11517.fb2
Царь устал от походов. Захватив с собой Ордын-Нащокина и Ртищева, он вернулся на Москву. В Кремле, в самый разгар пира, устроенного в честь победы, Алексей сам подошел к Нащокину и при всех боярах и патриархе Никоне троекратно поцеловал его из щеки в щеку.
— Роду ты невеликого, Афанасий, а на рубеже Ливонии с Литвою такие творил чудеса, что впору поучиться от тебя многим высокородным воеводам российским.
Афанасий Лаврентьевич упал ниц, стукнулся лбом об пол.
— Не умишком своим добро творю, но неизреченною любовью ко государю во всяком деле преуспеваю!
Привстав на колено, он поглядел исподлобья на нахмурившихся бояр.
— А еще преуспеваю по той пригоде, что не кичусь доброму навыкать и от чужих, будь они други мне, а либо вороги.
Трубецкой, Хованский, Голицын, Львов и другие князья вскочили с лавок.
— Так неужто же не побрезгуешь и у басурманов духу еретичного набраться, коли помыслишь, что то добро для крещеной нашей земли?
Князь Никита Иванович вызывающе стал перед Хованским.
— Коли то Руси в лихву, кой же дурень побрезгует?
И, подняв Нащокина, указал ему на место подле государя.
— Ты, Афанасий, ошую, а я одесную Алексей выразительно поглядел на дядьку.
— Ты бы хоть пира для прикусил вострый язык свой.
Бояре попятились к двери. Хованский взялся за скобу.
— Освободи, государь, от пира такого. Не гоже нам Ордыновы ереси слушати!
Алексей, не ожидавший такого исхода, растерянно огляделся. Его выручил патриарх — стукнув властно палицей об пол, перекрестился и возгласил:
— За пиром упамятовали мы часы отслужить. На колени!
После молитвы государь натруженно опустился в кресло и полузакрыл глаза.
— Садитесь и вы, мои ближние, — вымолвил он, стараясь придать своему голосу побольше мягкости.
Бояре, скрепя сердце, заняли свои места.
Посидев немного и допив мед, Алексей протяжно зевнул.
— А сейчас можно по-доброму со Господом жаловать и по домам.
Оставшись с патриархом, Никитой Ивановичем, Ртищевым и Нащокиным, государь с улыбкой кивнул на дверь.
— Смутят бояре!. Не любо им, что набираетесь вы европейского духу.
Ордын-Нащокин вытер рукавом сухие глаза.
— Особливо я им не люб, государь… Перед всеми людьми за твое государево дело никто так не возненавижен, как я.
С каждым днем Афанасий Лаврентьевич все больше входил в доверие Алексея. Государев двор исподволь стал заполняться незнатными земляками Нащокина.
Спесивые вельможи, почуяв опасность, повели себя так, словно ничего не замечали, но в то же время ждали случая, чтобы вступить в открытый бой с ненавистным Афанасием Лаврентьевичем. Они попытались привлечь на свою сторону Ртищева, но вскоре отказались от этой затеи, так как Федор откровенно заявил, что потерял всякую охоту заниматься государственностью.
И действительно — постельничий все время свое отдавал наукам. Он то просиживал с утра до ночи за латынью, то ревностно вдруг принимался обучать грамоте челядь свою, то проводил время за страстными спорами с монахами Андреевского монастыря.
Поздно ночью, усталый и разбитый, ложился он в постель, но, оставшись без дела, сразу чувствовал, что охватывает его тревога, ноющая тоска. Закрыв глаза, он старался ни о чем не думать и хоть ненадолго забыться.
Проходили часы. Стрельчатое оконце заволакивали сизые клубы предутреннего тумана, где-то хрипло перекликались петухи — а постельничий все еще беспокойно ворочался под покрывалом, полный тяжелых воспоминаний и безрадостных дум. Ни молитвы, ни заклинания не помогли: «она» не уходила из опочивальни. И чем горячей взывал Ртищев к Богу, тем настойчивей крепло наваждение.
— Ты мой… Ты мой, господарик, — жутко хихикала заживо похороненная и холодными синими пальцами щекотала перехваченное спазмами горло постельничего. — Ты мой… мой ты!.. Господарик!
Федор в ужасе соскальзывал на пол, отползал к красному углу. Янина сдерживала смех. Страшно зияли черные провалы ее глаз. Искривив в жуткую маску лицо, она неслышно присаживалась рядом. Федор истово крестился, призывал на помощь все силы небесные, но сам, не замечая того, шептал:
— Янина, лапушка моя ненаглядная!
Полька резко вырывалась из его объятий.
— Спасите!.. Спасите!.. Спасите! — кричала она и слова эти точно орлиным клювом проклевывали череп. — Спасите!.. Спасите!
А из каморки показывался кто-то спокойный и бесстрашный, в кумачовой рубахе, с раскаленными щипцами в руке, входил в опочивальню. Федор пытался вскочить, чтобы выгнать вон незваного гостя, но одеревеневшие ноги не повиновались ему. Кат кланялся в пояс, с убийственной медлительностью крестился на образа и зажимал щипцами грудь полонянки.
— Не кручинься, Федор Михайлович. Сейчас на славу схороним мы женку твою…
Кое-как отдышавшись, Ртищев подкрадывался к постели и, юркнув под покрывало, замирал, не смея открыть глаза. Нараставшие вопли пытаемой шли уже не из угла, а откуда-то из глубин его собственного существа.
— Спасите! — дико вскрикивал тогда Федор и ногтями впивался в восковое лицо свое. — Спасите!.. Спасите!
Всполошенный дворецкий, заслышав крик, стремглав бежал в опочивальню.
— Опамятуйся, господарь!
Ртищев стихал, прислушивался в ужасе и, едва живой, приоткрывал глаза.
— Ты? — вздыхал он полной грудью, готовый разрыдаться от счастья, что видит живого человека.
— Я, господарь, — мягко отвечал дворецкий и глядел на Федора так, как глядит мать на смертельно больного ребенка.
Убаюкав Ртищева, он неслышно присаживался на полу.
— Кто тут? — неожиданно поднимал голову постельничий, и, увидев холопа, зло показывал ему на дверь. — Изыди!..
Едва дворецкий выходил в сени, Федор тщательно подсовывал под бока покрывало и вытаращенными глазами впивался в сумрак.
— Господи, избави мя от наваждения! — беззвучно молился он, а сам трепетно, с настойчивостью сумасшедшего, вновь вызывал в воображении образ Янины…
Только засветло, когда оживала усадьба и пробуждался на улице утренний гомон, обессиленный Ртищев забывался недолгим бредовым сном.
Никто, кроме дворецкого, не знал о его жестоких страданиях, да никто и не интересовался ими. Только царевна Анна как будто подозревала что-то. Она изредка приглашала постельничего к себе, расспрашивала его о здоровье, снабжала целебными снадобьями и между слов давала понять, что догадывается о его горе и сочувствует ему.
Боярышня Марфа во время этих бесед тихонько сидела у ног царевны и, прерывисто дыша, точно от сдерживаемых через силу слез, с преданной нежностью глядела на Ртищева.
Федора глубоко трогало отношение к нему девушек, и пребывание в светлице царевны незаметно сделалось для него единственною усладою и утешением в жизни.
Алексей, при встречах с постельничим неодобрительно покачивал головой.
— А и поизвелся ты, Федька, иноземным премудростям навычаючись. Обернись-ко на лик свой, в гроб краше кладут.
Федор виновато отводил взгляд в сторону и не отвечал.
Однажды государь, заметив, что постельничий особенно грустен, ласково потрепал его по щеке.
— Удумал я, Федька!.. Чтобы не убиваться тебе, Аристотеля да Платона одолеваючи, жалую я тебя старостой над умельцами, хоромы ставящими для нас в Коломенском.
Ртищев с радостью согласился и весь отдался новому делу.
Когда дворец в Коломенском был готов, царь на радостях два дня разъезжал по Москве, щедро оделяя милостыней нищих и богомольцев.
На третий день он отправился в потешное село. У околицы его встретили ученые монахи Андреевского монастыря во главе с Ртищевым и Симеоном Полоцким. Лицо Симеона сияло.
— Доподлинно, государь, володеешь ты великим даром творить пречудную красоту, — с неподдельным восторгом обратился он к Алексею.
После торжественного молебствования царь пожелал потешиться медведем и иными потехами.
На широкую поляну вышел вожак с медведем и помощником — мальчиком, изображавшим козу. Алексей развалился в кресле, установленном на высоком помосте, и подал платочком знак. Вожак поклонился на все четыре стороны, потрогал кольцо, продетое сквозь ноздри зверя, оглушительно заколотил в барабан.
— Ну-тко, Мишенька, поклонись государю да покажи науку свою.
При каждом подергивании цепи медведь пофыркивал и послушно выполнял все, что требовал хозяин.
Довольный действом, государь хохотал до слез. В лад ему скалили зубы, угодливо ухмыляясь, ближние.
— А как красные девицы белятся, покажи-ко, Михайло Иванович, — ломаясь, выкрикивал вожак.
Медведь садился на землю, тер лапой морду и зло поглядывал по сторонам маленькими, налитыми кровью глазами.
— Козою потешь! — хватаясь за тучный живот, гоготал Алексей.
Мальчик торопливо накинул на голову мешок, сквозь который продета была палка с козлиной головой и рогами. Вожак, приплясывая, выбивал барабанную дробь. Коза и медведь обнялись и покатились по земле.
Вдруг медведь вскочил, поднявшись на задние лапы, угрожающе зарычал на хохочущего царя. Алексей сразу оборвал смех и подозвал к себе вожака.
— Аль и тому животину навычал, чтоб на государя пеной брызгал?
Вожак с силой рванул цепь. Медведь, еще пуще освирепев, бросился на Алексея. Раздался залп, и смертельно раненный зверь повалился наземь.
— А сего смерда в железа! — топнул ногой царь и неожиданно смолк: со стороны дворца раздался громовый раскат.
В мгновение ока вся полуденная часть села заволоклась тяжелыми клубами пыли.
— Лихо, царь! — хватаясь за голову, упал на колени прибежавший розмысл [31].
Не помня себя от гнева, Алексей рванулся к дворцу.
На месте хором он увидел гору камня и бревен. Хоромы, выстроенные наспех, рухнули прежде, чем успели обсохнуть в них краска и позолота.
Из-под развалин неслись крики задавленных.
— Никак, людишек похоронило? — упавшим голосом спросил государь.
Ордын-Нащокин умоляюще поглядел на него:
— Пожаловал бы ты отсюда, от кручины прочь… Иные поставим палаты, во сто крат краше сих, государь.
Тяжело сопя, Алексей ушел в старый дворец.
Каждый день во всех церквах Московии служили торжественные молебствования «о ниспослании мира и покорении под нози царя всякого врага и супостата», — а поляки и шведы собирались тем временем с силами, чтобы нанести Руси смертельный удар.
Никон убеждал Алексея как можно скорее двинуться в поход на Ригу.
— Егда узрят рати лицо твое, государь, — говорил он, — великою воспалятся они силой духовной и многии славные сотворят чудеса… А о делах государственности не кручинься. Покель дарует мне Господь здравие, верой и правдой буду блюсти и стол твой, и честь твою.
Царь поддался настойчивым уговорам патриарха. Через несколько дней, трогательно простившись с ближними, он выступил из Москвы.
Жизнь в царском лагере протекала по строгому монастырскому чину. Алексей вставал задолго до рассвета и, наскоро умывшись, начинал утомительно долгую службу в походной церкви. После обедни, похлебав постных щей, он открывал сидение с воеводами. Если близко от лагеря проходили войска, государь, окруженный телохранителями, выезжал на аргамаке навстречу им и произносил напутственное слово. Мимо него нескончаемой вереницей проходили стрельцы, а он мягко, почти заискивающе, вглядывался в хмурые, заросшие грязью лица, точно не ему дано было вдохновлять людей на бранные подвиги, а сам он ждал от них сочувствия и поддержки.
Дорога пустела. Государь сиротливо склонял голову и, точно в забытьи, крестил воздух.
— Сподоби их, Господи, со славою костьми лечь за нашу государеву честь.
В грудь закрадывалась тревога. Без всякой причины становилось вдруг жаль не этих вооруженных рабов, только что прошедших перед ним, а самого себя. Он беспомощно оглядывался по сторонам, точно искал защиты у окружающих.
— Великое множество сиротин под пятой у меня, а поразмышлишь — и един я во всем мире, как перст… И никого-то ближнего у меня нету, опричь Господа Бога.
Попы и ближние, как бы в жестокой обиде, всплескивали руками.
— Не гневи Господа, царь! И нас не кручинь глаголом горьким своим!.. Иль не зришь, что вся Русь крещеная за един волос с твоей головы с великою радостью смертью умрет?
Царь взбирался на аргамака и понуро возвращался в лагерь.
Вскоре с Двины пришли добрые вести — с минуты на минуту ожидалось падение Кокенгаузена.
Алексей выслушал послов, прискакавших с этой вестью, так, будто знал уже все и до них.
— А мы и имя крещеное граду тому нарекли, — многозначительно улыбнулся он.
Послы удивленно уставились на царя.
— Аль до нас кто посмел прискакать к тебе без ведома воеводы?
Царь встал с кресла и чванно разгладил бороду.
— А и доподлинно так! Были у нас в ночи послы… Были послы! — вещим голосом повторил он. — Яко зори вешние, предстали пред нами страстотерпцы Борис и Глеб.
Помолчав немного, он вышел на двор, собрав все население лагеря, воздел к небу руки:
— Внемлите!.. А вы, послы любезные, разнесите ту весть нашей рати многострадальной.
Все, точно по невидимому знаку, упали ниц перед царем.
