.

Постельничий вышел в сени и шепнул дворецкому:

— Сажи сдобыть ведуну.

Дворецкий стремглав бросился исполнять приказание.

Вываляв свечи в саже, ведун на каждой из них, у самого верха, начертал первые буквы имени женщины, которую называл господарь, и утыкал буквы иголками.

— Время и огонек вздуть, — сказал он вполголоса.

Федор дрожащей рукой зажег свечи.

— Внемли, — насупился ведун, — егда почнут падать иглы, дуй в сторону, в коей живет зазноба, и реки за мной заговор.

Раздув до последней возможности щеки, Федор исступленно дул в окно и нараспев повторял за ведуном:

— Стал не благословясь, пошел не перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, вышел в чисто поле, стал, оборотился, свистнул тридевять раз и хлестнул тридевять раз, вызвал тридевять сил…

— Вертись на одной ноге! — крикнул старик и схватил Ртищева за плечи, с силою закружил его. — Вертись да приговаривай с упованием: вы, слуги верные, сослужите мне службу правильно, запрягите коня вороного и съездите за тридевять верст…

Ртищев неожиданно остановился и замахал руками.

— Какой тут тридевять верст? Доплюнуть — добежать до зазнобы моей.

Старик свирепо схватил Федора за ворот.

— Весь заговор разметал словесами своими! Нешто я мене твоего ведаю, где зазноба живет?

Он повторил снова весь обряд заговора и поклонился хозяину до земли.

— На дыбе пытать ее будешь, в землю схоронишь, а никуда не вытряхнешь любовь бесконечную.

Ведун взялся за ручку двери и, не поглядев на серебро, щедро врученное ему Федором, собрался уходить. Вдруг на лице его изобразился испуг.

— Ведь эко запамятовал… Вот оно — древние-то годы!.. Черны, сказываешь, у зазнобушки волосья на голове?

— Черны, Миколушка. Чернее ночи черны.

— Вот по сей пригоде и должен я на груди носить за любовь за сию нерушимую перстень златой с камнем агатовым.

Постельничий облегченно вздохнул.

— Пожалуешь к вечеру, будет тебе перстень, Миколушка.

Выпроводив ведуна, Федор обрядился в новый кафтан и вышел на крыльцо. На дворе копошились холопы — чинили сбрую, ожесточенно чистили и скребли застоявшихся аргамаков, бегали без толку в сарай и подклеть — прилагали все старания, чтобы обратить внимание господаря на свое усердие. На противоположном конце двора за низкою изгородью, на огороде, перекидываясь веселыми шутками, работали девушки.

Ртищев поглядел на небо и решив, что уходить еще рано, побрел от нечего делать в огород.

Девушки побросали работу и бухнулись ему в ноги.

— Единому Господу поклоняйтеся, — назидательно пискнул постельничий.

Он приготовился произнести свою обычную речь, в которой проповедывал «братство всех людей во Христе», но, услышав благовест, круто повернулся, раздал узенькое лицо в блаженную улыбку и, сорвав с головы шапку, перекрестился.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

— Аминь! — хором закончили девушки и снова поклонились господарю.

Федор отправился в церковь. Устроившись на клиросе, он безмолвно воззрился на образа. Однако молитвенное настроение не приходило. Взор то и дело обращался к окну, а в мыслях против воли стояло все одно и то же: продаст или не продаст?

* * *

Кое-как отстояв обедню, постельничий чуть ли не бегом пустился в сторону Знаменского переулка, к усадьбе дворянина Буйносова.

Буйносов увидел раннего гостя через окно и, в знак почтения, вышел к нему навстречу.

— Дай Бог здравия гостю желанному.

Пригнувшись, он обнял постельничего и троекратно облобызался с ним.

В тереме Федор долго крестился на образа, потом еще раз поклонился хозяину и, захватив в кулак маленький, утыканный реденькою щетинкою подбородок, присел к столу.

Со двора заунывною жалобою доносилась чуть слышная песня.

Лебедь белую во чужой сторонушке захоронили,Со лебедь белою друга милого да разлучили,Да, эх, кручинушка, да долюшка сиротская!Знать, тобою, долюшка, нам даденоВековать ли с горюшком век-вечные,Во слезах зарю встречаючи,Да в горючих зорьку провожаючи…

— Добро девки поют, — мечтательно закатил глаза, постельничий.

Буйносов чванно выставил живот.

— А краше всех, гостюшко, поет полонная женка Янина.

Федор смущенно поглядел на пальцы свои и отошел к окну.

— Эко, траву нынешним летом, как прорвало!

Буйносов торопливо перекрестился и сплюнул через плечо.

— Дурное око ворону на потребу, доброе же слово хозяину на корысть, — трижды проговорил он скороговоркой и потом уже спокойно прибавил: — Травы, доподлинно… могутные ныне травы, благодарение Господу.

Помолчав немного, Ртищев снова присел рядом с хозяином.

— Ежегодно радуются люди траве зеленой, — улыбнулся он печальной улыбкой, — а того в толк не возьмут, что оком не мигнешь, как травушке той и кончина века пришла.

Буйносов сочувственно покачал головой.

— Так и живот человеческий.

Потерев раздумчиво лоб, Ртищев забарабанил пальцами по столу.

— Читывал я, Прокофьич, и греческую премудрость, и многие тайны спознал, а все в толк не возьму: пошто и человек, и трава смертью помирают, а мир как будто и не помирал николи? Как жил много годов назад, так и жительствует.

Он беспомощно заморгал глазами и спрятал в ладони потемневшее лицо.

— Сдается мне, что и человек, как трава: коль един на земли сиротствует, нет ему ни доли, ни радости… Все кручинится да тужит человек одинокий. А позабыть ежели про себя да к людям податься, особливо ежели к женке, то ли жизнь пойдет!

Прокофьич нетерпеливо дослушал гостя и грозно сдвинул рыжие брови.

— Не до того еще допляшешься с борзостями еллинскими! Ума решишься! А пошто наважденье такое?… По то, Федор Михайлович, что старину позапамятовал. Нешто так отцы и деды наши на мир Божий глазели? Нас как навычали? Егда поспрошают тебя, ведаешь ли филосопию, отвещай: еллинских борзостей не текох, риторских астромонов не читах, с мудрыми филосопами не бывах, но учуся книгам благодатного закона, как бы можно было мою грешную душу очистить от грехов.

— Не то! — воскликнул Федор, — против старины не смутьян я. Но ведаю, что не весь живот человеческий познала древняя мудрость.

Песня за окном то таяла, припадая к земле, то вздымалась к небесам, исполненная кручины, то билась отчаянно в воздухе, как бьется отяжелевшими крыльями смертельно раненный сокол.

— Эко, девки печалуются, Прокофьич!

Буйносов выглянул в окно.

— Сызнов Янинка раскаркалась!.. Ужо закажешь десятому, как лихо накликивать.

Тяжело отдуваясь, он вышел на двор. Ртищев обеспокоенно последовал за ним.

При появлении господаря девки упали ниц, ткнувшись лицами в землю.

— Пожалуй-ко, покажи милость, подойди-ка к крыльцу, — поманил Прокофьич пальцем Янину.

Неторопливо поднявшись, женщина спокойно пошла на зов.

— В нога! — крикнул господарь, наотмашь ударив ее по лицу.

— Как тебе сподручнее будет, — гордо сверкнула глазами Янина, опускаясь на землю.

Осанка ее, так не похожая на осанку даже самых родовитых российских женщин, величавый взгляд больших серых глаз и чуть вздрагивающие от скрытого возмущения ноздри привели Буйносова в неистовство.

Федор, чтобы выручить Янину, стал между нею и Прокофьичем.

— Неужто песней сиротской можно лихо накликать?

Чуть приподняв голову, женщина обдала постельничего признательным взглядом.

— А ежели лихо не накличет, — огрызнулся хозяин, — то уж вернее верного девок от работы отвадит!

Он кликнул дворецкого и, не обращая внимания на немую мольбу Ртищева, приказал:

— Сечь ее крапивой до четвертого поту!

Ртищев гневно вцепился в руку Буйносова.

— Опамятуйся!

Но дворецкий, покорный приказу, поволок женщину через двор.

— Дружбы для! — крикнул постельничий. — Не соромь полоняночку.

Буйносов упрямо мотнул головой и, увлекая за собой не выпускавшего его руку гостя, пошел в конюшню.

— Продай женку, Прокофьич! — завизжал Федор, едва холоп замахнулся на женщину пучком крапивы.

Глаза Буйносова подернулись усмешкою. Чтобы еще больше раззадорить гостя, он сорвал с гвоздя плеть и, с наслаждением крякнув, трижды полоснул Янину. Ртищев умоляюще протянул к нему руки:

— Ничего не пожалею, бери колико волишь!

Хозяин кинул плеть под козлы.

— Не можно. Рад послужить, да самому холопы надобны.

— Дружбы для нашей!.. До скончания живота памятовать буду добро твое…

Буйносов почесав затылок, нерешительно помялся и с сожалением поглядел на гостя.

— Нешто для дружбы?… А дружбы для и мы не бусурмане. Задаром отдам! За двести рублев.

Федор всплеснул руками.

— Окстись! Да нешто бывало, чтобы за холопку боле трех рублев плачивали?

Ни слова не ответив, Прокофьич вытер руку о полу кафтана, перекрестился и кивнул кату [11].

— Ты ей пятки полехтай огоньком.

— Дворянин, а рядишься, что твой татарин, — не выдержав, проговорил постельничий и гадливо сплюнул.

— Так-то ты! — заревел Буйносов. — В батоги ее!

Каты бросились к батогам. Обомлевший Ртищев отпрянул к двери, но тотчас же ловким движением вырвал из руки холопа батог.

— Царю ударю челом, не попущу! Нету такого закону, без суда людишек казнью казнить.

Лютый гнев помутил рассудок Прокофьича. Он отшвырнул далеко в сторону заступника женки и схватил секиру.

— А коли не волен ныне я, господарь, над смердами расправу творить, так на же!

Федор, собрав все свои силы, метнулся к козлам.

— Бери!.. Двести пятьдесят бери, токмо помилуй!

— То-то же, — спокойно ответил Буйносов, опуская секиру, — вон оно до чего довел ты меня, Федор Михайлович. Еще бы время малое, грех смертный принял бы на душу.

Федор сжался и, боясь вновь рассердить неудачным словом хозяина, угрюмо молчал.

В терему они ударили по рукам. Дворецкий побежал за дьячком. Подоспевший Буйносов, довольный выгодной сделкой, предложил гостю вина.

— Не вкушаю, — поморщился постельничий, — не тешу нечистого.

— Вольному — волюшка, а спасенному — рай, — презрительно ухмыльнулся Прокофьич. — Токмо по-нашему, по-неученому, не грех бы для крепости пообмочить купчую отпись.

Он увел Ртищева в трапезную и насильно заставил пригубить корец.

— А остатнее я отхлебну.

В дверь просунулась голова дворецкого:

— Доставил.

Буйносов надменно оглядел пошедшего дьячка и, не ответив на глубокий поклон его, спросил:

— Горазд ли ты купчую отписывать?

— Тем и живы опричь служения в храме, — почтительно закивал дьячок и достал из болтавшегося на животе мешочка чернильцу.

— А коли горазд, строчи, вислогубый!

Дьячок повел кожей на лбу — из-за дрогнувшего уха выскользнуло перо и, точно прирученное, упало промеж растопыренных пальцев.

— Про что отписывать, господари?

Выслушав Буйносова, он припал на одно колено и, вытягивая горлом, в лад поскрипывавшему перу, застрочил купчую. Покончив с делом, он перекрестился на образ, высморкался и загнусавил:

Купчая отпись на проданную польскую женку Янину. Се я, Иван, сын Прокофьев, дворянин Буйносов в нынешнем сто пятьдесят седьмом году, продал я, Буйносов, свою польскую полонную женку Янину постельничему Ртищеву Федор Михайловичу. А у тое женки глаза серые, волосы черны на голове. А взял я, Иван сын Прокофьев, за ту свою полонную женку у него, Ртищева, 250 рублев денег. А впредь мне, Буйносову, до тое женки дела нет ни роду моему, ни племени, не вступаться… И буде кто станет в ту женку вступаться, а мне, Ивану, сыну Прокофьеву, очищать и убытку никакого ему, Ртищеву Федор Михайловичу, не довести. В том я, Буйносов, ему Ртищеву, отпись дал. А отпись писал дьячок Васька Лотков лета 7157 году.

Ртищев в знак согласия качал головой. Он торжествовал. Что там деньги! Главное, сбылось, наконец, то, о чем он мечтал больше года, никому не смея поведать свою тайну. Да и как можно было ему — постельничему, господарю — прийти к Буйносову и откровенно сказать о своей любви к какой-то безвестной полонной женке!

* * *

В колымаге Прокофьича постельничий умчался к себе в усадьбу за казной. К обеду все было готово. Купчая отпись осталась в руках Федора, а Янину Буйносов обещался доставить на следующее утро, так как ей нужно было отлежаться после побоев.

Спрятав купчую на груди, Ртищев облобызался с хозяином и укатил во дворец.

Прокофьич на радостях пригласил соседей и мертвецки напился.

— Ловко я его, ха-ха-ха!.. — гремел его густой бас в низких хоромах. — Секи! Ха-ха-ха-ха!.. Я секу, а он, гнида болотная — «Полсотни рублев прикину, помилуй токмо, продай полонную женку». Ха-ха-ха!..

Тревожно и почти без сна провел Федор ночь. Едва забрезжил рассвет, он вскочил с постели и, позабыв о молитве, припал к окну. Дважды заходил в опочивальню дворецкий, о чем-то докладывая, спрашивал о чем то, и даже как будто, набравшись смелости, дергал господаря за край рубахи — но Федор только отмахивался.

— Сызнов блажит! — с сожалением пожимал дворецкий плечами и уходил ни с чем в полутемные сени.

Наконец, на дороге показалась Янина.

— Принимай! — взвизгнул Ртищев и бросился в сени, но вовремя опомнился. — Ты вот что, Флегонт, — поднялся он на носках, чтобы казаться солиднее, и постучал зачем-то пальцем по груди дворецкого. — Я… того самого, как его… вечор полонную женку купил. От лютые смерти Христа для спас… Так ты ужо, Флегонтушка, баньку задай той полонянке, да ласковым словом примолви. Хоть и из ляхов она, а все же душа человеческая.

Выпроводив дворецкого, Федор снова приник к окну.

Пошатываясь, маленькая, пришибленная, с беспомощно болтавшимся в руке узелочком, точно олицетворение скорби и беспросветного одиночества, Янина шагала к резному крыльцу.

Глава VI

Сам Ртищев смазал раны Янины целебными снадобьями, перевязал холстом и на всякий случай, для крепости, попросил Миколушку свести хворь на черного таракана.

На следующее утро, когда больная почувствовала себя лучше, ее перевели из подклети в каморку, примыкавшую к господарской опочивальне. Каморка была похожа скорее на узкий и низкий гроб, чем на человеческое жилье. Свет проникал через продолговатую щелку под подволокой, заделанную матовою слюдою. Но Янину поразило богатое убранство помещения. Лавка вдоль стены была обита парчой с золотыми гривами [12], на постели из золоченого дуба высилась гора пуховиков; покрывало, расшитое сапфирами, рубинами, бисером и бирюзой, горело при мигающем свете лампады тысячью причудливых огоньков; маленький круглый столик был завален дорогими потехами фряжского дела; в огромном стеклянном шаре, подвешенном к подволоке, уродливо корчась, отражалось все, находившееся в каморке.

Полонянка недоверчиво отступила к порогу.

— То не для нас, то для господарей, — показала она рукой на постель.

Дворецкий ухмыльнулся.

— День-деньской тебя для заботились холопи. Нешто не ведаешь, что господарь пожаловал тебя ключницей?

* * *

Вернувшись от заутрени, Ртищев перерядился в потертый подрясничек и, наскоро перекусив, вышел во двор.

До самого обеда помогал он холопам в их повседневной работе, на огороде поучал девушек, как нужно «по-европейски» удобрять землю и какие на свете бывают овощи помимо капусты и редьки. Девушки слушали внимательно, низкими поклонами благодарили господаря за добрые речи, но, когда Федор оставил их, — с недоумением уставились друг на друга:

— Уразумела?

— Подавись он со словесами своими со бусурманскими! Токмо опоганились слушамши.

И продолжали работу так, как учили их отцы и деды. В сущности, вся дворня относилась благожелательно к господарю — за тихий нрав его и человеческое отношение к людишкам. Только одного не могли холопы простить ему: страсти обучать их басурманским премудростям.

Каждый день, выспавшись после обеда, Ртищев, нагруженный букварями, шел в повалушу [13]. Там дожидалась его вся дворня, от стариков до детей. Усевшись за покатым столиком, сработанным умельцем из немецкой слободы, постельничий устремлял кроткий и прямодушный свой взгляд на людишек.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — тоненько выводил он.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — повторяли холопы с таким неподдельным отчаянием, точно неожиданно видели себя на краю бездонной пропасти.

Федор усиленно тер висок и приступал к уроку, неизменно начиная с одного и того же:

— А что сказывает государь царь и великий князь всея Руси?

— Делу время, а потехе час, — отвечали все хором.

— Добро, гораздо добро, — кивал головой учитель и переходил к букварю.

В тот день, когда Янина переселилась в каморку, холопы решили не ходить в повалушу, понадеявшись, что господарь, забавляючись с бабой, позапамятует пытать их учением. Но пришел послеобеденный час и, как всегда в будни, Ртищев, со связкой книг под мышкой, направился в повалушу.

Дворовые покорно поплелись за ним.

— А что сказывает государь царь и великий князь всея Руси?

— Делу время, а потехе час.

— Добро… Гораздо добро.

Федор перелистал букварь, нашел нужное место и, не глядя, ткнул пальцем в одного из учеников.

— Тебе, Афонька! — зашептали со всех сторон холопы, подталкивая старика-огородника.

Афонька, тонкий и кривой, как отраженная в воде осокорь, убитая молнией, сердито зажевал провалившимися губами и не двинулся с места.

— Ну-ко, Парашка, иди! — произнес наконец Ртищев первое, пришедшее на память имя.

Заросшая с головы до коротких узловатых ног грязью, рыхлая женщина испуганно заморгала и повернулась к иконе.

— Господи!

— Ну же! — раздраженно прикрикнул учитель. — Долго дожидаться я буду!

Парашка, охая, поднялась, вразвалку, по-утиному, подошла к господарю и, разинув до ушей рот, ожесточенно сунула под головной платок грязную пятерню.

— Реки! — деловито ткнул Федор указкой в букварь.

— Глагол… иже… рцы…

Ртищев нетерпеливо забарабанил пальцами по дубовому столу.

— А где ты тут «иже» узрела? Реки: глагол, есть, рцы, аз, како, людие.

— Глагол, есть, рцы, како, людие, — точно в бреду, повторила Парашка.

— А вкупе?… Всем миром реките.

В повалуше воцарилась мертвая тишина. Ртищев оскалил зубы и, наклонившись к женщине, процедил ей под ухо:

— Реки: Ге-ра-кл.

Обомлевшая Парашка с воем бросилась в ноги господарю.

— Избави!.. Не погуби христианскую душу!

На лбу у Федора выступил пот. Он схватил женщину за руку и, поднявшись на носках, шлепнул ее букварем по груди…

— А Геракла страшишься — реки: добро, ук, рцы, аз.

— Реки: добро, ук, рцы, аз, — упавшим голосом откликнулась женщина.

— Ну чего ты взыщешь с нее! — сплюнул Федор. — Без моего реки: добро, ук, рцы, аз.

Парашка повторила так, будто накликала на себя неминуемую гибель:

— Без реки моего добро, ук, рцы, аз, иже…

И расплылась в улыбке.

— Постой, погоди! — не выдержал Ртищев и закатился смехом. — А есть то истина: добро, ук, — ду, рцы, аз — ра. Ду-ра!

Холопы поддержали господаря раскатистым хохотом. Обалдело умолкнувшая ученица внезапно всплеснула руками:

— И доподлинно, дура!.. У меня корова не доена, а я тут букварю обучаюсь.

Когда в повалушке немного стихло, Ртищев, довольный собой, порылся в книгах, нашел изображение коровы и, показав его ученикам, пощелкал двумя пальцами по лбу Парашки.

— А ведомо ли тебе, что смертью помереть может корова, коли ее не ко времени подоить?

Играя именами иноземных ученых, он принялся объяснять холопам, как построен скелет коровы. С каждым словом постельничий увлекался все более и более. Он позабыл уже, о чем начал говорить, и перескакивал с поразительной быстротой с одного предмета на другой. Жития святых переплетались с разговорами, об уходе за овцами, гражданство и обучение нравов детских — с Аристотелем и комедийным действом у иноземцев… Наконец, истощив весь запас красноречия, Ртищев устало разогнул спину и с недоумением воззрился на Парашку.

— Так о чем, бишь, мы с тобой? — устало потянулся он.

— Об дуре, — пробудившись от дремоты, крикнул огородник и на всякий случай спрятался за спину соседа.

Федор собрал книги и повернулся к образам. Холопы с радостью склонили колена, готовясь к молитве. Урок окончился.

* * *

Спускался неприветливый вечер. Точно хмельные монахи в дымчатых рясах и сбившихся набекрень клобуках, покачивались в низком небе разорванные тучи.

Ртищев сидел, нахохлившись, в опочивальне и тосковал. Идти никуда не хотелось, а ложиться спать было еще рано. Временами он поднимался с лавки и, затаив дыхание, на носках, подкрадывался к двери, ведущей в каморку Янины.

— Почивает, болезная, — шептал он с умилением, складывая руки на груди.

Янина тонула в пуховиках и, закинув за голову руки, беспокойно ждала господаря. Томительно медленно длилось время. Каморка погружалась во мрак. На улице стихало движение. Кралась слезливая московская ночь.

Заслышав шорох в опочивальне, полонянка встала с постели, готовая к встрече. Но Федор не шел: приникнув ухом к деревянной переборке, прислушиваясь к дыханию женщины, он шептал какие-то ласковые, самому ему непонятные слова.

Его слабый шепот донесся до чуткого слуха Янины и сразу успокоил ее. «Да то он нейдет жалеючи, — догадалась она и, посмелев, решилась на хитрость: — Пожалуешь, ох, как пожалуешь, господарик!»

Плотно укутавшись в покрывало, она запела вполголоса:

Ой, не спится мне молодушке,На чужой — лихой сторонушке.

И, нарочито громков всхлипнув, продолжала с тоской:

Пожалел бы ты меня, Господь-батюшка,Да укрыл бы во сырой земли…

Федор, полный участия, слушал. Точно в лад безрадостной песне, выл заблудившийся в трубе ветер и печально позвякивали о слюдяное оконце тяжелые капли дождя.

А не можно боле мне одинокойА сиротствовать на чужбинушке, да на далекой…Пожалей же, Господь-батюшка, полоняночку.Прибери к себе да бесприютную…

Все тише пела Янина — слова блекли и вяли, как лепестки сорванных ветром степных колокольчиков. Наконец песня оборвалась, сменилась жалобными всхлипываниями.

Ртищев заметался по опочивальне, не зная, что предпринять, и сразу вдруг решился: зажмурившись, чтобы не так чувствовать страх, открыл дверь каморки.

Янина грохнулась на колени.

— Помилуй, господарь! За кручиной своей упамятовала я, что покой твой встревожила.

Нащупывая руками дорогу, постельничий шагнул во мрак и наткнулся на столик. С треском и звоном покатились по полу дорогие фряжские забавы.

— Свет бы вздуть, — отступил Федор…

Полонянка поднялась с колен и зажгла лампаду.

— Эка, сколько сгублено твоих забавушек, — виновато развел руками господарь и уселся на край постели. — Да ты не кручинься, касатка. Я новых доставлю, колико сама восхочешь.

Она натянула покрывало на круглое плечо и жеманно сложила губы.

— Не ждала я тебя, господарь, не приубралась.

— А я было думку имел, ты почиваешь, лапушка.

— Где уж. Очей не сомкнула.

Федор осторожно обнял ее. Легкая дрожь пробежала по телу женщины.

— Бога для, не губи, — взмолилась она.

Девичья стыдливость полонянки тронула сердце Федора и пробудила в нем чувство великодушия. Неимоверным усилием воли поборов себя, он встал, клятвенно поднял руки:

— Как родителя не соромилась бы, так и меня не соромься.

И глухо прибавил, задувая лампаду:

— Токмо не гони, токмо дозволь быть подле тебя.

Каморка погрузилась в непроглядную тьму. Не решаясь подойти к постели, Федор сказал:

— Ты бы спела господарю своему, горлица светлоокая.

— Рада бы потешить тебя, да ведомы мне едины песни кручинные.

Федор склонил голову и вздохнул:

— А мне токмо и по мысли песни такие.

Янина, помолчав, запела.

Жил да был на Польше шляхтич Казимир.Ой, велик-могуч был шляхтич Казимир!Тьмы тем злата в погребах он хоронил.Токмо краше злата-серебра ему былаДочка панночка, Янинушка…

И оборвалась, зарывшись лицом в подушку, заплакала.

— Сиротина… горемычная моя сиротина, — зашептал Федор, склоняясь над ней и чувствуя, как у него самого закипают в груди рыдания. Рука его сама собой обвилась вокруг ее шеи и губы припали к мокрой от слез щеке.

Янина испуганно рванулась.

— Не надо… Бог взыщет за меня, сиротину!

Федор всем телом откинулся назад и воскликнул в исступлении:

— Коли так, краше не зреть тебя! Утресь же отпущу тебя на все на четыре сторонушки!

Он сделал шаг к двери, но Янина вцепилась в его рукав.

— Не спокидай!.. Нешто не чуешь, что милей ты мне свету белого! Об едином токмо кручинюсь — не ведаю, я ли люба тебе.

Ртищев захлебнулся от счастья.

— Мне ли? Люба ли?… Да коли нужда будет, по единому глаголу твоему в реку брошусь, не перекрестясь.

Снова теряя голову, он обнял женщину и с силой сжал ее в своих руках. Янина с отчаянным криком забилась в его объятиях.

— Тьфу! — рассердился постельничий, отпуская ее.

Янина поняла, что игра ее принимает дурной оборот и, опустившись на пол, присев у ног Федора, долго говорила ему о любви своей, клялась, что все думки ее заполнены им одним… Точно в бреду, слушал Федор признание полонянки. «Прикрикни! Токмо прикрикни — и все будет по-твоему, — билась в мозгу его настойчивая мысль. — Нешто слыхано слыхом, чтобы холопка супротив господарей глас подавала!» Но он сумел подавить в себе этот голос и, измученный, перегоревший, ушел, так и не тронув в эту ночь Янину.

Глава VII

Воевода встретил Никона далеко за Новгородской заставой и, испросив у митрополита благословения, пересел в его колымагу.

— Тихо ли на Москве, владыко?

Никон грубо наступил ногой на ногу воеводы и показал глазами на сопровождавших его монахов.

Всю дорогу, до митрополичьих покоев, проехали молча. Никон был не в духе. Встречавшиеся на улицах людишки, как всегда, почтительно снимали перед ним шапки, кланялись в пояс, но он не отвечал на поклоны и вместо благословения обдавал их таким жестоким взглядом, что они старались как можно скорей уйти с его глаз.

Воевода понял, что митрополит везет недобрые вести, и с мучительным беспокойством перебирал в памяти все свои прегрешения, которые могли каким-либо путем дойти до Москвы.

Помолясь наспех перед вратами обители, Никон прошел в опочивальню, позвав за собой воеводу.

— А не слыхивал ли ты новых вестей, — зло насупился митрополит и еле слышно прибавил: — Опричь тебя на всех путях стрекочут про лихо сольвычегодское да устюжское.

Воевода тряхнул плечами, будто освободился наконец от давившей его ноши.

— Далеко до Сольвычегодска, владыко. А нам вместно новогородскую сторону блюсти в благодати и мире.

Глаза Никона сузились в ядовитой усмешке.

— А и в твоем воеводстве, чую, смуте не миновать.

Воевода вскочил с лавки, готовый к спору, но, встретившись со взглядом владыки, только вздохнул обиженно и снова уселся. В опочивальню, низко поклонившись митрополиту, вошел келарь. Никон переглянулся с ним и злорадно потер руки.

— Обскажи-ко сему мирскому начальному человеку, какими вестями ныне полнится земля российская.

Келарь перекрестился на образ, потом с преувеличенным почтением склонился перед воеводой.

— Опричь Сольвычегодска смутит ныне и Псков. А еще слухом слыхали, Новгород послов из Пскова встречает.

— А на то и воеводствуем мы, чтобы не слухом служить, а истиною, — ответил воевода и приподнялся, стукнул себя в грудь кулаком: — А не было от Пскова послов!

Никон, спокойно ожидавший, когда кончит воевода, подошел к порогу и приоткрыл дверь.

— Все обсказал, служитель истины?

— Все!

— А коли все — вот тебе Бог, а вот и порог.

Воевода позеленел от оскорбления, но послушно поклонился и вышел. «Была бы сила моя, показал бы я тебе, смерд мордовский, как над царевыми людьми издевою издеваться», — яростно думал он и, вскочив на коня, зло замахнулся плетью.