— Творил я вечор молитву на сон грядущий, — перекрестился царь, — а и не ведаю, по пригоде какой, смежились невзначай очи мои. И тотчас разверзлись душевные очи и узрел я страстотерпцев Бориса и Глеба. И услышали мы глас херувимский: «Ликуй! Внял молениям твоим Отец Небесный, жалует тебя Кокенгаузеном». И еще рекли: «Наречешь ты град Кокенгаузен — Царевича Дмитрия градом. И поставишь в нем храм каменный на все времена во славу христолюбивого российского воинства».
Слух о чудесном видении быстрокрылою птицей облетел войска. «Победа! Бог даровал нам победу через молитвенника нашего и владыку государя-царя!» — радостно возвещали глашатаи.
В станах, невесть откуда, появились монахи и странники-богомольцы с целыми тюками образков Бориса и Глеба.
— Сим победиши! — торжественно объявляли они и щедро наделяли воинов наспех намалеванными иконками.
Надежда на помощь святых подняла дух у измученной долгими переходами и вечным недоеданием рати.
— Вперед!.. Страха не страшимся, смерти не боимся, ляжем за царя, за Русь! — ревели начальные люди и гнали войска под вражий огонь, на приступ.
А государь, перед сном запершись в опочивальне, опустился на колени перед образом Спаса и виновато склонил голову на плечо:
— Ты многомилостив и даешь отпущение грешникам… Отпусти и мой грех! Не в хулу, а во славу твою думали мы с протопопом укрепить дух рати нашей неправою выдумкою о видении страстотерпцев.
Узнав о взятии Кокенгаузена, Алексей спешно собрался в завоеванный город.
Два дня работали многочисленные смены стрельцов, убирая с пути, по которому должен был проехать царь, убитых и раненых русских воинов. На окраине города полоненные рыли могилы. Священники, облачившись в черные рясы, служили панихиды по убиенным.
Из груды трупов, брошенных в ямы, то и дело неслись стоны и крики о помощи. Но головам и полуголовам недосуг было разбираться, кто жив и кто мертв: нужно было спешить к встрече царя. И полонянники, полуживые от ужаса, безмолвно засыпали могилы землей.
Тем временем, рейтары [32] подтаскивали к дороге раненых и убитых иноземцев. Кое-где рядом с ними, для видимости, клали и русских стрельцов.
Все улицы города были украшены зеленью, шелком и объярью. На перекрестках неумолчно били в накры и оглушительно трубили глашатаи. Оставшихся в живых жителей согнали к заставе и там учили, как отвечать государю, если он обратится к ним с вопросом.
Вскоре в Кокенгаузен прибыл гонец.
— Царь жалует утресь! — объявил он воеводе. — Все ли готово ко встрече?
— Все, — хвастливо тряхнул головой воевода. — Не впервой нам государей встречать!
На следующий день за город высыпали войска во главе с духовенством. Алексей, далеко за заставой, вышел из колымаги и, сняв шапку, трижды перекрестился.
— Боже мой, колико кручины и крови…
Он направился к дороге, заваленной трупами и телами раненых. С каждым шагом лицо его, искаженное ужасом и отвращением, менялось, а глаза с недоверчивым удивлением устремлялись на ближних.
— Так неужто же наши сиротины все живот сохранили?… Сдается нам, не видать и ни российских рейтаров, и ни стрельцов? — остановился он наконец перед воеводой.
— Не все, государь, — сокрушенно вздохнул воевода. — А токмо, Божьей милостью, многое множество сохранилось от погибели людишек твоих.
Отойдя в сторону, он за плечи приподнял с земли мертвеца.
— Един наш стрелец, а ворогов подле него край непочатый. Не рать у тебя, государь, а орлы!
Алексей отвернулся и закрыл руками лицо.
— Убери!.. Сейчас же убери! Не можно нам без смертной туги на погибели наших людишек глазети.
Воевода бережно опустил труп на землю и закрыл ему остекленевшие глаза.
— Не рать, а орлы, — повторил он, вдохновенно приложив руку к груди. — Железами не сдержишь! Так и рвутся в бой за государево дело.
Привыкнув немного к страшному зрелищу, царь уже спокойней и деловитей обходил ратное поле, то и дело склоняясь над мертвецами.
— А не инако, жив? — остановился он перед раненым и сочувственно улыбнулся. — А жив ли ты, басурман?
Раненый со стоном приподнял голову, показал рукой на свои запекшиеся губы и что-то по-своему забормотал.
— Аль испить просит? — повернулся Алексей к воеводе. — Оно хоть и не нашей веры человек, а тоже разумеет, жалуется. Ты попотчуй-ка его водичкою, не скупись…
У самого входа в город Алексей присел отдохнуть в приготовленное для него мягкое кресло. Глубоко вздохнув, он сморщился гадливо и сплюнул.
— Добро, одначе, смердят басурманы!
— Смердят, государь! — подхватили ближние. — Показал бы ты им милость да пожаловал их могилами.
— И то, — согласился государь. — Схоронить!..
Воевода испуганно подбежал к Алексею и что-то шепнул ему.
— А и то гоже удумано. Дай-ко-ся поглазеть, — поинтересовался Алексей и с видом знатока пощупал поднесенный ему иноземный мундир. — Гораздо добра одежа у басурманов.
Он подумал немного и решительно объявил.
— Мертвые сраму не имут. Хоронить убиенных нагими, одежонку же отписать в обоз.
Отслушав благодарственный молебен и потрапезовав. Алексей отправился искать место для закладки церкви. Когда выбрана была подходящая площадь перед ратушей, он приказал немедленно приступить к работе и сам, помолясь на восход, вырыл первую лопату земли.
Украина, так недавно праздновавшая присоединение свое к Московии, настороженно притаилась и сжала готовый к сопротивлению кулак.
— Набрехал нам москаль, — все чаще передавалось из уст в уста. — Сулил нам полную волю, а сам, видать по всему, Украину в вотчину норовит описать. А не будет!. А не дастся молодечество в пасть москалю.
Действительно — пользуясь удачной для него войной с Польшей. Алексей решил, что настало время покончить с украинскими вольностями. Чтобы закрепить за собой надежных сторонников, он стал щедрою рукою раздавать «великие маетности» начальным людям.
Вскоре Запорожье было лишено права что бы то ни было предпринимать без разрешения государя. Даже самому гетману запретили переписываться и вести самостоятельные переговоры с иноземными государствами.
В украинских городах появились царевы урядники, которые должны были собирать подати на царя и передавать их непосредственно людям, приезжающим из Москвы. Часть таких податей, по положению, предназначалась и на содержание запорожского войска. Однако урядники и полковники, налагавшие в иных местах по три золотых со двора, почти все деньги присваивали себе.
Не раз запорожцы ходили с челобитного к гетману, грозили бунтом. Больной Хмельницкий беспомощно разводил руками, клялся в преданности казачеству и обещал потребовать объяснения от Москвы. Но время шло, а умирающий гетман не принимал никаких мер к ограждению Украины от насилий и неправды царевых людей.
Только — ближайший сподвижник гетмана, писарь Иван Выговский, не мог примириться с обманом и решил вернуть Украине утраченную волю.
В июле Богдан Хмельницкий скончался.
Выговский решил воспользоваться удобным для его замысла случаем и в тот же день, 27 июля, написал путивльскому воеводе Зюзину смиренную цидулу:
Если хочешь знать, кто теперь выбран в гетманы, то, я думаю, ты знаешь, как еще при жизни покойного гетмана вся старшина избрала сына его, пана Юрия, который и теперь гетманом пребывает, а вперед как будет, — не знаю. А я после таких трудов великих рад бы отдохнуть и никакого урядничества и начальства не желаю.
— Ось, бери от нас, простесеньких хлопцев, писульку, — сказал он сотскому. — Та и на який бис нам их булава… Да не треба нам той булавы, да не того… не треба нам и царя московского!
В Чигирин, на раду, прибыл посол Зюзина, подьячий Тюлькин. Выговский принял посла в курене.
— Сидай, пан мой дражайший.
Подьячий недовольно пробормотал сквозь зубы.
— Раду, выходит, у вас собирают, пан?
— Та выходит, будто и раду, — безразлично ответил Выговский, выколачивая о каблук сафьянового сапога пепел из люльки. — Геть! — прикрикнул он тут же на дремавшего у двери сотского и, будто про себя, прибавил со вздохом: — Ось яки человики теперь пошли… Не могут самого пана подьячего от який-нибудь стервы отличить. Так и прут в курень, не подумавши.
Сотский спокойно повернул голову, но не двинулся с места.
— Ну, что вы зробите з ним! — прикидываясь возмущенным, стукнул писарь о стол кулаком. — Та кому ж я кажу — геть, голопупая дура!
Он повернулся в сторону подьячего и распустил губы в улыбке.
— То не ты голопупая дура, а он голопупый!.. То я не на тебя брешу, а на того сучьего сына, пан ласковый!
Заметив, что посол начинает понимать его отношение к себе, Выговский вскочил с лавки.
— А воеводе так и кажи: царскому величеству я верен во всем, служу великому государю и войско запорожское держу в крепости.
Он обсосал усы и елейным голоском продолжал:
— Как гетмана похороним, то у нас будет и рада о новом гетмане, и мне Богдан Хмельницкий перед кончиною, нехай ему на тим свити легенько икнется, приказывал опекуном быть над хлопцем его, пан Юрием. А я приказ его помню и сироту не спокину.
Подьячий просидел у писаря до позднего вечера. Хозяин усердно потчевал его локшиной, варениками и настоенной на тютюне горилкою, но на расспросы о том, кого казаки склонны избрать гетманом, отделывался шутками.
Посол пил много, однако почти не хмелел. Только когда Выговский, рассердившись, подсыпал в горилку горсть перцу и пороху, подьячий обалдел и свалился под лавку.
— Тьфу! — плюнул Выговский в лицо послу. — Весь курень опоганил духом москальским!
И, раскурив люльку, вышел из куреня.
Со всех концов Запорожья потянулось казачество в Субботово хоронить Богдана Хмельницкого.
Сторонники Выговского использовали удобный случай и всюду, где только можно было, собирали летучие сходки. Гневно потрясая кулаками, они, не стесняясь, проклинали тот час, когда Хмельницкий отдался под московского царя и слезно молили казаков одуматься и избрать гетманом Выговского, который только и может освободить их от москальского ига.
— Только пан писарь и остался верным вольнице запорожской! Только под ним славное низовое товарищество пошлет к бисову батькови москальских бояр с ихним кобылячьим царем.
Великой радостью входили проникновенные эти слова в казацкие души.
— Выговского!.. Геть царевых воров-урядников с вольной Украины!
Торжественно и с большими почестями похоронили казаки Хмельницкого, но на поминках не задержались — нужно было торопиться в Чигирин на раду.
Выговский долго отказывался принять гетманскую булаву и сдался лишь после того, как казаки объявили, что, кроме него, никого не изберут.
Выплюнув на ладонь люльку, Выговский низко поклонился раде.
— А так — так и так, будь по-вашему, паны-молодцы! Да помните же… Булава моя будет добрым на ласку, а злым на каранье.
И, будто без умысла, повернувшись в сторону московской дороги, угрожающе потряс булавой.
Воинственный гул толпы воодушевил его.
— А не сгибла родная Украина!
— А не сгибла!.. Слава батькови-гетману!.. Слава молодечеству низовому! — ураганом пронеслось над площадью и рассыпалось по широкой степи…
Вскоре, однако, казаки стали замечать, что Выговский через меру якшается с поляками, дает им многие льготы и даже приглашает к себе на службу советниками и полковниками. Больше всего не нравилось запорожцам, что гетман держится с поляками не как с басурманами, а как с равными.
Ко всему этому, вскоре на Украине прошел слух, будто польский король сулит пожаловать Выговского сенатором и наградить многими землями, если он перейдет с войском запорожским в подданство Польше.
Первым выступил против гетмана полковник Григорий Лесницкий. Он собрал на своем полковницком дворе в Миргороде великую раду сотников и атаманов и без долгих рассуждений обратился к ним:
— Имеете ли вы веру ко мне, православному запорожцу?
— Имеем! — дружно ответила рада.
Тогда полковник, стерев пятерней пот с пылающего лица, прерывисто прокричал:
— А Иван Выговский не Иван, а Иоганн-басурман!
И, не дав опомниться собравшимся, чувствуя в себе приток бешеной злобы, стукнул в грудь кулаком.
— Перенял гетман католическую богомерзкую веру! Обетовал королю обасурманить нас всех, христиан православных… А чуяли вы измену такую, панове казаки?
Осатаневшая толпа потрясла воздух отчаянным воплем.
— Смерть изменнику! Смерть христопродавцу!..
Полковник властно топнул ногой.
— А и прислал еще к нам московский царь воеводу своего, Трубецкого, с наказом, чтобы войска запорожского было только десять тысяч, да и те должны быть в Запорожье. — Он пытливо оглядел сразу пришибленно замолчавших людей. — Чуете ль молвь мою, панове?
— Бей по головушке, бей до краю, пан-полковник, бей до краю, пан-полковник, бей без утайки! — ответил один из атаманов.
— И по-моему без утайки, — подхватил Лесницкий, неожиданно смягчаясь и снижая голос до шёпота. — Так слухайте.
Он похлопал себя по карману и перекрестился.
— Получили мы писульку от крымского хана. А пишет хан дюже ласково нам, чтобы ему поддались, а лучше поддаться, пишет, крымскому хану. Московский царь всех вас невольниками вечными сделает, в кандалы закует, жен и детей ваших в лаптях лычных водить станет, — а хан крымский в атласе, аксамите и сапогах турских будет водить.
Рада терпеливо выслушала полковника и, точно сговорившись, без слов, пошла прочь с полковницкого двора.
Только с улицы уже какой-то атаман крикнул с ненавистью:
— Лучше сойтись всем добрым молодцам-запорожцам к батьке Днепру, да и утопнуть, чем некрещеным татарам поддаться!
Великая смута пошла среди запорожцев. Не стало на Украине из начальных людей никого, кому могло бы довериться казачество.
Затосковали казаки, стали уходить по одному в широкие степи, собирались в диком поле, и, отдав последнее целование родной земле, двигались к Волге, к волжским казацким ватагам.
А Выговский, узнав о том, что говорил на раде Лесницкий, приехал в Корсунь, отдал полковникам булаву.
— Берите!.. Не хочу быть у вас гетманом. Царь прежние вольности у нас отнимает, и я в неволе быть не хочу.
Полковники, посовещавшись, вернули гетману булаву.
— За вольности будем вместе стоять, на то и челобитную нынче же отправим царю.
Выговский гадливо сплюнул через плечо.
— Вы, полковники, должны мне присягать, а я государю не присягал, присягал Хмельницкий.
Из толпы, пробивая локтями дорогу, выступил полтавский полковник Мартын Пушкарь. Вперив взор в гетмана, он вызывающе бросил ему:
— Все войско запорожское присягало великому государю, а ты чему присягал? Сабле? Пищали?
Толпа зашумела, и из общего шума вырвался чей-то насмешливый голос:
— Ты лучше сбрехни, Мартын, много ль золотых отвалили тебе москали за то, что прихвостнем у них служишь?
Воспользовавшись этими словами, Выговский достал из кармана горсть московских денег и бросил их в лицо Пушкарю.
— Хочет нам царь московский платить жалованье, а то разве гроши?… То харкотина, а не гроши.
Мартын простер руки к иконе, стоявшей рядом на столе.
— Боже, прости гетмана нашего, посмевшего царские деньги облаять харкотиной.
И с великой кручиной оглядел собравшихся.
— Паны! Как перед Богом, кажу вам: хотя бы государь изволил бумажных денег нарезать и прислать, а на них будет преславное государево имя, то я рад его государево жалованье приним…
Он не успел договорить — мощный удар гетманова кулака сшиб его с ног.
— Так вот почему ты, прихвостень царский, золотые, что урядники с казацких дворов пособрали, схарцизил!
Со всех концов Корсуни сбегались люди к полковничьему двору. Все смешалось в бешеных криках, в проклятьях и драке. Гетман сидел верхом на Пушкаре и, захватив в кулак его оселедец, жестоко колотил его по затылку. Мартын извивался и пронзительно выл.
— Ляхам продался! — вопили сторонники Лесницкого, наседая на гетмана.
— Брешешь, спидница татарская, — надрывались друзья Выговского.
— Бей их, христопродавцев!
Сверкнули выхваченные из ножен сабли.
— От-то ж вам за ляхов!
— Держи за татарина!
Пока Алексей был в походе, всеми делами государства самодержавно правил Никон, именовавший себя с недавних пор «великим государем, патриархом Московским и всея Руси».
Раз в неделю Никон принимал вельмож. Они дожидались его долгими часами на дворе, ничем не решаясь напомнить о себе, так как знали, что малейший ропот неминуемо повлечет за собой опалу. Все, что приказывал владыко, почиталось законом для начальных людей. Ослушание каралось ссылкой в дальние города.
Униженные вельможи молчали, дожидаясь нетерпеливо возвращения государя и защиты от зазнавшегося «мордовского сына».
С каждым днем все заметней углублялась и пропасть между Никоном и подчиненным ему духовенством. Число недовольных угрожающе росло. Находились уже отдельные люди, которые открыто поднимали свой голос против патриарха. Когда же Арсений Грек, с благословения Никона, приступил к исправлению церковных и богослужебных книг, на сторону недовольных стали переходить огромные толпы.
В одно из воскресений патриарх во время службы в соборе объявил, что, по внушению свыше, должен предать анафеме двоеперстников.
После литургии он вышел на амвон и, приказав молящимся стать на колени, приступил к церемонии проклятия.
Затем иеромонах подал ему икону негреческого письма и длинный гвоздь. Размахнувшись, Никон пырнул гвоздем в глаза образа Богородицы.
— Изничтожим мы творение бесовское!
Толпа, на мгновение оцепеневшая от суеверного ужаса, вскочила с колен и бросилась к выходу. Однако патриарх предусмотрительно распорядился закрыть на замок выходную дверь и этим отрезал молящимся дорогу на двор.
— А ни один не изыдет из храма, покель не очистим мы места пресвятого сего от нечисти трипроклятой! — крикнул Никон и швырнул икону под ноги иеромонаху. — Топчи ее, басурманку!
Князь Григорий Черкасский проведал, что многие крестьяне его близко связаны с разбойной ватагой, хозяйничающей в округе.
Распаленный гневом, он согнал заподозренных к себе на двор и приказал им рыть могилу. Вызванные с погоста поп и дьячок должны были по полному чину служить отходную.
Священник облачился с большой неохотою, с нарочитой медлительностью.
— Аль занемог, отец Поликарп? — подозрительно уставился на него господарь. — Не подсобить ли тебе копытцем, отец?
Поп едва успел отскочить в сторону вздыбившийся княжеский аргамак ударил копытом по аналою и наземь посыпались требники, иконка, крест и Евангелие.
— Не кощунствуй, боярин! — вскрикнул отец Поликарп, с трудом наклоняясь к земле.
Дьячок опередил попа, собрав оброненное и протерев полою подрясничка образок, троектратно приложился к лику Христа.
— Челомкай и ты! — ощерился на Черкасского священник.
Князь слез с коня и охотно поцеловал икону.
Землю окутывал вечер. Темнело, и уже с трудом можно было различать лица людей.
Приговоренные молча рыли могилу. Связанные путами ноги мешали их движениям, а трясущиеся от страха руки то и дело роняли лопаты. Спекулатари, сосредоточенные и деловитые, показывали, как нужно копать, и почти каждое слово свое скрепляли жестокими ударами батогов.
— Готово ль? — нетерпеливо передернул плечами князь и вдруг в страхе воскликнул: — Звезда хвостатая в небеси!
Запрокинув головы, люди уставились в небо. Среди темных, зловещих туч, наползавших с запада, горела и туманно переливалась никогда не виданная звезда.
— Погибаем! — прорезал тьму чей-то сдавленный вопль.
Усадьба заметалась в суеверном страхе. Со всех сторон бежали ошалевшие люди. Приговоренные побросали лопаты и на брюхе, как развороченное гнездо черных чудовищных змей, расползлись по двору.
Пораженный ужасом князь упал наземь, позабыв о казнимых.
— Епитрахилью накрой!.. Накрой же! — кричал он, протягивая руки к священнику.
Но отец Поликарп не слышал его.
— Зрите, православные христиане! Зрите знамение гнева Господня! — пророчески воскликнул он, истово крестясь, и, выхватив из рук спекулатаря нож, подбежал к приговоренным.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аз, грешный иерей, властию, данною мне от Бога, разрешаю вас от лютые смерти!
Переходя от одного крестьянина к другому, он ножом перерезал веревки.
Багрово завихрились огни появившихся откуда-то факелов.
— Епитрахиль! — униженно кричал князь. — Покрой епитрахилью своей!
И, дрожа от внутреннего озноба, подполз к ногам священника.
— Внемлите! — воскликнул отец Поликарп, отставив два пальца для креста. — Внемлите, люди! Излия бо всевышний фиал ярости своея грех ради наших.
Дьячок, прилипший к аналою, набравшись смелости, повернул голову к князю.
— Внемли, господарь… Истину бо речет иерей.
Черкасский с опаской приоткрыл глаза, но тотчас же снова зажмурился. Он понял, что пришел час кончины мира. «Коли и смерды шапки не ломят передо мной, всему конец!» — подумал он со страхом.
Священник с каждым словом распалялся все более и более.
— А по то всеблагий творец род человеческий наказует, что многие пошли по стопам врага Божия, волка Никона!
Дерзкие эти слова точно пробудили Черкасского от страшного сна.
— Правду ли токо сказывает Поликарпишко, аль послышалось нам?
Он вскочил с земли и схватил священника за ворот.
— Вправду! — бросил кто-то в лицо ему. — По то наказует Бог род человеческий, что многие пошли по стопам волка Никона и споручника его — царя Алексея Михайловича!
— В батоги его!.. В яму! Живьем! — не помня себя, заревел Черкасский.
— И то, брателки… Живьем его, в яму! — рванулось в толпе, и прежде, чем князь успел опомниться, его сбили с ног и скрутили веревками.
Спекулатари и дворецкий, чуя беду, отползли за яму и ринулись в тьму.
Боярин наддал плечом.
— Слободи! Иль…
Глумливый хохот заглушил его голос.
— Иль не поспеешь без креста подохнуть, князь?
Рыжая бороденка факела переплелась с черною княжескою бородою.
Вдруг глаза Черкасского остекленело уставились на склонившегося к нему мужика.
— Ты?
— Я, господарик… Как есть я, Корепин Савинка! Пришел еще единожды с тобой поборотися.
Языки огня лизнули лицо Черкасского. Священник сорвал с себя епитрахиль и накинул ее на князя.
— Не Божье то дело — огнем жечь господарей. Придет час, погреется он всласть в преисподней.
— Развяжите! Иль всех на дыбу, — исступленно ревел Черкасский. — Добром прошу, развяжите!
И смахнув с лица епитрахиль, лязгнул в волчьей злобе зубами.
Савинка, заложив два пальца в рот, пронзительно свистнул. Тотчас же со всех концов раздался ответный свист.
— Притомился я, — шлепнул Савинка господаря по животу и грузно уселся на его лицо. — А ты зубки-то, князюшко, не тупи об меня. Авось занадобится еще уголья в пекле грызть.
К усадьбе, озаренные факелами, бежали какие-то люди. Корепин вскочил.
— Будет тешиться. Время за дело!.. Встречай, князь, ватагу разбойную.
Ватага, весело перекликаясь, ввалилась на двор и окружила Черкасского.
— Здорово, князь аргамачий!
Савинка вцепился в ноги связанного и снял шапку.
— А пожалуешь ли сам в могилушку, господарь, аль достойней сволочить тебя к ней?
В стороне, высоко подняв голову, молился отец Поликарп. Подле него неуверенно переминалась с ноги на ногу часть людишек, не знавшая, куда примкнуть.
Неожиданно священник выронил из рук образок и бросился к боярину.
— Не попущу издевы над князь-боярами! Не за тем служу я Христу, чтобы потакать расправам богопротивным.
Корепин дружески потрепал попа по плечу.
— Изыди, батько, с миром, покель я коленом тебя в тое могилу за князюшком не спровадил.
Священник испуганно огляделся, ища сочувствия, на, поняв по лицам людей, что ждать добра неоткуда, простер к небу руки.
— Прости им, Отче, не ведят бо, что творят.
— Ан ведаем, врешь! — свирепо оскалился Савинка. — Ты-то ведаешь ли, отец, что творишь?
Собрав последние силы, Черкасский подполз к ногам священника.
— Заступи!.. Не дай погибнуть.
Отец Поликарп негодующе поглядел на Черкасского.
— Ни им, зло затеявшим, я не потатчик, ни тебе, еретик, не заступник.
Черкасский глухо завыл и приник к земле обгорелым лицом.
— А коли так, не молитвенник ты, а Иуда. Христопродавец!
Священник богобоязненно поглядел на небо.
— Зришь ли ты, богохульник, сие знамение Божье?
— Зрю, христопродавец, холопий поп, и верую: на погибели царевым ворогам отослал Бог знамение сие!
Савинка раскатисто захохотал.
— Нуте-ко, брателки, покажем господарику, кому на погибели знаменье.
И сбросил князя в могилу.
— Хорони!
Священник, перекрестившись, тяжко вздохнув, пошел прочь из усадьбы. За ним, крепко прижимая к груди требники, заковылял дьячок.
— Каешься ли, князь? — склонился над ямой Савинка.
Крестьяне, точно боясь, что Корепин помилует Черкасского, усердно заработали лопатами.
Вскоре на могиле, в которую зарыли Черкасского, вырос высокий холм. Кто-то из ватаги взобрался на вершину холма и вбил в нее кол.
— Псу псиная честь!
До рассвета правили людишки тризну по Черкасском. На дороге, чередуясь, стояли с дозором верные люди Корепина. У сторожевой вышки торопились спасенные от казни, готовые по первой тревоге ринуться в бой за своего освободителя. Бабы, дети и старики, здоровые и больные — все сбежались на княжеский двор помянуть чаркой боярского вина «в бозе почившего» господаря. Все до единого позабыли о страшной хвостатой звезде, ходившей недавно по небу. Да и какое чудо могло сравниться с чудом внезапного освобождения от князя!
На рассвете, когда рассеялся туман над рекою и засверкал росным бисером лес, на дальней дороге показался стрелецкий отряд.
— Не уберегли языков… Предали, печенеги! — ударил обземь шапкой дозорный и помчался к усадьбе.
— Стрельцы жалуют, атаман! — задыхаясь крикнул он Савинке и бросился к сполошному колоколу.
Спокойно, как будто ничего не случилось, отдавал Корепин последние распоряжения охмелевшим крестьянам.
— Кто в лес, отходи! — тряхнул он головой, когда навьюченные боярским добром людишки вышли из хором.
Часть мужиков и баб поклонились атаману до земли.
— Колико жить нам засталось, поминать тебя будем в молитвах за добро твое превеликое. А уходить нам от землишки своей некуда. Не взыщи.
Примкнувшие к вольнице крестьяне вскочили на выведенных из конюшен княжеских аргамаков.
— С Богом! К третьей берлоге, — скомандовал Корепин и поскакал впереди в сторону леса.