Зычный оклик келаря заставил его остановиться.

— Чего еще занадобилось?

Монах сложил на животе руки и низко поклонился.

— Благословляет тебя владыко на совет с Афанасием Лаврентьевичем Ордын-Нащокиным. Велико учен и разумен тот муж и в усмирениях не единожды показал умельство свое перед государем.

* * *

Улицы были заполнены народом, дорога от рынка к заставе стала похожа на вооруженный стан. Торговцы, чуя беду, побросали лари и поспешили скрыться. Кое-где виднелись отряды ратников — они не зло покрикивали на толпу, грозя пустить в ход пищали.

Воевода сдержал коня и плетью поманил к себе стрельцов. Однако никто не послушался его.

Кто-то в толпе рассмеялся.

— Повоеводствовал и будет, родименький!

Один из ратников, подскочив к воеводе, хлестнул его коня.

— Покель целы косточки — скачи к лешему в бор!

Воевода размахнулся с плеча и заорал:

— На дыбу его! В железа!

Ратник отпрянул от удара и взялся за пищаль:

— За мшел [14] непомерный да за все издевы — держи! — воскликнул он, но тотчас же по-приятельски улыбнулся. — Не егози, господарь. Оставлю я тебя псковичам на потеху.

— Псковичам? — точно во сне, повторил воевода. Весь пыл его мгновенно улегся, рука бессильно упала, плеть выскользнула из кулака и легла под ноги ратникова коня.

— А за гостинец спаси тебя Бог, — прибавил ратник и, ловко изогнувшись, подхватил плеть с земли. — Ишь ты, корысть мне ныне какая!.. Набалдашник-то из чистого злата.

В дальнем краю кто-то протяжно крикнул и призывно ударил в накры [15].

— Мир псковичам! — пронеслось по улице.

Толпа по собственному почину, не дожидаясь приказа, расступилась, образовав узкий проход. Воевода припал к шее коня и во весь дух помчался назад к митрополичьим покоям.

Добравшись до рынка, псковичи остановились.

— Тебе обсказывать! — подхватили послы какого-то парня и поставили его на опрокинутую вверх дном бочку.

Парень сорвал с головы шапку.

— Так что хлебушка нету! — свирепо вытаращил он налитые кровью глаза. — Так что хлебушка нету!..

Он примолк, чтобы побороть в себе звериную злобу, мешавшую ему говорить и, прищелкнув пальцами, снова надрывно крикнул:

— Так что хлебушка нету!

Его сменил другой посол. Степенно перекрестившись, он разгладил бороду, прищурился и зябко запахнул епанчу.

— Хлебушка нету, а денег черные людишки и отродясь не зрели. Все, братья-новгородцы, дьякам, боярам да прочим царевым людям в нутро идет… Так ли я сказываю, братья-новгородцы?

— Так! — как один человек, рявкнула толпа. — Все дьякам да иным царевым людям!

Посол, ободренный поддержкой, разгорячился.

— А сильные люди за тех еретиков-басурман, что из шведской земли к нам во Псков перебегли, королю тьму тем хлеба отдали да еще силу великую денег прикинули. Гоже ли нам головами помереть, а хлебушек стравить басурманам?

Бурная людская лавина прокатилась по улицам, сметая все, что попадалось на пути. С веселым потрескиванием заплясали на крышах домов багровые огненные змейки. По земле поползли мохнатые лапы дыма.

* * *

Никон согнал на свой двор всех новгородских монахов. Подгоняемые келарем, послушники подкатили к стенам пушки.

— Да благословит вас Бог на правый бой за дело царево! — напутствовал монахов митрополит.

Черным вихрем пронеслись монахи по улицам. Впереди, держа в одной руке высоко над головой кипарисовое распятье, а в другой сжимая черенок турецкой сабли, грозно скакал на своем рыжем коне воевода.

— Погибель смутьянам!.. Анафема ворогам государевым! — вопил келарь, не отставая от воеводы и потрясая булатным мечом. — Анафема восставшим противу государя — царя Алексея.

В первое мгновение бунтари, потрясенные необычайным зрелищем, смутились и расстроили ряды, но, узнав воеводу, тотчас же пришли в себя.

— А и раз помирать!..

До поздней ночи длился жестокий бой.

Наконец монахи не выдержали и, дрогнув, отступили к митрополичьим покоям… Никон, зорко следивший со звонницы за бранью, торопливо сбежал вниз к послушникам, дозорившим у пушек.

— Готово, владыко, — поклонились монахи.

Никон снова взобрался на звонницу.

Толпа выплыла из-за переулка. Митрополичьи воины гикнули на коней и ускакали за стены. Уловив знак владыки, пономарь с силой рванул намотанные на руки веревки. Набатный рев колоколов захлебнулся в пушечном залпе.

Толпа смятенно шарахнулась назад. Из-за стены на отступающих снова ринулась монастырская конница.

— Разумейте языцы и покоряйтеся! — победно залился келарь.

— И покоряйтеся!.. И покоряйтеся, яко с нами Бог, — поддержали остальные, выхватывая из ножен сабли.

На стене, пророчески простирая руки, озаренный трепещущим заревом факелов, стоял митрополит.

Вдруг из-за угла показалась толпа чернецов, отбившихся, по-видимому, от главных сил.

— Спасите! — молили они, стремясь пробиться к своим.

Никон не успел понять, в чем дело, как часть чернецов взобралась на стену.

— Благослови, владыко!

Митрополит готовно поднял руку, но кто-то с неожиданной силой сбросил его со стены под ноги смутьянам. Остальные чернецы окружили келаря и воеводу.

Из ворот, рискуя жизнью, выскочил игумен.

— То ряженые… Ни имайте им веры…

Но было уже поздно.

— Секи их, изменников! — вопили псковичи, наступая на митрополита.

Никон вскочил на ноги и злобно отшвырнул от себя саблю.

— Секите! Приемлю сором и смерть с великою радостью во имя Христово и во спасение царя моего.

Парень, первым говоривший на рынке, деловито поплевал на руку и с наслаждением ударил митрополита кулаком по лицу. Народ ахнул.

— Не гоже! Не гоже нам над пастырями глумиться… Не басурманы мы, — донеслось возмущенно с разных концов.

К митрополиту подошел примкнувший к бунтарям стрелецкий полуголова.

— Бьем тебе челом, владыко, и молим благословить Новгород на новое житие со выборные люди в начальниках.

Связанный по рукам и ногам, воевода завопил:

— Не внемли гаду сему! То он всей смуте начальник.

Митрополит, не удостоив взглядом бившегося у ног его воеводу, повернулся к церкви.

— Коль противу сего мздоимца-воеводы восстали людишки — благослови их, Господи сил, на победу.

* * *

Новгородцы ожили. Стрелецкий полуголова, избранный всенародно воеводою, с утра до ночи трудился, щедро награждая людишек зерном, которым завалены были господарские и монастырские закрома. Рекою лились вино, пиво и мед. Холопи, в одеждах бояр и торговых гостей, неустанно чинили суд и расправу над не успевшими скрыться господарями.

Расправившись с врагами своими, начальными людьми, выборные решили, что сделали все для своего освобождения, и предались непробудному пьянству. Разбойники, бежавшие из темниц, почуяв безнаказанность, принялись за грабежи и убийства. В городе не прекращались пожары.

Торговые люди, истосковавшиеся по своим ларям, не выдержали пренебрегая опасностью, собрали раду.

— Ты на воеводстве сидишь, — обступили они полуголову, — а не зришь, что рушится град наш сиротствующий.

Хмельной воевода не внял их словам — разразился площадной бранью и, приказав схватить зачинщиков, ушел заканчивать прерванный пир.

Никон, обряженный в поношенный подрясничек, ежедневно после обедни уходил в город. Его сопровождали толпы монахов и простолюдинов. На площади, перед церковью, митрополит опускался на колени и зычным голосом молился за «сиротствующий град».

— Покайтесь перед государем, — со слезами в голосе увещевал он толпу, вставая с колен после молитвы, — внемлите молению моему и гласу всевышнего. Как сгинет без солнца земля, так да погибнет народ без Богом помазанного царя-государя!

Наконец как-то ночью в митрополичью опочивальню ворвался сияющий келарь.

— Владыко, владыко, — затормошил он спящего, — добрые вести, владыко!

Никон очумело вскочил и нащупал в изголовье секиру.

— То я, владыко! — испуганно отступил келарь, и тут же весело хлопнул в ладони: — Конец пришел вольнице! Конец беззаконию богопротивному. Нащокин расправился с Псковом и грядет во славе к Новгороду.

* * *

Слух об усмирении псковичей быстро докатился до новгородцев. Всполошенные толпы высыпали на торговую площадь держать совет. Оставшиеся в живых господари и приказные выползли из своих убежищ.

Полуголова не рискнул идти на площадь. Пораздумав, он направился к митрополичьим покоям.

Никон не вышел к воеводе, выслав к нему келаря.

— Недужится владыке, — печально вздохнул монах. — Мне же наказал бить тебе челом, не покажешь ли нам милость, не отстоишь ли обедню в моленной.

Польщенный воевода отпустил сопровождавших его друзей и доверчиво пошел за келарем.

— Пожалуй, — услужливо распахнул перед ним дверь монах.

Гость переступил через высокий порог и тут же половица с грохотом провалилась под его ногами.

— Поостынь маненько, воеводушко смердов, — хихикнул келарь и захлопнул дверь.

На площади бушевала толпа. Одни с кулаками наступали на выборных, требуя немедленного создания дружины, другие призывали к бегству в леса, третьи настаивали на бескровной сдаче города Нащокинской рати. Монахи сновали в толпе и, непрестанно крестясь, взывали к небу.

— Ты, Господи, зришь туту нашу горькую. Вразуми рабов Твоих смириться перед Тобой и преславным помазанником Твоим.

После жестоких споров противники Никона махнули на все рукою и сдались.

В тот же день выборные отправились на Москву — бить челом государю на бояр и приказных, доведших людишек до бунта, и принести повинную от лица всего Новгорода.

* * *

После двухдневного заточения стрелецкого полуголову повели на конюшню.

— Новгородскому воеводе поклон и многая лета! — встретил его с усмешкою митрополит, но, едва узник сделал движение, чтобы подойти под благословение, келарь повалил его на землю и мигнул катам.

— Секите!

Два послушника, исполнявшие обязанности катов, набросились на воеводу и сорвали с него одежду.

Чем больше кричал истязаемый, тем беспощаднее его секли. Когда спина узника обратилась в сплошную рану, Никон перекрестился, деловито снял с гвоздя саблю и собственноручно рассек ему пятки.

— Выбросить псам!

Заблаговестили к обедне. Келарь засуетился, принес ведерко с водой и, смыв кровь с рук владыки, подал ему посох.

Домовая церковь при митрополичьих покоях была битком набита молящимися. Все именитые люди Новгорода, уцелевшие от расправы, пришли поклониться Никону и отслушать торжественное молебствование.

После службы митрополит вышел на паперть; приказав всем стать на колени, обличающе бросил:

— Вы!.. Вы град сей богоспасаемый довели до погибели!

Молящиеся покорно склонили головы и молчали.

С каждым словом Никон распалялся все более.

— Ибо мало потчевали батогами холопей своих, распустили потворством своим!.. Аль позабыли, что на то и даны Богом черные людишки, чтобы господари наущали их смирению и тем уготовали им путь к блаженству в будущей жизни?

Один из торговых людей клятвенно поднял руку.

— Обетование даем творить отселе по глаголу твоему, владыко!

* * *

Новгородские послы прибыли на Москву. Окольничий проводил их в Кремль и выстроил на площади у Большой Палаты [16].

Вдоль Средней Палаты, что ютилась между Большой и Благовещенским собором, в ожидании государева выхода, разгуливали думные бояре и стрельцы.

Царь нетерпеливо поглядывал в окно и то и дело стремился выйти к послам, но каждый раз его сдерживали Милославский и Стрешнев.

— Не срок, государь, — в один голос увещевали они. — Погоди гонцов от Новгородского митрополита. Сейчас должны прискакать.

Небо заволакивало тучами. Кремль темнел, супился. Под окном о чем-то чуть слышно шепталась с сумерками зябко нахохлившаяся трава; плакучая ива, прилепившаяся к воротам, ведущим из внутреннего двора на площадь, теряла свои обычные очертания и, казалось, отделяется от земли, уходит куда-то расплывчатым туманным пятном. Точно голодные мыши, надоедливо скреблись о стены занесенные ветром осенние листья.

Выборные с тревогою поглядывали на царевы покои.

— Нейдет государь, — сиротливо жаловались они и, точно в предчувствии беды, тесней прижимались друг к другу.

Наконец на крыльце показалась сутулая фигура Ильи Даниловича.

— А что я сказывал, — радостно шепнул соседу один из послов, — как пить дать, пожалует сейчас и сам царь-государь! Не зря слух идет, будто царь усердно внемлет ныне печалованиям холопьим, а сильных людей из царства выводит.

Милославский что-то шепнул думному дворянину и скрылся в хоромах. Дворянин стремглав бросился на Красную площадь, навстречу скакавшему во весь опор всаднику.

— Откель?

Всадник сдержал коня.

— От митрополита Новгородского, да от Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина с благою вестью!

Спрыгнув с коня, гонец направился к воротам, ведущим в Передние Переходы, но дворянин приказал ему идти во дворец обходным путем.

Узнав от вестника об окончательном усмирении псковичей, Алексей сразу преобразился.

— Не выйду к смутьянам! — объявил он, важно развалясь в кресле. — Всех их вон из Кремля!

— И то, по всему двору ихним духом смердит, — поддакнул Стрешнев и заковылял к двери.

Илья Данилович остановил его:

— Гоже ли так?

— И всегда-то ты, Ильюшка, нашей воле противоборствуешь, — недовольно произнес Алексей.

Милославский припал к руке государя.

— Не противоборствую, а о благоденствии твоем печалуюсь. Гнать всегда время найдется, а ныне вместно по-родительски на их кручины попечаловаться да посулы добрые посулить. То ли дело — вернутся в Новгород, о государе всем с великой любовью людишкам сказывать будут.

Царь задумчиво почесал поясницу и воззрился на тестя.

— И то, Данилович! Пускай о государе своем с великой любовью сказывают людишкам.

Стрешнев с презрением оглядел Милославского.

— Не внемли ему, государь! Не тем славны были великие князья российской земли, что с холопями слезы точили. Помяни деда своего, Филарета, да еще Грозного царя помяни! Не ухмылкою, но величием покоряли они противоборствующих!

Алексей встал и гордо запрокинул голову.

— И то!.. Не ухмылкою, а величием покоряли они противоборствующих!

И, посовещавшись с ближними, выслал тестя к послам.

— Внемлите, — буркнул себе под нос Илья Данилович, представ пред выборными. — Царь-государь показал мне милость замест него слово вам молвить.

Послы опустились на колени.

— А сказывает царь-государь, что холопы-де государевы и сироты великим государям николи не указывали. Псковичам и новгородцам надобно было челом бить до нынешнего смятения, а не самим управляться. А того николи не бывало, чтоб мужики со бояре, окольничие и воеводы у расправных дел были, и впредь не будет того!

Промокшие до костей, подгоняемые окриками стрельцов, послы молча покинули Кремль.

Глава VIII

С тех пор, как Ртищев добился наконец своего и Янина уже не противилась его ласкам, все изменилось в усадьбе. Полонная женка стала полновластной господарыней над челядью.

Счастливый постельничий ничего не замечал. Не задумываясь, по первому слову Янины, он сбросил с себя старинные русские одежды и облачился в польский жупан. По утрам сама полонянка обряжала его в широчайший расшитый золотом и позументами, иноземный халат. Надушенный благовонными жидкостями, доставленными знакомым немцем из-за рубежа, Ртищев усаживался за книги и с головой уходил в изучение «еуропейской премудрости».

Почувствовав свою власть, Янина быстро поправилась и стала еще привлекательней, чем была.

Челядь, которую также заставили перерядиться в польские одежды, ненавидела своевольную гордую польку, но никто не смел выдать перед господарем свою нелюбовь. Больше всех доставалось от Янины дворецкому, которого она решила заменить своим человеком. Полонянка постоянно жаловалась на него Федору, нещадно секла его на конюшне и добилась того, что Ртищев сослал любимого своего слугу в дальнюю вотчину.

Затянутая в шуршащий шелк кофты, плотно облегавшей ее стройный стан, в тяжелой бархатной юбке, с двумя рядами золотых пуговиц по бокам, с собольей опушкой, густо набеленная и благоухающая, Янина все свободное время проводила у зеркала.

Почти все друзья Ртищева отбились от его дома, и, когда он приглашал их к себе, — откровенно заявляли, что не могут переносить «ляшского духу». Такие замечания волновали Федора, нарушали блаженный покой, в котором он пребывал со дня сближения с полонянкой. Набравшись смелости, он давал себе слово поговорить с Яниной и уломать ее отказаться от иноземных обычаев, но, когда оставался с нею наедине, сразу забывал приготовленные слова и откладывал объяснение до другого, более подходящего случая. Все, что делалось где-то там, за воротами усадьбы, на московских улицах и в самом Кремле, — теряло смысл и значение. Там властвовали над жизнью суета сует и томление духа, а истина, доподлинное добро пребывали в этих серых и ясных глазах такой покорной и такой всепокоряющей женщины…

После обеда, когда постельничий уезжал в Кремль или в Андреевский монастырь, Янина переодевалась в лучшее платье, ложилась на турецкий диван и предавалась чтению латинских книг или просто забывалась в полудремоте. Вскоре из сеней до слуха ее доносились сдержанные шаги дворецкого Тадеуша, купленного Федором у иноземца.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — вкрадчиво раздавалось за дверью.

— Ты, Тадеуш?

— Я, коханочка, — сладко вздыхал дворецкий и поспешно входил в терем, закрывая за собой дверь на засов.

Янина отодвигалась к стене и глазами указывала на место подле себя. Тадеуш расшаркивался, подражая изысканным манерам шляхтичей, присаживался на край дивана у ног польки и шепотом докладывал ей о чем-то. Передав дворецкому новые поручения, Янина отпускала его и уходила в трапезную — там дожидались ее обычно гости из Басманной слободы.

Проводив гостей, полонянка набрасывала на плечи турецкую шаль и отправлялась на улицу встречать господаря. Когда Ртищев выходил из колымаги, она отвешивала ему низкий поклон, делая вид, будто собирается пасть на колени. Федор краснел, смущенно спешил в хоромы.

— Мне вместно покланяться тебе, ненаглядная, — обнимал он женщину, — а ты все норовишь перед мною пасть ниц.

Застенчивая и радостная, Янина прижималась к чахлой груди господаря.

— Пошто мне милость такая от Бога? Недостойна я не токмо любовь от тебя принимать, но и ноги мыть твои херувимские!

Влюбленные усаживались на диван и проводили долгие часы в веселом щебетании. Впрочем, болтала больше полонянка. Она говорила обо всем, что приходило ей в голову, с наивнейшим легкомыслием перебегая с предмета на предмет, но под конец всегда выходило так, что сам Федор заводил речь о царе, о жизни при дворе и делах Посольского Приказа.

Янина мечтательно жмурилась и тесней прижималась к Федору.

— Сказывай, солнышко мое красное… Так и родитель мой сказывал мне про иноземные страны. То-то любы мне сказы сии!

* * *

С каждым днем все больше и больше восставали ревнители старины против новых порядков в доме постельничего.

— Эдак, прости, Господи, глагол нечестивый, недалече до того, что и образа вон вынесет из хоромин, — жаловались они царю и просили Христа ради запретить Ртищеву «тешить лукавого».

Царь внял настойчивым жалобам и вызвал к себе Федора.

— В ляхи отказываешься? — огорошил он гостя, не догадывавшегося о причинах, по которым охладел к нему с недавнего времени государь.

— Свят, свят, свят, Господь Саваоф, — обмахнул себя крестом постельничий. — Деды мои русские, прадеды Русские и я русский рожден да русским в будущий мир отойду.

Алексей перестал улыбаться и, указав рукою на лавку, подсел к Федору.

— Сызмальства люб ты мне, Федька, по то и кручинюсь об искушениях, в кои вверг ты чистое сердце свое.

Растроганный постельничий приложился к цареву кафтану и кулачком вытер глаза.

— За добрый глагол твой да пошлет тебе Бог многая лета!

— Молва идет, — не слушая его, продолжал Алексей, — будто твой двор не русским обычаем жительствует, а заправляет всем у тебя полонная женка. Не гоже, Федька, отродью ляцкому володеть постельничими государевыми.

Заметив, что Ртищев взволнован, Алексей смягчился, окинул его задумчивым взором и воскликнул радостно:

— А что, ежели бы полоняночку ту да в нашу православную веру перекрестить? Поглазел бы я в те поры, кой боярин зло рек про тебя бы!

Порешив на этом, царь дружелюбно простился с постельничим и отпустил его от себя.

Прямо из Кремля Ртищев отправился в церковь — припал лбом к каменным плитам пола и предался молитве. Он не заметил, как отошла вечерня, как погасли огни, и очнулся только после просьб потерявшего терпение дьячка — перенести моление на утро.

Чуть покачиваясь на своих изогнутых тонких ножках, Ртищев направился к выходу. До самой усадьбы он чувствовал себя спокойно и был уверен, что Янина поймет его, согласится креститься. Однако, встретившись лицом к лицу с полонянкой, он, как всегда, смутился и позабыл все, чему наставлял его Алексей.

— Здоров ли ты, господарь мой? — заботливо спросила Янина, увидев его желтое, сразу осунувшееся лицо, и с опаской подумала: «Уж не проведал ли чего про меня?»

Ртищев ничего не ответил. Пробравшись бочком в опочивальню, он бессильно опустился на лавку.

«Проведал, нечистый, не инако, проведал», — тупо отбивалось в мозгу Янины. Она заметалась по каморке, лихорадочно придумывая способ оправдаться перед постельничим.

— Янина! — донесся вдруг из опочивальни умоляющий голос.

Женщина выхватила из-под подушки зеркальце, мимоходом погляделась в него и, придав лицу выражение младенческой невинности, вышла на зов.

— Ты кликал меня, мой господарь?… Недужится тебе? Ведуна бы, а либо лекаря к тебе доставить…

Ртищев поднялся с постели и хрустнул пальцами.

— Не то, Янинушка моя! Телесами я здрав… Немоществую же духом смятенным.

— Неразумная я, а верую, что любовью укреплю дух твой, коханный мой. Обскажи токмо все без утайки.

Ртищев упрямо покачал головой.

— Боязно… Глаголы нейдут.

И только после того, как Янина разразилась слезами, он собрался с силой, троекратно перекрестился и выпалил:

— Не я волю, государь волит, чтоб приняла ты истинную веру Христову и тем ропот боярский утишила… Токмо не я, перед Богом не я! То государева воля.

Точно ветром, сразу снесло все сомнения и тревоги Янины. Она едва сдержалась, чтобы не вскрикнуть от радости.

Федор отодвинулся на край постели и испуганно замер, не смея взглянуть на полонянку.

— Царева ли то воля? — спросила наконец она.

— Перед истинным! Разрази меня Илья пророк, ежели то не царева воля! — клятвенно поднял руку постельничий.

Янина так взглянула на него, так, будто решилась на жертвенный подвиг.

— Царевой воле я не ослушница, — четко произнесла она и повернулась к иконе: — В коей вере пребывает царь-государь да ты, солнышко мое, Федор Михайлович, вместно и мне той вере веровать!

Ртищев закружился по опочивальне волчком — щупленький, кривоногий, смешной в своей ребяческой радости.

— Так я и ведал! Не зря все без утайки тебе рассказал.

Он внезапно остановился и приложил палец к губам.

— Погоди-ко! Постой!

— Сказывай, светел мой сокол.

Федор расставил ноги и до отказу выпятил узкую свою грудь.

— А ведомо нам, что ты родом из шляхты. Доподлинно ли?

— Доподлинно! — гордо запрокинув голову, подтвердила Янина.

— А коли так, вместно мне, малую пору перегодя, венцом венчатись с тобой!

* * *

Сам государь пожелал, чтобы его духовник, отец Вонифатьев, наставил Янину на путь истинной веры, и каждый день, ровно в полдень, протопоп приходил в усадьбу Ртищева с поущением.

Федор отдал строгий приказ челяди ни единым духом не заявлять о существовании своем во все время пребывания священника в хоромах.

— Великое ныне совершается таинство, — строго напоминал он холопям, — заблудшая в ересях душа невинная внемлет глаголам Господа нашего Исуса Христа.

Холопы прятались в подклети, бабы и девки уходили с ребятами со двора, а сам господарь на низкорослом своем кавказском коньке скакал в Андреевский монастырь. В хоромах оставались только Янина, Вонифатьев и Тадеуш, дозоривший у крыльца.

Глава IX

Не раз Никита Романов и Ртищев докладывали царю об успехах школы при Андреевском монастыре и просили его посетить школу.

Шестого сентября, в день чуда Михаила архангела, Алексей, уступив просьбе советников, собрался в монастырь. Он долго совещался с Ордын-Нащокиным и Стрешневым, в какие одежды обрядиться ему, чтобы ублажить архангела и показать свое усердие перед ним.

В ожидании выхода государя, от покоевых палат до Спасских ворот выстроились, одетые по-праздничному, думные дворяне, дьяки и начальные служилые люди. На звоннице, не спуская глаз с крыльца, на котором должен был показаться царь, дозорили пономари.

Алексей в порфире, в становом кафтане, блещущем золотом, в тяжелой шапке, усыпанной алмазами, яхонтами, изумрудами и рубинами и в сафьяновых башмаках, расшитых жемчугом, опираясь на золоченый жезл, вышел наконец из покоев. Пономари ударили в колокола. Стая ворон, испуганных благовестом, оторвалась от звонницы и с резким карканьем закружилась над головами людей.

— Лихо накаркай татарину, а христианам со их государем — на радости, — торопливо перекрестил царя отец Вонифатьев и плюнул в сторону воронья.

Алексей, отдуваясь, попробовал сам спуститься с крыльца, но тяжелые одежды придавили его, и он не мог двинуться с места. Два стольника, заметив беспомощность царя, дружно подхватили его под руки и понесли на себе к карете.

На Красной площади свита разделилась по рядам: люди меньших чинов пошли впереди, а бояре, окольничие, думные и ближние зашагали рядом с каретой. Позади, в стороне от бояр, двигался отряд стряпчих, предводительствуемых постельничим. Стряпчие зорко следили за своим маленьким воеводой и бережно, как дражайшую святыню, несли носовой платок государя, стул с изголовьем, подножье [17] и солношник [18].

У храма Василия Блаженного карета остановилась. По обе стороны Алексея, на нахлестках, примостились Стрешнев и Милославский. По знаку окольничего, стольник, управлявший лошадьми, перекрестился и тронулся в путь.

Сотня стрельцов, вооруженная батогами «для тесноты людской», рьяно бросилась очищать царю путь от ротозеев. Батожники не щадили никого и избивали всех, попадавших под руку.

* * *

Отслушав обедню, Алексей направился в трапезную и милостиво выслушал доклад настоятеля о трудах ученой братии на пользу просвещения российский людишек. Затем государь пожелал посетить особый двор монастыря, где жили любезные его сердцу богомольцы, странники и юродивые Христа ради.

— Надобно для нас отобрать верховых нищих, — сказал он Нащокину и, подхваченный под руки двумя монахами, поплыл через двор.

Епифаний угодливо заегозил подле Алексея:

— Ныне узришь ты, владыко премилостивый, святых обычаев человеков, а серед них гораздо угодного Господу Ваську Босого.

— Слыхивали мы про Босого, — мягко улыбнулся царь. — Имат же Господь на земле непорочные души.

Из ворот высунулась встрепанная, заросшая до глаз, голова юродивого.

— Кой шествует человек? — широко раздался хищный рот, утыканный двумя рядами крепких, как железо, зубов.

Епифаний юркнул к воротам и, благословив блаженного, осторожно шепнул ему что-то.

— Го-го-го-го! — рокочуще расхохотался Васька и оттолкнул от себя монаха. — У-гу-гу-гу!

Алексей, благоговейно сняв шапку, перекрестился. Юродивый тотчас же оборвал смех и с лязгом захлопнул свою черную пасть. Приплясывая и громыхая тяжелыми веригами, он подскочил к государю и рявкнул:

— Царю и брату нашему короб божьих гостинчиков!

Лицо государя зарделось счастливой улыбкой.

— Короб, не короб, а и за горсточку малую земно поклонюсь, — смиренно сложил он на груди руки. — Благослови!

— Благословляй благословляющих тя! — зарычал Васька и вдруг покатился кубарем по двору. — Быть тебе в радости, быть тебе в славе, — весело, уже тоненьким, как паутинка, голосом зазвенел он. — Быть тебе в здраве, царь наш и братец, Лексашенька!

Алексея охватывало какое-то странное чувство смятения, боязни, и в то же время настойчивого желания ближе сойтись с юродивым; не отпускать его от себя.

— Васенька, молитвенник наш, — ласково произнес он.

Юродивый привстал на колени.

— Глас херувимский кличет меня… То не царь ли мой, помазанник Божий?

— Я, Васенька, я, прозорливец.