Из окон трапезной повалили густые клубы едкого дыма. Занимался пожар.
После смерти шведского короля, Карла X Густава, шведы заключили в Оливе с поляками мир, по которому обязались друг перед другом вести совместную борьбу против Руси. В то же время в Белорусии и на Украине поднялась новая волна мятежей. Положение Москвы заметно ухудшилось. Добрые вести о победах все чаще сменялись донесениями о тяжелых поражениях.
Алексей взволновался.
— Я сказывал, сказывал я, — топал он ногами на ближних, — колико раз сказывал, что не верую в великие завоевания! Все вы с Никоном государя во искушение вводите, суки! Отродье сучье!
Но Никон, Милославский и другие твердо стояли на своем. Переждав, пока царь извергнет весь запас гневных слов, они принимались доказывать необходимость продолжения войны.
— А казна?… Казну где сдобудете? — слезливо уже спрашивал царь.
— Сдобудем… Не кручинься, преславный, все сдобудем тебе, — упрямо отвечал патриарх. — А что до людишек, гораздо живучи людишки, всяческие напасти повынесут. Вынослив, гораздо вынослив российский смерд.
Милославский подсовывал царю кипы приказов о новых тяготах и мытах. Алексей с глубоким вздохом, не читая, подписывал бумаги. Чувствовали себя отменно одни лишь торговые люди, забрасывавшие царя богатыми дарами и на всех перекрестках превозносившие его мудрость и доброту. И, действительно, жилось им отлично — война, обрекшая страну на голодный мор и разорение, была для них желанным праздником.
Милославский отдал торговым гостям все кабацкие откупа и подряды на поставку для войск. Но важнейший торг, приносивший огромные барыши, Алексей объявил царской монополией. Торговлей льном, щетиной, конским волосом, медом, воском и всем, что вывозилось за рубеж, распоряжался исключительно царь, предоставивший богатые льготы «аглицким немцам».
Точно паутиной, опутали англичане всю Московию сетью торговых приказов.
Зато в безвыходном положении очутились мелкие торговые люди. Они не только не могли продавать свои товары по той же цене, как иноземцы, но вынуждены были закрывать лари и спускать за бесценок все свое добро, чтобы только как-нибудь выплатить мыту.
Приказные изо дня в день обходили избы мелких торговых людишек и ремесленников со сбором податей.
Отец Тани, обезмоченный тяглом и голодом, давно распустил работных и забросил свое гончарное дело. Однако подьячие не оставляли его, донимая непосильными придирками.
Настойчивей всех был приказный Туляк. Он отобрал все, что было у Григория, и грозился продать за недоимки избу, и старика забить на правеже.
Григорий слушал, смиренно сложив руки на высохшей груди, и шамкал в ответ одно и то же.
— Твоя сила… Как поведешь, таково и содеется… А мы что? Мы — немочны…
Как-то Туляк пришел к гончару поздно вечером. Заслышав его шаги, Таня юркнула в закуток и с головой зарылась в солому.
— Здоров ли, хозяин? — потрепал подьячий Григория по плечу.
Старик покорно уставился на икону.
— Здоров… Прогневал я Господа. Маюсь-маюсь на земли, а все не жалует смертушка.
Туляк снял шапку, расчесал пятерней реденькую щетинку на голове и присел на лавку.
— Чего таращишься? Аль не признал? — улыбнулся он, скаля изъеденные тычки зубов.
От неровного света лампады рябое, с провалившимся носом лицо приказного казалось еще более страшным, чем обычно.
— Мы что же… Мы рады, — смиренно ответил старик.
Забрав в рот полинявшие усы, приказный хитро покосился на закуток.
— Что за пригода — в кой час не приди, а все ты один?
Гончар вздрогнул, испуганно поглядел на гостя.
— Кому же и быть в избе?… Девка, так ту нешто удержишь? Почитай, и не зрю ее. Все прокорм ищет, — он, тяжко вздохнув, перекрестился. — Где уж нам прокормить ее. Самому впору ноги с гладу-холоду протянуть.
Туляк порылся за пазухой и вытащил узелок.
— Чать и мы крещеные, не татары какие… Для ради дружбы нашей попотчую я тебя пирогом с кашею да чарочкой.
«Не иначе, к Таньке моей подбирается, карпатый дьявол», — подумал гончар, бледнея, но сдержавшись, отвесил земной поклон:
— За милость, за честь спаси тебя Бог.
Достав с полочки глиняный черепок, он протер его начисто рушником и подал гостю. Туляк налил в черепок вина.
— Кушай на добро здоровье.
Гончар испуганно замахал руками.
— Куда уж! Стары мы стали… Прошла наша пора хмельное лакать.
— Пей! — стукнул Туляк кулаком по столу.
Гончар послушно проглотил вино. Горячая волна обдала его грудь, быстро откатилась к ногам и жгучим потоком хлынула к закружившейся голове. Он зашатался и, ухватившись за край стола, разразился удушливым кашлем.
— Не приемлет душа, — выдохнул он, отдышавшись немного. — Стар я и отощамши.
Туляк усадил старика подле себя.
— Присаживайся. Не из тех я, чтобы кичиться с черными рядышком сиживати! — Он выпрямил грудь и многозначительно причмокнул. — А был бы ты, Григорий, посмышленей, не ведать бы тебе ни кручины, ни горюшка.
С вожделением поглядев на пирог, Григорий неуверенно потянулся к нему. Вдруг он вскочил из-за стола и всплеснул руками.
— Господи, я-то потчеваюсь, а Танька с утра не жрамши!
Он просунул голову в закуток и крикнул:
— Танька! Иди пирога отведать приказного.
Туляк фыркнул.
— Ну, вот, потеря-то и нашлась.
Старик опомнился-повернулся к приказному с ребячьей улыбкою.
— Нашлась?… Да где ж она?
Он бессмысленно засеменил по избе и, открыв ногой дверь, трескуче прокричал в темноту:
— Танька!.. А, Танька!
Туляк встал из-за стола и тяжело опустил руку на плечо гончара.
— Хитер ты, старик, да не хитрей меня!
Стараясь изобразить на лице разочарование, гончар опустился на лавку.
— А я и впрямь в думку взял, вернулась-де Танька. Ан нету.
Приказный склонился к уху хозяина:
— Коли по правде, дщерь твоя, хоть годами давно быть ей в женках надобно, а куда как солодка еще. Так бы за подол и держался…
Он шагнул в закуток и, в темноте нащупав под соломой Таню, втащил ее в избу.
— Смерд!.. Так-то ты правду сказываешь царевым людям?
Таня вырвалась из рук Туляка, подбежала к отцу. Ее исхудалое лицо залилось багровым румянцем, тонкие извивы бровей собрались в одну вздрагивающую, точно ползущую на врага, змейку; жесткие морщинки пролегли на лбу и у углов рта, а глаза засветились граничащей с безумием злобой.
Туляк понял, что ничего силой не сделать, и решился на хитрость. Нахлобучив на глаза шапку, он тщательно завернул в тряпицу остаток недоеденного пирога, сунул в карман флягу и безразличным голосом объявил:
— Обряжайся, красавица, да, благословись у родителя, иди на двор тюремный.
Григорий упал в ноги ему:
— Меня казни, а девку помилуй!
— Не ты с разбойником Савинкой в языках ляцких служил, не тебе и ответ держать, — ответил приказный и резко повернулся к девушке:
— Кому я сказывал? Обряжайся!
Григорий подполз к дочери, припал к ее коленям.
— Поддайся!.. Отца для, поддайся! Лутче в блуде с ним жить, чем сгинуть в узилище без покаяния.
Туляк удивленно оглядел старика и разразился самодовольным смешком.
— Вот то умственные глаголы! Чуешь, бабонька, — великоумственно родитель сказывает.
Таня решительно накинула на себя епанчу и, поклонившись отцу, взялась за ручку двери.
— Краше на дыбе Богу душу отдать, нежели с катом сим безносым хоть малый час миловаться. Тьфу, рыло карпатое!
— Примолкни! — взревел приказный и, отшвырнув ногой старика, выскочил за Таней на улицу. — Я вот, ужо, тебя!.. Не накланяешься еще карпатому.
Таня не ответила и зашагала быстрей.
У Земляного города она подозрительно остановилась.
— Куда ведешь?
— Куда? Вестимо, в застенок.
— А в застенок, так не кружи вороном, веди прямою дорогою.
Из-за переулка вышел дозорный стрелец. Туляк обрадованно окликнул его и, приказав Тане не двигаться с места, пошел к нему навстречу.
Таня, пригнув голову, напряженно прислушивалась к шепоту, но, кроме ехидного смешка, ничего не могла разобрать.
Рассказав все, что нужно было, стрельцу, Туляк передал ему узелок и, переждав немного, неохотно полез в карман за флягой.
— Мшелом жалует — догадалась Таня и почувствовала, как понемногу вползает в нее страх.
— Гайда! — прикрикнул стрелец и больно ударил девушку кулаком по спине.
Они долго кружили по окраинам, пока не остановились наконец подле тайной корчмы.
Из избы глухо доносились песни, хохот, хмельная брань. Приказный трижды раздельно постучал в дверь и, отойдя к оконцу, отсчитал еще пять торопливых ударов.
Притихшая было изба вновь ожила, признав условные стуки. Щелкнула щеколда, и в дверях показалась встрепанная голова старухи.
— Кого Бог дает в полуночи?
Стрелец, втолкнув Таню в сени, тотчас же исчез.
Таня бросилась к выходу, но кто-то упал ей под ноги, и она шлепнулась на пол.
В избе стоял дым коромыслом. Хмельные приказные и служилые люди, увидев Туляка, бросились встречать его. Навалившиеся на Таню мужики скрутили ей руки и втащили в горницу. Сквозь едкий дым и пар Таня увидела нескольких девушек, разместившихся вдоль стены на лавке.
Одна из них, по приказу хозяйки, поднесла гостье чарку вина. Таня замотала головой, мертвенно стиснула губы. Тогда старуха, перемигнувшись с Туляком, поклонилась Тане в пояс и неожиданно изо всех сил ударила кулаком по зубам. Девушка стукнулась затылком об стену. Алые струйки крови медленно поплыли по подбородку.
Туляк, не обращая внимания на свою полонянку, уселся за стол и потребовал вина.
— Неужто муж аль родитель приказному продал? — спросила Таню соседка, заботливо вытирая с лица ее кровь.
— Кривдой увел! — жестко свернула глазами девушка.
— А нас родители продали… За недоимки.
И, точно оправдываясь перед кем-то, виновато потупилась.
— Нешто одюжить людишкам немочным подать цареву?
Всю ночь бражничали приказные. Таня защищалась до последней возможности и сдалась лишь, когда потеряла сознание.
Под утро Туляк вышел как бы за своим делом на улицу. Поджидавшие на углу языки тотчас же ринулись в избу. Перепуганная хозяйка попыталась бежать через окно, но ее схватили и с силой бросили об пол.
Приказные наспех одевались, дружелюбно переговаривались с языками.
— То мы нарочито и ноченьку ночевали в вертепе сем непотребном, чтобы без обману прознать, зря ли болтают, аль впрямь тут блудные твари на искушение христианам гнездятся.
Девушек, обвиненных в блуде, вместе в хозяйкой погнали в застенок. С ними уволокли и Таню.
Великая сила мастеровых и мелких торговых людишек собралась после обедни на Красной площади, у храма Василия Блаженного.
— Волим к царю с челобитною!
Ближние люди царевы набросились с кулаками на стрелецких полуголов.
— Так-то блюдете вы покой государев?
Служилые виновато отступали.
— Нешто можно нам православных христиан в храм не пущати?
Алексея всполошил рокот толпы. Когда отошла служба, он, посоветовавшись с Милославским, приказал допустить к нему челобитчиков.
Точно изваянный из камня и золота, сидел на троне важный и недоступный царь. Рядом с ним, такой же величественный и строгий, восседал, опираясь на палицу, патриарх. Ниже, до отказу задрав бороды к подволоке и выпятив животы, разместились на лавке ближние бояре.
Объятые трепетом, по одному, вползали на четвереньках выборные. Колотясь головой об пол, они благоговейно лобызали царский сапог и неслышно отталкивались в сторону. Когда обряд целования окончился, Алексей разрешил челобитчикам встать.
— Сказывайте, по какой пригоде пожаловали.
Выборные переглянулись, но никто из них не решался заговорить. Тогда Никон наугад ткнул посохом в первого попавшегося старика.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, реки.
Старик, покряхтывая, опустился на колени и жалко уставился на царя.
— Лихо нам, государь, горемычным сиротинам твоим!
— Лихо? — поморщился Алексей и с недоумением поглядел на патриарха.
Милославский заерзал на лавке и погрозил кулаком челобитчику.
— Лихо! — повторил выборный, не заметив угрозы Милославского. — Не дай, нам, преславный, природным своим холопам и сиротинам, от иноверцев и приказных жить в скудости и нищете.
Никон гневно поднялся.
— А ведомо ль вам, какую годину мать наша. Русь православная, переживает?
Царь остановил его мягким движением руки.
— Не сбивай. Пущай печалуется да памятует что всяческая слеза сиротин моих — моя слеза.
Ободренный старик благодарно коснулся губами государева сапога.
— А бьем челом на том, государь, чтобы все были в тягле и в свободе иль в льготах равны, чтоб во всем народе мятежа и розни не было.
Милославский еле сдержался, чтобы не наброситься на смелого челобитчика. Алексей же, умиленно уставившись на образа, зашептал пухлыми губами молитву и, кончив склонился к выборному.
— Восстань!
В повлажневших глазах царя сквозила скорбь.
— Воистину, тяжело испытует Господь людишек моих!
Он закрыл руками лицо и сокрушенно покачал головой:
— А то неспроста: за грехи наказует Господь За грехи плачет кручинная наша земля.