Резво подскочив к царю, Васька поклонился ему. Его лицо, только что неистово дергавшееся, вытянулось, застыло и казалось лишенным всяких признаков жизни.

— Царствуешь, Алексаша? — глухим голосом спросил он.

— Царствую, Васенька.

— А с ляхами да шведами в мире?

— В мире, прозорливец.

Босой погрузил пятерню в дремучую свою бороду.

— А худой мир, молвь идет такая, лучше доброй ссоры, царь Алексаша.

Перекрестив государя, он опустился на четвереньки и, подвывая, пополз к воротам.

— Куда же ты? — заволновался Алексей и опустился на корточки перед Босым. — Уж не прогневался ли?

— Гневом не гневаюсь, а слухом слушаю, — буркнул в бороду юродивый. — А путь мне лежит через улицы широкие в покои кремлевские.

Он поднял голову и тупо поглядел в глаза государю. Стрешнев недовольно поморщился.

— Больно ты громок для покоев кремлевских!

— А ты помолчи! Пускай прозорливец сказывает, — прикрикнул Алексей на советника и нежно погладил могучую спину Босого.

— Не перст ли то Божий указует тебе путь в покои наши?

Васька припал губами к земле и звучно стал целовать ее.

— Земля божья, семь небес божьих, на седьмом небе стол Господень. Сидит на столе Господь-батюшка, вещает всем тварям волю свою, а и Васеньку не забывает, — произнес он и снова приложился к земле.

Алексей решительно встал.

— Коли, доподлинно, чуешь глас Божий, покажи милость, гряди с миром в Кремль.

Босой ничего не ответил и отвернулся, о чем-то задумался. С каждым мгновением мертвое лицо его дергалось все более и более, собиралось рябью бесчисленных лучиков, оживало в невинной, детской улыбке.

— Добро!.. Поживем с тобой в Кремле, Алексаша! — обнял он ноги царя и прижался к ним взлохмаченной головой.

* * *

После трапезы Васька отправился побродить по Кремлю. Насупившись, осматривал он богато убранные покои, беспрестанно крестился и молол всяческую чепуху.

У половины царевен его грубо остановили стрельцы.

— Эй ты, басурманин! Аль не ведаешь, что ни единому мужу не можно быть подле светлицы царевниной.

Босой ударил стрельца головой в грудь и завыл таким диким голосом, что переполошил все Постельничье крыльцо. Дозорные взялись за бердыши. Поняв опасность, юродивый заметался, испуская еще более неистовые вопли.

Алексей сам вышел к Босому и в сердцах прибил дозорных.

— Да будет ведомо каждому, что юродствующим Христа ради все пути-дороги открыты!

Васька, увидев царя, разошелся пуще. Он бился головой о стены, рвал на себе волосы, в кровь исцарапал лицо и изрыгал на Кремль такие проклятия, что отец Вонифатьев почел за благо немедля же отслужить молебствование и окропить все хоромы святою водою.

Государь, дрожа от страха, униженно склонился перед блаженным.

— Бога для, спаси наши души! Переложи гнев на милость, освободи от анафемы.

Босой бессильно опустился на пол и заплакал.

— Обидели меня юродивенького… Бродят серые волки, птенцам смерть готовят, — выдавил он сквозь всхлипывания.

— Бога для, разреши от анафемы, — как нищий, умолял царь.

Всхлипывания постепенно стихали, дыхание юродивого становилось ровнее и искривленное в обиде лицо смягчилось улыбкой.

— Нешто можно не миловать божье дите, Лексашу царя, — тряхнул он головой. — Не сему месту анафема, не сим человекам погибель. Подхвати словеса мои, Гамаюн-птица, унеси за тридевять земель, утопи в океан-море глубоком.

Счастливый царь облобызал прозорливца и, проводив его к царевнам, отправился к себе дописывать виршу об Андреевском монастыре.

Войдя в терем, Васька перекрестился на образ и, подсев к царевне Анне, сестре государевой, вдруг сморщился гадливо, зажал пальцами нос.

— Смердишь, царевна!

На круглом, миловидном лице девушки полыхнула краска стыда и оскорбления.

— Прочь отсель! — крикнула она, притопнув ногой.

Васька исподлобья поглядел на строптивую царевну.

— Ан не прогонишь, — нагло ухмыльнулся он и впился ледяным взором в ее глаза.

Царевна почувствовала, как в душу ее входит какой-то непонятный, странный страх — будто осталась она, невзначай, одна в темноте, рядом с покойником. Сутулясь и теряя власть над собой, она покорно уселась и уронила на грудь голову.

— Чему бы смердеть тут, прозорливец?

— Чему бы?… А сие? Не от диавола ли сие? Белилами ли со румяны угодишь отцу небесному?

Наперсница Анны, боярышня Марфа, молча наблюдавшая из угла за небывалою дерзостью прозорливца, не выдержала, возмущенно шагнула к нему:

— Хоть ты и юрод…

Она не договорила — Босой разинул пасть и глухо зарычал, привлекая к себе девушек.

— А ведомо ли вам, кому дерзите?

Где-то совсем близко, в светлице, раздался чей-то глухой, сдержанный говор и тотчас же перелетел к подволоке.

— Чуете?… То нечистые гомонят!

Таинственные голоса стихали, укутанные во мрак, таяли где-то в подполье… Босой выпустил девушек из страшных своих объятий и с неожиданной торопливостью ушел из светлицы.

Марфа закрыла за ним дверь на задвижку, и прижалась к царевне.

— Сохрани нас царица небесная, — прошептала она. — Сдается мне, не Духом Святым, а силой лукавого крепок блаженный.

Глава X

Утро выдалось неприветливое, брюзжащее и разбухшее, как текший в водянке больной. Низко нависшее небо беспрерывно сеяло промозглую, точно плесень на изъеденном веками надгробии, дождевую пыль.

Царь Алексей Михайлович сидел у окна и, поеживаясь, рассеянно перелистывал часослов. Несмотря на то, что он отлично спал всю ночь, его одолевала судорожная зевота. Не хотелось ни читать, ни приступать к опостылевшим делам государственности, ни предаваться забавам. Он отменил даже назначенную с вечера любимую свою соколиную охоту и прогнал домрачеев, услужливо приведенных Одоевским, чтобы потешить царя.

У двери, низко согнувшись, стояли безмолвные Стрешнев и Борис Иванович Морозов.

Алексей изредка раздирал смежавшиеся веки, недовольно оглядывал советников, но тотчас же снова сонно свешивал на грудь голову.

Лежавший под лавкой карлик мучительно напрягал весь свой изворотливый ум, тщетно придумывая, чем бы развеселить государя. Он пробовал было пройтись по терему на руках, но получил такой пинок под спину, что почел за благо больше ни единым движением не напоминать о своем существовании.

Туман за окном поредел, но улица была так же ворчлива, как на рассвете. Дождь усиливался и бился о стены и стекла так, что казалось, будто трясутся палаты.

— Эк, гомонит, — передернул плечами Алексей и с шумом захлопнул знакомую до отвращения книгу.

Борис Иванович шагнул предупредительно к царю и чуть приподнял голову.

— Чего гомонит, государь?

— Ты гомонишь! «Чего гомонит»! — передразнил Алексей боярина. — Дождь гомонит! Всю душу выело, а они стоят, как вша на кафтане, будто дела им нету! Дармоеды!

И, пошарив ногой под лавкой, изо всех сил наступил на карлика.

Скоморох почувствовал, как что-то хрустнуло в его груди, и понатужившись, попытался высвободиться из-под сапога.

Алексей заглянул под лавку.

— Аль царская ласка не в ласку тебе?

Задыхаясь от боли, карлик огромным напряжением воли выдавил на обвислом, как у бульдога, лице угодливую улыбочку.

— В потеху, Лексаша! В потеху, Михайлович!

И, высунув язык, залаял, подражая лисе.

— Опостылело! — оборвал его царь. — Ты бы лучше рыбкой поплавал.

Карлик терял сознание. Лицо его посинело и из носу брызнула кровь.

— Плавай! — выпустил наконец государь свою жертву и мигнул Стрешневу.

Советник юркнул в сени.

Приложив к бокам оттопыренные кисти сморщенных рук, карлик, точно плавниками, помахивал ими и на животе полз вдоль стен по терему.

— Стой! Никак червь! — захлопал в ладоши повеселевший царь.

Скоморох привстал на колени и на лету схватил ртом подброшенную вернувшимся Стрешневым перламутровую пуговицу.

— Покажи милость, откушай! — поклонился насмешливо Алексей.

Шут проглотил добычу.

— А не попотчуешь ли еще, Алексашенька? — кувыркнулся он в воздухе и припал губами к царевой ноге.

— Попотчую, гнидушка, — пошлепал его по спине Алексей. — К вечеру, поди, вернешь мне того червячка?

Морозов с омерзением сплюнул.

— Чать, колико раз басурманишко червя того глотал да после трапезы сызнов на свет выбрасывал! Тьфу!

Карлик, подбоченясь, строил уморительные рожи и трескуче смеялся, как будто замечание Морозова привело его в неподдельный восторг.

Непослушные слезинки повисли на реденьких ресницах его. Он стряхнул их двумя щелчками и еще пуще захохотал.

— Не можно! Слезою от смеха сейчас же изойду! — извивался он по полу. — Повели, Алексашенька, попримолкнуть мне!

— Будет! — забарабанил государь пальцами по стеклу и снова насупился. — Бубнит, что твой дождь по стене!

И, поддев ногой карлика, выбросил его в сени.

— Ты бы, преславный, кровь себе отворил, — посоветовал робко Морозов. — Авось, дух полегшает. Царь отрицательно покачал головой.

— Боязно одному.

— А ты бы лекарю наказал всему Кремлю кровь отворить.

Стрешнев замахал руками на Бориса Ивановича.

— Еще бы государю великому всех смердов загнать для той пригоды! Надобно достойного обрести.

И поклонился царю:

— Взял бы с собою Бориса к лекарю.

Пораздумав немного, Алексей встал.

— Волю я не с Борисом, а с тобой кровь отворять, Родивон!

Стрешнев болезненно ухватился за поясницу.

— Рад бы честь такую приять, да токмо вечор отворял.

— Перечить? — перекосил лицо Алексей. — Своему государю?! — он не дал опомниться советнику и ударил его по лицу.

— Да мы тебя — в батоги! В земли студеные!

Морозов незаметно отступил и юркнул в полуоткрытую дверь.

— Иди! — пхнул он ногой прилепившегося к порогу карлика.

Еле живой шут встал и, собрав все силы, прыгнул на спину Стрешнева.

— А вот из Родивоновой головушки волосики тебе, Алексашенька! Эвон, сребряные какие!

— Не вели! — взмолился Стрешнев. — Краше на дыбу идти, нежели сором терпети от скомороха!

Алексей вцепился одной рукой в бороду Родиона, а другой оттолкнул его от себя.

Стрешнев вскрикнул и упал, больно стукнувшись головой о стену, и придавил всей своей тяжестью карлика.

— И бороденка-то — что туман на болоте, — сплюнул царь и, отбросив от себя клок вырванной бороды советника, гадливо вытер руки о полу кафтана. — Не мог добрых волосьев отрастить государя для! Вша! Един тебе глагол — вша! Тьфу, окаянный!

Отворив себе кровь, Алексей, чтобы как-нибудь развлечься, собрался по совету Ордина-Нащокина в подмосковное село Коломенское.

Во всю дорогу царь дулся, придирался к каждому пустяку и то и дело зло тыкал посохом в спину возницы.

— Все-то вы норовите государя прогневить! Все-то вы басурманы!

Стрельцы и ратники, прибывшие заранее в Коломенское, подготовляли потеху для государя.

На берегу Москва-реки дворцовые рубленники сколачивали помост. Бабы просеивали желтый, как зимнее солнце, песок. Ребятишки, надрываясь от тяжести, тащили кули с песком и под присмотром стрелецкого десятника посыпали дорогу. Сенные девушки устлали лестницу, ведущую на помост, медвежьими и волчьими шкурами, а балясы [19] обмотали объярью, подбитой куницей и соболем.

У околицы, в ожидании царя, выстроились думные дворяне, служилые люди, дьяки и подьячие.

Узнав, какая потеха готовится для царя, крестьяне побросали работу и убежали в лес. Но искушенные дозорные подстерегли их недалеко за опушкой и отрезали путь. Начался горячий торг. Меньше, чем за три алтына, стрельцы не отпускали пойманных. Крестьяне ползали на коленях, клялись, что таких денег у них никогда не бывало, но стража была неумолима.

Откупившиеся стремглав убежали в непроходимые дебри, а остальных погнали к реке.

Прибыв в потешное село, Алексей прежде всего отслужил молебен и потом уже приказал начинать потеху.

— Достатно ли сиротин для потехи? — деловито поворачивался он то и дело к советникам. — Сдается мне, допреж боле их было.

Грузно переваливаясь и сопя, двигался государь по желтой тропинке к помосту.

Ближние наперебой старались успокоить его и уверяли, что в избах не осталось ни одного мужчины.

Опершись на плечи Ордын-Нащокина и Морозова, Алексей с большими усилиями зашагал по гнувшейся под тяжестью его тела деснице. Позади, стараясь держаться как можно тише и незаметнее, дородный стряпчий благоговейно нес над головой государя унизанный яхонтами и алмазами шелковый солношник.

По реке сновали челны. В них сидели стрельцы с нагайками и батогами наготове.

— Нырять, должно, будем, — перешептывались крестьяне, со страхом поглядывая на мутные волны реки и зябко натягивали на уши епанчишки. Сеял мелкий осенний дождь. С полуночной стороны дул резкий пронизывающий ветер.

Точно почуяв добычу, черными вереницами слеталось на Прибрежные ивы и осокорь воронье.

Подняв ворот собольей шубы, царь уселся в резное, с золотыми узорами, кресло и устремил хозяйский взгляд в безнадежное небо.

«Снежку послал бы Господь, озимя от стужи сокрыть», — подумал со вздохом он и легким кивком поманил к себе стрелецкого полуголову.

Служилый, переступая через три ступени, почти скатился с помоста, во весь дух помчался к крестьянам и привел одного из них к царю.

Колотясь лбом о настил, полз крестьянин на брюхе к Алексею.

Государь милостиво разрешил ему встать.

— Крестьянствуем, сиротина?

— Крестьянствуем, царь-государь.

— Добро, — похвалил Алексей.

Выжав в кулаке мокрую бороду, крестьянин перекрестился.

— Доподлинно так… Робим… Что Бог оставил, о том гораздо радеем.

Царь собрал морщинками лоб.

— А много ли было допреж?

Мужик жалко улыбнулся и развел руками.

— Про много и в думках не было, царь наш премилостивый! Чать, ведомо тебе, землицы у нас — двум курченкам не разминуться.

Ордын-Нащокин незаметно наступил на ногу крестьянину и выразительно поглядел на него.

Чувствуя, что наговорил лишнего, мужик упал на колени и приложился губами к перепачканному в грязь носку государева сапога.

— Всем довольны… Спаси тебя Бог… А что печаловался на скудость земельную — не внемли. На то и смерды мы, чтоб печаловаться.

Алексей благодушно улыбнулся и снова воззрился на небо.

— Снежку бы… Зеленя от стужи сокрыть. Ты как полагаешь?

— Снежку бы, воистину — зеленя… Это точно… — усердно закивал крестьянин. — Снежку бы от стужи…

Царю очень хотелось сказать что-либо приятное своему покорному подданному, и, подумав, он с глубокой нежностью приложил руку к груди.

— Бог не без милости. Будет снег, сиротина. Дай токмо северам разгуляться.

И преисполненный великодушия, царь чуть приподнялся.

— Быть по сему. Покажу тебе милость, — с тебя потеху начну.

Крестьянин, не ожидавший такого исхода беседы, в ужасе отполз к лестнице.

— Помилуй, царь! Не одюжу я, утопну! Старуху да малых деток помилуй!

Думный дворянин схватил его за ногу и сбросил наземь.

— Э-гей! — науськал Стрешнев стрельцов. — Лови его!

Два стрельца подхватили крестьянина и, добежав до реки, швырнули его в воду.

Царь любопытно перегнулся через балясы.

— Ныряй, сиротина! — крикнул он, капризно топнув ногой. — Ныряй!

В то же мгновенье на толпу со свистом и гиканьем помчался конный отряд.

— Эй, вы, потешные! Распотешьте царя-государя!

Спасаясь от наступающей конницы, крестьяне бросились в реку.

— Ныряй! — кричал развеселившийся царь и, чтобы удобнее было распоряжаться, высвободил руку из-под рукава тяжелой шубы.

Река забурлила, взволновалась свистом бичей, всплесками, бульканьем и отчаянным криком цепенеющих от стужи людей. Там и здесь, точно летучие змеи, с зловещим шипением резали воздух капканы, бросаемые с челноков. Крестьяне, спасаясь от капканов, прятались друг за друга, смятенно барахтались в студеной воде и беспрерывно ныряли на радость царю.

Брошенный первым в воду мужик, выбиваясь из сил, поплыл к берегу. Вдруг он почувствовал, как шею его сдавила петля.

— В челнок его, борова! — надрывались Алексей и бояре.

Стрелец потянул к себе капкан и, вцепившись в полузадушенного, втащил его в ладью. Отплыв на середину реки, он дождался, пока подоспели другие челны и по команде столкнул крестьянина снова в воду.

— Ныряй, преставленный! Ништо тебе, не господарь, не околеешь!

Весело всплеснулась вода, закружилась воронками. Одна за другой показывались головы из мутных вод и тотчас же скрывались под ударами батогов и змеиным шипеньем капканов.

Алексей вдруг встревожился. Время шло, а его знакомец не показывался из воды.

— Неужто нам на кручины утоп? — всплеснул он руками и, сорвав шапку, перекрестился.

Но крестьянин выплыл и отчаянно загреб к берегу.

— Вот-то потешный! Вот-то угодничек нам! — вздохнул полной грудью царь и, приложив к губам ребром руки, громко, по слогам, объявил: — Жалую тебя не единым, а двумя корцами — тройного боярского.

До берега оставалось несколько взмахов. Близость спасения придала мужику бодрость и силу. Еще шаг — и под ногами будет земля. Он понатужился и стрелой выбросился на берег.

— Держи, удалец! — крикнул кто-то издалека и метнул капкан. Крестьянин попытался броситься наутек, но стрелец потянул к себе конец веревки и увлек пойманного в реку.

Алексей застыл в ожидании.

— Выплывет? — спросил он у ближних советников.

— Выплывет! — уверенно ответили советники. — Чать, не впервой ему тебя потехою тешить!

Стрелец, смущенный долгим пребыванием под водой пловца, дернул капкан. «Что за притча? — подумал он. — Никак что держит потешного?» Из сбившейся далеко за церковью толпы баб и ребят с диким криком бросилась к берегу какая-то женщина.

— Выплыви! Кормилец наш, выплыви! — упала она ниц и заколотилась головой о землю.

Но «потешный» не показывался из воды. Взволнованный Алексей спустился с помоста.

— Сдобыть! — прошипел он, обдавая стрелецкого полуголову жестким взглядом. — Тотчас живым сдобыть!

Жуткие вопли женщины подействовали на барахтавшихся в воде крестьян, как искра, попавшая в порох.

— Спасите! — взвилось в воздухе отчаянным стоном. — Добрые люди! Спасите!

Царь, задыхаясь, охваченный ужасом, затопал к берегу.

— Что сие? — неожиданно, на полном ходу остановился он и суеверно перекрестился.

Где-то подле него, точно из-под земли, раздавался слабый, полузадушенный писк.

— Не инако, душенька потешного за мной увязалась, — повалился бессильно государь на руки Ордына. — Не инако, душенька его плачет!

Припав ухом к земле, бояре прислушивались к писку, стараясь определить, откуда исходит он.

— Да то кутенок!

Алексей встрепенулся.

— Доподлинно ль?

— Доподлинно, государь, — показал Стрешнев на барахтавшегося в луже слепого щенка.

Позабыв об утопленнике, государь склонился над щенком и горько покачал головой.

— Скот, а тоже плачет, смерти страшась неизбежной.

Вой на реке рос, передавался от сердца к сердцу и топил в себе небо и землю.

Царь передернул недовольно плечами.

— Будет! Отставить потеху!

И, присев на корточки, достал из лужи щенка.

— Животина, а тоже смерти страшится.

Он любовно сунул вздрагивающий мокрый комочек под шубу и зажмурился.

— Блажен, иже и скоты милует!

— Истина, истина, царь, — с умилением поддакнул Морозов. — Доподлинно, херувимскую душу имеешь ты, царь-государь!

На берег, промокшие до костей, точно во хмелю, выходили из реки люди. Стрелецкие десятники выстроили их долгою чередою в затылок друг другу и увели к веже [20], поставленной подле церкви, потчевать вином и просяными лепешками.

Под зябнувшей ивой, на рогоже, лежал вытащенный из воды утопленник. Лицо его перекосилось в синюю маску, а стеклянные, вытаращенные глаза, казалось, ищут упрямо кого-то в бездушном слезливом небе.

Уткнувшись лицом в грудь покойника, точно во сне, что-то пришептывала притихшая женщина.

Над трупом кружилась воронья стая; спускаясь все ниже и ниже, она готовилась к пиру.

Царь сидел в трапезной у печки и заботливо тыкал мордочкой кутенка в блюдце с подогретым молоком:

— Тяв, тяв, серенький мой! Лакай, синеоченькой!

И, полураскрыв рот, дул заботливо на вздрагивающую спинку, чтобы согреть кутенка своим царским дыханием.

— Тяв, тяв, серенький мой!

Ближние стояли за спиной царя и восхищенно переглядывались.

— Кроток, яко Давид! — захлебнулся от счастья Морозов.

— Мудр же, яко царь Соломон! — воздел руки горе Ордын-Нащокин.

А Стрешнев, не выдержав, пал перед царем на колени.

— Дозволь стопы твои херувимские облобызать, царь-государь!

За темным окном плакал ветер. Ему вторили слепцы-домрачеи, поместившиеся в соседнем с трапезной тереме.

Глава XI

Вонифатьев благословил Янину и возложил на голову ее обе руки:

— Воистину, благодать Господа нашего Исуса Христа и любы Бога Отца на тебе, чадо любезное.

Полонянка скромно потупилась, с детской доверчивостью прильнула к груди протопопа.

— Было мне, молитвенник мой, видение…

Она слегка отодвинулась и простодушно заглянула в сузившиеся глаза духовника.

— В полночь посетила меня дева Мария и повелела идти в Кремль. Так и рекла: «Изыди, сиротина, от Ртищева и служи при дворе государевом».

Священник недоверчиво улыбнулся:

— Нешто может матерь Божия посетить басурманку? Перекресткой сподобишься стать, а в те поры, доподлинно, будут и видения тебе чудесные.

Янина надула губы.

— Истину сказываю. Николи кривдой не жительствовала.

Рука Вонифатьева снова легла на курчавую голову женщины.

— Ты не гневайся… Ты лучше пообмысли, каково без тебя Федору будет.

Янина гадливо поморщилась и закрыла руками лицо.

— Аль опостылел тебе постельничий?

— Не опостылел, а вон из сердца ушёл. Как будто и не был в нем николи.

Она помолчала и бросилась вдруг в ноги духовнику.

— Отворожи!.. Извелась я, отец!

Растерявшийся протопоп поднял женщину, уложил ее на лавку.

— Да ты никак кликуша!

— Давит, отец! Распусти ворот мне, — сквозь щелкающие зубы попросила Янина и закрыла глаза. — А и кликушею буду, не миновать… До всего доведет!

— Не думал я, что так тебя Федор забидел, — покачал головой духовник.

— Распусти ворот, — слабо повторила Янина.

Он протянул руку, тотчас же отдернул ее.

— Не можно мне. Грех перед Господом.

Нерешительно поднявшись, он двинулся к двери.

— Ты уж кликни кого из людишек, а я пойду.

Янина сама рванула на себе кофточку.

— То не Божье дело, отец, недугующих покидать.

«А и впрямь недужится женке» — подумалось протопопу. Обратись взором к иконам, он нащупал грудь Янины и, крадучись, провел по ней пальцами.

Женщина притихла и почти не дышала.

— Не введи мя во искушение и избави мя от лукавого. Господи… Господи! — точно в забытьи шептал духовник.

Янина не двигалась. Вонифатьев испуганно воскликнул:

— Уж не отходишь ли, чадушко?

Она вздрогнула.

— Свободи, отец, от напасти… Свободи от постельничего. Не можно мне больше.

Она сбросила на пол покрывало.

Не помня себя, протопоп вскочил с дивана.

— Ведьма… Спасите, ведьма!

И бросился к запертой двери.

Янина робко поднялась, сделала шаг к порогу и, как бы обессилев, пошатнулась, рухнула на пол.

Вонифатьев оторопело склонился над нею.

Его снова обдал острый и пряный аромат иноземных благовоний…

Едва ушел протопоп, как на дворе послышался стук копыт и погромыхивающей колымаги. Янина осторожно подобралась к окну. Из колымаги выходили Ртищев и Васька Босой.

Наскоро поправив волосы, Янина мазнула белилами лицо и распростерлась перед киотом.

С шумом распахнув дверь, Федор низко поклонился, пропуская вперед гостя.

— Усердствует, — шепнул он, — всем сердцем непорочным усердствует перед Господом.

Сбросив с плеч шубу, Васька перекрестился и одной рукой легко поднял полонянку.

— А ты не вели ей. Переусердствует — простынет скоро!

Он зычно расхохотался и высоко к самой подволоке подкинул женщину.

Постельничий в испуге расставил руки, чтобы поймать Янину, но она уже повисла на шее блаженного.

— Недобрый ты, прозорливец. Поди, третий день у нас не бывал. Аль брезгуешь? — защебетала она и, спрыгнув на пол, поцеловала руку Ртищева: — Умаялся, поди, господарь?

— Дите! — ухмыльнулся Федор. — И повадка-то вся дитячья.

Он посмотрел на нее с неожиданной серьезностью.

— Уж не упамятовала ли ты про вечерю, усердствуя перед Господом?

Тадеуш, дозоривший в сенях, услышав зов господаря, почтительно просунул голову в дверь.

— Гладом женку изводишь? — крикнул ему Федор. — Покормить время не стало?

Устроившись с ногами на широкой лавке, Босой благодушно следил за Ртищевым.

— А ты бы не допускал басурмана кушаньев касаться перстами для обращаемой, — сказал он, — сам бы заботою позаботился.

— И то… Вот не догадался!

Федор выбежал вслед за Тадеушем. Закрыв за господарем дверь, Янина присела к Босому.

— Утресь будет Вешняк, — прорычал юродивый.

Янина прижала палец к губам.

— Какой глас у тебя зычный. Не сказываешь, а громом громыхаешь, — недовольно поморщилась она и шепнула: — Пятьсот злотых сулят тебе от польского короля, ежели того Вешняка ни с чем из Москвы отпустят.

— Пятьсот?… Тыщу и две горсти жемчуга!

Янина негодующе отодвинулась от него.

— Больно жаден ты, Васька! Тебе не в прозорливцах ходить, а в приказных. Аль позабыл, как десяток годов тому назад за алтын руки лобызал шляхтичам?

— А за молвь за сию твою дерзкую прикидываю я еще двести злотых, — ехидно ухмыльнулся Босой и обнял женщину. — Потараруй-ко еще, дите непорочное, — еще прикину.

Полонянка подумала было вступить в торг, но по холодному лицу Васьки поняла, что он не уступит, и, скрепя сердце, согласилась.

— Подавись ты, прожора!.. А еще блаженный, прости, матерь Божия.

Из сеней послышались шаги постельничего.

— Покажите милость, пожалуйте хлеба-соли откушать, — пригласил он гостя и Янину, остановившись в дверях.

* * *

Царь молился перед отходом ко сну, когда в опочивальню к нему вошел Босой.

— Сень по полу воровским чином блазнится, ею Алексаша-царь застится, — сердито буркнул юродивый.

Алексей наспех закончил молитву и подошел под благословение Васьки.

— Сень, сказываю, застить тебя норовит! — глухо повторил Босой и, обмахнув государя мелким крестом, присел на постель. — Садись и ты, Алексаша, во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Царь примостился на краю постели, зажал в кулаке каштановую бороду.

— К чему про сень помянул?

— А к тому, Алексаша, что ныне сень не в сень, а в помеху. В помеху тебе едина сень — Ордын-Нащокин, а другая — Одоевский!

Страх, вызванный у Алексея таинственными словами блаженного, сразу растаял.

— Верую в своих советников так, как верую, что помазал меня на царство Господь.

Васька наклонился к цареву уху.

— Крымцы унимаются?

— Куда там!.. Где им уняться.

— А возьмешь ты под руку свою Богдана Хмельницкого, еще пущего врага наживешь — ляхов богопротивных.

Щедро пересыпая свою речь непонятными выкрикиваниями, он долго говорил о тяжелых бедствиях, которые падут на страну, если Москва присоединит к себе Украину.

— Погибнешь ты и весь род твой погибнет, — с болезненным стоном закончил Босой. — Горе мне!.. Зрю царя своего в полону и позоре.

Алексей, зараженный мрачными предчувствиями, не знал, на что решиться.

— Уразумел ли, царь, реченное мною?