И, повернувшись неожиданно к патриарху, полным голосом крикнул:
— По делом человеков и отпускается им! Да мы не печалуемся, не ропщем!
Патриарх сурово поглядел на присмиревших челобитчиков.
— Молитеся о временах мирных. Ибо ныне, в годину брани и испытания, ропщут токмо недруги государевы.
Выборные, поклонившись царю, ушли из Кремля. На Красной площади было уже пусто: окольничий, пока послы были у царя, убедил толпу разойтись.
— Все от Никона, все от ереси его богомерзкой, — шептались по уголкам посадские и торговые люди. — Не было новой веры, мерзкой Богу, не было и лютых напастей на православных.
Чтобы избавиться от насилий царевых людей и никонианцев, «повелевающих кланяться болванам», многие побросали дома свои и ушли в леса и скиты на соединение с вольницами и на «подвиг спасения души». Но и в самой Москве, и в других городах раскольники, чувствуя за собой силу, повели открытую борьбу против Никона.
Протопоп Аввакум, вернувшийся из мезенской ссылки, куда отправил его патриарх, не только не смирился, но еще пуще осатанел. В одно из воскресений, дождавшись выхода народа из церкви, он истошным голосом крикнул:
— Молитеся, православные! Приближается бо кончина мира, и антихрист уже пришел, двурожный зверь. Един рог — царь, другой — Никон.
Площадь окружили, точно выросшие из земли, стрельцы. Голова взмахнул бердышом.
— Бей!
Но пораженные неслыханной смелостью протопопа, бесстрашно продолжавшего свою исступленную речь, стрельцы обнажили головы и не двинулись с места.
— И царь, и патриарх, и все власти поклонились антихристу! — дергаясь, выкрикивал протопоп и грозил кулаками в сторону укутанного в туман Кремля.
Потоками огненного ливня падали в сердца людей эти слова. И хотя многие, не искушенные в книжных спорах, не понимали истинного смысла речей, все они горели таким же бурным пламенем, как и сам Аввакум. Им все равно было, что послужило началом борьбы с государем, спор ли о книгах богослужебных или о двоеперстном кресте, они знали одно, понятное всем обезмоченным людишкам, — Аввакум ненавидит сегодняшние порядки, а кто восстал против порядков, с тем всякому нищему по пути.
Как очумелый, прибежал Ртищев к Никону.
— Хула на государя… и на тебя, патриарх! — выпалил он, задыхаясь от бега.
Никон по-отечески обнял постельничего.
— Не кручинься, чадо мое. Ведаю про все и спослал великую силу монахов противу того Аввакума… Рейтарами переряженные, покажут они еретику, как смутой смутить!
Усадив Федора подле себя, патриарх показал ему цидулу от нижегородского воеводы.
— Корепин? — подпрыгнул от неожиданного Ртищев и широко разинул рот.
— Оный и есть!
Придя немного в себя, Федор решительно взялся за шапку.
— Куда?!
Постельничий гордо выпятил хилую грудь. Острые плечики его откинулись назад. Казалось, стоит ему взмахнуть тонкими плетями рук, и, полный порыва, оторвется он от земли, ринется в бой с самим небом.
— Сам, своими перстами удавлю поганого смерда! — взвизгнул он. — К государю пойду!
И, не слушая увещаний едва сдерживавшего смех Никона, бросился в сени…
Алексей принял Ртищева в опочивальне.
— Не набедокурил ли сызнов?
Федор упал на колени.
— Не я, Корепин набедокурил!
Ничего не понявший царь раздраженно насупил брови.
— С коих пор повелось, чтобы царей тревожить челобитною на Корепиных неведомых? Аль повышли у господарей батоги?
Постельничий стукнул об пол лбом.
— Не с челобитную я, а с вестью недоброю. Корепин, тот самый, что в языках ляцких ходил, холоп мой беглый, разбоем ныне промышляет на Волге. Атаманом ходит!
Поднявшись с колен, он умоляюще поглядел в посеревшее лицо государя.
— Покажи милость, отпусти меня на рать противу изменника!.. Дай мне, сиротине твоему, великою потехой потешиться — сими перстами изменника удавить.
Алексей пытливо уставился на постельничего.
— Нешто и он блудил с Яниной, что так распалился ты противу него?
Но, заметив, как помертвело вдруг лицо Федора, дружески улыбнулся:
— Не гневайся, Федька, то не от сердца я. С юных лет верю в чистое сердце твое… А посему благословляю тебя на рать.
Вечером царевна Анна, выпроводив от себя боярышень, мамок и шутих, осталась вдвоем с Марфой.
— Лихо! — вздохнула она, подперев рукой двойной подбородок.
Боярышня недоуменно подняла голову.
— Уж не занедужила ли от ока дурного?
Царевна положила вздрагивающую руку на голову Марфы.
— Я-то здрава, что со мной содеется… А с тобой вот — лихо.
— Со мной?…
Понизив голос до шёпота, царевна приблизила губы к уху боярышни:
— Пожаловал братец мой Ртищева воеводой противу разбойных людишек.
Напуганная было таинственным видом Анны, боярышня облегченно вздохнула.
— Неужто же мне кручина сия в кручину? Лети, соколик, воронам на потребу!
— Дура! — рассердилась Анна и больно ущипнула боярышню. — Аль век задумала в девках сидеть?
Федор стал частным гостем царевны. Едва освободившись от дел, он, пользуясь правом ближнего человека царева, не испрашивая разрешения, уходил на женскую половину дворца.
Поклонившись до земли Анне, он усаживался на краешек лавки и неизменно начинал с одного и того же;
— Вечор из пищали стрелял. Ратному делу навычаюсь. Так вот — ворон, а так вот — я.
Царевна улыбалась и подсаживалась ближе к гостю.
— И каково?… Убил ворона, а либо ранил?
— Покель не поддается проклятая птица. Каркает, а чтобы помереть или раниться — ни в какую!
Марфа, не вмешиваясь в разговор, усердно занималась рукоделием. Лишь изредка она печально осматривалась по сторонам, глубоко вздыхала и, хрустнув пальцами, снова склонялась над работой.
— Об чем тужишь? — спрашивала тогда царевна и щурилась на Федора.
Ничего не подозревавший постельничий виновато опускал голову и молчал…
Однажды Ртищев пришел в светлицу необычайно возбужденный и радостный.
— А боярышни нету? — спросил он, прикладываясь к руке царевны.
— Ишь ты, без боярышни и не дыхнет, — лукаво погрозилась Анна.
— Я не к тому… Я чтобы поклон отдать. Отъезжаю.
Царевна вздрогнула и отступила. Игравшая на ее лице приветливая улыбка исчезла.
— Все то вы, мужи, как един! Закружите, завертите девичьи сердца наши непорочные, а сами, как соколы, встряхнулись, крылами взмахнули и нету вас!.. А я-то думала, Федор-де не из таковских!
Хотя Федор продолжал ничего не понимать, сравнение с соколом весьма польстило ему.
— Да оно хоть и сокол я, сдается, не клевал будто я сердца боярышни… Чтой-то не разумею.
Анна подошла вплотную к гостю и строго поглядела в его глаза.
— Лукавишь!.. Иль не зрю я, что иссохлась Марфинька по тебе?
Она усадила опешившего постельничего на лавку и принялась рассказывать, как тает от любви к нему боярышня.
Ртищев ушел от царевны преображенный.
— Ну, какой я муж ратный, коли ворона убить не могу? — настойчиво спрашивал он и с наслаждением повторял слова, сказанные ему царевной: — Мое дело ученья свет возжечь в сердцах человеческих, а не из пищалей палить… Так ли?
— Так, так! — поддакивали собеседники и спешили отделаться от навязчивого постельничего.
У Троицких ворот, по дороге к царю, Федор встретился с Львовым.
— Здорово, воевода! — ядовито ухмыльнулся князь, свысока оглядывая Ртищева.
— Ну, какой я воевода, коли ворона убить не могу, — воспользовавшись случаем, остановился Федор.
— Доподлинно, — охотно подтвердил Львов, — воевода из тебя, что попу из бабьего сарафана риза.
Ртищев так был занят своими мыслями, что не понял обидной шутки.
— Вот, вот… Тоже и я реку! Еще греческие филосопы поущали…
Князь заткнул пальцами уши и трижды сплюнул.
— Не погань ты слуху нашего словесами языческими. За твои за филосопии, кол бы осиновый тебе всадить да в монастыре Андреевском на крыльце приладить на радости еретикам.
Федор растерянно попятился и обратился к дозорному стрельцу:
— Ну, обскажи хоть ты… Я ему про воеводство…
Но тотчас же осекся и почти бегом направился к царевым палатам.
Алексей, предупрежденный сестрой, встретил Ртищева с широкой, во все лицо, улыбкой.
— Едем?
— Коли воля твоя, еду, преславный…
— А может, застанемся?
Постельничий упал в ноги царю.
— Застанемся, государь! Ну какой я муж ратный, коли из пищали ворона убить не могу?
Царь помог встать Ртищеву и обнял его.
— А слыхивали мы от сестрицы, будто смутил ты сердце боярышни Марфы… Так ли?
— Так, государь! — залился гордым румянцем постельничий.
— Коли так, вместно тебе и побрачиться с нею.
— Коли воля твоя, государь…
— И добро. Быть по сему.
После женитьбы Ртищев забросил все свои дела и ни на минуту не разлучался с женой. Он старался предугадать каждое желание Марфы, потакал малейшей ее прихоти. В первое время молодая стойко переносила присутствие мужа. Иногда ее просто забавлял этот маленький человек, наряженный в польский жупан, вечно суетившийся и строивший самые неразумные планы преобразования государства. Но вскоре ей прискучили бесконечные ласки, слюнявая любовь и постоянная болтовня мужа.
— Ты бы, чем дома сидеть, — предложила она однажды, — творил дела какие добрые во имя Христово.
Ртищев, как всегда, увлекаясь, страстно ухватился за мысль жены. Едва дождавшись утра, он отправился к ближайшей церкви и там, склонившись перед распятием, долго и смиренно вымаливал благословения на какой-либо достойный христианина подвиг. После обедни, разомлевший и ни до чего не додумавшийся, он пробрался в алтарь и таинственно поманил к себе священника.
— Жажду подвигов христианских, отец, а за что приняться — в толк не возьму.
Поп одобрительно покачал головой.
— Похвально, чадо мое, гораздо похвально.
И с едва скрытым презрением оглядел жалкую фигуру постельничего. «В колпак бы тебя обрядить, чтоб малых чад потешал, вон оно тебе дело какое под стать», — подумал он, а вслух с чувством произнес:
— А хочешь великое добро сотворити, внеси лепту свою на храм сей и да почиет на тебе благодать дара духа свята.
Ртищев, ожидавший дельного совета, раздраженно поморщился.
— У тебя, отец, токмо и глаголов, что о лепте на храм сей да о нуждах своих. Ты бы хоть единожды иному деянию вразумил.
Но, тотчас же раскаявшись, виновато уставился на образа:
— Прости, Христа ради, лютость мою… Ныне же внесу тебе свою лепту, токмо вразуми на подвиг.
Поп обещал подумать и дать к вечерне ответ.
Федор, томимый жаждой сделать что-либо такое, что было бы угодно Богу и пришлось бы по нраву Марфе, затрусил на своем скакунке по улицам. Несмотря на праздничный день, улицы были почти пусты. Лишь изредка попадались дозорные да, обдавая пылью, с треском и грохотом проносилась одинокая колымага.
Постельничий свернул к окраине. Порасспросив у приказных о жителях, он решил наиболее нуждающихся одарить богатой казной. Мысль показалась ему удачной. Он приободрился и повеселел.
— Всех одарю… Достойных и недостойных!
Однако чем ближе подъезжал он к заставе, тем неприятней скреблось в груди чувство какой-то странной неудовлетворенности. «Ну, пожалуешь их казной, а на долго ли умилишь тем их жизнь? — думал он. — Токмо и радости, что напьются с гладу и в сугубые грехи ввергнут души свои…» Вдруг он остановил коня и шлепнул себя ладонью по лбу.
— Эвона!.. Погоди!..
И в страшном возбуждении поскакал домой.
— Надумал я, Марфинька! — воскликнул он, повисая на шее у жены. — Грядет час, в кой ни единого на Москве не застанется хмельного человечишка!
Марфа высвободилась из объятий мужа и показала ему рукой на лавку.
— Садись, а там и потолкуем.
Вскоре, испросив разрешения у государя, постельничий занялся постройкой огромного приюта для пьяниц. Он так увлекся своей новой затеей, что почти не бывал дома и совсем позабыл о существовании Андреевского монастыря.
Марфа, предоставленная самой себе, с первых же дней заскучала. Ей нечем было заполнить свои дни, и они проходили, один за другим, долгие и безрадостные. Федор возвращался с работы ночью и заставал Марфу уже в постели. Наклонившись к жене, он с отеческой заботливостью и нежностью глядел на похудевшее лицо ее, не смея громко вздохнуть, чтобы не потревожить ее тихого сна. Но Марфа не спала, чувствовала на себе взгляд мужа. Ей становилось жалко его, хотелось привлечь его к себе, поделиться с ним своей тоской, и она готова была протянуть к нему руки, мягко-мягко окликнуть его — но еще плотней закрывала глаза и гадливо кривила губы…
Осенив крестом жену, Федор бочком уходил к себе, и помолясь, укладывался в постель. Поутру, едва потрапезовав, он садился на своего скакунка и мчался к месту постройки.
Быстро, точно из-под земли, выросли затейливые хоромы. Ртищев не жалел казны на украшение и внутреннее убранство приюта. Все терема были расписаны нарочно приглашенными для этого иноземными мастерами. В трапезной на стенах был изображен ад, в котором на раскаленных углях извивались в страшных корчах грешники, имевшие в земной жизни пристрастие к вину, а на подволоке, у престола Господня, ликовали, предаваясь обжорству и пьянству, трезвенники и постники.
В день открытия приюта сонм духовенства служил торжественное молебствование со здравицей «великому заступнику человеков противу козней лукавого, рабу Божию Феодору». Вся московская знать собралась в приют. Федор восседал в высоком кресле и, сложив руки на животе, застенчиво выслушивал поздравления.
Гости пировали и бражничали до поздней ночи. Отяжелевшие от обильных возлияний, попы неустанно перед каждой чарою хрипели хозяину многая лета, лезли к нему лобызаться. Ртищев, полный сознания своего величия, важно оттопыривал губы и почти все время молчал.
— Пейте, кушайте на добро здоровье! — изредка, как заученный урок, повторял он.
Толпы людей загромоздили улицу, примыкавшую к приюту, давили друг друга, вступали в бой за лучшее место. Каждому хотелось хоть одним глазком взглянуть на ломившиеся от яств столы.
— Эк бы в хоромины допустили! — то и дело вслух мечтали людишки, залепившие окна трапезной. — Токмо бы погладить того пирожка да бражки нюхнуть!
Им отвечал бесшабашный смех забулдыг.
— Дурехи! Нешто не для вас хоромы поставлены?
Задирая головы, забулдыжные люди, бродяги бездомные, торжественно, в тысячный раз, повторяли:
— При-ют для пьяниц… Так и прописано; для, дескать, пьяниц!
Наконец пир окончился. Дремавшие в сенях холопы, услышав оклик дворецких, ринулись в трапезную и понесли к колымагам перепившихся до бесчувствия господарей и попов.
Ртищев завел дружину, которая с утра до ночи расхаживала по Москве, подбирая пьяных.
Приют был всегда переполнен. Каждый, кому нечего было есть или становилось невмоготу жить без крова, подбирался поближе к усадьбе постельничего и, прикинувшись пьяным, валялся наземь, оглашая воздух площадной бранью и разбойными песнями.
— Боже мой, Боже мой… Потеряли людишки человеческий образ, — заламывал Федор руки в истинной скорби и слезливо глядел на безучастную жену. — Нешто пойти?
И, не дождавшись ответа, спешил на улицу.
Остановившись над «спасаемым», он тут же, на глазах огромной толпы зевак, принимался читать заговор против запоя.
— Слышишь ли, диавол? Слышишь ли, змий зеленый? — восклицал он, обегая трижды вокруг «пьяного».
— Слышу, — следовал обыкновенно ответ, сопровождаемый отвратительными ругательствами.
Федор срывал с себя шапку и чертил над лицом мужика таинственные знаки.
— Ты, небо, слышишь, ты, небо, видишь, что хочу я сотворити над телом раба… — Он подталкивал ногой отчитываемого и кричал: — Имя?
Кто-либо из дружинников или толпы называл первое приходившее на ум имя. Тогда Ртищев продолжал:
— Тело Маерено, печень тезе. Звезды вы ясные, сойдите в чашу брачную, а в моей чаше вода от загарного студенца.
Двое дружинников прыгали на живот «пьяного» и, жестоко колотя себя в грудь, подхватывали рыкающими голосами:
— Месяц ты красный, сойди в мою клеть, а в моей клети ни дна, ни покрышки! Солнышко ты привольное, взойди на мой двор, а на моем дворе ни людей, ни зверей!
Ртищев взмахивал рукой, и вся толпа тянула проникновенно за ним:
— Звезды, уймите раба от вина; месяц, отврати раба от вина; солнышко, усмири раба от вина.
После короткого молчания постельничий поднимал высоко руку и властно изрекал, изгоняя зеленого змия:
— Слово мое крепко. Аминь.
Дружинники уносили «спасенного» в приют, разделенный, по совету приходского попа, на три части: для хмельных, протрезвившихся и исправившихся.
Ровно в полдень, Федор, строгий и полный сознания важности творимого дела, являлся в приют. За ним, навьюченный книгами из священного писания, выкидывая ногами кренделя и строя уморительные рожи, двигался приютский староста, исцеленный по убеждению постельничего от «пагубного пристрастия к зеленому змию».
— Смердит! — брезгливо дергал носом постельничий.
Староста бросал книги на стол и, растворив окно, злобно плевался.
— Ироды не нашего Бога! Колико раз наказывал я вам подпущать благодетелю нашему вольного духу.
Ртищев восхищенно взглядывал на старосту и садился за стол.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
— Аминь! — отвечали «протрезвившиеся».
Начинался урок.
Староста стоял на коленях, лицом к слушателям, и, колотясь время от времени об пол лбом, пришептывал:
— Во!.. Вот так премудрости… А и да нашинские, православные!
Наконец, перекрестившись в последний раз, Ртищев закрывал книгу и бессильно запрокидывал голову.
— Прониклись ли, люди?
— Прониклись!
Староста, зайдя за спину господаря, подмигивал кому-либо из товарищей. Лица призреваемых заметно оживлялись. К столу подползал посол.
— Благодетель, — произносил он с расстановкою, — дозволь ударить челом.
— Восстань, сиротина, ибо токмо пред Господом вместно на коленях стоять человекам, — отвечал Ртищев.
Челобитчик всхлипывал и протягивал к нему руки.
— Не восстану, покель не смилуешься над нами!
— А коли Божье дело, уважу, — милостиво изрекал постельничий.
Призреваемые срывались с мест, точно подхваченные ураганом.
— Неужли ж не Божье, коли без похмелья не миновать помереть нам без малого!
Ртищев возмущенно поднимался и отступал ближе к двери.
— Так-то вы прониклись глаголом Божьим?
Староста припадал к его руке и с чувством восклицал:
— Благодетель!.. Ты ли, кладезь премудрости, не разумеешь, что пьяному без похмелья тверезым не быть? Токмо по чарке единой, задави ее брюхо ежовое!.. Чтоб добежал бес из души христианской, яко бежит от лица Господа ненавидящий имя его… Токмо по чарке, брюхо ежовое!
— А не дашь, — перебивая друг друга, кричали людишки, — в Москва-реку бросимся, утопнем! На тебя смертный грех перекинем.
Перепуганный угрозами, Федор устремлял взгляд на иконы.
— Нешто по единой чарке на смерда?
И сурово поднимал к небу руку:
— Даете ли обетование в остатний раз ныне пить и закаяться до скончания живота?
— Даем, благодетель!
Пошептавшись со старостой, постельничий удрученно качал головой.
— Быть по сему. По единой отпустится вам.
Так происходило изо дня в день до тех пор, пока однажды, подожженный перепившимися призреваемыми, приют не сгорел до основания.
Марфа почти не вставала с постели. Она осунулась, постарела, постоянно брюзжала. Федор боялся показаться ей на глаза и держался так, чтобы присутствие его не было заметно в хоромах. Только в большие праздники он брал на себя смелость приглашать в гости кое-кого из близких своих друзей и униженно упрашивал жену поддержать заведенный «иноземный порядок» и показаться гостям.
Марфа неохотно вставала и, набелившись, ненадолго выходила в трапезную.
Тень улыбки, малейшее оживление Марфы — наполняло истосковавшееся по ласке сердце Ртищева глубокой радостью и надеждою. Он готов был расцеловать гостей, сумевших вывести из оцепенения его жену. Но зато всякое неосторожное слово приводило его в бешенство. Он резко останавливал каждого, чьи шутки и болтовня действовали, по его мнению, раздражающе на Марфу. С людьми же, осмелившимися сказать ей открыто грубость, он порывал навсегда.
Так случилось с раскольничьим попом Логгином. Несмотря на различные взгляды на веру, Федор относился к Логгину с большим уважением и старался поддерживать с ним дружбу. На ехидные насмешки друзей он гордо отвечал, что «всяк, кто исповедует Иисуса Христа, приходится ему братом», и ссылался на государыню, поминавшую в своих молитвах ревнителей старины.
Встретив однажды Логгина на улице, постельничий зазвал его к себе, чтобы на досуге побеседовать о делах веры. Марфа, узнав о приходе раскольника, пожелала выйти к нему.
До появления жены Ртищев был ласков с попом, почти во всем с ним соглашался и даже попросил «изъять дух недугующий в сердце рабы Божьей Марфы». Поп говорил с ним так же дружелюбно, ласково, но когда Марфа, почтительно склонившись, вошла в трапезную и сложила на груди руки в ожидании благословения, Логгин, схватив вдруг шапку, попятился к двери.
— Нету тебе благословения моего!.. Гораздо ты набелена… И лика не видно!
Федор вспылил, подскочив к гостю, брызнул ему слюною в лицо.
— Ты, протопоп, белила хулишь, а без них и образа не творятся!
Логгин легким пинком далеко от себя отшвырнул постельничего.
— Пшел прочь, Никоново охвостье!.. Недостоин ты про образа поминать.
Ртищев ринулся к нему, все опрокидывая на своем пути и вереща:
— Раскольник!.. Ворог церкви Христовой!.. Вор!
Но протопоп не слышал его — гордо запрокинув голову, постукивая тяжелым посохом, он уже ушел со двора. Марфа с уничтожающей усмешкою поглядела на мужа.
— А кого еще удосужишься мне на потеху доставить?
Федор вобрал голову в плечи и прижался к стене. Марфа вышла из трапезной, изо всех сил хлопнув дверью.
Тогда, прокравшись в сени, Федор приказал дворецкому немедленно снарядить холопов в погоню за Логгином.
Людишки, вооруженные дрекольем, выстроились на дворе. Постельничий принял на себя командование и, пылая жаждой отмщения, пошел на врага. Однако дойдя, до ближайшего переулка, он неожиданно изменил план действий и, распустив рать, помчался с челобитного к патриарху.
Собрав на Арбатской площади огромную толпу, Логгин и другие раскольничьи пророки произносили страстные проповеди, призывая народ к борьбе с никонианами.
Уже смеркалось, когда Логгин, благословив народ, зашагал на покой в ближайшую часовенку.
В глухом переулке его вдруг окружили монахи и, связав, поволокли в застенок.
Сам патриарх чинил допрос протопопу. Присутствовавший тут же Федор, ехидно скаля зубы, тыкал в лицо Логгину кистью, смоченною белилами:
— Накось, отведай радости бабьей… Попотчуйся!
Никон с улыбкой удерживал постельничего и продолжал допрос.
Узник упрямо молчал.
— Опамятуйся, протопоп! — в последний раз предложил патриарх. — Все отпущу тебе и пожалую великими милостями, ежели отречешься от ереси.
Логгин гневно воскликнул в ответ:
— А не имат власти двурожный зверь судити христиан православных!
— В железа его! — бешено затрясся Никон. — В яму его, христопродавца!
Со всех концов страны приходили на Москву печальные донесения. На Украине волновались казаки, шведы и поляки продолжали наступление, а внутри страны все жарче разгорались огни мятежей.
Вольница Корепина выросла в войско, соединилась с другими ватагами и сеяла смерть среди помещиков и царевых людей.
На борьбу с мятежниками выступила сильная рать рейтаров. Рейтары никого не щадили, сжигали на пути своем деревни, села, нивы и пастбища.
У нижегородских лесов они соединились в один стан и вступили в бой с главными силами вольницы.
Враги безжалостно уничтожали друг друга. Горели леса. Объятые пламенем люди теряли рассудок, сгорали заживо, но не сдавались. Трупы заполонили дороги, отравив воздух удушливым смрадом. Запах мертвечины пропитал одежды, тела и души живых.
— Поддайтесь на милость царя, — предлагали рейтары, сходясь лицом к лицу с отрядами мятежников.
— Краше смерть, чем лютый глаз и неволя у царевых и никоновых воров! — ревела ватага и бросалась в смертную схватку.
Однако рейтары были вооружены с ног до головы; каждый день прибывали к ним на подмогу новые силы и у них было много обозов с прокормом. Под конец полуголодные ватаги не устояли, откатились глубже, в лесные трущобы. На Москву поскакали гонцы с вестью о «славной победе над воровскими людишками».
После трехдневного отдыха Савинка собрал сход.
Извещенные людьми из вольницы, сюда пришли окольными путями выборные от посадских, торговых и черных людишек, от городских простолюдинов, от крестьян, ремесленников и холопов.
— Как будем жить? — спросил Корепин, низко кланяясь.
— Краше в берлоге с гладу подохнуть, нежели отдаться на милость цареву и треклятых людишек его, — отвечали ему. — Ведомы нам царские милости!
До поздней ночи не унимался лес в страстных спорах людей, пока наконец не было решено вести дальше борьбу против «рогов антихриста» Алексея и Никона.
Распустив сход, Савинка ушел отдохнуть в свою берлогу.
В берлоге под грудою листьев было тепло и уютно, как в сеннике. Савинка с наслаждением потянулся и, подложив под щеку руку, дремотно закрыл глаза.
— Никак крадется кто? — приподнял вдруг голову товарищ Корепина Каплаух.
— Спи, — ответил атаман. — То не ворог, а ветер по лесу крадется.
Каплаух примолк. Хмурая мгла нависала все безрадостней и печальней. Сквозь вершины деревьев точно волчьи зрачки глядели звезды… Но вот, как стонущий звук оборванной струны, долетел до берлоги чей-то вздох. Товарищи встрепенулись и сели, прислушиваясь. Вздохи росли, множились, уже можно было разобрать слова кручинной песни.
— Должно, огненное крещение готовится, — догадался Каплаух.
До слуха отчетливо донеслось:
Стройная волна хора мягко прокатилась по лесу.
— Пойдем, брателко? — спросил Каплаух.
Савинка мотнул головой.
— Тяжко мне там… Не по мысли.