— Уразумел, Васенька… Токмо в толк не возьму, как быть ныне нам с Вешняком?

— А, отслужив молебствование, одари его дарами и отпусти с миром к Хмельницкому.

Царь растерянно поглядел на прозорливца.

— Договорились мы намедни обо всем с советниками и ведомо тому Вешняку, что утресь объявим мы себя всенародно царем Малые Руси.

Босой встал и перекрестился на образ.

— Я совершил все, чему научил ты меня, отец небесный!

Сняв шелковый подрясник, подарок царевны Анны, он с силой разодрал на себе рубаху.

— Горе нам!.. Черен Кремль сиротствующий, кипят огни, объявшие землю Русинскую! Сподоби, Господи, раба твоего Василия уйти в леса дремучие, не зрети погибели царские.

Он неожиданно отпрянул к двери, закрыл руками лицо.

— Секут… В железа обряжают великого государя!

И закружился бешено по опочивальне, звеня веригами, царапая в кровь лицо и сшибая все, что попадалось под ноги.

Царь забился в угол, с суеверным ужасом следил за дикой пляской «прозорливца».

Плюнув на все четыре стороны, Васька упал на пол и, крадучись, пополз в сени. Вскоре под окном опочивальни раздался его протяжный, точно предостерегающий, вой.

Алексей припал к стеклу, вгляделся во мрак.

На дворе, не шевелясь, стоял юродивый. Голова его была высоко запрокинута, а воздетые кверху руки как будто грозились в пространство. Вой то усиливался до рева, то спадал до молитвенных вздохов, то переходил в рокочущий хохот безумного.

— Господи, спаси и помилуй! — стучался царь лбом о стекло.

Он молитвенно звал к себе юродивого, но Васька не слышал или не хотел слышать, и продолжал юродствовать.

* * *

Утром следующего дня к Ртищеву пришел Вонифатьев.

— Великая милость двору твоему, — объявил он, стараясь не глядеть на хозяина. — Великая милость от государя.

Янина вздрогнула, услышав эти слова, но тотчас же скромно потупилась. Сгорающий от любопытства Федор вытянулся на носках, нетерпеливо воскликнул:

— Сказывай, не томи!

Протопоп откашлялся и быстрым ревнивым взглядом окинул полонянку.

— Радуйтесь и веселитесь! Преславная бо царевна, Анна Михайловна, показала милость тебе и изъявила волю быть матерью твоей восприемной.

Ртищев радостно взвизгнул и, обняв полонянку, закружился с нею по терему.

Протопоп позеленел. В глазах его загорелась лютая ненависть к Федору.

— Что это ты с лика будто спал? — заботливо спросил постельничий. — Не занедужил ли, избави Господи?

— Зубами маюсь, — угрюмо ответил Вонифатьев.

В трапезной протопоп и постельничий принялись наставлять Янину, как держаться перед царевной.

— Как я, убогая, предстану перед светлые очи ее? — вздохнула полонянка.

— Ты все молчи, — поучал протопоп, — царевна тебе глагол, а ты ей — поклон.

— Да с челомканьем в руку, — подхватывал Федор. — Так все и челомкай. Гораздо полюбишься!.. Уж нам с протопопом добро ведомы повадки царевнины.

Потрапезовав, Янина уселась за часослов. Федор же, против обыкновения, развалился на лавке и объявил, что остается дома.

Вонифатьев подозрительно оглядел полонянку. «Уж не она ли тому пригодой?» — подумал он и, чтобы не выдать себя, со стоном схватился за щеку.

— Так и точит, проклятое, всю душеньку выело!

Он присел подле Ртищева и закачался из стороны в сторону.

— Не обессудь, Федор Михайлович, невмоготу мне нынче женку твою поущать христианской любви.

Постельничий сочувственно вздохнул и поднялся, чтобы проводить гостя. Духовник обмотал лицо кумачовым платком, не удостоив женщину взглядом, понуро пошел к дверям.

— А день-то нынче, день-то каков! — покачал он головой, останавливаясь у порога.

Янина оторвалась от книги, но тут же с еще большим усердием углубилась в чтение.

— Велик нынче день, — продолжал Вонифатьев вполголоса, — ибо, по вразумлению свыше, не принял государь под высокую руку свою запорожцев.

Пораженный постельничий всплеснул руками.

— То не так! Не можно тому поверить, вечор иное нам сказывал царь.

Позабыв о зубах, духовник ехидно расхохотался.

— То было вечор, а утресь, кто не тешился с женками да к государю на сидение поспел, доподлинно цареву волю услышал… А обернулось так по мудрому глаголу Босого. Вняв прозорливцу, наказал царь обсказать Вешняку, что примет он гетмана с запорожцами под свою высокую руку в те поры, егда королевское величество ею, гетмана, и все запорожское войско учинит свободным без нарушения вечного мира с нами.

Выпроводив гостя, Федор сердито зашагал по терему.

— Эка надумали… Вешняка ни с чем из Москвы отпустить! При убогости-то при нашей, — злобно скрежетал он зубами, с каждым словом распаляясь все более и более.

Янина закрыла книгу, приложилась губами к краю сафьянового переплета.

— Об чем ты, владыко мой?

— Все о том, о гетмане с войском, — вздохнул Федор и, усевшись рядом с женщиной, принялся выкладывать ей, сколько выгод теряет Москва, отказываясь от Украины.

За окном послышался топот копыт.

— Будто кто на двор прискакал? — испуганно спросила Янина.

По сеням, к терему, бежал запыхавшийся Тадеуш.

— Дьяк Гавренев пожаловал! — крикнул он и тотчас же вновь ринулся на крыльцо.

Сдавив руками грудь, ни жива, ни мертва, стояла Янина. «За мной!» — с мучительной болью думала она. — «Пропала! Все проведали языки». Федор, не спеша, вышел в соседний терем и чванно уселся в низенькое кресло.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — раздельно произнес за дверью Гавренев.

— Аминь! — ответил Ртищев и выпятил грудь.

Дьяк шагнул через порог, почтительно поклонился хозяину.

— Спаси Бог хозяина доброго!

— Дай Бог здравия гостю желанному, — ответил постельничий, указывая рукою на лавку. — Коли по суседству, рады мы, а по службе — и тому не супротивны.

Гавренев сладенько улыбнулся.

— Оно по службе и по милости, Федор Михайлович. Женка тут у тебя…

Прильнувшая ухом к двери Янина бессильно схватилась за косяк. «Конец, погибла головушка! — ледяным ознобом пробежало по спине. — Всему конец!»

Помолчав немного и потешившись волнением постельничего, дьяк многозначительно подмигнул ему.

— А женка-то твоя полонная в гору все забирается. Сама царевна Анна Михайловна показала ей милость да повелела перед светлые очи свои представить!

Глава XII

Был канун Рождества. В пятом часу утра царь отслужил утреню и собрался к выходу.

— Пригож? — ухмыльнулся он, обрядившись в широчайшую волчью шубу и надвинув на глаза высокую кунью шапку.

Протопоп любовно оглядел Алексея…

— Как есть, торговый гость. Ни один человек не признает.

Он умильно прищурился и оскалил изъеденные тычки зубов.

— Только повадку высокую твою не утаить тебе, государь. Так и озаряет лик твой сиянием.

Усевшись в небогатые сани, царь выехал из Кремля. За ним, переряженные простолюдинами, потянулись на возах и пешком подьячие и языки.

Чем больше удалялся Алексей от Кремля, тем люднее и оживленнее становились дороги. Нищие, слепые, калеки и странники, подстерегавшие шествие еще с ночи, бежали за санями и наперебой славословили «неизвестного».

Государь щедро разбрасывал пригоршни меди, то и дело крестясь на встречавшиеся церкви.

Из-за низеньких изб, занесенных сугробами, один за другим выползали людишки. Они с опаской поглядывали на переряженного царя и сновавших по обочинам улиц подьячих, но все же спешили влиться в толпу.

Нищие с воем набрасывались друг на друга, готовые вступить в смертельную драку из-за каждого затерянного в снегу медяка.

— Скоты, токмо бы и грызться им, псам, — брезгливо морщился Алексей, но тут же, вспомнив, что творит благо во имя Христа, с новым усердием разбрасывал милостыню.

Мешок с медяками пустел, а толпа не убывала. Царь взволновался.

— А не достанет казны, — шепнул он Одоевскому, сидевшему в худой епанчишке на месте возницы.

Одоевский подал глазами знак трусившему невдалеке на крестьянской кляче окольничему. Точно случайно, из-за переулка показался воз с сеном и отделил царские сани от нищих.

Едва государь отъехал немного, в топу врезался отряд батожников.

— Эй, вы! — крикнул стрелецкий полуголова. — Долго ли будете дороги паскудить?

Воздух резнул свист батогов. Людишки рассыпались в разные стороны.

Алексей деловито огляделся.

— Никак угомонились убогие?

— Надо бы не угомониться, коли награждены они по-царски твоей рукой неоскудевающей, — тряхнул головой возница и хлестнул коня.

На повороте показалась высоко огороженная усадьба. У железных ворот ее, друг против друга, стояли двое дозорных стрельцов.

Государь печально поник головой.

— Господи, сколь тягостно нам зрети тюремный двор!

Дьяки, окружившие сани, сорвали с голов шапки и опустились на колени в снег.

— Я был голоден, и вы накормили меня, я был в темнице, и вы посетили меня, — проникновенно изрек тюремный поп и перекрестился. — Не про тебя ли, государя, сие речено есть в Евангелии? То ты печальник страждущих и алчущих.

Необычайное оживление и суета дошли до слуха узников.

— Не иначе, сочевник!.. Должно, царь пожаловал, — радостно встрепенулись они.

В зловонной яме, на охапке прелой, изъеденной сыростью и мышами соломы, прислушиваясь к шуму, сидел Корепин.

Его сосед, недавно брошенный в подземелье, подполз к порогу и насторожился.

— Доподлинно, Савинка, царь.

Корепин презрительно сплюнул.

— Ведомы нам его милости… Посидишь, Афоня, с мое — навычешься тонкостям ихним. Я за пять годов три краты на воле был.

Афонька подвинулся к товарищу и завистливо поглядел на него.

— Три краты, сказываешь, на воле бывал?

— На воле! — с горьким вздохом повторил Корепин. — Токмо и славы, что на воле… А на деле — тьфу! — и вся воля твоя. Аль стрельцов на Москве недостатно, чтоб изловить тебя допреж того, как ты вольного духу хлебнешь? И не мигнешь, как сызнов в яму пожалуешь.

Он участливо обнял Афоньку и замолчал. Несмотря на то, что ему были хорошо знакомы «царские милости», он невольно начал поддаваться настроению товарища и к нему незаметно возвращалась давно уже покинувшая его надежда на освобождение.

К яме приближались чьи-то шаги. Сдавленные подземельем голоса становились все отчетливее.

— Идут! — воскликнул Афонька и схватился за грудь.

Подобрав под себя ноги, Савинка плотно закрыл глаза и не отвечал. Ему хотелось забыться, ни о чем не думать, но раз пробужденные думы не покидали его. Вспомнилось: кто-то вошел к нему, наклонился над самым лицом: «Иди, сиротина». Яркий сноп факела ослепил его. Но ярче и горячее огня загорелось вдруг от простых этих слов сердце. Он вышел, покачиваясь, на двор. Морозный воздух таким хмелем ударил в голову, что он повалился без чувств в сугроб. «Иди!» — крикнул чей-то голос и, пробудившись от теплой блаженной дремоты, он побежал… Был лютый рождественский сочельник. Улицы клубились в морозном тумане. Умявшийся снег хрустел под ногами так, точно земля была усыпана белыми вкусными сухарями. Он не чувствовал ни стужи, ни голода, ничего, кроме дикой, всепокорящей радости освобождения. «Воля!» — свистел могучим разбойничьим посвистом полуночный ветер. «Воля!» — звонко и неумолчно хрустело под ногами. Улицы, избы, земля и холодное небо кружились, смеялись, пели. Захватывало дух от быстрого бега, билось сердце, но нельзя было остановиться, сдержаться… И вдруг закружилась земля, какая-то страшная сила на полном ходу метнулась под ноги, и все исчезло… И потом — может быть, в тот же час, а может быть (кто знает счет времени, кто разберет сроки в одиноком человеческом сердце?), может быть, через долгие годы — кто-то подошел вплотную, положил руку на плечо. Он сонно приоткрыл глаза. «Свет!» — кольнуло в мозгу и сразу вернуло к жизни. «Воля!»— крикнул он истошным голосом и вдруг, в первый раз за всю свою жизнь, заплакал. Чужая рука крепче сдавила его плечо. Из-за угла спешили какие-то люди. Он собрался с силами, подавил в себе слезы. А чужой человек наклонился над ним, дохнул винным перегаром в лицо. «Так, сказываешь, воля, молодчик?» — он мигнул стрельцам: «Вяжите! Всех государем волей пожалованных давно изловили, токмо тут упрели, тебя догоняючи!..»

Афонька, затаив дыхание, вслушивался. Голоса то приближались, то снова слабели и таяли. И вдруг, когда узник уже отчаялся, дверь отворилась.

Савинка не пошевелился. Стрелец ударил его батогом по спине.

— Ниц! Царь-государь жалует!

Оба узника распластались перед Алексеем. Тот, задыхаясь от невыносимого смрада, оттопырил губы.

— Чьи будете?

— Афонька я, — всхлипнул Афонька и умоляюще приподнял голову.

— А ты?

Савинка медленно, по слогам, назвал себя. Царь задыхался. Одутловатое лицо его посинело, двойной затылок, свисавший складками, побагровел.

— На двор их! — кивнул он стрельцам и, грузно опираясь на посох, заторопился вон.

С удовольствием подставив лицо ветру, царь жадно глотал студеный воздух. Ему принесли обитую объярью лавку и, бережно взяв под локти, помогли сесть.

— Так, сказываешь, Афонька? — степенно разглаживая бороду, спросил царь.

— Воистину так… Господи! Почто мне милость такая, что сам государь медовыми устами своими недостойное имя мое речет?

Алексей, поддаваясь льстивым словам, повернулся к стрелецкому голове.

— А, сдается нам, не погибла еще душа в сем холопе.

Он милостиво подставил Афоньке свой сапог для поцелуя.

— Каков грех привел тебя на тюремный двор, сирота?

— Сестру мою за долги подьячий к себе отписал. А долгу за собой я не ведаю, — слезливо заговорил Афонька. — Разорили меня те подьячие… Не можно мне было терпети, зреючи, как тягло они не толико в казну волокут, колико в свою хоронят мошну. А и в сердцах ночкою темною я маненько помял бока тому подьячему.

Алексей с недоумением поглядел на узника.

— Ты, что же это, на государственность, выходит, печалуешься? Тяглом, сказываешь, дьяки придавили?

Афонька понял, что наговорил лишнего и, чтобы выпутаться, возмущенно тряхнул головой.

— Я? Да язык мой богомерзкий отсохни! Ни в жисть!.. Не на государственность, а на того подьячего, что сестру мою загубил. На него, окаянного.

Царь топнул ногой.

— Мой-то холоп окаянный? Смутьян!

Стрелецкий голова схватил Афоньку за волосы.

— Не пожалуешь ли, государь, убрать его?

— Убрать! — крикнул Алексей. — Да в железа обрядить от сего дни до светлого дни воскресения Христова.

Афоньку поволокли в подземелье. Царь перевел свой взгляд на изнуренное лицо Корепина.

— А, сдается, видывал я тебя и о прошлом годе. Давно на тюремном дворе?

— Не ведаю, государь. Потерял я счет Господним дням.

— Три года, преславный, без малого — сообщил дьяк, поклонившись низко царю.

— Три года! — поднял глаза к небу Алексей. — Эко страждут, Боже мой, людишки твои!

Он поплотнее укутался в шубу.

— Каешься?

Савинка привстал на колени и прижал руку к груди.

— Каюсь и на едином челом тебе бью: повели меня казнью казнить!.. Не можно мне больше терпеть.

Алексей снял шапку и перекрестился.

— А не гоже, сиротина, смерть кликать.

Неожиданно поднявшись, он объявил великодушно:

— Жалуем мы тебя не смертью, а волею!

И, склонив голову к дьяку, строго шепнул:

— До богоявленьего дни пущай пообдышится. А там сызнов на тюремный двор доставить.

Едва очутившись за воротами, Савинка услышал за собою шаги. «Язык», — догадался он, но не оглянулся и с силой сжал кулаки: «Попытайся, излови!». Не торопясь, он направился к рынку и вскоре замешался в толпе.

Позднею ночью в застенок привели почти всех выпущенных царем на свободу. Тюремный дьяк пересчитал изловленных и с кулаками набросился на языков:

— Четырех проспали, анафемы!

— Трех.

— Четырех!

— А четвертого повелел государь до крещеньего дни не займать.

— Идол!.. Мало ли что с доброго сердца царь изречет.

В тот же час по Москве, по трущобам и тайным корчмам, забегали соглядатаи, тщетно разыскивая Корепина. Невдалеке от избы Григория-гончара притаилась засада.

* * *

Довольный проведенным днем, царь сидел в глубоком кресле и, отхлебывая подогретое пиво, диктовал Грибоедову расходную записку:

«Декабря в двадцать четвертом числе, за два часа до свету, великий государь царь и великий князь всея Руси самодержец изволил ходить на большой тюремный и на Аглинский дворы и жаловал своим государевым жалованием милостынею из своих государевых рук на тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглинском дворе полонянников. Да великий же государь жаловал из своих государских рук милостыню бедных и нищих безщотно. Да по его же великого государя указу раздавали нищим же полковник и голова московских стрельцов у Лобного места. Всего роздано безщетно 157 рублев 4 алтына…»

Князь Семен Петрович Львов, примостившийся на лавке у окна, переглянулся с Милославским. Царь недовольно надул губы.

— Аль поскупились мы? Недостаточно милостыни раздали?

Львов вскочил с лавки.

— Не к тому мы. Но нашему впору бы полковнику да головам, да полуголовам со дьяки половины бы тех рублев с алтынами. Потому, ведомо нам, как они добро твое раздают!

— А что? — встревожился государь.

— Да то, что единою рукою раздают, а другой — отнимают!

Милославский подошел к царю и приложился к его руке.

— А и потеха была! Загнали стрельцы тех убогих в Разбойный приказ да дочиста все и обобрали.

Уставившись в оплечный образ Миколы, Алексей сокрушенно вздохнул.

— То не по нашему велению, а по дьяковскому приказу. С них и взыщется на небесах.

И, переведя взгляд на князя, сердито передернул плечами:

— Ну, чего ты рыло воротишь, инда мыша подохшего отведал!

Львов закрыл руками лицо.

— Не о дьяке я кручинюсь, не о том, государь. Ибо ведаю, что ты перед Господом чист и непорочен душою… Невмоготу мне стало зреть боле потехи бесовские. Посоромились бы хоть грядущего Рождества Господня… Онемечились твои ближние!

Он с омерзением сплюнул и перекрестился.

— Ходит ныне князь Никита Романович, муж царских кровей, в жупане ляцком! Сказывают люди — не токмо сам обасурманился князь, а и людишек обрядил по чину ляцких холопов. А за ним туда же потянул и постельничий… Перед всем миром соромятся.

Алексей растерянно встал с кресла и шагнул к окну. То, что он услышал от Львова, не поразило его, так как он сам потихоньку разрешил Никите и другим ближним рядиться в «еуропейские одежды» и перенимать от иноземцев многие их обычаи. Но ропот бояр, строго придерживавшихся старины, мешал ему открыто стать на сторону преобразователей. Он боялся порвать как с теми, так и с другими. Приходилось кривить душой, ссылаясь на нелюбовь свою к сварам и ни во что не вмешиваться.

— Да и Нащокин больно кичится навыченностью своею премудростям книжным, — не унимался Львов, — я-де володею премногими мудростями! У меня-де восемьдесят две латинских книжицы в терему!..

Алексей заломил руки.

— Токмо и ведаю, что печалованья ближних моих слушаю денно и нощно. А чем я прогневал Господа?

Князь ненадолго примолк, но не выдержал и начал:

— А мне, неученому, сдается, лучше изучать часослов, псалтырь, октоих, апостолов и Евангелие, любить простоту паче мудрости и тем грешную душу очистить от грехов и жизнь вечную получить.

Чтобы как-нибудь прекратить неприятный разговор, Алексей протяжно зевнул:

— Любы мне слова твои, Симеон. Коли б не умаялся я в сей день, сдается, слушал бы тебя безо краю.

Он с трудом разогнул спину и оперся локтем о подоконник.

— Так измаялся, что, сдается, и молитвы не одюжу на сон грядущий.

Покряхтывая, он опустился на колени перед киотом.

У постели засуетились, взбивая пуховики, стряпчие и спальники. Под креслом, свернувшись калачиком, беспокойно ворочался и скрипел зубами всхрапывавший карлик.

Глава XIII

Недолго покружив по московским улицам, Корепин выбрался за город и скрылся в лесу. Чем дальше уходил он от опушки, тем труднее было определять дорогу. Но он шел, не раздумывая, наугад, почти не передыхая, до самого Мурома.

Облюбовав заброшенную медвежью берлогу, Савинка решил поселиться в ней на зиму. Два дня без устали добывал он из-под сугробов сухие листья и хворост для нового жилья своего и, покончив с этим делом, принялся за устройство силков и капканов.

В лесу было спокойно, тихо. В начале, правда, пугало близкое соседство со зверьем и приходилось все время быть настороже, чтобы не попасть в зубы волкам. Тревожила еще и лесная нечисть… Но вскоре Савинка освоился и во всяком случае чувствовал себя на новом месте гораздо лучше, чем в заточении. С волками он мог вступить в любую минуту в единоборство или отгородиться от них на ночь весело и уютно потрескивающим костром, а против нечисти отлично помогали знакомые с детства, испытанные заклинания. Радовало и вселяло бодрость то, что на много верст кругом не было слышно самого страшного и коварного человеческого врага — человека. Там где-то, далеко-далеко, каждый шаг, каждая думка людишек были предусмотрены и предопределены царевыми окольничими, воеводами, боярами, помещиками и Бог весть еще кем, а здесь, в темной дубраве, нет ни дьяков, ни законов. Живи, как птица небесная, не печалясь о грудящем! Будет день — будет и пища, а воли никто не отнимает; горазда дубрава и все что живет в ней, беречь и любить свою волю превыше жизни.

На рассвете Савинка обходил силки и, доколотив дичину дубинкою, тут же свежевал ее, жадно вдыхая запах дымящегося мяса.

Утолив голод, он, не спеша, возвращался в берлогу и, зарывшись с головою в листву, предавался дремоте.

Лес то жалобно выл, точно оплакивал кого-то близкого, безнадежно потерянного, то вдруг содрогался от свиста, улюлюканья и дикого хохота — и тогда Савинка отчетливо видел плотно зажмуренными глазами, как отовсюду, дробя небо и землю, слеталась к берлоге нечистая сила справлять бесовские свои хороводы. В белых саванах, хмельные, разгульные и распутные, с визгом кружились по лесу ведьмы… Леший, разрывая копытами снег, подбирался все ближе и ближе к берлоге…

Спокойствие покидало Корепина. Он сжимал заледеневшими пальцами медный крест, когда-то давно подаренный Таней, и с ожесточением выкрикивал таинственные, непонятные ему самому, заклинания.

Так сменялись за днями дни. А когда, под первыми лучами вешнего солнца занедужила земля, Савинка недоуменно протер глаза и развел руками:

— Диво-дивное, право… И мигнуть не успел, а уж кончились северы!

Дождавшись, пока стает снег, он вырубил новую дубинку и, закинув на плечи торбу, тронулся в путь.

Был канун Николы Вешнего, когда он, усталый до крайности от долгой ходьбы, вышел наконец на опушку и увидел перед собой погост с каменной церковью посередине.

— А тут и вотчина наша, — ухмыльнулся бродяга и, заложив за спину руку, беспечно направился к погосту.

Спускался тихий безоблачный вечер. Улочки были пусты. Кое-где в отволоченных оконцах подслеповато мигали дымящиеся лучины. В стороне, за широким лугом, смутно маячили тени сторожей, дозоривших у господарской усадьбы.

Корепин наугад постучался в первую попавшуюся избенку. Какой-то парень приоткрыл было дверь, но тотчас же снова захлопнул ее.

— Самим в пору нам христарадничать. Бог подаст, не взыщи.

Бродяга в раздумье остановился, оглядел устало покривившиеся избенки и повернул к лесу.

— Куда же ты, эй! — зло крикнул вдогонку ему парень. — Нищий, а тож с норовом.

Ухватив Савинку за руку, он потянул его в избу. Корепин с улыбкой ответил:

— Зачванишься, коли тебя порогом да Богом добрые люди потчуют.

Едва Савинка очутился в избе, его обдало таким удушливым запахом пота, бараньих шкур, гари и затхлости, что он вынужден был приоткрыть дверь.

Парень надменно оглядел гостя.

— Аль не по норову дух избяной князь-боярину?

Савинка захлопнул дверь и решительно пошел к лавке.

— Отвык я от избяного духу. А ежели княжью повадку узрел во мне, твоя оплошка. Не горазд, должно, ты людишек по нутру признавать.

Он перекрестился, снял торбу и присел на край лавки.

— Одначе густо у вас.

Парень не понял.

— Густо, сказываю, у вас, — повторил с добродушной улыбкой Корепин и ткнул пальцем в угол, где на ворохе сена лежали старик со старухой, пятеро детей и девушка.

Дети тесно прижались друг к другу и с любопытством уставились на гостя.

— Аль признали? — потянулся к ним Савинка, но, заметив, что дети испугались его, снова уселся на свое место.

Парень разостлал у порога тулуп, придвинул к изголовью полено и собрался лечь.

— Ложись и ты, — сказал он, — чать, умаялся с пути-дороги.

Не слушая его, Корепин порылся в торбе и многозначительно подмигнул ребятишкам.

— Полежать-полежим, а допреж того попотчуемся ушканом да иной прочей дичинкою.

Дети сразу посмелели, подползли к ногам гостя.

— Сам добыл? — спросила девушка, — а либо на пиру пожаловал кто?

Савинка тряхнул головой и чванно подбоченился.

— Сам ли? Да нешто слыхано слухом, чтобы господари сами себе прокорм добывали?… Аль мала лесная вотчина наша?

Девушка расхохоталась:

— Горазд же ты на ветер лаять!

Парень остановил ее.

— Замест смеху попотчевала бы лутше гостя похлебкой.

Старуха приподняла голову и погрозилась сыну:

— Нынче отхлебаешься, утресь чем кормиться будешь? Не дам похлебки.

— А мы и без нее попируем, — сказал Корепин, вываливая из торбы на стол изжаренную на костре дичину.

Жадно раздув ноздри, старуха подошла к столу. За ней заковылял старик.

— Нешто и мне говядинкою попотчеваться? — заискивающе произнес он и, не дожидаясь приглашения, вонзил зубы в заячий окорок.

Поутру Савинка отправился на княжий двор. На лугу, у ворот усадьбы, уже давно толпились холопы, дожидавшиеся выезда князя в церковь.

Корепин присел за бугорком и задумчиво склонил голову. Решение идти в кабалу, принятое накануне почти с легким сердцем, показалось ненужной и нелепой затеей. Вспомнилась Москва, товарищи, Таня, старик Григорий — и вдруг с неудержимою силою потянуло к своим. «Взобраться бы с Танею на звонницу, обнять бы ласковую ее, да думкою уйти далече-далече», — мечтательно вздохнул он и спрятал лицо в ладони.

Точно выстрел, раздался неожиданно сухой треск бича. Из усадьбы, на белом аргамаке, окруженный холопами, выехал князь. Корепин вскочил и невольно залюбовался господарем. «Пригож окаянный, что твой Егорий Храбрый!» — подумал он и вскрикнул вдруг от режущей боли в спине.

— Ниц!

Прыгнув к обидчику — спекулатарю [21], Савинка ловким ударом ноги сшиб его наземь.

Взвизгнули батоги. Бродяга пытался броситься наутек, но его окружили холопы.

— Ниц, — ревел оправившийся спекулатарь, — князь жалует.

Поняв, что ему не справиться с противниками, Савинка покорно опустился на колени.

Пофыркивая и гордо перебирая тонкими ногами, аргамак, казалось, скользил в воздухе, не касаясь копытами земли. Князь исподлобья поглядел на незнакомого холопа, натянул стремя и, поровнявшись с Корепиным, ударил его нагайкой по темени.

— Сие тебе в поущение, чтобы загодя готовился к встрече князей! — крикнул он с ехидным смешком и, пришпорив коня, поскакал к церкви.

Людишки бросились врассыпную. Один из них не успел отскочить — упал, подмятый конем.

Князь любовно потрепал гриву аргамака и сдержал его ход.

— Эк, смерды богопротивные. Так и норовят ноги скакуну искалечить.

* * *

Подписав кабалу, Савинка отправился на поклон к князю.

Дворецкий остановил нового холопа у крыльца и приказал ему стать на колени.

Время шло, а князь все не показывался. Спина Савинки немела и ныла, ноги одеревенели, в груди закипели обида, возмущение и едкий стыд. Хотелось вскочить, бежать куда глаза глядят — только бы избавиться от унижения, на которое он сам обрек себя. Но бежать было некуда. Всюду, в самых глухих углах российской земли, его ждала общая доля черных людишек — холопство и голод. И он, стараясь не глядеть на проходивших, покорно ждал.

Наконец, распахнулась дверь, ведущая в сени. Савинка ткнулся лбом в каменную ступеньку.

Чуть приподняв прямые, широкие плечи, князь погладил черную бороду свою и небольно ткнул холопа изогнутым носком сафьянового сапога.

— А как кличут козла бородатого?

— Корепиным Савинкой, — приподнял голову холоп.

Бычья шея господаря побагровела, в сливяных глазах вспыхнул жестокий гнев.

— Аль не навычен ответ держать перед князь-боярами!

И, поманив в себе дворецкого, наотмашь ударил его по лицу.

— Отвещай за него.

Дворецкий шлепнулся наземь.

— Корепин Савинка, пошли, Боже, здравия господарю, милостиво отверзшему высокородное ухо свое, чтобы услышати недостойное имя холопье!

Медленно, сквозь стиснутые зубы, повторил Корепин слова, произнесенные дворецким.

Князь удовлетворенно погладил себя по крепкой груди.

— А нас, господаря, как величают, козел бородатый? — уже ласковее произнес он.

Дворецкий подполз на брюхе к ногам князя и поцеловал его сапог.

— Князь Григорий свет Санчеулович, владыко наш и отец-благодетель Черкасский.

Сжав кулаки, Савинка повторил величание.

Черкасский сбежал с крыльца и сбросил с себя кафтан.

— Ну, ей же Богу, козлиная у тебя борода! Прямо тебе не русский смерд, а торговый гость аглицкий.

Засучив рукава, он наклонился к Корепину и, схватив его за узенькую, без баков, бородку, поднял с земли. Савинка невольно вцепился в руку господаря.

Дворецкий бросился на холопа и укусил его в плечо.

— Прочь длань нечистую от длани высокородной!

Князь оттолкнул дворецкого и принялся внимательно ощупывать тело холопа.

— А, сдается нам, крепок ты, смерд.

— Да не спущу, коли что, — вызывающе ответил Савинка и, в свою очередь, засучил рукава. — Бывало, и на медведей хаживал, и с волком челомкался.

Из поварни и избы для челяди высунулись любопытные лица. Черкасский отступил на шаг и тряхнул головой.

— А не потешишь ли ты господаря своего единоборством да боем кулачным?

— Пошто не потешить, — охотно согласился Корепин и поплевал на ладони. — Починай, господарь!

Обомлевший дворецкий спрятался за спину князя и погрозился холопу обоими кулаками.

— Да нешто на то моя воля? То князь затеял, не я! — огрызнулся Савинка и выпятил грудь. — Налетай, господарь!

Григорий Санчеулович расхохотался.

— Вот-то разбойничий клич! Вот-то головушка буйная!

И прежде, чем Корепин приготовился отразить удар, стиснул его в медвежьих объятиях. У Савинки хрустнули кости. Он собрался с силой и стукнул лбом по подбородку князя.

Железное кольцо рук еще плотнее сомкнулось, сдавило мертвой петлей.

— Покоряешься ли? — спросил князь и вырвал зубами клок волос из головы задыхавшегося холопа.

— Погодишь, господарик, — крикнул Савинка и, изловчившись, подбил ногой ногу Черкасского. Не ожидавший удара, князь, потеряв равновесие, рухнул наземь, увлекая за собой противника.

Борцы освирепели. Они с воем и бранью покатились по траве, норовя вцепиться друг другу в горло. Усадьба насторожилась. Никто не мог представить себе, чтобы холоп осмелился по-настоящему драться с господарем и не взмолить о пощаде в первую же минуту. Дворецкий, еле живой от страха, не знал, что предпринять.

Враги, увлекаясь все больше, очутились у открытого погреба. Здесь Савинке посчастливилось — он нырнул из-под князя и сел к нему на спину.

— Сдавайся, господарь.

Туловище князя на миг повисло над подземельем. Охваченный лютым гневом, он уперся локтями в обочины входа и перекувырнулся.

Савинка полетел вниз головой.

Счастливый дворецкий подбежал к Григорию Санчеуловичу.

— Воистину ты еси Самсон… Не зря именем сим тебя вся губа величает.

Отдышавшись немного, Черкасский подошел к погребу.

— Эй, ты, Голиаф! — крикнул он. — Не время ли за попом посылать да гроб готовить!

Побежденный Савинка, кряхтя и слизывая с губы кровь, с трудом выбрался из погреба.

— Мир ли? — ухмыльнулся князь, довольно потирая руки.

— Покель мир, — вздохнул Корепин. — Да токмо, сдается мне, не силой ты взял, а лукавством.

Князь махнул рукой.

— Добро уж! В другойцы попотчую, как сам захочешь.

Он развалился на траве и устало потянулся.

— А покель мир… умаялся я с тобой, прости Господи.

Корепин отошел к тыну и вымыл в луже перепачканное лицо.

Дворецкий прибежал с ковшом кваса, поклонился князю:

— Испей, благодетель.

Залпом опорожнив ковш, Черкасский обсосал усы и встал.

— Одначе, скажу по правде, не можно мне утаить, что и ты воин добрый. Доселе в боках у меня вихляние от твоих кулаков.

Похлопав себя по животу, князь милостиво объявил:

— За силушку за твою да за храбрость жалую я тебя корцом вина и еще ловчим моим.

* * *

За любовь к аргамакам и за сметку при укрощении диких коней Черкасский вскоре пожаловал холопа набольшим ловчим.

Утром, после трапезы, князь неизменно, не считаясь ни с временем года, ни с погодой, отправлялся на выгон. Там поджидали его ловчие с необъезженными аргамаками. Прежде, чем приступить к работе, господарь обходил коней и с кропотливой тщательностью осматривал их. Царапина или клочок грязи на его любимцах вызывали в нем бешеный гнев. Он тут же расправлялся с провинившимися холопами: сек их, вздергивая на дыбу, возле которой день и ночь дозорили каты, подвешивал к столбу вниз головой и придумывал множество изощреннейших пыток.

Любимейшей забавой князя после укрощения диких коней были пытки. Он не раз сидел с опытными дьяками до поздней ночи у себя в терему, обдумывая устройство какой-либо новой, выписанной из-за рубежа машины, дробящей кости или вытягивающей конечности. Сарай, где наказывали особенно провинившихся, был завален клещами, спицами, иглами, колесами с зубьями, тисками и железными досками, унизанными гвоздями, на которые укладывали пытаемых.

Зверствами Черкасского возмущались даже бояре-помещики. Слухи о жестоком князе доходили иногда и до Москвы. Но Григорий Санчеулович, несмотря на уговоры ближних людей царевых, продолжал действовать по-старому.

— И рад-радешенек я подобреть, да, видно, сидит во мне нечисть особливая, так и тянет в сарай тот.

Присылал к нему Стрешнев из Москвы ведунов, чтобы выгнать из нутра его нечисть, но ничего не помогало, и на Москве махнули рукой на княжеские потехи:

— Что взыщешь с него, коли замешана тут нечистая сила!

Черкасский продолжал потешаться, как хотелось ему.

Накатавшись вдоволь на горячем, полудиком скакуне, Григорий Санчеулович, если было время полевых работ, отправлялся в сопровождении дворецкого в поле.

Крестьяне, завидя господаря, терялись, перебегали зачем-то с места на место, переругивались.

Князь деловито обходил клин, потом раздумчиво останавливался и, наметив подходящую жертву, неожиданно загорался неподдельной ненавистью.

— Сызнов сошник погнула! — кричал он, набрасываясь с кулаками на девку.

Девка падала в ноги господарю.

— Неповинна я!

Но дворецкий волочил уже ее к меже.

— Аль и впрямь неповинна? — склонялся князь к девушке и проводил потной рукой по ее лицу. — А быть по сему, изыди с миром.

Девушка припадала в поцелуе к краю кафтана и уползала к своим.

— Стой! — ревел князь. — Весь кафтан мне обслюнявила.

Он налетал на добычу и срывал с нее рубаху.

Дворецкий, стоявший наготове, деловито принимался за избиение.

* * *

В канун Петрова дня Черкасский приказал собрать с крепостных по пяти алтын со двора и по одной мере зерна.

Спекулатари согнали людишек на площадь перед церковью и объявили господареву волю. Староста выступил наперед.

— Что положено по закону, все отдали без утайки.

— То не так, — взволнованно зашумели крестьяне, — облыжно на нас господари обсказали! Что отдать положено, отдали.

Присутствовавший на сходе дворецкий, подражая князю, подбоченился и тряхнул головой.

— Облыжно?

Староста перекрестился.

— Облыжно, Иов.

— Утресь доставить! — вскипел дворецкий и выхватил из рук спекулатаря бич.

Савинка подошел к Иову, наклонился к его уху.

— Обезмочили людишки, невмоготу им не токмо опричь положенного отдать, а и самим прокормиться нечем до нови.

Дворецкий грозно насупился.

— Уж не из смутьянов ли ты, что печальником черных людишек прикидываешься?

— Не печальник, а токмо не как другие прочие, памятую род свой крестьянский! За ласку за господареву души своей не продаю.

Подзадоренные смелыми речами крепостные подняли шум и потребовали, чтобы их допустили для объяснения с князем.

Спекулатарь шепнул что-то одному из ловчих. Холоп послушно кивнул и, замешавшись в толпе, пошел к усадьбе.

Выслушав ловчего, разъяренный князь приказал седлать коней.

— Давить! До единого! — крикнул он, вскакивая на аргамака, и помчался к площади.

Струсившая толпа рассыпалась в разные стороны, но было уже поздно. Князь первый врезался в мечущихся по улице крепостных.

* * *

До позднего вечера не убирали раздавленных и искалеченных. В усадьбу доносились стоны раненых и плач неожиданно осиротевших семей. Согнанные с починков и деревень крестьяне проходили нестройными рядами по обочинам улиц и под подсказ спекулатарей протяжно выли:

— Та-ко да со-тво-рят со вся смерды, кои сму-той смутят!

В погребе, связанный по рукам и ногам, дожидался своей участи Савинка. Он понимал, что спасения ждать неоткуда и смирился, отдался на «Божию волю». Казнь не страшила его, не вызывала в нем ни горя, ни возмущения — порой даже казалось, что смерть лучший выход. «Гораздо велики просторы российские, — с какой-то холодной, неживой улыбкой шептал он, — а куда как необхватней кручина черных людишек русских!»

Приткнувшись к стене, Савинка закрыл глаза. «Так бы вот заснуть да не просыпаться до радостного утра», — подумал он и примолк.

Вдруг где-то близко над головой послышались чьи-то сдержанные шаги.

«За мной!» — решил узник, невольно бледнея и чувствуя, как падает сердце.

Кто-то завозился у двери. Глухо чавкнул топор.

— Жив ли?

Корепин напряг слух.

— Откликнись! То я Петрушка!

Узнав голос парня, приютившего его в первую ночь, когда пришел он на погост, Савинка невольно вскрикнул.

— Нишкни! — зашипел Петрушка и с большей еще силой ударил топором по замку.

Безразличие, вялость, покорность судьбе сразу исчезли, сменились бурною жаждою жизни.

— Наддай! — вздрагивающим шепотком приказал Петрушка и, не дожавшись помощи, рванул к себе запор.

На Савинку пахнуло свежим воздухом ночи.

Глава XIV

В глубоком байраке, далеко за усадьбой Черкасского, собрались выборные от крестьян писать с Савинкою челобитную государю на князя.

Корепин так пыхтел над бумагою, будто голыми руками выкорчевывал корни столетнего дуба, но не сдавался, и продолжал упрямо выводить непокорные буквы. Иногда он останавливался и тупо шарил глазами по кривым строкам, с искренним удивлением восклицая:

— А побей меня Бог, коли кто поймет, что тут проставлено!

Крестьяне ласково похлопывали его по плечу:

— Кому занадобится — разберет. А ты строчи!

Дописав наконец челобитную, Корепин с омерзением далеко в сторону швырнул гусиное перо.

— Три века жить буду, а, разрази меня гром, коли возьму еще единожды в руки выдумку сию окаянную! Пущай ею дьяки да сатана тешатся.

Придвинувшись поближе к тусклому пламени лучины, он нараспев, с огромным усилием, кое-как прочитал написанное. Сняв шапки, выборные благоговейно слушали и в лад каждому слову покачивали головами.

— Истинно… Так… Вот-то умелец!.. Прямо тебе, словно бы из сердца глаголы идут.

Савинка болезненно скривил лицо.

— А все сие ни к чему. Не вчуяться царю на кручины холопьи, — он приложил палец ко лбу и еще раз упавшим голосом повторил: — Не вчуяться царю, нет, не вчуяться, — но заметив, что выборные огорчились его замечанием, торопливо прибавил: — А там, что Бог даст. Авось, по-доброму обернется. Дал бы перво-наперво Господь умудриться перед царем предстать да отдать челобитную. Не признали бы до того меня, сидельца беглого со двора тюремного, дьяки да языки.

* * *

На дворе стоял лютый декабрь, когда Савинка очутился наконец под Москвой. Весь долгий путь он был спокоен, не думал о грозящих опасностях, но, едва завидев звонницу Симонова монастыря, почувствовал вдруг, как в него вошел непреоборимый, животный страх. «А что, коль признают? — приникнув к обледенелой березе, с мучительной тоской подумал он. — Не быть в те поры челобитной у государя… А с нею не зреть и мне свету Божьего». — Он нащупал зашитую в рукаве епанчи бумагу и выхватил из-за пояса нож. «Авось, и не признают лихие люди… А отдам челобитную, все едино не миновать погибели. Изничтожить бумагу да тем живот сохранить свой!..»— Он занес нож, чтобы распороть рукав, но тут же рука упала безжизненно, выронив нож. Страх за собственную жизнь сменился едким стыдом. «А те?… Дожидаются, поди, сермяжные, ответа доброго от посла своего!»

И, не замечая леденящего ветра, Савинка распахнул епанчу, высоко подняв голову, зашагал к заставе.

У вежи дозорных его остановил стрелец.

— Кто идет?

Савинка осенил себя широким крестом и почтительно сложил руки на груди.

— Шествую я из святых мест на Москву по обетованию родительскому.

Стрелец юркнул в вежу, прячась от налетевшей метелицы, и оттуда уже крикнул:

— Коль во имя Господа — шествуй.

На улице не было ни души. Точно занесенные снегом надгробия стояли низенькие, безмолвные избы. В мутном небе клубился тяжелый сумрак, неповоротливый, как туман на болоте. Жалко скрипели промороженные плетни.

С каждым мгновением Савинка трусил все боле и боле. Ему все отчетливее слышались чьи-то крадущиеся шаги. «По мою душу!»— думал он, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Со всех сторон наползала бурная мгла. Точно в страшном сне вдруг исчезли небо, земля, сереющие надгробия изб, и во всем мире остались только Корепин и тот, невидимый, нагоняющий его и несущий с собою погибель.

— Вот он! — обжигает кто-то затылок горячим, как железо на морозе, дыханием.

— Вот он! — откликается в сердце и сковывает движения…

Савинка знает, что еще не ушло время, что можно еще обмануть языка — нужно только свернуть неожиданно в первый переулок и запутать следы. Но, вместо того чтобы бежать, он решительно поворачивается навстречу врагу. Рука его мертво сжимает черенок ножа. Он напряженно всматривается в ночь, готовый к бою, пронзает ее набухшими ненавистью и отчаянием глазами. Скулит метелица во мгле, точно ведьмы в лесу, кружатся визгливые вихри снега… Откуда-то издалека, от Немецкой слободы, доносятся не то вопли, не то дикий безудержный хохот лешего… И никого вокруг, ни признака жизни. Снег и мгла.

— Это все тебе чудится, баба! — шепчет успокоенный бродяга, прячет за пояс нож и уверенней движется дальше. Ему холодно. Он натягивает на уши епанчу, дышит в ворот, чтобы немного согреть затканное инеем и льдом лицо, и все тяжелей, немощней перебирает слабеющими ногами. Он идет наугад, не разбирая дороги, ему все равно, куда прийти — лишь бы можно было поскорей приткнуть голову к теплой охапке соломы и хоть на мгновение заснуть.

Корепин щурится и сладко-сладко зевает. «На малый бы час!.. Токмо бы очи закрыть да потянуться… Вот так!» — блаженно улыбается он и помимо своей воли ложится в сугроб.

И вот уже видится ему знакомая изба… Как славно потрескивает в печи сухой валежник! Дым мягко обволакивает подволоку, опускается к нему, окутывает теплым, пушистым пологом. «Коль сладостен, Господи, отдых в жилье человеческом! — благодарно думает он и устраивается поудобней. — Имат ли человек гораздые радости, опричь радости прибежища теплого?…» Лютый порыв ветра подхватывает снег и с бешеной злобой швыряет в лицо замерзающего. Савинка вскакивает, очумело смотрит по сторонам.

— Никак Москва-река блазнится! — кричит он полным голосом и чувствует, как часто-часто колотится сердце. Он обегает вокруг избы, не доверяя своему счастью: — А и не чаял дойти до избы сей, а вот же дошел!

На неуверенный стук в дверь никто не откликнулся.

Савинка подобрался к оконцу, окликнул Таню и спрятался за угол. Кто-то завозился у двери, просунул на улицу голосу.

— Кой беспокойный в ночь тревожит людей?

Корепин вышел из засады.

— Григорию от Савинки низкий поклон!

— Ты? — отшатнулся старик.

— Я, кому же и быть, как не мне, бродяге! — шёпотом ответил Савинка и, не дожидаясь приглашения, вошел в избу.

Проснувшаяся Таня вздула лучину и выглянула из закуты. Она не узнавала ночного гостя.

Корепин склонился над печкой и с наслаждением приблизил к тлеющим углям лицо.

— А и студено! — передернул он зябко плечами, сдирая с усов и бороды подтаявшие сосульки. — Студено, Танюша?

Девушка испуганно отодвинулась и перекрестилась. Бродяга, не выдержав, протянул к ней руки:

— Неужто же я так стар стал, что и признать не можно?

Таня сорвалась с места, позабыв о присутствии отца, с криком бросилась Савинке на шею… Григорий тихонько поддался к лавке и сделал вид, что ищет что-то под ней. Только когда дочь его пришла в себя, он шагнул к двери и прислушался.

— Не искал я лиха, а оно само пожаловало!

Корепин смущенно поглядел на хозяина.

— А ты, старина, не кручинься. Я на малый час, отогреться пришел, Тане поклон отвесть да сызнов в дороженьку-путь.

Таня упала в ноги отцу.

— Не гони!.. Ради для дочери, ради для матушки опочившей, не гони ты его… Чай, давно про него языки позабыли. Да и ликом он не тот стал нынче!

Она заломила руки и сдавленным голосом повторила:

— Не тот!

Савинка поднял девушку и поцеловал ее в губы.

— То не диво, что я, на тюремном дворе сидючи да сиротской доли хлебаючи стал на себя непохож. А диво то с чего ты высохла?

Старик сердито зажевал губами.

— С чего?… А с того, что приворожил ты ее! Колико женихов пригожих спровадила, дура.

Он неожиданно в пояс поклонился гостю:

— Христа для, развяжи грех! Спокинь ты нас да обетованье дай николи не хаживать к нам.

Не возразив ни слова, Таня торопливо обулась и накинула на себя поношенный бараний тулуп.

— А тебя куда нечистый в полночь несет? — крикнул старик, срывая с нее тулуп. — Аль в избе тесно стало с родителем?

Девушка гордо подняла голову.

— А куда Савинке путь, туда и мне дорога выпала.

Корепин всплеснул руками.

— Окстись! Некуда, лебедь моя, идти нам с тобой!

И, нахлобучив на нос шапку, взялся за ручку двери.

— Прощай, лебедь моя… И ты, Григорий, не поминай лихом.

Таня резко оттолкнула отца, бросилась к двери.

— А где селезню летать, там и утице быть!

Но Савинка открыл дверь и даже не оглянулся — чтобы не показать девушке перекосившегося от неслышных рыданий лица.

— Прощай. Авось, настанет пора — прилетит селезень за утицей… Э, да что сказывать!

Он выбежал на двор. Кружились метелицы. Ветер вздымал вороха снега, бросал их в окна…

Савинка бежал до тех пор, пока хватило сил. Когда ноги отказались повиноваться, он покорно повалился в сугроб. «Восстань, на век заснешь», — тупо шевельнулось в мозгу, но тут же расплылось бесформенным, тяжелым туманом. Однако какая-то внутренняя упорная сила заставила его подняться. Он устремил в небо покорный взгляд и перекрестился.

— Помилуй мя, Господи, не можно мне доле бороться за живот… Помилуй! Приими дух мой в пресвятые руки Твои.

Порыв ветра донес откуда-то издалека рычание псов и голоса людей.

— Стрельцы!

Савинка злобно сжал кулаки:

— Так нет же! Краше в лесу замерзнуть, нежели дьякам в пасть на потеху поддаться!

Ненависть породила в нем новые силы. Он подобрал епанчу и бросился наутек. Но, едва сделал он десяток шагов, как почувствовал, что земля расступается перед ним. Он остановился. Снег заколебался под ним и с хрустом провалился, увлекая за собой в яму Корепина.

— Сгинь-сгинь-сгинь-сгинь! — крикнул кто-то глухим голосом, точно из сокровеннейших глубин земли. — Сгинь-сгинь-сгинь!

Чьи-то пальцы вцепились в горло Савинки.

— Сгинь, сатана!

Перепуганный Корепин взмолил о пощаде.

— Христа для! Отпусти странника божьего!

Невидимый враг неожиданно разразился добродушным смешком.

— Так то ж, выходит по словесам твоим, Бог мне гостя послал!

Поняв, что в яме устроился на ночлег такой же бездомный бродяга, как и он, Корепин сразу пришел в себя.

— Вот и кров послал Господь! — весело воскликнул он.

В яме, под снегом, было сыро, но почти тепло. Крепко прижавшись друг к другу, бродяги усердно задышали друг другу в лицо.

— Добро! — довольно бурчал хозяин. — И печки не надобно.

— Добро! — повторял размеренно Савинка и сладко жмурился.

Когда гость согрелся, бродяга порылся у себя за пазухой и достал луковицу.

— Откушай, брателко.

Корепин с жадностью схватил луковицу, почти не жуя, проглотил ее.

— Одначе не солодко жительствуешь! — вздохнул хозяин и заботливо подсунул под бок товарища часть соломы, на которой лежал сам. — Издалече?

— Издалече, брателко. Шествую из кручинной сторонушки, а поспешаю к неминучему лиху… Ведомы ль тебе те дороги, брателко?

Хозяин присвистнул.

— Превеликая дорога! Большая сила людишек той дорогой шествует.

Они притихли. Над головами тужила о чем-то метелица.

— Спишь, брателко, как тебя кличут, не ведаю?

— Не спится. Все думушку думаю… А кличут меня Корепиным Савинкой.

— То-то же! А то, помрешь ежели, как я вотчину твою боярскую да палаты каменные твои сыщу!

И, довольный своей шуткой, изо всей мочи шлепнул Савинку по спине.

— Небось, добро-то свое Яшке отпишешь?

— А ты нешто Яшка?

— Поспрошай на тюремных дворах, волишь во Пскове, волишь в Туле, всяк тебе про Яшку обскажет.

Савинка собрался что-то сказать, но побоялся отогнать мягко охватывавшую его дремоту и промолчал…

Утром товарищи вылезли из логова и внимательно оглядели друг друга.

— Вместях ночку долгую ночевали, — осклабился Яшка, — а разлучи нас кто до свету, так бы во век ни ты меня, ни я тебя не признали бы.

Корепин обнял бродягу.

— В ночь ли темную, на дне ли окиан-моря, везде голодный признает голодного!

До полудня бродяги толкались по рынку, тщетно выискивая с другими нищими и бездомными псами добычу.

Савинка глубоко нахлобучил шапку, обмотал ворот епанчи тряпьем так, что лица почти не было видно. Глаза его подозрительно щурились на прохожих, выискивая среди них языков. Он уговорился с Яшкой не даваться живьем стрельцам в случае, если их узнают.

— Краше в честном бою помереть, нежели сести на тюремный двор до скончания века.

Глава XV

Вдоль кремлевских стен скользят и тают в лунном сиянии тени дозорных. Суетливый дворцовый день кончился, сменился мирной вечерней молитвой и отдыхом.

В низеньком тереме за круглым столом сидит Алексей. Желтый огонек лампады уютно теплится перед золоченым киотом, чуть оживляя строгий лик распластавшегося во всю ширину подволоки Бога-отца.

Царь с блаженной улыбкой следит за игрой теней. Подле него на лавке сумерничает Босой. Юродивому скучно. Он лениво вычерчивает пальцем в воздухе какие-то полукруги и в лад движениям своим мычит что-то в дремучую бороду. Вериги давят бока и плечи, вызывают тупую боль и раздражение. Хочется уйти поскорее, отдохнуть от осточертевшей государственности. «Чай, дожидаются», — думает он и невольно разглаживает послюнявленной ладонью непокорные вихры. Под черной бархатной рясой, молодецки охватывающей его богатырский стан, тревожно шуршат и перекликаются звенья ржавых желез. Алексей переводит взгляд на Ваську, но тотчас же снова забывает о нем и продолжает умиленно следить за подмигивающим добродушно изображением Саваофа, за узорчатыми лунными рушниками, скользящими по стенам, и за собственною полупрозрачною тенью. Босой теряет терпение, исподлобья, зло поглядывает на государя.

Васька давно уже изменился до неузнаваемости. Он редко юродствует, держится серьезно и строго, следит за собой. Весь Кремль остерегается его, боится вызвать его немилость. Вельможи первые кланяются ему, без его благословения не предпринимают никаких дел, так как хорошо знают, что неугодное юродивому всегда неугодно и Алексею.

Ежедневно, после вечерни, царь подходит под благословение к Ваське и с напряженным вниманием выслушивает наставления на грядущее утро. Прежде чем начать слово, Босой долго стоит перед образом, подняв руки горе, и что-то невнятно нашептывает. Царь робко поеживается и терпеливо ждет. Если мертвое лицо прозорливца оживает, расплывается в дружескую улыбку, — Алексей крестится благодарно и чувствует, как все его существо наливается гордой радостью и покоем. Когда же темнеет взор Васьки и безжизненно падают руки его, а из груди вырываются протяжные, полные туги стенания, — государь сразу теряет уверенность в себе, горбится сиротливо и тайком, неслышно пятится к двери… Босой резко поворачивается к нему и, загораясь вдруг бешеной злобой, топает исступленно ногами.

— Сызнов не внял глаголам Отца Небесного! Сызнов внемлешь ворогам истины!

Он падает на колени перед иконами, кивком головы показывает царю на место подле себя и, после долгих молений, наконец смягчается.

— Даешь ли обетование, Алексаша, сотворить по глаголу Божию?

— Даю, прозорливец.

Натешившись игрою теней, государь пересел ближе к Босому.

— Скучно, мне, Васенька… Давненько ты мне сказов не сказываешь.

«Эк, навязался, брюхатый!» — выругался про себя Васька, но вслух охотно согласился позабавить царя и, опустившись на пол, приступил к сказам.

Мерно и убаюкивающе, точно шелест полевой травы в тихий весенний вечер, потекла речь Босого. Алексей зажмурился, уселся поуютнее и дремотно слушал.

— Гораздо добро речешь ты, прозорливец. Словно бы не из уст твоих глас исходит, а за окном жужжание пчелиное, — сладко зевнул он и ткнулся бородою в кулак.

Босой погладил цареву ногу и продолжал мягко ронять:

— И есть, Алексашенька, дальняя теплая сторона, Индиею реченная, дивами дивными полная. А в той Индии теплой обитает птица, реченная Фюникс. А птица сия — одногнездница, не имат ни подруженьки, не птенцов, но едино в гнезде своем пребывает… Егда же состарится та птица Фюникс, долго жалешенько плачет, убивается, горемычная. А, накручинившись вволюшку, взлетает ввысь, берет огнь небесный и, спустясь, зажигает гнездо свое. И меркнут в те поры звезды небесные, и мрак велик ложится на землю, и плачут все твари земные. И земля в те поры плачет. А гнездо горит огнем белым, подобно первому белому снегу, а то и как месяц новорожденный. Фюникс же птица сидит во гнезде, жалешенько плачет, убивается, да огню небесному бока опаленные подставляет. А пепел с той птицы так и сыплется, так и сыплется, так и сыплется!.. А когда померкнет огнь, слетаются к гнезду светлые, как очи царя Алексашеньки, силы небесные, дуют на пепел и райскую песню ему поют.

Васька откашлялся в кулак и запел:

Христос рождается — радуйтесь!Христос преставляется, радуйтесь!Яко в рождестве и смерти душе воскресение!Всем христианам до века спасение.

И пророчески поднял руку:

— А из пепла гнезда своего сызнов Фюникс воскресший встает и величит со духами светлыми Господа. И песня та златыми звездами в небеси рассыпается, а на земли зацветает благовонными цветиками и звоном малиновым. Слава, честь, поклонение и благодарение Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь.

Он неторопливо встал и склонился к похрапывающему царю.