Однако он выполз из берлоги и поплелся с товарищем на голоса.
Вдалеке вспыхнул костер.
— Так и есть!.. Быть крещению, — подтвердил свою догадку Каплаух и ускорил шаги.
Песня стихала, приникала к земле, таяла:
На середине просторной поляны, у костра, стоял старик. Его белая, подернутая багровыми отблесками пламени, борода касалась ввалившегося живота, землистые космы волос на голове рассыпались по узеньким плечам.
Коленопреклоненная толпа, окончив песню, поклонилась до земли старцу.
— Благослови!
Старик отставил два пальца, трясущейся рукой перекрестил воздух и, не спеша, снял с себя епанчу.
— Братие! — заговорил он чуть слышно. — Ныне радуюсь я и веселюсь, ибо сподобил меня Господь силою некрушимою приять истинное крещение огнем и тем очиститься от мерзопакостных следов Алексеева царства.
Толпа испустила молитвенный вздох. Раздевшийся донага старик подошел вплотную к костру.
— Простите Христа ради, православные христианы! — поклонился старик. — А сподобит Бог, буду по втором неоскверняемом крещении огнем молитвенником вашим перед алтарем Бога живого.
Воздев к небу руки, он нырнул в багряные волны огня.
Притаившийся лес сотрясся от страшного крика и воплей. В дальних кустах залилась испуганным лаем лиса. Ломая сучья, с воем скрылись в трущобах ошалевшие волки.
— Нас не остави!.. Молись за нас Господу! — билась о землю толпа. — Заступи перед Господом!
— Уйдем! — хватаясь за плечи Каплауха, шепнул Савинка.
Пораженный мертвенной бледностью атамана, Каплаух поспешно увлек его в берлогу.
У Ордын-Нащокина завелось много новых друзей, среди которых особенно выделялся дьячий сын Артамон Сергеевич Матвеев, сумевший в короткое время собрать вокруг себя целый кружок знатных людей.
Матвеев часто устраивал вечера, на которых гости оживленно беседовали о преобразовании Руси. На один из таких вечеров вместе с Нащокиным приехал и Ртищев.
Афанасий Лаврентьевич вошел в дом, как давнишний знакомый и свой человек. Жена Матвеева, шотландка Гамильтон тотчас пригласила гостей в богатый, по-европейски убранный, терем.
Нащокин, заметив, что хозяин то и дело переглядывается с женой, не вытерпел, спросил:
— Не новые ль вести?
— А почитай что и новые, — таинственно ухмыльнулся Матвеев и перевел разговор на другое.
Вскоре из сеней донеслись громкие голоса и смех.
— Князь Никита пожаловал! — воскликнула хозяйка, торопясь навстречу гостям. За ней вышли в сени и мужчины.
— Управителю Посольского приказа и царской большой печати и государственных великих дел оберегателю, Афанасию свет Лаврентьевичу, с низким поклоном многая лета! — рявкнул Романов и полез лобызаться с хозяином.
Позади Никиты Ивановича, широко расставив ноги, оглушительно чихал и сморкался в кулак Борис Иванович Морозов.
— И сыну дьячему, думному дворянину Артамону Матвееву со хозяйкой слава и в делах преуспеяние, — подхватил он вслед за князем.
Матвеев густо покраснел, с трудом подавив обиду, поклонился боярину:
— Родом не кичимся, да нам много и не надобно. Был бы умишко. Для нас он куда как сподручней кровей родовитых.
Гости вошли в терем. Пересыпая речь прибаутками, Романов объявил, что придумал для кружка важное дело. Заинтересованные слушатели почтительно умолкли и уставились на князя.
— Имам ли мы свое злато и сребро? — начал Никита Иванович.
Морозов добродушно улыбнулся.
— Кто и не имат, а ты по государе, первый богатей во всей Руси.
Никита Иванович шутливо отмахнулся от него:
— Словеса-то у тебя густые найдутся в кармане, за то умишко твой завсегда на татарском аркане!
И с нарочитой важностью прибавил:
— А племянник мой, государь Алексей Михайлович всея Руси еще молвит: «Делу время, а потехе час». По то я и тешусь, что ни час то по часу!..
Хозяева и гости закатились смехом.
— А в сребре по какой пригоде у нас недочет? — снова начал князь Никита и ударил по столу кулаком. — А по той пригоде, что из чужих земель добра того сдожидаемся, свое же ногами топчем!
Постельничий не вытерпел и вмешался в разговор.
— Добро сказываешь, князь Никита Иванович. Ни во век сребра медью не подменить… И то великая смута пошла серед людишек; сотворили-де медных денег, а сребро, что ни день, бежит от той меди, рукой не достанешь.
Все долго, с большим интересом обсуждали слова Романова, пока наконец не решили тут же написать грамоту, чтобы подать ее на утверждение государю.
Вооружившись лебяжьим пером, Артамон Сергеевич, пыхтя, склонился над бумагою.
…А еще ведомо нам, холопам и сиротам твоим, государь, про Канинский Нос да Югорский Шар; а и сверх того и на Урале, а и еще в Кузнецке, да в Красноярске, да в Томском краю многое множество в земли сребра того схоронено… А и бьем тебе челом, царь-государь, на той земли рудознатцев отослать. А и обыщется сребро, великие корысти от того будут тебе, государь…
Кто-то тревожно постучался в дверь. Матвеев оторвался от бумаги.
— Кому там не терпится?
В дверях показалось испуганное лицо дворецкого.
— Гонец прискакал!.. Царь-де к тебе жалует.
Лицо Матвеева покрылось смертельной бледностью. В первое мгновение он так растерялся, что даже не мог встать с лавки.
— Встречай! — улыбнулся Нащокин и подтолкнул хозяина в спину.
Артамон Сергеевич ошалело вскочил, со всех ног бросился на улицу.
Алексей не раз уже наезжал к Матвееву, как наезжал запросто к другим любимцам своим, но дьячий сын никак не мог освоиться с этим и всегда при встрече «высокого гостя» волновался, робел и чувствовал себя, как приговоренный к смерти, за которым пришли палачи.
Незаметно пробравшаяся в терем воспитанница Матвеева, Наташа, забилась за спинку дивана, вытаращенными глазенками, точно мышонок, впервые увидевший свет из темной норки своей, следила за суматохой. Алексей едва войдя в терем, увидел ее.
— Попалась, проказница! — шагнул он к дивану и с нарочитой строгостью наклонился к пылающему личику девочки. — Ох, уж эти Нарышкины мне!.. Куда ни кинься, всюду в Нарышкиных ткнешься!
Он небольно подергал Наташу за непокорный вихорок. Девочка рванулась и юркнула к двери. Ее подхватил на руки Никита Иванович.
— Стоп-стоп-стоп!.. Жил-был бычок, да попался в горшок. А кто бычка того съест, тому ворох раскрасавиц-невест!
Он широко разинул рот, как бы готовый проглотить расплакавшуюся девочку.
Алексей нежно взял ее из рук дядьки и поцеловал.
— И не соромно?… Чать, двенадесятый годок пошел, а ревешь, как дите.
Он достал из кармана сердоликового пастушка. Слезы сразу высохли на глазах девочки. На круглых щечках ее заиграл румянец.
— Мне?
— Кому ж бы еще?
Поблагодарив государя за гостинец, девочка, вцепившись в руку Матвеевой, вприпрыжку ускакала из терема.
После трапезы и долгой молитвы Артамон Сергеевич благоговейно приложился к руке царя.
— Ужо и не ведаю, царь мой преславный, сказывать иль утаить?
— Сказывай, коли есть про что сказывать.
— А и прибыл к нам из дальних земель гость, государь. Муж гораздо ученый и душевности превеликой.
Алексей многозначительно подмигнул Нащокину.
— Слыхивали мы, Артамонушка, про гостя того.
Матвеев испуганно отодвинулся.
— Норовил я в тот же час, как прибыл сербин, тебе обсказать про него, да сдержал князь Никита Иванович.
— Сдержал! — чванно надулся царь. — А про то слыхивал ли, что допреж того, как помыслит о чем человек, государю ужо и ведомо все?
Но, заметив, что Матвеев в самом деле не на шутку перепугался, милостиво потрепал его рукой по щеке.
— Ладно уж, что с тебя взыщешь… Веди сербина.
Артамон Сергеевич, низко кланяясь, вышел из терема и тотчас же вернулся с гостем.
Алексей с большим любопытством поглядел на стройного, с тонкими чертами лица и с гордым взглядом больших синих глаз, иноземца. Подталкиваемый хозяином, гость подошел ближе к царю и изысканно поклонился.
— Кто ты есть таков человек? — привычным движением подставляя руку для поцелуя, спросил государь.
Иноземец шаркнул ногой, склонил русую голову и трепетно, как к величайшей святыне, приложился к кончикам липких и пропахнувших рыбой царевых пальцев.
— Юрий Крижанич… Хорват, славянин.
— Добро, — похвалил Алексей. — Гораздо добро.
Князь Никита, переглянувшись с ним, указал Юрию на место подле себя.
— Выходит. Москва тебе любезнее Рима? — дружески обнял он гостя.
Хорват молитвенно поднял к небу глаза.
— Я славянин. А славянину путь лежит не в Рим, а на Москву под сильную руку славянского государя.
Польщенный Алексей крякнул и, разгладив усы, точно невзначай поглядел на Матвееву. Хозяйка зарделась и потупилась.
Тепло встреченный царем хорват понемногу освоился с необычным для него положением и заговорил спокойнее:
— А будет воля твоя, все обскажу без утайки.
Алексей охотно вместе с креслом придвинулся поближе к гостю.
— Охоч я до сказок.
Откашлявшись в кружевной платочек, Крижанич скромно сложил руки на животе и чуть наклонил голову.
— Рожден я подданным султана турского, государь. А родителей потерял в дни ранней младости.
Алексей перебил его.
— Не возьмем мы в толк, откель ты добро так нашенским российским словесам навычен?
Матвеев, вскочив с лавки, поспешил ответить за гостя:
— Велико ученый он муж, государь… С женушкой моей давеча так по-англицки лаяли, инда оторопь меня взяла.
Царь ревниво повернул голову к Гамильтон. Его голубые глаза потемнели и на лбу залегла глубокая складка.
— По мысли, выходит, тебе молодец иноземный!
Морозов и Никита Иванович сладенько переглянулись, скрыв в бородах многозначительную улыбочку. Гамильтон обиженно надула губы и нервно смяла шелковые гривы столового покрывала.
— Сказывай! — опомнившись, прикрикнул на хорвата царь.
— И увезли меня в Италию, — упавшим голосом продолжал тот. — Там много познал я премудростей и жил у итальянцев, как в родном доме.
— Какого же нечистого от житья такого потянуло тебя на Московию неумытую? — уязвил его Ордын-Нащокин.
Крижанич взволнованно ответил:
— Отечество мое объединенное славянство! По то и дорога моя туда, где живут славяне!
— А ей право, пригож ты, Юрка! — с искренним удовольствием воскликнул царь и в порыве великодушия объявил: — Быть тебе под нашей рукой в таком добре, какого у тальянцев не видывал.
Он пошептался с Нащокиным и Морозовым и торжественно встал.
— Жалую я тебя, сербин, одинадесятью копейками дневного жалованья. Живи по-боярски.
Хорват благодарно прижал руки к груди.
— Утресь же приступлю к делу своему. Настал час, когда думка всего живота моего сбывается: будет у славян для единого языка грамматика всеславянская!
Развешанные по стенам в дорогих футлярах часы пробили десять. Гости заторопились по домам. Матвеев умоляюще взглянул на царя.
— Показал бы милость, погостевал бы еще у меня. Потешил бы я тебя игрецами.
Царь согласился. Предводительствуемые хозяйкой, гости вошли в огромный терем, поддерживаемый двумя рядами мраморных колонн.
На хорах, обряженные по-скоморошьи, стояли наготове музыканты. Едва показался царь на пороге, музыканты, собрав всю силу легких, так затрубили, что в терему погасли свечи.
— Добро! — смеясь вымолвил царь.
Неистовые трубные звуки смягчались, принимали постепенно формы плавной и стройной мелодии.
Натешившись музыкой, Алексей пожелал походить по хоромам.
— Умелец ты терема убирать, — ласково обратился он к Матвееву. — Прямо тебе ни дать, ни взять, иноземец!
Артамон Сергеевич скромно потупился.
— Тут уж умелец не я, а хозяюшка.
И обратился к жене:
— Показала бы государю товар лицом, поводила бы по убогим хороминам нашим.
Матвеева, не дожидаясь повторения просьбы, увела за собой государя.
— Что невесела? — тепло прижался плечом к круглому плечику шотландки Алексей, когда они очутились в угловом терему.
Матвеева печально улыбнулась и уселась рядом с царем на широкую, обитую атласом, лавку.
— Постой, — насторожился царь. — Никак, шебуршат?
Женщина, слегка раскачиваясь, поправила пышную прическу из рыжих волос своих и, закинув нога за ногу, точно случайно подняла шуршащий шелк платья.
Алексей облизнул кончиком языка губы.
— Замолвила бы словечко доброе мне.
Она отодвинулась и закрыла руками лицо.
Царь заерзал на лавке и так засопел, как-будто нес на себе непосильную тяжесть.
— Замолви же для государя!
— Соромно мне! — вздохнула Матвеева.
— Неужто прознали? — вздрогнул Алексей и схватился рукой за грудь.
Матвеева припала губами к пухлой руке царя.
— Кто посмеет прознать!.. Верный холоп, ежели и зрит, позабывает тотчас, а ворогов не страшно. Кто посмеет прознать про дела государевы?
— А об чем же туга? — сразу успокоился Алексей.
— Соромно мне, горлице твоей, ходить в женах простого думного дворянина. Неужто же краше моего боярские жены?