— А-минь!.. Все, Алексашенька.

Алексей испуганно открыл глаза.

— Улетел? Фюникс-то, отлетел?

— Отлетел, мой преславный. А и тебе ли не срок ко сну отлететь, Алексашенька?

Обняв не очнувшегося еще от сладкого полусна государя, он увел его в опочивальню. Едва добравшись до постели, царь, не успев даже перекреститься, крепко заснул.

Васька покропил стены опочивальни святой водой и, отдав последние распоряжения стряпчему и спальникам, на носках вышел в сени.

— К царевне, — шепнул он дожидавшимся его домрачею Никодиму и еще какому-то юродствующему нищему. — Нонеча там и полонная женка Янина.

В светлице Анны стоял полумрак. Царевна нежилась на пуховике. У изголовья ее сидела Марфа и напевала вполголоса какую-то девичью песню. На полу, подобрав под себя ноги, дремала Янина. На коленях ее лежала раскрытая книга Георгия Писидийского: «Похвала Богу о сотворении всякой твари».

Анна высунула из-под тафтяного с собольей опушкой и жемчужными гривами покрывала руку, нежно погладила черные кудри крестницы.

— Измаяла я, поди, тебя, Нинушка?

Полонянка полураскрыла глаза и прижалась к прохладной руке царевны.

— Не можно мне верить, матушка моя царевна, что даровал мне Господь превеликие свои милости, сподобив меня крестницей твоей стать!

Кто-то завозился в сенях. Марфа вскочила с постели и юркнула к двери.

— То по велению царевны, — послышался резкий голос Босого, — утресь еще наказывала двух бахарей блаженных доставить.

Марфа открыла дверь.

— Жалуйте. И то, измаялась наша царевна, вас дожидаючись.

Трижды перекрестившись на образа, юродивые, по молчаливому приглашению царевны, сели на лавку.

— А духовник пошто не шествует? — спросила зардевшаяся боярышня, склонясь перед Босым.

— Сейчас с царицей пожалует, — буркнул Босой, глядя куда-то поверх голов.

Янина молитвенно сложила руки.

— Прикажи, матушка-царевна, уйти. Не можно мне, не достойной, предстать перед очи царицыны.

Мясистые губы Василия передернулись в усмешке. «А и лукава же баба проклятая. Обликом — херувим, а душою — сатана сатаной». Царевна привлекла к себе крестницу:

— Не кручинься. Обсказала я царице про усердие твое в делах веры Христовой да про живот твой горький, полонный. И показала она тебе милость узреть тебя в светлице моей.

— Жалует! — объявила боярышня и широко распахнула дверь.

Милостиво улыбаясь, в светлицу вошла Марья Ильинична. За ней бочком протиснулся отец Вонифатьев. Васька встал и перекрестил воздух.

— Благословенно благословенное… Тьма свету не в кручину. Свет же в тьме — радости.

Никодим шлепнул себя по ляжкам и, грозясь пальцем в окно, подхватил, перебирая пальцами струны домры:

— Тьме Бог — отец, свету Господь — родитель, нам же на радости — свет царица Мария.

Царица ничего не поняла, с заискивающей улыбкой подошла к прозорливцу.

— Не растолкуешь ли мне сии премудрые словеса?

Васька поджал губы и повернулся к Никодиму.

— Реки!

Никодим таинственно наклонился к царице.

— Прикажи Проньке. В пятничные дни дана ему великая сила предреканья.

Пронька шмыгнул носом, обнюхав воздух и вдруг закатился сиплым смешком.

— Зрю!.. Ночь дню поклоняется, свет тьму проглотил. А в свете, как горлица белая, царица купается!

Он обежал вокруг Марьи Ильиничны и радостно закончил:

— Очистившийся перед Васенькой — перед Богом очистится!

Допустив поочередно к своей руке царевну, Марфу и Янину, царица уселась под образами и умильно воззрилась на Босого.

— Сказывала мне Аннушка, будто занадобилась я тебе, прозорливец.

Васька ничего не ответил. Он неожиданно размахнулся, больно ударил себя по лицу и разодрал бархатную рясу. В сумраке, полунагой, свирепый, он казался очень страшным.

Царица закрыла глаза, чтобы не видеть надвигающегося на нее великана.

— Не можно мне зреть мужа нагого, — с мольбою вымолвила она. — Да и опричь сего, страшусь я вериг. Словно бы гады, обвились они вокруг телес твоих мученических. Свободи себя от них, прозорливец.

— Сама слободи, — ткнулся губами в ухо Марьи Ильиничны Никодим. — Никому не положено, опричь царицы, касаться желез сих святых.

Превозмогая страх и стыд царица сняла с юродивого вериги. Васька с наслаждением встряхнулся и присел на пол.

— Сестры дражайшие!

Все с удивлением переглянулись:

— Откеле исходит сей глас?

— Сестры дражайшие! — снова сдушенно прокатилось по терему.

Помертвевшая от суеверного ужаса царица пала ниц перед иконами:

— Царица небесная, заступи!

И тотчас же, где-то подле нее, не то под ногами, не то у самого уха раздалось протяжно:

— Царица небесная, заступи!

Царевна и Марфа, потрясенные чудом, крепко уцепились за Никодима и Проньку и молили Босого выгнать из светлицы нечистого, но страшный голос не унимался. Он то гулко бился о стены, то рокочущим хохотом кружился в воздухе, отдаваясь громовыми раскатами в сердцах перепуганных женщин, то уходил куда-то в преисподнюю. Вонифатьев бегал, как ошалелый по светлице, рьяно крестил подволоку, стены и пол, непрерывно творя заклинания. Янина, закрыв руками лицо, на животе подползла к прозорливцу.

— Про Никона… реки про Никона, — подсказала она едва слышно.

— Некие рекут, Никон-де тщится книги священные исправить во славу Божию. Ему же противоборствуют еретики, — плачуще донеслось из-за окна. — А я, Бог Саваоф, глаголю: не внемлите гласу лукавого!.. Ибо не ревнители древнего благочестия, но Никон сеет ересь в душах христианских.

Марья Ильинична встрепенулась. Ее лицо зарделось счастливой улыбкой. Она благоговейно воззрилась на образа и истово перекрестилась. Все ее сомнения рассеялись. Еще недавно, когда Никон вел беседу с царем и учеными монахами о необходимости исправления богослужебных книг, она почувствовала, что затевается недоброе дело. Однако Ртищев, Ордын-Нащокин, Никита Романов и сам Алексей, изо дня в день доказывая ей правоту Никона, смутили ее душу. Теперь же сам Бог открыл истину.

— Верую, Господи, и исповедаю крещение тако, како веровали древлие чудотворцы твои! — клятвенно крикнула она, и опустившись на колени, стукнулась об пол лбом.

Янина подползла к царице, горячо поцеловала край ее платья.

— Како ты рекла, тако и я под твоею рукою буду противоборствовать Никону, — прошептала она и снова закрыла руками лицо, чтобы не выдать торжествующей радости.

— Благословенна раба Мария, — ласкающе-мягко вздохнуло над головами.

Расставив широко пальцы, Янина восхищенно поглядела на Ваську. «И даст же Бог человеку дражайший дар вещаний чревом!» — умиленно подумала она и искренно перекрестилась.

Выполнив добросовестно все, что требовала щедро наградившая его полонянка, Босой шагнул к царице, но вдруг зашатался и рухнул на пол.

— Почил! — вскрикнул склонившийся над прозорливцем Никодим.

Марья Ильинична с рыданием упала на грудь Босого. Василий приоткрыл один глаз и болезненно улыбнулся.

— Не рыдай мене, мати! — запел он и неожиданно расхохотался страшным хохотом сумасшедшего.

Глава XVI

Вечный страх, что узнают его языки, иссушил Корепина, измотал всю его душу. Он облютел, становился все более подозрительным и остерегался даже закадычнейшего своего друга Яшки. В каждом человеке чудился ему враг, поджидавший лишь случая, чтобы предать его.

Только в редкие встречи с Таней ненадолго оживлялся Савинка, забывая о всех стерегущих его напастях.

В условные дни сходились они в лесу, в берлоге, которая служила бродягам жильем. Яшка, завидев женщину, немедленно исчезал. В берлоге было тепло и довольно просторно — товарищи углубили яму, стены утеплили подобранными на свалке войлочными лохмотьями и соломой и обшили дубьем; кровлей служило решетование из прутьев и хвороста, придавленное снежным сугробом; вход в землянку вел через дыру, прорытую в стороне и защищенную от человеческих глаз кустарником. Зарывшись по пояс в тряпье, Корепин припадал губами к щеке Тани и так мог просиживать без слов часами.

К вечеру гостья осторожно высвобождалась из его объятий.

— Пора. Чать сызнов отец заругается.

Бродяга с тяжелым сердцем провожал Таню до леса.

— Токмо бы Пещного действа дождаться [22] да царю отдать челобитную, — неуверенно улыбался он, чтобы как-нибудь поддержать в себе бодрость, — а там спокинем мы с тобой Москву, уйдем на украйные земли, заживем без горькой кручинушки.

Укутанный в тряпье и солому, из-за деревьев показывался дружелюбно скаливший зубы Яшка.

— Эвона!.. А я, было, в думках держал, не засталась ли ты за господарыню в вотчине нашей.

* * *

Наступила неделя Праотец [23]. Савинка заметно повеселел.

— Ну, кажись, пришел час ударить государю челом, — поделился он с товарищем, ничего не подозревавшим о челобитной.

Яшка вытаращил глаза.

— Царю?… С челобитной? Ополоумел! Аль не слыхивал, что по новому указу не можно черным людишкам челом бить государю?

— Так то черным людишкам, — ухмыльнулся Савинка, — а не нам. Мы, брателко, особые — опричь тюремного двора ни в каких грамотах не записаны…

В канун воскресенья бродяги отправились на патриарший двор. Там давно уже теснилась толпа бездомных людей, дожидавшихся выхода келаря.

Когда монах вышел на крыльцо, людишки опустились на колени:

— Благослови на бранный подвиг, отец.

Благословив людишек, келарь увел их в большую трапезную. Накормил и выдал одежду. Обряженные в гулы [24] из красного сукна с оплечьями из меди, в медных шапках с опушкой из заячины, расписанных краской и золотом, они высыпали на улицу.

Простолюдины попрятались по домам. Только орава крикливых ребят бесстрашно бегала за «халдеями» [25], наполняя промерзшие улицы песнями, свистом и улюлюканием.

Для бездомных людей пришли сытые дни. Отовсюду поступали к ним щедрые подаяния. Каждый торговый человек считал своей святой обязанностью кормить и поить участников Пещного действа. На рынках, в торговых рядах, на Козьем болоте — всюду снабжали их, Христа ради, прокормом. Халдеи с ревом набрасывались на подаяние и нещадно избивали друг друга, пытаясь вырвать лучший кусок, чтобы тут же, почти не жуя, проглотить его.

Смазав бороды медом, Савинка и Яшка бегали по занесенным снегом широким московским улицам, пугая лошадей и встречавшихся крестьян багровыми космами потешных огней.

— Пали его! — крикнул какой-то ряженый, вынырнув из переулка и схватил за ворот сидевшего на возу с сеном крестьянина.

Крестьянин попытался вырваться, но его сбросили наземь и привязали к хвосту коня.

— Калым давай!

Савинка подтолкнул локтем товарища и укоризненно покачал головой.

— А сдается мне, не гоже бы людишек немочных забижать.

По лицу бродяги скользнула недоумевающая усмешка.

— А сдается, окстись да не хаживай с халдеями.

Пробившись к лошади, он поднес факел к бороде ревущего благим матом крестьянина.

— Калым давай, миленок-брателко.

Отчаянный крик резнул притихшую улицу. Ребятишки шарахнулись в разные стороны. Где-то заголосили бабы… Не помня себя от возмущения, Савинка выдернул из ближайшего плетня кол и ринулся на Яшку.

— Душегуб!

Кто-то сзади ударил Корепина кулаком по затылку. Он зашатался и выронил кол.

— Секи его!

Еле вырвался истерзанный и залитый кровью Савинка из рук озверевших людей. Левый глаз его закрылся, взбух, на подбородке, на месте вырванных клочьев бороды, зияла кровоточащая рана.

У Арбата избитого настиг запыхавшийся Яшка.

— Жив ли брателко? — участливо спросил он и покачал головой. — Экой чудной ты!.. Нешто можно перечить положенному? Подьячие и стрельцы, и те до Богоявленьего дни не вольны забижать халдеев…

— Уйди! — крикнул Савинка и вдруг, широко расставив руки, упал в сугроб.

— Дотешился, светик! — сплюнул Яшка и, взвалив товарища на плечи, потащил его в берлогу.

Остаток дня и ночь Савинка провел в тяжелом полубреду. Однако на рассвете, сообразив, что Яшка собирается уходить, он с трудом поднялся.

— Аль в Успенский пора?

— Кому пора, а кому срок и отлеживаться, — сквозь зубы процедил Яшка. — И ведь эко надумал!.. На толпу с дрекольем идти.

Корепин, превозмогая боль, пошел за товарищем.

Успенский собор был полон молящихся. Паперть запрудила толпа, не успевшая пробраться вовремя в церковь. Но халдеи, пришедшие последними, гордо запрокинув головы, уверенно протискались в собор.

На амвоне, с правой стороны, окруженный ближними боярами, в кресле восседал государь. Корепин протискался поближе к клиросу. Будто почесываясь, он то и дело тревожно ощупывал рукав, в котором была зашита челобитная. Здоровым глазом он внимательно измерял расстояние, отделявшее его от царя, и соображал — успеет ли добежать к амвону прежде, чем перехватят его дьяки.

Из боковой двери, ведущей в алтарь, высунулся дьячок и поклонился в пояс царю.

Алексей перекрестился, поднял к небу глаза.

— Починайте во славу божью!

Дьячок, с трудом сдерживая подступающий кашель, отступил к аналою и шамкнул беззубым ртом:

— Благослови, отче!

Царь сорвался с кресла и так схватился за голову, будто кто-то неожиданно треснул его по темени.

— Что ты сказываешь, — заорал он, — мужик, сукин сын: благослови, отче?… Тут патриарх, сказывай, ирод: благослови, владыко!

Чтобы ублажить царя и тем искупить свою вину, дьячок набрал полные легкие воздуха и рявкнул на весь собор.

— Благосло…

Но вдруг лицо его напряглось, вздулось жилами, побагровело, а из свистящей груди вырвался оглушительный кашель.

Алексей слезливо оглядел молящихся.

— А и в чем вина наша перед Господом, что ради для царей ныне в соборах замест велегласых дьяконов и мнихов верещат сукины сыны поросята?

Неудачливого дьячка сменил монах. Расставив широко ноги, он молодецки тряхнул черной гривой и, надавив указательным пальцем на кадык, оглушил молящихся громовым раскатом:

— Бла-го-сло-ви, вла-дык-ко!

Царь грохнулся на колени и с наслаждением перекрестился. За ним пали ниц все находившиеся в соборе.

— Вот то глас, — вслух похвалил Алексей, — чисто тебе Илья-пророк по небеси прокатился!

Из алтаря торжественно вышел патриарх Иосиф. Благословив толпу, он направился на середину собора. Алексей, опираясь на плечи ближних, последовал за патриархом и стал у столба.

Начался «чин воспоминания сожжения триех отроков или Пещное действо».

Монахи отдернули ширмы. Молящиеся увидели между столбами решетчатую деревянную печь, в виде огромного фонаря, расписанного суриком и другими красками. Для изображения горящей печи фонарь по решеткам со всех сторон был унизан железными шандалами, в которых горели восковые свечи.

После шестой песни канона, получив благословение патриарха, трое ряженых, изображавших еврейских отроков — Анания, Азария и Мисаила — были связаны «убрусцем [26] по выям» и отданы двум халдеям.

Халдеи, беспомощно тужась, чтобы вызвать на лицах приличествующий церемонии гнев, подвели отроков к печи.

— Чада царевы, зрите ли сию пещь, огнем горящу? — крикнули они в один голос.

Отроки с презрением оглядели своих катов и гордо подняли головы.

— Зрим мы пещь сию, но не ужасаемся, есть бо Бог наш на небеси, той силен взять нас от пещи сия…

Получив по зажженной свечке, отроки, подталкиваемые халдеями, вошли в пещь и тоненькими голосами заскулили молитву. Халдеи, со свечами в руках, побежали вокруг печи и бросили в горн легковоспламеняющуюся траву-плаун.

В соборе воцарилась мертвая тишина. Все взоры были обращены на вырезанного искусно из пергамента ангела, спускавшегося на шнурке с подволоки.

Два монаха, укрывшихся в алтаре, по знаку, поданному иеромонахами, принялись ожесточенно сотрясать железный лист.

Халдеи упали ниц. Какая-то старуха, преисполненная суеверного страха, воюще заголосила и побежала к выходу… И тотчас же, точно по уговору, ее со всех концов поддержали смятенными криками и рыданиями.

Ангел, покачавшись над печью, медленно, как бы неохотно, снова поднялся к подволоке.

Торжествующие халдеи ударили казнимых пальмовыми ветвями.

— Где есть Бог ваш на небеси?!

Отроки печально переглянулись и отдались на волю огня.

Вдруг монахи снова затрясли железными листами и рявкнули хвалебную песнь. Ангел, трепеща, спускался к печи.

— Ангел! Ангел Господень, спаси нас, — взмолились отроки.

Толпа снова притихла. Кое-где лишь слышались глубокие вздохи. Ангел реял в воздухе, плавно взмахивая размалеванными крыльями.

— Ангел! Ангел Господень, спаси нас! — надрывались отроки, заглушая грохот железа и трещеток.

И вот, на мгновение задержавшись в воздухе, ангел слетел в печь. Из сотен грудей вырвался вздох облегчения. Отроки сорвали с себя убрусцы и, ухватившись за крылья ангела, трижды обошли с ним вокруг печи. Пораженные халдеи бочком придвинулись к спасенным и, отвесив земной поклон, подтолкнули их к патриарху.

— Многая лета! — вихрем взвилось на обоих клиросах многолетие государю и царствующему роду.

Служба окончилась. Алексей сам, непрестанно крестясь и пришептывая молитвы, погасил все четыреста свечей в печи и направился к амвону.

Удобная минута наступила. Корепин прыгнул к царю и стал на колени.

— Государь, царь православный! — забормотал он, щелкая зубами, как на лютом морозе.

Ближние бояре позвали монаха.

— Убрать!

Но царь остановил их властным движением руки. «Он!.. Он и есть», — мелькнула догадка.

— Аль челом бьешь, холопьюшко?

— Бью челом, государь! — ударился Корепин лбом о каменные плиты пола. — На ворога христианского, на князь Черкасского, Григория Санчеуловича!

Савинка поборол в себе страх и, смело поглядев государю в лицо, продолжал:

— Мрут черные людишки с голоду! Опричь кривды да батогов не зрят иного. Плохо, гораздо плохо жительствуют сиротины твои, людишки черные.

Он сбросил с себя гулу, зашарил по рукаву епанчи.

— Аи челобитная тебе от черных людишек… Все в ней пропи…

Он осекся и похолодевшими пальцами разодрал рукав.

— Была, государь! Сам писал…

— Сам? — ехидно прищурился Алексей и кивнул подошедшим дьякам. — Так вот чью цидулу сдобыли языки у халдеев в побоище уличном.

Присутствовавшая в соборе Янина заинтересовалась неожиданной сварой и любопытно приблизилась к амвону.

— Так сам писал, сиротина? — переспросил государь, захватив в кулак бороду.

— Сам! — поднялся Корепин с колен. Его глаза зажглись вдруг гордыми огоньками, а пальцы, мявшие судорожно епанчу, сжались в кулак. — Сам!.. Думка была, не ведаешь ты, что робят с людишками черными. А ты, государь, обороняючись, тех же кличешь к себе на подмогу дьяков.

— Замолчи! — крикнул Алексей и ударил челобитчика по лицу.

Едва сдерживая волнение, Янина не спускала глаз с дерзновенного смерда. Его осанка и смелые речи восхитили ее. «Вот-то бы споручник мне!.. Вот-то бы от обиды на государственность да на дьяков добро служил бы моему королю!» И полонянка решила во что бы то ни стало спасти Корепина.

* * *

Вечером, когда пришли к ней гости, Янина рассказала им о бродяге.

— А кто дьякам ворог, тот нам впору придется, — убежденно закончила она.

Федор вернулся домой, когда никого из чужих уже не было. Янину он застал в каморке, чем-то очень расстроенную.

— Нинушка, свет мой! — засуетился постельничий и, приблизившись к женщине, выпятил до последней возможности грудь. — Да ежели кто забидел тебя, своими перстами удавлю лиходея!

Полонянка искоса взглянула на запетушившегося господаря. «Витязь тоже — пугало воронье!» — подумала она и нежно обняла Федора.

— Не забидели меня, а жалость выела сердце мое… Не можно мне боле терпети.

Осторожно подбирая слова, она заговорила о грядущем празднике Рождества. Ртищев усадил полонянку подле себя.

— Истинно, истинно, — временами поддакивал он и дремотно щурился. — Колико мы с чистым сердцем твоим добрых дел сотворим!

Однако, услышав про Савинку, сразу потемнел.

— Не сказывай про него. Грех непрощеный и слышать мне, постельничему государя царя, имя смутьяна богопротивно.

Всю ночь Ртищев не спал, прислушиваясь к сиротливым вздохам и сдержанному плачу полонянки. Покоренный слезами, он много раз вскакивал с постели, готовый сдаться, но у самой двери останавливался, гневно сжимал свои детские кулачки.

— Нет! Негоже постельничему государеву быть заступником смердов-смутьянов.

Чтобы избежать встречи с Яниной, Федор на рассвете уехал в Кремль. Царя он застал в крестовой за утреней. Стоявший у двери Босой догадался по лицу Ртищева, что с ним приключилось что-то недоброе.

— Кручинишься, Федя?

Постельничий безнадежно махнул рукой.

— Ты бы хоть, прозорливец, улещил Янину. Смертью умрет она от сердца доброго своего.

Встревоженный Васька, не дожидаясь трапезы, отправился в Конюшенный переулок, в усадьбу Ртищева.

* * *

Ночью, прежде, чем идти спать, прозорливец, запыхавшись, ворвался в цареву опочивальню.

— Ходит, Алексашенька!

— Кто ходит? — испуганно откликнулся царь.

— Сень дерзновенного ходит в покоях твоих!.. Чуешь? Как отроки иудейские… Звон, зри… Ходит и держится перстами за ангельское крыло.

Алексей попятился к красному углу. Откуда-то сверху тяжело пополз на него чей-то сдавленный голос.

— Ради для Рождества Господа нашего Исуса Христа, я, ангел Господень, внял покаянной молитве раба Божия, бившего тебе, государь, челом смерда сиротствующего.

Царь опустился на колени и в страхе прислушался к исходящим с подволоки словам.

— Помилуй же, помазанник Божий, раба того! Внемли ему, — заклокотало где-то в подполье и стихло.

Босой стал на четвереньки и подполз к государю.

— Чуял ли?

— Чуял, — перекрестился царь. — Токмо как же мы противу Соборного уложения руку поднимаем?

Васька раздраженно брякнул веригами.

— Упамятовал ты, Лексашенька. Не противу Уложения восстал смерд, а челом бил на господарей.

— Вот то-то же сказываем и мы, — приободрился царь. — Потому доля черных людишек сполна обозначена в Уложении.

Васька поморщился, сплюнул, и отполз к двери.

— Ползут! — рявкнул он и отчаянно замахал руками, телом своим заслоняя государя. Из углов, с подволоки, из подполья неслись на Алексея стоны, рев, мольбы и проклятия.

Алексей вскочил с колен, обеими руками ухватился за крест.

— Свободить! Тотчас же свободить холопа того!

Глава XVII

Босой, узнав о приезде Новгородского митрополита, смутился. Упрямый и властолюбивый Никон, не останавливавшийся ни перед чем, чтобы добиться задуманного, был единственным среди ближних царя, с которым нужно было держать ухо востро.

И доподлинно, Никон не шутил. Он крепко обдумал, к чьей стороне примкнуть: к ревнителям ли старины или к Никите Ивановичу Романову, Ордын-Нащокину, Ртищеву и другим поборникам новшеств, и решил, что силы — на стороне преобразователей.

Больше всего Ваську страшило, что Никон может добиться патриаршего стола. Он не сомневался в том, что все будет тогда кончено. Строптивый «мордовский сын» не допустит, чтобы кто-либо делил с ним власть и влияние на царя.

Прозорливец старался быть почаще подле Алексея, вмешивался в каждую мелочь, пугал Алексея, по ночам рассказывал о злых кознях Никона и сношениях его с иноземцами. Государь давал обетование порвать с митрополитом, клялся в любви своей к Ваське, но продолжал действовать так, как хотели того ближние бояре и Никон.

В утро, когда митрополит явился к царю, Босой ушел из Кремля. Царь встретил Никона у двери соборной палаты и, дружелюбно улыбаясь, подошел под благословение.

— Не тебе от меня благословением благословляться, но мне вместно молить заступничества твоего перед Господом, — льстиво поклонился митрополит, но все же возложил руки на голову государя.

Ближние выстроились вдоль стены, у брусяного взруба. Усевшись в дубовое кресло, украшенное двуглавым орлом, царь милостиво указал ближним на лавку.

Никон любопытно огляделся и, отставив палец, пересчитал окна в нижней части стены.

— Яко двенадесят колен Израилевых, и двенадесят окон в соборной твоей, государь, — одобряюще покачал он головой и перекрестился.

Алексей удивленно оттопырил губы.

— А мне и невдомек сие.

— Сии же верху стены три окна, — продолжал Никон наставнически, — суть Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святый.

Лица ближних засветились восхищением перед мудрым толкованием митрополита.

— Доподлинно, мудр ты, и во всякой вещи знаешь доброе толкование, — похвалил государь.

Нащокин, пользуясь случаем, приподнялся с лавки.

— Мудр и праведен митрополит и несть мужа на Руси, кой блюл бы так ревниво благодать Христову, как он.

Густые брови Никона встревоженно насупились.

— Превыше и умственнее меня Иосиф, патриарх московский.

Никита Иванович фыркнул в кулак.

— Превыше главою, а разум, сдается, давно в вине утопил.

Алексей погрозился дядьке.

— Грех над володыками насмехаться, Никитушка!

Князь, подражая старикам, зашамкал с ужимками:

— Стар я… Токмо закину ноженьку на стол патриарший, а остатняя ноженька в могилу тянет. — И, неожиданно резко поднявшись, ткнул рукой в сторону Никона:

— Вот тебе, государь и племенник мой, истинный патриарх!

Голоса крепли, речи смелели, переходили в горячие споры. Только князь Львов угрюмо молчал и безостановочно барабанил пальцами по переплету окна. Но под конец он не выдержал:

— Покажи милость, царь, отпусти от себя.

— Аль не по мысли тебе беседы наши? — скривил губы царь.

Львов с нескрываемой ненавистью оглядел с головы до ног митрополита.

— А ведомо ли тебе, владыко, что, не учась премудростям латинским и греческим, Зосима и Савватий, по местному чину, угодили Богу и совершили многая преславная чудеса?… А и митрополиты Петр, Иона и Филипп, опричь часослова, псалтиря, октоиха да апостола ничего не читавшие, такожде преславно угодили Господу.

Он забылся и, несмотря на присутствие государя, противно чину, многозначительно поднял руку. Его глаза, точно два серых мышонка, рассерженно бегали из стороны в сторону, как бы норовя выпрыгнуть из раскосых и узеньких своих норок.

— Уши попридержи, — прервал его Никита Иванович, — ишь, с кожею на челе, словно бы в лихоманке, трясутся.

Царь не выдержал и расхохотался.

— Не внемли ему, Симеон! Уж такой он уродился потешный. Сказывай, не серчай!

— Нечего сказывать, — буркнул князь и отошел, сопя, к двери.

— А нечего, митрополита послушаем, — повернулся Алексей к Никону.

— Короток сказ мой, царь-государь, — ответил Никон. — Не гнушался бы Симеон Петрович мудрых советников-книг, ведал бы, что давно зреет нужда великая вернуться Руси к тому целительному источнику, откель обрела она веру Христову. Ибо великие потребы церковные лежат в обрядах. А наши учителя, по темноте своей, те обряды по-своему повели да тем изрядное допустили искажение в книгах. — Он перекрестился с глубокою верою и твердым, не допускающим возражения голосом, прогудел: — Настал час, в кой повелевает Господь исправить веру, к обрядам чистым и непорочным греческим повернув ее сызнов.

— Чуешь, Симеон? — спросил Алексей.

Львов взялся за ручку двери.

— Освободи, государь!.. Не можно мне по роду-отечеству, с мордовскими людишками на одной лавке сидючи, беседу беседовать. Привычны бо мы от дедов наших не глаголом, но батогами внушать смердам, что добро, а что есть лихо.

Алексей освирепел.

— Прочь!.. С очей наших прочь!

* * *

Янина стала реже бывать в Кремле, так как благоволившая к ней вначале царевна заметно изменила свои отношения к худшему. Но полонянка не особенно кручинилась. С тех пор, как Корепин, по челобитной постельничего, был отдан ей в холопы, она отдалась новому, захватившему ее целиком, делу: сам польский посол через близких своих одобрил затеи Янины и посулил выдать ей большую награду, если она сумеет связаться с смутьянами и с разбойными российскими ватагами, чтобы должным образом влиять на них.

Тадеуш, почуяв в Савинке соперника, возненавидел его с первого дня и старался ни на минуту не оставлять его наедине с Яниной. Она пригрозила было выслать дворецкого в Арзамасское имение господаря, но Тадеуш только нагло расхохотался в ответ и больно шлепнул ее по спине — нарочито громко, чтоб слышно было в сенях, объявил:

— Я в Арзамас, а ты на дыбу, красавица, коль не любо тебе в языках у короля нашего хаживать!

— Примолкни! — зажала ему рукой рот Янина. — Ополоумел? — и обиженно отошла к оконцу: — Я от чистой души к нему, а он сразу же и браниться!

— А от чистой души, и мы не из свиней русских. Добро ведаем, как с панночками держать молвь достойную, — расшаркался Тадеуш.

Поняв, что Янина испугалась его угроз, он с каждым днем стал распускаться все более и более. Он издевался над полькой, вымогал у нее деньги и золото, заставлял по ночам приходить к нему в чулан и дошел до того, что по малейшему поводу избивал ее чуть ли не на глазах у челяди.

Все драгоценности Тадеуш сносил в Басманную слободу к своей возлюбленной. Он сам рассказывал об этом полонянке и хвастал, что скоро надежные люди помогут ему уйти за рубеж.

Это вначале обрадовало Янину — она даже предложила ему помощь.

— Погодишь, не таково просто от нас избавиться, — ответил Тадеуш, ехидно ухмыляясь, и Янина поняла, что дворецкий никогда не уедет, а будет до последней возможности держать ее в своих руках.

Однажды ночью, пользуясь отсутствием Федора, она сама пришла к Тадеушу.

— Отдыхаешь?

— А ты допреж того, как войти, на колени бы стала да лбом бы об дверь стукнулась.

— Пожелаешь, не токмо стукнусь, расшибусь… Токмо об едином кручина моя…

— Чего еще, токмо?

— Токмо не выдай меня, — шепнула Янина и, захлебываясь, упала к нему на грудь: — Покажи милость, пожалуй в господареву опочивальню. Не гоже тебе, соколу ясному, в каморе лежать!

Удивленный Тадеуш недоверчиво отстранился.

— Уж не козни ли замышляешь?

Она воздела к небесам руки.

Выслушав поток обетовании, произнесенных на чисто польском языке, дворецкий сдался. В опочивальне они уселись за круглым столиком подле окна.

— Аи попотчую я коханого своего! — похвалилась Янина, доставая из короба бутылку заморского вина.

Тадеуш выхватил из ее рук бутылку и подозрительно оглядел сургуч. Убедившись, что все в порядке, он сам откупорил бутылку.

— На добро здоровье, пан Тадеуш! — поклонилась Янина и первая пригубила чарку.

Когда дворецкий поднес ко рту кубок, она обвилась рукой вокруг его шеи и жарко поцеловала в щеку.

— Покажи милость, дай испить из кубка твоего, хоть единый глоточек.

Тадеуш опорожнил почти весь кубок и милостиво передал его полонянке.

Янина поднесла ему свою чарку.

— Гоже ли вино?

— Гоже.

— Так и пей на добро здоровье.

Он выпил чарку и поднялся.

— Нешто полежать маненько?

— Твоя воля, пан, — смиренно вымолвила Янина и растегнула кофточку.

Тадеуш сделал шаг к постели и вдруг схватился рукою за грудь.

— Эко хмельное вино!

— А ты полежи… полежи, пан мой ласковый, — просительно говорила Янина и лицо ее перекосилось в звериной усмешке. — Показал бы милость, хоть на малый час полюбил бы меня!

Страшная догадка помутила рассудок Тадеуша.

— Ты пошто смеешься так?… Пошто глазеешь так на меня? Или зельем меня опоила?

От каменеющих его ног к животу и груди тяжело полз смертельный холод… Жуткая усмешка, полная издевки, не сходила с лица полонянки.

— Полюби меня хоть на малый час допреж того, как отправишься в приказ да об Янинке обскажешь дьякам!

Тадеуш замахнулся бутылкой, но тут же немеющие пальцы выронили ее.

— Змея! Зм…мея под…кол…одная!

— Жалуй!.. Жалуй же, пан мой коханый! — хохотала Янина. — Не то, как поволокут тебя в преисподнюю, не поспеешь!

Дворецкий сделал последнее усилие, чтобы устоять на ногах, и замертво рухнул на постель.

— Добрый путь, пан, — склонилась над ним женщина.

Убедившись, что дворецкий мертв, она спокойно убрала со стола чарки, вытерла ковриком пролитое на пол вино, выволокла труп в сени и побежала в каморку, отведенную для Корепина.

Савинка сладко похрапывал, разметавшись на войлоке, матовые лучи полумесяца чуть серебрили его голову, ложились на запрокинутое лицо призрачной, тающей кисеей.

Янина провела рукой по груди холопа.

— Боязно мне… Чуешь, Савинка?

Корепин полураскрыл губы и радостно улыбнулся.

— Ты не бойся, Танюша… Иди, да иди же ко мне, не бойся…

Услышав незнакомое имя, полонянка злобно ткнула Савинку кулаком.

— Восстань!.. Токмо бы дрыхнуть им, псам.

Савинка открыл глаза и, увидев перед собой польку, вскочил.

— Аль утро пришло?

— Кое там утро, — заломила руки полонянка, — лихо пришло, а не утро! Дворецкий без живота в сенях лежит.

Она выбежала на двор и громким криком подняла на нога всю усадьбу.

Приведенные по ее приказу поп и ведун весь остаток ночи тщетно читали над покойником молитвы и заклинания. Янина была вне себя. Она сама окропила Тадеуша святой водой, причитала над ним и умоляла людей спасти «верного господарева хлупа». Однако никакие заговоры не помогли. Ведуну и священнику пришлось покориться судьбе. Сунув за пазуху серебро, полученное за труды, они простились с Яниной и, уходя, смиренно утешили ее.

— Что Богом положено, того не одюжить людишкам.

Полонянка два дня держала строгий пост и никого не пускала к себе, кроме Федора и нового дворецкого — Савинки.

— Добрый холоп был, пуще живота любил тебя, господарь, — неутешно причитала Янина. — А и словно чуяла я беду. Среди ночи пробудилась. Выхожу, ан грех какой… лежит… лежжжит!

На третий день Тадеуша похоронили, справили по нем богатые поминки, и жизнь в усадьбе Ртищева потекла своим чередом.

* * *

Как-то в праздник к Федору пришел в гости коломенский епископ Павел.

— Слыхивал я, женка, будто ты, православную веру приняв, твердо блюдешь уставы древлие, — обратился он к Янине, благословив ее.

Ртищев трусливо выглянул в дверь.

— Страха мирского страшишься, — пожурил его Павел и печально покачал головой. — В стране христианской про Христа не можно стало сказывать без опаски… Вре-ме-на!

Ртищев развел руками и уставился на образа.

— Измаялся я в думках, владыко. Покель Никона слышу, сдается, будто у Никона истина. А с ревнителями древлего благочестия побеседую, и будто истина истинная — у них.

Чтобы избежать пугавшего его разговора, он вдруг засуетился.

— Батюшка! Да мне срок к государю идти!

И поклонился в пояс епископу.

— Не взыщи, владыко, Нинушка тут тебя попотчует, а я пойду.

В трапезной прислуживал Корепин. Павел заметил, с каким усердием слушает его речи холоп, и торжественно изрек:

— А и апостолы были не горазды в граматичном учении, но познали Христа и с великою славою посеяли на земле всехвальное учение его. Дерзай же, чадо мое, борись за древлее благочестие, и будешь ты мужем, достойным вышних селений Господних!

Савинка отвесил земной поклон и поцеловал край епископской рясы. Перед расставаньем епископ взял обет с него и с Янины бороться с Никоном, погубившим веру Христову и, благословив их, ушел, довольный собой.

Весь остаток дня полонянка провела с Корепиным в угловом терему. Савинку поразила начитанность польки и знакомство ее с жизнью «еуропейцев». Он забрасывал ее бесконечными вопросами и на все получал обстоятельные и точные ответы. Однако, когда полонянка предложила ему учиться по-латыни, «чтобы свободиться от свиного российского духу и быть подобным „еуропейцу“», Корепин, задетый за живое, поднялся с лавки и шагнул к двери.

— Российские людишки хоть и темны, да дух человечий имут, а не свиной! То от лютой жизни стали на себя непохожи людишки!

Янина восхищенно притянула к себе дворецкого.

— Да нешто в хулу я?… Тем и любы мне молодцы, кои не покоряются, но противоборствуют, как ты в соборе противоборствовал, обидам да господаревым кривдам.

Она сдавила руками виски и понурилась.

— И сама-то я, ох, нахлебалась кручинушки!

Разжалобившийся Савинка дружелюбно обнял ее. Янина тесно прижалась к нему и смолкла.

Приближался вечер. По небу бродили стада свинцовых туч. Терем тонул в мягком, чуть колеблющемся, полусумраке. В пазах бревенчатых стен потрескивали, точно баюкая притомившийся день, невидимые сверчки. Из щелки подполья подозрительно высунулся мышонок, поглядел на мигающий глазок лампады, скользнул неслышно к красному углу и растаял в палевых складках густеющей тени.

Полонянка вложила свою руку в руку дворецкого и замурлыкала какую-то песенку. «Токмо бы приворожить тебя, молодца, — думала она в то же время, — токмо бы отведал ты ласки моей». Ее воображение разыгрывалось и рисовало заманчивые картины будущего. Перед затуманенным взором вставали объятые огнем восстаний российские города, заброшенные нивы и пастбища, трупы, заполонившие дороги, бегущие в страхе перед гордою шляхетскою ратью царевы полки и впереди рати — король, на белом коне скачущий в Кремль. Увлекаясь, она трепетно тянулась навстречу видению. «То я, круль Казимир! То я уготовала тебе дорогу к столу Московскому. Я!..»

Глава XVIII

Добившись патриаршего стола, Никон еще ревностней принялся за исправление церковных книг.

Низшее духовенство, смотревшее вначале сквозь пальцы на затеи патриарха, встретившись лицом к лицу с новшествами, подняло бурю негодования. И в самом деле — большинству священников, не знавших грамоты и научившихся службе по слуху, было над чем негодовать, так как после исправления книг им пришлось бы либо переучиваться вновь, либо расстричься.

Первыми дали знать о себе монахи Соловецкого монастыря, отправившие на Москву послов для объяснения с Никоном.

Патриарх продержал послов на своем дворе три дня, не допуская их к себе и запретив келарю выдавать им прокорм. Возмущенные монахи решили идти с челобитной к царю. Но, едва они собрались покинуть подворье, их окружили вооруженные послушники и, загнав в амбар, жестоко избили.

На четвертый день Никон сжалился над послами и приказал вывести их на двор.

— Печалуетесь, отцы-иеромонахи? — спросил он насмешливо и замахнулся вдруг посохом.ж — На колени, еретики!

Послы, не сдерживая гнева, вплотную обступили крыльцо.

— Не в унижение, а в честь доселе нам было кланятися московскому патриарху. Токмо и патриархи встречали нас допреж не дрекольем, а благословением да хлеб-солью!

Никон поманил к себе стражу и спокойным голосом объявил послам:

— Либо на колени, либо под батоги. Не повелеваю, но даю вам вольную волю самим решити.

Поняв, что иного исхода нет, выборные, скрепя сердце, опустились на колени.

— Печалуйтесь, покель досуг мне слушати вас, — молвил Никон.

Монахи о чем-то зашептались между собой.

— Не краше ли и не починать? — уже громче, так, чтобы дошло до Никона, произнес один из послов.

— А пришли, так выкладывай, брат Иннокентий, — ответил другой. — Не по своему делу прибыли на Москву, а ради для всей церкви страждущей.

Патриарх нетерпеливо передернул плечами.

— Либо печалуйтесь, а либо — вон!

Иннокентий вздохнул, провел двумя пальцами снизу вверх по ястребиному своему носу и, нехотя перекрестившись, поднялся с колен.

— Стар я и немощен. Не взыщи. Не можно мне на коленях стояти.

— Добро! Сказывай, стоючи, — разрешил патриарх.

— А сказ невелик наш тебе, святейший… Токмо внемли, не злобствуя, но с усердием, патриарха достойным.

Никон прищурился и сложил руки на животе.

— То ли с челобитного ко мне вы пожаловали, то ли поущать меня вздумали!

Иннокентий выпрямил сутулую спину и ударил себя в грудь кулаком.

— А будет воля Господня, и от поущения не отречемся! — крикнул он дерзко в лицо патриарху. — А покель внемли!.. А которые мы священницы и диаконы маломочны и грамоте не навычены, то новым книгам нам колико не учитца, а не навыкнуть.

Патриарх желчно усмехнулся.

— То-то вы и привержены к старине, что червю слепому свет Божий пуще лютые огни!.. Не сдается ли вам, отцы соловецкие, что у сего иеромонаха смиренного замест главы — колпак скомороший на ослиное копыто посажен?

Взбешенные издевательствами, монахи вскочили с колен.

— Будет! Не дано тебе над духовными мужами смеятися. Самому царю челом ударим на богохульника!

— Гоните их в шею! — крикнул Никон и, сбросив с крыльца Иннокентия, скрылся в покоях.

Прямо с патриаршего подворья послы отправились к епископу Павлу Коломенскому.

По изможденным лицам гостей и потрепанному их виду Павел понял, какой прием оказал им Никон. Выслушав монахов, он наскоро покормил их и приказал собираться к царю.

Послы растерянно переглянулись.

— Возможно ль в рясах, изодранных послушниками патриаршими, перед царевы очи предстать?

— Возможно! — злобно ответил Павел. — Пущай поглазеет государь православный, како встречают на Москве учителей и наставников христианских.

Алексей был в Думе, когда ему доложили о приходе монахов. Робко оглянувшись на Никиту Ивановича и Морозова, он встал с кресла и перекрестился.

— И все-то не так, как ищет сердце наше! Все-то смута и свара серед людишек наших.

Никита Иванович кивнул стоявшему у двери дьяку:

— Веди их!

Запрокинув величественно голову и чванно поджав губы, Павел первым вошел в Думу. За ним, на четвереньках, усердно колотясь лбами о проплеванный пол, вползли монахи.

Ордын-Нащокин преградил дорогу епископу.

— Иль не гнется спина, что дерзаешь не поклониться государю всея Руси?

Послы испуганно насторожились, готовые при первом окрике царевых советников броситься наутек. Но Павел, оттолкнув Нащокина, подошел вплотную к царю.

— По твоему ли соизволению, государь, стали ныне промеж тобою и епископами православными человеки мирские?

Алексей покраснел и потупился.

— Любы нам все наши сиротины, — расплывчато ответил он.

— Все ли? — ткнул епископ посохом в сторону Ртищева. — А либо токмо те богомерзостные, кои навычены еллинским книгам да прочей ереси?… Все ли, а либо любезней сердцу твоему вороны, гнездящиеся при Андреевском монастыре?

Федор попытался вступить в пререкания, но, встретившись со взглядом епископа, растерялся и махнул безнадежно рукой.

Медленно раскачиваясь у окна, князь Никита вполголоса напевал иноземную песенку.

Царь предложил Павлу присесть.

Епископ несколько успокоился и уж тише продолжал:

— Ведомо ли тебе, государь, что верующий ежечас подвержен поддаться диаволу и впасть в богомерзкую ересь? Иль негоже стали глаголы премудрые ныне: люби простоту паче мудрости, не изыскуй того, что выше тебя, а какое дано тебе от Бога учение, то и держи.

Алексей неопределенно покачал головой и поочередно поглядел и на епископа, и на сторонников новшества, и на поборников старины.

Полдня ушло на страстные споры о Никоне, о его преобразовательских деяниях. Наконец, Павел, охрипший от крика, покинул Думу, так ни до чего и не договорившись с царем.

На улице епископа встретила толпа единомышленников.

— Зрите, христиане, како творят ныне с монахи на патриаршем дворе! — завопил Иннокентий, потрясая полами изорванной рясы. — Три дни морили нас гладом еретики! Три дни потчевали нас батожьем и кнутьем!

Павла окружили ученики Андреевского монастыря — Голосов, Засецкий и Алябьев.

— Очисти, владыко, от ереси книжной! — заломили они в отчаянии руки. — Избави нас от злых козней Ртищева и Нащокина.

Епископ тотчас же приступил к очистительной молитве. Толпа благоговейно опустилась на колени.

Получив отпуск, ученики Андреевского монастыря поклонились в пояс Павлу и возбужденно обратились к толпе:

— Ныне нас очистил владыко, а кто порукой тому, что завтра нас да иных христиан сызнов не погонят поганиться ересями? А не быть на Москве гнезду вельзевулову? Огнем спалить тое гнездо!

— Огнем спалить! — подхватила угрожающе улица.

— Да и пепел развеять!

Невесть откуда в руках людей появилось дреколье, ножи и камни. Толпа, предводительствуемая монахами, хлынула в сторону Андреевского монастыря.

В Кремль, нещадно нахлестывая нагайкой взмыленного коня, мчался окольничий.

— Бунт! — молнией пролетело по всем уголкам Москвы и поразило громовым раскатом палаты царя.

Алексей, выслушав окольничего, бессильно повалился на лавку.

— Вот тебе и филосопия на европейский лад! Вот тебе и исправление богослужебных книг!

Рокот толпы долетел и до усадьбы постельничего. Савинка, узнав, в чем дело, бросился было на улицу, но у самого крыльца его остановила Янина.

— Куда?

— Аль оглохла, не чуешь разве, как загомонили людишки?

— Не ходи! Не срок тебе дьяков дразнить!.. И то гневается царь на нашего господаря, — умоляюще заговорила Янина и, неожиданно загоревшись злобой, погрозилась в пространство: — Будет час, сама я впереди черных людишек пойду великою ратью противу царевых воров!

Где-то ухнул пищальный залп.

Корепин распахнул дверь и вырвался из рук вцепившейся в него польки.

— Пусти!

— Ан не пущу! — властно крикнула Янина. — Не пущу зря помирать! То не на радости, а на кручины черным людишкам.

Она догнала его у ворот и загородила дорогу.

— А меня не слушаешь, послушайся Танина гласу!

Савинка недоуменно остановился.

— Нешто ты про Таню ведаешь?

— Коли сказываю, выходит, ведаю. А уйдешь — не зреть тебе боле ни воли, ни девки!

Пользуясь замешательством Корепина, она увела его в хоромы. Савинка сел на лавку и закрыл руками лицо.

— Серчаешь? — тихо, упавшим голосом, спросила полонянка.

— Уйди! — неприязненно передернулся Корепин. — Не серчаю, а, одначе, уйди.

Но полька не послушалась, присела рядом с ним. Она долго с горячностью доказывала Савинке, что не должен он рисковать понапрасну и под конец таинственным шёпотом рассказала ему о людях, которые исподволь готовят восстание во всей стране.

— Кто сии люди? — сразу загорелся Корепин.

— Пообживемся с тобой, все обскажу. Тайну сию не можно мне, не спросясь у атамана нашего, ни единому человеку открыть.

Она помолчала и так поглядела на дворецкого, будто хотела проникнуть в самые сокровенные его помыслы.

— Даешь ли обетование верой и правдой служити людишкам страждущим?

Корепин вскочил с лавки и клятвенно поднял руку.

— Пущай душа моя отойдет в геенну огненную, коли помыслю токмо Иуде сподобиться!

— А коли так, — улыбнулась Янина, — для началу испытанье тебе. Держи!

Достав из-под кофточки запечатанную сургучом цидулу, она сунула ее за пазуху ему и принялась подробно объяснять, куда нужно отнести бумагу.

— Гоже ли? — усомнился Савинка. — Как я перед людьми тому ляху цидулу отдам?… А ненароком ошибка выйдет, да языка замест своего приму человека?

Янина снова во всех подробностях описала ему внешность поляка и перекрестила его на дорогу.

— Да благословит тебя Бог на правое дело. А повыгонит царь послов Хмельницкого из Москвы, как погнал Вешняка, в те поры все и почнется. Поднимется в те поры казачество, соединится с холопями нашими и великою ратью пойдет на царевых воров.

Дворецкий невольно залюбовался Яниной. «Прямо тебе ни дать, ни взять матерь Божья, что на фряжских лубках», — подумал он умиленно и чуть коснулся ее руки.

— Ну, я пойду.

— Иди, мой коханый, — ласково ответила Янина и, точно покорившись горькой судьбе, прибавила: — А оттель к Тане зайди… Поди, истомилась без тебя, горемычная. Колико время на воле ты, а по блажи господаря ни единожды со двора не хаживал никуда.

В воротах Корепин встретился со стариком богомольцем, частым гостем Янины, и почтительно поклонился старцу.

— Не к нам ли ковыляешь, человек Божий?

— К вам, чадушко, к вам, — едва внятно просипел богомолец и зябко натянул на уши ворот тулупа. — На дворе благорастворение воздухов, а мне все студено, голубок… Видно, время в могиле погреться.

Янина, увидев гостя через окно, выбежала ему навстречу. Старец остановился посередине двора и, широко расставив руки, зашатался из стороны в сторону. К нему на помощь подскочил холоп.

— Аль ноженьки не носят, молитвенничек?

— Стар я стал, немощен. Ростом да видимостью дуб ядреный, а в нутро поглазеть — опричь дупла да плесени, ни чего не засталось.

С огромным трудом он подошел к крыльцу и низко поклонился Янине.

— Спаси Боже рабу Божию, Нину!

— Гряди с миром, старче, в нашу обитель.

В каморке, примыкавшей к опочивальне Федора, гость, покряхтывая и творя молитву, уселся на лавку.

Янина выглянула в дверь. Холоп, проводивший богомольца до порога опочивальни, вытянулся перед полонянкой.

— Мне идти, а либо занадоблюсь?

Полька звонко ударила его по лицу.

— Колико раз я наказывала не поганить духом смердящим хором! Коли занадобится, неужто не кликну!

Старец покачал головой и хихикнул. «А и лукава, блудная тварь! Ей бы не во образе по земле шествовать, а змием на брюхе ползать».

Обойдя хоромы и убедившись, что никого нет, Янина закрыла на засов входную дверь и вернулась в каморку.

— Сбрось ты, Василий, тулуп свой да в сени снеси. Вся каморка смердит.

Старец зажал ей ладонью рот.

— Ополоумела? Старцем величай, а имени не реки. Не ровен час, учует кто.

Полька уверенно тряхнула кудрями.

— Опричь нас да мышей во всех хороминах духа нету живого.

* * *

Корепин встретился с поляком в тайной корчме, и, обменявшись с ним цидулами, тотчас же ушел.

По дороге к Тане он встретил Григория, ковылявшего в церковь.

— А девка-то вся вышла, — собрал гончар желтые губы в сочувственную улыбку. — На деревню, милок, подалась, подкормиться маненько.

На пригорке показалась приземистая фигура приходского священника. Заметив его со звонницы, пономарь ударил во все колокола, и Григорий, сняв шапку, набожно перекрестившись, пошел своей дорогой.

Корепин неохотно поплелся домой. У ворот господарской усадьбы холопы предупредили его, что Янина заперла входную дверь и не велела никому подходить близко к хоромам. Савинка обошел усадьбу и, выбрав местечко поудобней, прилег на траву отдохнуть.

Время шло, а старец, очевидно, не собирался уходить из усадьбы. «И об чем толковать без краю с человечишком древним?» — недовольно думал дворецкий, ежась от предвечерней прохлады. Он подождал еще немного и решил пробраться в свою каморку. Чтобы не тревожить Янину, он отволочил оконце в чулане и неслышно пробрался в сени. Из опочивальни слышался сдержанный голос полонянки. Савинка невольно остановился и прислушался.

— А посол нашего короля сулит пожаловать тебя тремя тыщами злотых да крестом изумрудным, ежели ты подобьешь царя выгнать вон из Москвы послов гетманских — Кондратия Бырляя и Мужиловского Силуана.

«Эко, глаголы какие со богомольцем», — удивился Корепин и подкрался к двери каморки. Старец, должно быть, в сильном возбуждении, тяжело шагал по каморке.

— Выгони, попытайся, коли нынче вся сила у Никона… Нешто слыхано, чтобы я, первый советник царев, не хаживал боле без дозволения к государю? Да об чем толковать!.. Всюду языки за мной шествуют. К Федору не можно стало хаживать в своем образе.

Савинка припал ухом к щели.

Шаги стихли. Старец зевнул и, должно быть, уселся — в каморке скрипнула лавка.

— А кичатся послы Хмельницкого тем, — донесся до слуха Савинки его хриплый голос, — что-де, после того, как казаки разбили ваших ляхов на Буге у Батоги [27], сам турский султан и хан крымский кличут казачество себе в подданство да сулят за то богатые выгоды и милости.

Голос падал, переходил в невнятный шелест… Затем, после томительно-долгого молчания, Савинка услышал наконец голос Янины.

— А коли лихо учуем, уйдем за рубеж. Токмо бы допреж того добиться, чтобы воров гетмановых из Москвы вон погнали.

Богомолец присвистнул.

— Погнать-то, авось, и погонят, да еще недостатно сего, чтобы Сигизмунду на стол сести Московский.

У Корепина помутилось в глазах: «Что же сие, Господи Боже! Да то ж не печальники холопьи, а языки польского короля!» — Он торопливо отполз к оконцу и, выпрыгнув на двор, притаился в кустарнике.

Вскоре Василий ушел из усадьбы. Болезненно перебирая ногами, часто останавливаясь, чтобы перевести дух, он направился к роще. Савинка неотступно шагал за ним. У рощи старец остановился, пристально, огляделся по сторонам, и, не заметив припавшего к земле Корепина, бодрой походкой здорового молодого человека пошел к сосняку.

Дворецкий полз за ним на животе.

— Да тож Васька Босой! — всплеснул он руками, когда старец снял накладную бороду и копну седых волос с головы.

Не раздумывая, гонимый чувством негодования, Корепин прямым путем отправился в Тайный Приказ.

Глава XIX

Федор изогнулся, до отказа запрокинул подрагивающую голову и с таким ужасом уставился на рот дьяка, точно исходили оттуда не человеческие слова, а падали всесокрушающие огненные колесницы всех семи Божьих небес.

— …А Бырляя Кондратия и Мужиловского Силуана немедля вон. Поелику же невозможно сие через Веди Буки…

Дьяк причмокнул с наслаждением и мягко, как кот на полузадушенную мышь, поглядел на Ртищева.

— Веди-то Василий выходит, а Буки — Босой… Еще толмач с ляцкого цидулу не перекладывал, а и ляха изловленного не разыскивали [28], а я слухом учуял: Веди не инако-де, как Васька прозорливец.

И снова уткнулся в бумагу.

— Поелику же невозможно сие через Веди Буки учинить, обворожи поумелей господаря своего. Однако не сейчас, а перегодя, под остатнее время сохранив сие по той пригоде, что умишком трухляв он и дело загубить может…

В цидуле подробно указывалось, что должна предпринять Янина для разрыва Москвы с Украиной и под конец торжественно подтверждалось, что в случае успеха полонная женка будет вывезена в Польшу, в пожалованное ей королем поместье.

— Так-то, Федор Михайлович, — игриво прищелкнул языком дьяк. — А ты еще ухмылку на лике держал, когда я впервой о богомерзостях сих обсказывал.

Постельничий бессмысленно огляделся, подался к двери, но тотчас же вернулся назад.

— Скажи! — заломил он руки, совсем, казалось, готовый упасть на колени перед дьяком. — Христа для, пропятого, скажи…

— Все. Ни вот столько не утаил от тебя. Ведаю, что сказы сказываю не с худородною шельмою, а по делу богопротивному с царевым постельничим совет держу.

— Выходит, все тобою реченное — истина? — с тоской в голосе спросил Федор. — Да сказывай, не щерь рыла ехидной бесовской.

Его охватил звериный гнев. Он подпрыгнул и повис на плече дьяка:

— Мир не видывал еще казни, коей тебя буду казнить, ежели обыщется, что облыжно возвел ты на женку полонную!.. Сам перстами своими удушу, а прознаю, за истину ты ратоборствуешь или выслуги ищешь перед государем.

Дьяк легким движением стряхнул с себя тщедушное тело постельничего и повернулся к образу.

— Прости духом смущенного раба твоего, дерзнувшего черное дело противу царя всея Руси потварью обозвать.

Гнев Ртищева рассеялся так же неожиданно, как и возник, уступив место смутному чувству страха.

— Не потварь… Не так уразумел ты меня. А и о том поразмыслил бы, каково душе моей? Ведь тут не токмо грех непрощеный перед государем, тут честь моя… В моих ведь хороминах то черное дело родилося!

Он опустил голову на руки. Смешно и жалко задвигались еще больше сузившиеся плечики. Дьяк приоткрыл дверь, что-то шепнул стрельцу и окликнул постельничего:

— Сейчас изловленного ляха приволокут. Разыскивать буду…

— Я буду… Я разыскивать буду! — объявил Федор и, когда ввели скованного по рукам и по вые поляка, визгливо крикнул: — Чинить застенок! Калить гвозди железные, дыбу готовить.

Дьяк жестом пригласил Ртищева за собою. В застенке уже возился у огня кат, раскаливающий прутья, щипцы и иглы.

— Что носом водишь? — повернулся дьяк к замершему у входа колоднику. — Аль говядинкой жареной отдает?

Пинком под спину он отбросил поляка к дыбе. Ртищев воздел к небу руки:

— Сподоби мя. Господи Боже сил, со славою послужити царю моему.

И выхватил из огня добела раскаленный железный прут.

* * *

Корепин вернулся домой на рассвете, когда усадьба еще спала. Обменявшись приветствиями со сторожами и узнав, что господарь еще не приезжал, он прошел в свою каморку, не раздеваясь, прилег на охапку сена. Однако, несмотря на все старания, ему не удавалось заснуть. Перед глазами неотступно стоял образ допрашивавшего его дьяка и вызывал тревогу, недобрые предчувствия.

Где-то близко послышались чьи-то крадущиеся шаги. Дворецкий, приподняв голову, уставился в заволоченное оконце. «Бежать, — родилось в мозгу и заставило вскочить на ноги. — Бежать, покель вдругойцы не попал к дьяку на расспрос».

В чуть приоткрытую дверь просунулась голова Янины. Савинка сразу притих и, почувствовав острую неловкость, по-детски, виновато потупился.

Полонная женка по-своему поняла его.

— Уж и не чаяла я узреть тебя, — прошептала она, входя в каморку. — То ли вольно тебе с душою бабьею, словно с тварью бессловесною тешиться?

Корепин еще больше смутился. В словах полонянки ему почудился намек. Он искоса взглянул на женщину и вытащил из-за пазухи цидулу.

Янина словно неохотно приняла бумагу, спрятала у себя на груди и укоризненно вздохнула.

— Лукавишь ты, Савинка… Ведаешь, что не о цидуле ночку кручинилась, а об том тугой [29] изошла, что с Таней милуясь, меня не позабыл ли.

У дворецкого отлегло от сердца.

— А об том не тужи, — сказал он. — Быль молодцу не в укор. Где бы орел ни летывал, лишь бы ко гнезду, к орлице обернулся целехонек… Про Таню же сказ не велик: на деревню ушла.

Янина подозрительно подняла брови.

— На деревню? А ты же где ночь ночевал?

Сообразив, что сказал неладное, Савинка постарался выпутаться и перевести разговор на другое.

— С родителем ее, с Григорием-гончаром, про долю нашу все сказы держал. Покель то да се — и ночка приспела. А ночью, да при цидуле эдакой, сама разумеешь, какое тут странствие. Неровен час, на дозор набредешь… Вот и застался…

Прижавшись щекой к теплому, пахнущему иноземными благовониями плечу женщины, он сладко зевнул.

— Отдохнуть бы маненько.

Янина заботливо взбила сено, помогла Савинке улечься и, трижды перекрестив его, ушла.

У Корепина смежались глаза. Мысли работали спокойней. Пробудившееся было чувство раскаяния в содеянном сменялось вновь — как и в первую минуту, когда он понял, что связался не с «ратоборствующими за убогих черных людишек», а с польскими языками, замыслившими погубить землю родную, — сознанием правоты своего поступка. Даже образ ехидно щурящегося дьяка уже не пугал. «Не можно верить тому, что меня, российского человека, за добро железами отдарят», — подумал он и потянулся всем телом, уютнее ткнулся лицом в душистое сено.

Откуда-то издалека доносились неясные шумы. А может быть, и не шумы, а песенка дремы, такая же тихая и ласковая, как глаза Тани… И доподлинно, вон идет она, кивает. Улыбается мягкой своей улыбкой.

— Танюша. А, Таня… То я кличу тебя, Савинка…

Он сделал движение рукой, чтобы обнять склонившуюся над ним девушку, и заснул.

А шумы не утихали. У растворенных настежь ворот суетилась челядь, бегала вокруг топтана [30], встречая господаря.

Широко перекрестившись, Федор Михайлович засеменил к фигурному крыльцу хоромин.

В сенях его встретила Янина:

— Дай Бог здравия хозяину доброму.

Она поклонилась в пояс и, не дождавшись обычного ответа, пристально взглянула на господаря. Заставив себя улыбнуться, Ртищев, покачиваясь, прошел в опочивальню. «Не инако, приневолили гнидушку мою хмельного испить, — подумала Янина, уходя к себе. — Авось, хоть с хмеля от челомканья свободит, от ласки своей плюгавой».

Федор Михайлович плотно прикрыл за собой дверь и без сил повалился на постель.

— Аминь. Край остатний! — вырвалось у него почти вслух и острой тоской отозвалось в груди.

Он знал, что никакая сила не может повернуть, остановить всего того, что так неожиданно содеялось в его доме. Да и сам он не мог представить, чтобы измена осталась неразысканной и неотомщенной. Так велось при родителях, при дедах и прадедах. И покроет ли он бесчестием род свой, вступившись за воров, замышляющих противу помазанника Божия? Посмеет ли вступить в противоборство с Богом, заступником царя христианского?… Нет, нет!..

«Нет», — лязгал зубами Ртищев и с наслаждением чувствовал, что закипает в нем, такой нужный в эту минуту, гнев. И он нарочито распалял себя, вызывал в воображении картины, одну ужаснее другой: видел поверженного в прах перед ляцким королем государя и себя в изодранной хламиде перед боярами, и патриарха, предающего его со всеми родичами и потомками анафеме…

О, если бы не в его усадьбе и не через нее, Янину, сотворилось черное дело! Он показал бы всей Руси, как постельничий государев ведет расправу с крамолою и воровскими людьми. Но — она, Янина… его Янина замешана здесь!

Федор широко раскрыл рот, давясь, с огромным усилием, глотнул спертый воздух опочивальни и, собрав все силы свои, бросился к двери.

Янина, заслышав его шаги, гадливо передернулась. «Не миновать, лобызаться с ним, — подумала она и на всякий случай изобразила на лице приветливую улыбку. — Погоди ужо, дай срок, в скоморохи и то не пожалую тебя, когда на Польше жить буду…»

Постояв у двери, Федор нерешительно отступил. Он не верил в себя, боялся, что не устоит перед Яниной и не сумеет выполнить порученное ему. Пуще же всего пугали ее слезы. Что, если теперь, как и раньше, он размякнет перед этой плачущей маленькой женщиной и вместо того, чтобы убедить ее выдать всех своих споручников, сам станет ее помощником и поможет ей бежать?… Он терялся все больше и больше. На мгновение в мозгу зажигалась страшная мысль: «А что, если уйти, навсегда? Не знать, не чувствовать, не видеть ничего больше. Затянуть кушачок вокруг горла…»

А время не ждало. После обеда надо было ехать с докладом в Кремль к государю. За то, что в своих хороминах он пестовал лютого врага и не догадывался об этом, на него возложено было бремя прознать во что бы то ни стало всю подноготную заговора, обыскать все допряма и тем искупить невольное свое прегрешение.

И Федор решился. Отвесив земной поклон архангелу Михаилу, он откашлялся, одернул на себе кафтан и тяжелым шагом, подражая дьяку, пошел в каморку.

Янина с трудом стряхнула дремоту и расцвела в улыбке:

— Коханый мой!.. Недобрый ты мой! Измаялась я всю-то долгую ноченьку, тебя сдожидаючись.

Ртищев отвратил взор, зашептал про себя молитву.

— Аль тяжко с похмелья? — приподнялась на локотке Янина и уже наставительно прибавила: — Неужто не можно откланяться, коли не приемлет душа зелья хмельного?… То-то вот не в меру ты мягок, всех ублажаешь.

— Доподлинно не в меру я мягок, — насупился Федор, — всех ублажаю: и друга, и вора.

Он сдавил пальцами запрыгавший вдруг непослушно колючий свой подбородок и примолк.

Янина уселась на постели, поджав под себя ноги, и ткнула пальцем в ямочку на своей щеке:

— О сем месте хворью хвораю. Исцели…

Ртищев молчал, упорно творя про себя «да воскреснет». Наконец он решился, рванув на себе застежки кафтана, стремительно сунул за пазуху руку и вытащил скомканную бумагу.

— Чти!

Едва взглянув на цидулу, Янина возмущенно отшвырнула ее от себя.

— Потварь.

Ее глаза горели негодованием, как от непереносимой обиды, от тяжкого незаслуженного оскорбления, а ледяной озноб уже полз по спине, сковывая оконечности, и каждое мгновение грозил ужасом исказить лицо.

Постельничий, позабыв обо всем, зачарованно глядел на Янину. Он никогда еще не видел такой величественной красоты: перед ним стоял новый человек, единым взглядом способный заставить самое солнце преклониться ему.

Не раздумывая, одно только чувствуя — что Янина не виновата, охваченный страстным желанием оправдаться, Федор, захлебываясь, прокричал:

— Всех приведу — и ляха Владислава, и женку ляцкую Леокадию, и Янека-толмача, и Ваську Босого… Пускай все ведают, что в моих хороминах…

И вдруг оборвался, перепуганный почерневшим лицом Янины.

— Так вот как, — пропустила она сквозь стиснутые зубы, — по первому же глаголу покаялись, заячьи души… Дыбы испугались российской…

Она кое-как овладела собой и прибавила:

— А коли все передали иуды, веди в тайный приказ. Не тебе над шляхетскою кровью, над панной польскою, надо мною, Яниною, издевою издеваться!

Высоко подняв голову, она встретилась взглядом с постельничим и сразу поняла, что выдала себя. Уничтоженный вид Федора, его обалдевшие глаза, приоткрытый удивленный рот — объяснили ей все. В ней загорелась надежда. Она решила бороться. По углам губ зазмеились едва уловимые извивы улыбки.

— Эвона каково потешилась я над тобою!.. А то за веру твою в потварь черную… Да пожалуй же улыбкою!

Но было уже поздно. Ртищеву стало ясно, что Янина сказала правду. Самому ему непонятное спокойствие охватило его.

— Садись, — указал он на лавку подле окна.

Янина послушно присела и через окно взглянула на двор. Вдоль высокого забора разгуливали какие-то незнакомые люди, одетые смердами. Однако по тяжелой их поступи и по тому, как держались они, без труда можно было признать в них стрельцов.

Ртищев присел на край постели.

— Все простил бы тебе, — начал он, — и за соперника, коли прознал бы, и казну ежели бы мою воровскою рукою повыкрала… Все бы простил! Но в хороминах царева постельничего измену порожденную — николи не прощу!

Он вздернул плечиками и, напыжившись, встал:

— Ни-ко-ли!

Понемногу он увлекся, начинал чувствовать себя, как на уроке с холопями. Но Янина не слушала его — уронив на грудь голову, она думала о своем. Темные тени на лице, отрывистое и тяжкое, как стон, дыхание, глубокие морщины на лбу — отражали невеселые эти думы.

Время близилось к полудню, когда постельничий вспомнил о главной цели своей и приступил к делу.

— А в чем же порука, что ежели я без утайки поведаю, меня помилуют да и за рубеж отпустят? — спросила Янина, выслушав его.

Федор показал рукой в сторону Кремля.

— В том порукой не я, не дьяки, не бояре, а слово государя Алексея Михайловича.

Выхода не было. Янина отлично понимала, что ее ожидает. Запирательство грозило жесточайшими пытками и позорною казнью, полное же признание могло принести облегчение участи, а может быть, при содействии Федора, и освобождение. «Бывало же так, — насильно старалась убедить себя она, — жаловали же волей покаявшихся»…

И она согласилась на предложение Федора.

* * *

Вот уже третий день, как Янина одна правит усадьбой. Ртищев уехал по царевым делам к оружейникам в Тулу и оставил полонную женку полновластной хозяйкой.

В воскресенье, в обед, к Янине прибыли гости, ляхи и иноземцы из Немецкой слободы.

За столом прислуживал Савинка. Янина, в присутствии челяди, объявила, что с православною верою она приняла и обычаи православные, а потому потчевать будет гостей по-московски.

От трапезной до поварни вытянулся долгий холопий черед. Пошли из рук в руки тяжелые ведра, лохани и блюда. Задымились на резном столе куры во щах да в лапше с лимоном, папорок лебедин под шафранным взваром, утки с огурцами, гуси с пшеном сарацинским, петухи рассольные с имбирем, перепеча крупичатая, пироги с бараниною, кислые с сыром, рассольные, жареные и подовые, блины, караван… А травников, пива ягодного, медов — вишневого, можжевелого, смородинного, черемухового и малинового — да романеи и мушкателя столько выпито было, что челядь и счет потеряла жбанам, корцам и мушермам.

Хотя, наперекор древним обычаям, женщина столом заправляла, а не господарь, гости не кручинились и отменно соединили в себе обычаи Московии со своими, иноземными: потчевались до отвалу и наперебой воспевали достоинства радушной хозяйки.

Вино развязывало языки. Янина предусмотрительно выпроводила холопов и Савинку, а один из гостей вышел в сени и стал там на дозоре.

Тонкий, и бледный, как дымок угасающего кадила, поляк, с серовато-бледными кудрями и выцветшими глазами, пересел с хозяйкой в угол и передал ей пакет.

— Хоть ты и через меру меня торопила, но все сделано во всяком порядке, — ухмыльнулся он.

Янина, спрятав пакет, подошла к столу.

— Паны шляхтичи, — поклонилась она. — Вместно зараз у нас, серед самых верных людей, совет держать, кому Бырляя извести, часом не удастся сотворить сие Ваське Босому.

— К чему така ласка Бырляю? — спросил кто-то и расхохотался.

— А к тому, что на Украине наши люди пустят молву: «Эвон-де, как послов ваших примолвляют. Коли Бырляя смертию извели, то что уж с рядовым казачеством сотворят?»

Худой высокий поляк прибавил:

— А Мужиловского, как станет ведомо о кончине Бырляя, мы у себя сокроем, будто от напастей москальских. И о том ведомо станет зараз на Украине.

Теснее усевшись, заговорщики принялись за подробное обсуждение дела.

Вскоре пришел переряженный прозорливец.

Янина встретила его с радостью.

— Возвеселись! Не долог час, воссядет король наш на стол Московский.

Василий внимательно оглядел гостей и, признав их, развязно потрепал Янину по спине.

— Три тысячи злотых, добро… А не худо бы его королевскому величеству за то, что без утайки я обсказывал вам, паны шляхтичи, все про Польшу реченное в сокровенных беседах государя со ближние, еще пожаловать меня поместьишком в ляцкой земле.

— Твое за тобой останется, — обнадеживающе улыбнулся седой поляк. — Не запамятует наш король добрых деяний.

Вдруг что-то затрещало в подполье и тотчас же с шумом отскочила к стене крышка западни… Вихрем налетели на гостей стрельцы и после короткой борьбы перевязали их.

* * *

Янину трижды разыскивали на дыбе. Каждый раз она повторяла одно и тоже:

— Как перед Богом, как перед матерью Божьею, все обсказала. Ничего больше не ведаю.

В последнюю ночь дьяк пришел к ней, торжественный и счастливый.

— Молись Богу, жена. Исполнил государь обетование свое — жалует тебя волею.

Янина с криком рванулась с желез, пытаясь упасть на колени.

— Боже, спаси царя!

Дьяк перекрестился и приблизил лицо свое к сияющему лицу колодницы:

— Токмо допрежь обскажи, кто на Украине в набольших ходит над ляцкими языками.

— Не ведаю!.. Разорви душу мою все силы нечистые, ничего не ведаю боле.

В подземелье, осунувшийся, высохший, вошел Федор Михайлович.

— Не таи, — протянул он к Янине руки и, точно слепой, поискал скрюченными пальцами в воздухе. — Обскажи все, себе во спасение и мне перед царем в оправдание.

— Ради для любви былой твоей ко мне, поверь, господарь!.. Все, что ведомо было мне, все до пряма обсказала.

Постельничий вдруг окрысился.

— Не смей про любовь поминать! Нету ее, с сердцем вытравил из себя. Змея!

Он замахнулся, будто хотел ударить ее, но рука бессильно упала, коснувшись железа.

— Змея… Вечор еще Янек на дыбе показывал, что ты да Казимир только и ведаете про набольшого на Украине.

— Слухом не слыхивала… Поверь! Слухом не слыхивала!

Кат поднес к груди Янины зажженную свечу.

Ртищев присмирел, отодвинулся и, взглянув на искаженное лицо Янины, приник вдруг головой к стене, забился в рыданиях.

* * *

Было три часа ночи, когда в подземелье, где сидела Янина, снова явился озаренный факелом дьяк.

— А видать, съела ты у Бога теленка, — изрек он с важностью.

Янина, измученная пытками, почти с полным безразличием повернула голову к двери.

— Тебе говорю… Молись. Воля тебе от государя.

Она с ненавистью поглядела на вошедшего.

— Потопил ты в крови человеческой душу живую. Уйди… Или убей. Сразу убей!

— А баба, баба и есть. Ты ее хоть в землю зарой, а язык все будет болтаться да людей бранить. Сказываю — воля и нишкни, покель батога не отведала.

Только тогда поверила своему счастью Янина, когда кат сбил с нее железы.

Дьяк ободряюще взял колодницу за руку.

— Благодари государя, а наипаче Федору Михайловичу в ноженьки поклонись. То он вымолил прощенье тебе.

Он пропустил Янину в дверь. На женку повеяло свежим воздухом, и она неожиданно почувствовала такой прилив сил, что сразу позабыла о всем пережитом, стрелой полетела по узеньким сенцам.

Вдруг она оступилась, разбросала в стороны руки и провалилась в яму.

Дьяк разжег факел.

Янина неподвижно лежала на распластавшемся внизу теле Васьки Босого.

— Добро ли ворам на волюшке? — расхохотался дьяк, хватаясь руками за вздымающийся в хохоте живот.

Упершись руками в грудь Босого, Янина привстала.

— А цар…рево… обе…тов…вание…

— Хороните! — крикнул дьяк.

Каты деловито засучили рукава и, поплевав на руки, принялись зарывать могилу.

Глава XX

На украинах свирепствовали татарские орды, а внутри Руси все чаще вспыхивали восстания черных людишек, толпами уходивших в леса, к разбойным ватагам.

Царь, придавленный недобрыми вестями, осунулся, перестал тешиться охотой; каждый пустяк раздражал его. Все свои помыслы он направил на то, чтобы в первую очередь расправиться с приверженцами старой веры, которых считал единственными виновниками всех бед.

Алексей не жалел казны для войск, отправлявшихся на подавление бунта, и жертвовал большие суммы на молебствования во всех церквах страны, но ни порох, ни молебны не приносили желанного успокоения. Едва стрельцы рассеивали мятежников в одном конце, бунты вспыхивали в десятках новых мест.

Нужно было немедленно найти какой-либо выход, который отвлек бы народ от внутренних распрей и смуты.

Никон, Ртищев, Морозов и другие ближние люди видели спасение в скорейшем присоединении Украины. Их прельщало богатство края, обилие хлебных запасов, плодородие и отвага запорожского войска.

— Да с такими орлами степовыми мы не токмо успокоим разбойных людишек, а и для всей Европы будем словно бы мечом булатным, к ихней вые прилаженным.

Алексей, после долгих колебаний, поддался уговорам советников и разрешил объявить послам Богдана Хмельницкого, Бырляю и Мужиловскому, что государь всея Руси принимает под свою высокую руку запорожское войско с христолюбивой Украиной.

Никон заготовил «великое послание ко всем православным христианам», в котором печаловался на ляхов, притеснявших казачество, и призывал, забыв распри «восстать всем сиротам государевым на защиту братьев по вере».

Послание очень понравилось государю. Однако он запретил оглашать его до тех пор, пока из Польши не возвратятся князья-бояре Репнин и Волконский с дьяком Алмазом Ивановым.

Бырляя и Мужиловского поселили в Кремле, окружили княжескими почестями. Алексей часто беседовал с ними и сулил великие милости Украине.

— Пожалуем мы казачество полною волею управляться на Украине, как сами восхотят, а ни в чем не станем помехи чинить. Ни добра, ни казны вашей нам не надобно, в нужде подмогнем сами от достатков наших! Токмо имам надежду едину повелит Господь в брань выступить противу басурманы — и вы всем молодечеством с нами выступите.

Никон при послах горячо поддерживал государя, оставаясь же наедине с Алексеем, довольно потирал руки, ухмылялся:

— Токмо бы ляхов тех одолеть, в те поры поглазеем, застанется ли Украина вольницей, а либо в полную вотчину твою отойдет.

И оба предавались мечтам о благодатной солнечной стороне, выкладывали в уме, сколько богатых корыстей принесет им великий торг с «богомерзким некрещеным Востоком».

* * *

Московские послы вернулись из Польши ни с чем. Их предложение принять Хмельницкого в подданство по Зборовскому договору и православной веры не теснить было отвергнуто.

Царь сумрачно слушал послов. Им снова овладевали сомнения. Нарушение вечного мира, на которое он недавно решился, показалось вдруг опрометчивым шагом, сулящим неисчислимые бедствия.

Алмаз Иванов, низко согнувшись, читал ответ Польши московскому государю:

— А ежели Хмельницкий булаву положит и не будет гетманом, казаки все оружие перед королем положат и станут просить милосердия, тогда король для царского величества покажет им милость…

— Узрят ужо басурманы казацкое милосердие! — возмущенно воскликнул Ртищев. — Покажем мы им гетманову булаву!

Алексей прикрикнул на него:

— Нишкни!.. Покажем!.. Особливо ты покажешь, витязь из потешного моего короба.

Дьяк дочитал до того места, в котором указывалось на вину начальных польских людей, нарочито допустивших в своих грамотах пропуски в государевом титуле, и замялся.

— Чти! — приказал Алексей, но вдруг покраснел и опустил голову. — Аль не винятся?

Волынский и Репнин заскрежетали зубами.

— Не только не винятся, великий государь, а издевою издеваются!

Молчавший до того Никон вскочил с лавки, гневно пристукнул палицей.

— Доколе же терпети нам, Господи… Не краше ли головами своими помереть, нежели слышати, как помазанника Господня богомерзкие ляхи поносят?

Терем задрожал, наполнился выкриками, руганью, угрозами, и это общее возмущение придало государю бодрости. После недолгих колебаний он решительно поднялся, трижды перекрестясь, чванно подбоченился.

— Волим мы спослать к Богдану Хмельницкому стольника своего, гораздо навыченного в запорожских делах, Ладыженского А и пущай возвестит он гетману и всей Украине христолюбивой о милостях наших, изволил-де принять вас государь царь под свою высокую руку, да не будете ворогам Христа в притчу и поношение. А ратные люди нами-де собираются.

* * *

На Москву со всех концов Руси прибыли выборные от всяких чинов. В Покров день тысяча шестьсот пятьдесят третьего года в Грановитой Палате открылись сидения Собора. У крыльца палаты государь был торжественно встречен Никоном и сербским митрополитом Михаилом. После молебствования Собор приступил к делам. Выборные, стойко превозмогая сон, выслушали долгую речь Репнина о неправдах короля Казимира и пространное слово Никона, густо пересыпанное ссылками на священное писание и апокалипсис, — о том, что для благодеяния Руси нужна война с «богопротивными кичливыми ляхами». После этого царь предложил Собору высказать «без утайки» свои суждения. Выборные помялись, зашептались между собой и нестройным хором ответили:

— А что ты, государь, удумал со ближние, тому и мы не супротивны. Твори, как воля твоя.

Ртищев, испросив благословения у Никона, отвесил земной поклон государю.

— Дозволь молвить, царь.

— Молви, постельничий.

— А во многих грамотах королевских и порубежных городов воевод, — визгливо перечислял Федор, — и кастелянов, и старост, и державцев к воеводам в государевы порубежные города, именования их и титула писаны не по вечному миру, со многими пременениями!..

Он повернулся к царю и бухнулся ему в ноги.

— Не попустят сироты твои издевы над государем своим! Костьми ляжем за честь государеву… Костьми ляжем за русскую землю!

Выборные повскакали с лавок.

— Костьми ляжем за честь государеву! — заревели они, потрясая кулаками и неистово топая ногами. — Ни попустим издевы над государем своим!

Алексей, потупившись, одной рукой поглаживал пышную свою бороду, а другой — вытирал украдкой проступавшие слезы.

Ртищев весь горел бранным задором. Он, как ошалелый, бегал от царева кресла к лавкам для выборных и кричал, ударяя кулачком в грудь:

— А иные злодеи во многих листах писали с великим бесчестием и укоризной!.. А и в книгах их пропечатаны злые бесчестия, и укоризны, и хулы, чего не токмо великим государем христианским, а простому человеку слышати невозможно, и мыслити страшно…

Львов подтолкнул локтем князя Хованского.

— Эк, распинается, шельма. А все, змий лукавый, из-за великого труса, как бы не попасть в опалу, за то, что в хоромах своих свил гнездо языков ляцких с женкою Яниной!

* * *

Москва завихрилась в хмельных перезвонах колоколов, в пирах боярских, в песнях стрелецких отрядов и неистовых перекликах ратников, вещавших народу государеву и Соборную волю:

— Припадем ныне, люди православные, со рыданием и молитвою к Господним стопам! Идет бо ратью царь-государь во славу сиротин на извечных ворогов — ляхов!

К польской слободе, подбиваемые дьяками, двигались толпы бродяг и выпущенных на волю разбойных людишек. Чуя погром, иноземцы побросали дома и убежали с семьями в лес…

Свинцовое небо подернулось багровыми отблесками пожарища.

— Бей басурманов богопротивных во славу Бога живого!

* * *

Ртищев вернулся домой около полуночи. Его удивило обилие всадников, оцепивших усадьбу.

Завидя постельничего, стрелецкий полуголова спрыгнул с коня и почтительно поклонился.

— А изловили наши языки ляха. Да на дыбе сказывал лях тот — дворецкий-де твой не единожды, но многократно хаживал к ляхам с цидулами от схороненной женки Янины.

При упоминании о полонянке у Федора упало сердце.

— Огнем бы спалить усадьбу сию, — воскликнул он, — чтобы не было! Чтобы ничего не засталось! Творите как сами ведаете… Ежели по доскам все хоромины разнесете да с землею сровняете, и на то ни единым дыханием не попечалуюсь.

Хватаясь за стены, он пробрался в опочивальню и, опустившись на четвереньки, крадучись, вполз в каморку.

— Янина! — вырвался из груди его полный смертельной кручины крик. — Солнышко мое красное.

Достав из короба холщовую косыночку, покрывавшую курчавую голову полонянки в тот день, когда, избитая и униженная, впервые пришла она в усадьбу, Федор прижался к ней пылающим лицом.

— Все!.. Все, что засталось от лапушки моей ненаглядной.

Ратники перерыли все уголки двора, тщетно разыскивая дворецкого. Но Савинка давно уже шагал по темному лесу, забираясь все дальше, все глубже, в знакомые дебри.

— Здорово, нечисть лесная! — зычно крикнул он, остановившись наконец перед покинутой медвежьей берлогой. — Здорово, лесной государь! Авось, ты сохранишь от государя Московского убогого российского человечишку!


  1. Подволока — потолок. (Здесь и далее — примечания автора).

  2. Сырец — кирпич.

  3. Вонифатьев Стефан — протопоп московского Благовещенского собора, духовник царя Алексея Михайловича. Плещеев Леонтий Степанович — судья Земского приказа. Убит во время мятежа 25 мая 1648 г. Ртищев Федор Михайлович — постельничий царя Алексея Михайловича.

  4. Сидение — заседание.

  5. 154 г. (7154 г.)-1646 г.

  6. Ефимок — рубль.

  7. Тараруй — болтун.

  8. Зелье — порох.

  9. Пригода — причина.

  10. Языки — доносчики, получавшие денежное вознаграждение в случае подтверждения их сведений. Они могли быть подвергнуты пытке наравне с обвиняемым, если донос оказывался ложным.

  11. Кат — палач.

  12. Грива — кайма.

  13. Повалуша — летний покой.

  14. Мшел — взятка.

  15. Накры — литавры.

  16. Большая Палата — Грановитая.

  17. Подножье — коврик.

  18. Солношник — зонтик.

  19. Балясы — перила.

  20. Вежа — шатер.

  21. Спекулатарь — надсмотрщик.

  22. Пещное действие — древний церковный обряд в память ввержения в печь трех отроков, не пожелавших поклониться золотому истукану (книга пророка Даниила, гл. 3). Совершается на утрени в неделю святых Отцов (воскресенье между 18 и 24 декабря).

  23. Неделя святых Праотцов — 28 неделя по Пятидесятнице (воскресенье между 11 и 17 декабря). В это воскресение церковь вспоминает всех ветхозаветных патриархов и праведников.

  24. Гупа — юбка.

  25. Бродяги изображают мужей из халдейского племени, которые донесли царю Навуходоносору о неповиновении трех иудейских отроков и нежелании последних исполнить волю царя (Дан.3.8-12).

  26. Убрусец — белый платок.

  27. 29 мая 1653 года поляки были окружены казаками в урочище Батога и потерпели сокрушительное поражение.

  28. Допрашивали.

  29. Туга — кручина.

  30. Топтан — возок.