Алексей милостиво улыбнулся.
— Быть по сему! Жалую Артамона боярином.
Многие люди стремились войти в кружок преобразователей. Однако Ордын-Нащокин, заправлявший всеми делами кружка, принимал новых членов с большой осторожностью и строгим выбором. Особенно подозрительно относился он к знати.
Прежде чем попасть «на сидения» к Матвееву, новички подвергались строгому испытанию. Они должны были заменить старинный русский кафтан немецким платьем и так разгуливать в праздничные дни по улицам. Дважды в неделю они обязывались посещать Андреевский монастырь, где монахи проверяли их познания в философии. По приказу кружка — беспрекословно отправлялись на площади, чтобы вступить в спор с раскольниками. Сидели они за одним столом с иноземцами и пили с ними из одной братины. Сморкались не в кулак, а в платок, и даже подстригали коротко бороды…
Удачно выдержавшие эти и многие другие испытания торжественно провозглашались «преобразователями».
Только рудознатцы, розмыслы и живописцы освобождались от всяких испытаний и сразу входили в кружок полноправными членами. Но такие люди ненадолго задерживались на Москве: их вскоре же отправляли на окраины для отыскания золотой и серебряной руды, постройки господарских домов «по еуропейскому обычаю» и для обучения княжеских детей «живописному умельству».
Ордын-Нащокин, помимо многочисленных своих обязанностей, занялся еще и военным делом. Вместе с полковником Кемпеном он тщательно разработал и углубил все свои планы, о которых писал царю еще из Кокенгаузена.
По его настоянию были учреждены пограничные войска: вместе с наемными воинами, набиравшимися из иноземцев, на службу были приглашены чужестранные офицеры, приступившие к обучению русских военному делу на европейский лад.
Горячее участие во всех делах кружка принимала также и Гамильтон, весьма подружившаяся в последнее время с Марфой.
Ртищевой казалось, что она обрела наконец истинный смысл жизни. Федор во всем поощрял жену и очень гордился ею.
— Эвона, каково подле мужа ученого пообтесаться, — хвастал он перед друзьями, искренно веря в свои слова, — от единого духу, что стоит в усадьбе моей, даже жены неразумные и те европейской премудрости набираются.
Марфа редко бывала дома и почти совсем переселилась к Матвеевой. В старой заброшенной повалуше было устроено нечто вроде приказа, где происходили бесконечные сидения, страстные споры и рождались смелые планы. Князья Милорадовы и дьяк Шпилкин состояли постоянно советниками при Марфе и Матвеевой.
По совету Гамильтон государь разрешил построить близ Немецкой слободы заводы — стеклянный, железоплавильный и бумажный. Матвеев на радостях задал богатый пир и до бесчувствия споил всех гостей и свою многочисленную дворню.
Со всех сторон потянулись на Москву черные людишки строить заводы. Для руководства постройками из-за рубежа были выписаны специальные розмыслы и умельцы. Они же были оставлены и мастерами на заводах.
Сам государь, принимая у себя умельца, объявлял:
— Глядите ж, делайте по уговору, чтобы нашего государства люди то ремесло переняли.
И после, когда заводы уже работали, главное внимание надсмотрщиков было обращено на то, чтобы иноземцы ничего не таили от русских и добросовестно обучали их своим познаниям.
Крестьяне, холопы и простолюдины, обласканные Милорадовыми, Шпилкиным, Матвеевой и Марфой, с большим усердием принялись было за работу на заводах. Однако вскоре они поняли, что заводы построены не на радость им, а на неслыханные мучения.
Пытка начиналась задолго до зари. Голодные, невыспавшиеся, бегали под ударами батогов работные люди, таскали тяжелые чушки, задыхались, насквозь промокшие от пота, долгими часами возились у топок, падали замертво… Их выбрасывали на улицу, и там они или замерзали, или заболевали тяжкими недугами.
Поздно вечером раздавался свисток, призывавший к шабашу. Работные, еле живые, уходили из мастерских, чтобы, похлебав в бараках пустых щей и забывшись на короткие часы бредовым сном, вновь спешить в проклятое пекло.
Когда ропот потерявших терпение людей доходил до Кремля, Гамильтон, улучив удобную минуту, запиралась с Алексеем у себя в тереме-башне и шептала:
— Будь тверд, государь. Подражай во всем Западу… Ибо на то созданы Богом смерды, чтобы господари уготовали себе через их труды достойное житие.
Царь недоверчиво качал головой.
— А сдается нам, спалят работные заводы наши… Ох, уж и ведомы нам те смерды!
Гамильтон весело улыбалась.
— А не токмо что подпалить, рта не откроют без благословения спекулатарей. Все их помыслы у нас как на ладони. Почитай, на трех смердов по языку поставили…
— И то! Не зря ты и мудростей европейских преисполнена, лебедушка моя.
— А людишек-то, государь, на наш век хватит. Их сколько ни выколачивай, а они, как блохи плодятся!
— Хе-хе-хе!.. Как блохи!.. И ловка же ты на словеса распотешные!
Алексей, несмотря на свое сочувствие «преобразователям», все же не хотел открыто бороться с боярами и с торговыми людьми, державшимися старины.
— Тих я, гораздо тих, не рожден для свары, — смиренно поглаживая живот, вздыхал он, когда представители кружка приставали к нему с чересчур уже смелыми планами. Но все же, не давая прямого согласия, он вел беседы так, что «преобразователи» со спокойной душой поступали; как хотели сами.
Выходило, будто во всех новшествах повинен не государь, а вельможи его.
Беседуя с боярами, верными старине, Алексей заламывал вдруг руки, падал на колени перед образом и срывающимся голосом молил Бога помиловать его и снять бремя царствования.
— Повсюду кривды, лукавство и себялюбие! Ты, Господи, веси, каково нам с тихою нашею душою терпети свары… Избави мя, свободи от стола государева! Сподоби мя, одинокого, приять смиренное иночество.
Бояре сокрушенно вздыхали и молча, по одному, уходили, унося в сердце своем тяжелый, туго переплетенный клубок сочувствия, недовольства, подозрения и веры в правдивость царя.
Боярская дума давно уже не была участницей верховной власти. Однако думные сидения время от времени еще происходили, хотя и заканчивались почти всегда сварой и озлоблением.
Родовитое боярство цепко держалось за призрак былого могущества своего и не хотело мириться с тем, что рядом с ним, а то и выше, восседают и забирают большую силу какие-то безвестные людишки, «дьяковские дети». Родовитые придирались к каждой мелочи, чтобы задеть, оскорбить и уничтожить новых любимцев царя. Ни одно предложение худородных, даже если оно вызывалось необходимостью, не получало у них поддержки и одобрения. Поэтому царь собирал думу все реже и реже — причем, каждый раз на сидение, будто случайно, попадали многие сторонники новшеств.
В день, когда в думе был проведен закон «сделочных крепостей» на крестьян, князь Хованский, дождавшись Нащокина, набросился на него чуть ли не с кулаками.
— Ты ли господарь высокородный, коему с древних времен положено Богом дела крестьянские рядить?
Ордын надменно оглядел князя и, словно нехотя, процедил сквозь зубы:
— А сидел я в думе не по своему хотению, но по государевой воле.
Хованский взмахнул кулаком перед носом Афанасия Лаврентьевича.
— А не бывать тому, чтобы ворону превыше орла летати!
Дрожа от лютого гнева, он хрипел, выкрикивал, надрываясь:
— А ныне бояре и окольничие, коих род идет от Володимира равноапостола, в ту думу и ни для каких дел не ходят!.. То вы, безродные псы, царя сему наущаете. Вы!
И, пригнув голову, неожиданно ударил в грудь Ордына.
— Накось, откушай, посольских дел управитель смердящий!
Нащокин, не ответив ни слова, почти бегом пустился с челобитной к царю.
Алексей принял управителя в трапезной.
— Не лихо ль какое?
— Лихо, царь! Не можно мне больше быти у дел государственных.
Униженно ползая на коленях и без меры привирая, Нащокин рассказал о стычке своей с Хованским. Государь гневно хлопнул в ладоши:
— Подать нам Хованского! — крикнул он вбежавшему дьяку. — На аркане приволочить, коль упрется!
Едва князь вошел в трапезную, царь рванул его за ворот и стукнул изо всех сил затылком об дверь.
— А запамятовал ты, князь Иван, что взыскал тебя на высокие службы я, великий государь, а то тебя всяк обзывал дураком!.. За Афоньку всему роду твоему быть разорену!
Он покосился на Ордына, наслаждавшегося позором Хованского, и, успокоившись, приказал дьяку Заборовскому принести Уложение и прочитать первую статью из третьей главы.
— Внемли! — щелкнул он пальцем по низкому лбу Хованского, когда дьяк вернулся со сводом. — Авось, поумнеешь маненько!
Дьяк стал посреди трапезной и, перекрестясь, загудел.
Будет кто при царском величестве в его государевом дворе и в его государьских палатах, не опасаючи чести царского величества, кого обесчестит словом, а тот, кого он обесчестит, учнет на него государю бита челом о управе, и сыщется про то допряма, что тот на кого он бьет челом, его обесчестил: и по сыску за честь государева двора того, кто на государеве дворе кого обесчестит, посадите в тюрьму на две недели, чтобы на то смотря иным неповадно было вперед так делати.
Окончив, Заборовский благоговейно закрыл Уложение и, подняв его высоко над головой, как Евангелие на выходе из алтаря, направился в сени.
— Слышал ли? — важно поглаживая бороду, спросил Алексей.
Хованский отвесил низкий поклон.
— А противу Уложения мы не смутьяны. Како положено, тако и сотвори.
Он пожевал губами и, обдав Нащокина ненавидящим взглядом, громко прибавил:
— Токмо от того, что меня в узилище ввергнут, Афоньке высокородней не стать.
— Молчи! — крикнул на него царь. — За дерзость твою еще двумя неделями жалую от себя, рыло телячье!
Долго, точно в дальний путь, собирался Хованский в тюрьму. Со двора своего он выехал в богато убранной колымаге, сопровождаемый толпой холопей и обозом.
У ворот тюрьмы князя Ивана встретили дьяк и стрелецкий полуголова.
— Добро пожаловать, князь! — приветствовал дьяк, помогая Хованскому выйти из колымаги.
Устроившись на груде подушек, князь спокойно ждал, пока для него уберут помещение. Когда все было готово, холопы ввели господаря в каморку и уложили на пуховики.
— Удобно ли, князюшко? — подобострастно скаля зубы, спросил полуголова.
Князь важно поглядел на служивого.
— Отбуду срок, всех одарю!.. По-княжески. Чать, не псы мы худородные.
И, потянувшись, точно про себя произнес:
— Измаешься тут… Девку бы, что ли?…
Полуголова услужливо засуетился.
— Как без девки в одиночестве да в туте! Чай, и девки те истомились в темнице без ласки…
Он выбежал из каморки. Хованский остался один, уютней устроился на пышной постели и натянул на глаза покрывало, попытался заснуть.
Вдруг ему почудилось, будто кто-то скребется в углу. Он приподнялся и испуганно вытаращил глаза.
— Ай!.. Крысы!
На крик прибежали и стрелец, и холоп.
— Изловить!.. Изничтожить! — ревел побелевший от страха князь, не спуская глаз с двух огромных, ростом с кутенка, пасюков.
Стрелец ловким броском загородил поленом вход в нору. Спокойные до того, привыкшие к людям, крысы, почуяв опасность, разъяренно ощерились.
— Упади на них… Брюхом, баба!.. Не трусь! — увлеченно командовал князь. — Лавкою по башке!.. Лавкой же, смерды!
Наконец крысы были убиты. Хованский оглядел все углы и, убедившись, что ничто больше не угрожает его покою, выслал из каморки своей искусанных в кровь крысоловов.
Смеркалось. Откуда-то едва слышно доносился благовест.
— Во имя Отца и Сына, — молитвенно уставился князь в подволоку, но тут же умолк и прислушался.
— Никак идут?
Чуть приоткрылась дубовая дверь.
— Бодрствуешь, князюшко?
— А что?
В каморку, испуганно озираясь по сторонам и ежась от сырости, вошла полунагая, растрепанная девушка. Князь Иван причмокнул от удовольствия.
— Ишь, востроносенькая!.. Ну-кось, потешь господарика.
Девушка покорно ждала приказания.
— За что в узилище ввергнута?
— За недоимки. Подьячий споначалу к себе отписал, а погодя, будто за блуд, на двор тюремный пригнал.
— Так-так, — сочувственно вздохнул князь. — Понакручинилась, горемычная… Ну, да уж за то тотчас потехою потешишься: ползай ты по земле, аки крыса, а я ловить тебя буду.
И спрыгнув с постели, погнался за опустившейся на четвереньки девушкой.
За дверью послышался сдержанный хохоток потрафившего князю полуголовы.
Юрия Крижанича поселили в отдельной усадебке и не тревожили до тех пор, пока он сам не заявил, что окончил первую часть своей работы.
Пользуясь полной свободой, хорват проводил досуг в прогулках по Москве в изучении обычаев и нравов русских людей. То, что он увидел в короткое время, крайне поразило его. Он начинал чувствовать, что пламенная вера его в Русь и в то, будто только она способна открыть миру новые, неизведанные человеческие пути к совершенству, гаснет, тускнеет, сменяется тревогою… Однако, он не мог так просто, сразу, отказаться от своей страстной мечты о всеславянском государстве и искусственно разжигал в себе слабеющие силы.
В тот день, когда Крижанич должен был прочитать свой труд, у Артамона Сергеевича собрался весь кружок. Юрий старался не выдать своих сомнений и держался так, как будто ничего не произошло с ним. Но перемена слишком резко бросалась в глаза, чтобы ее не заметить.
Шпилкин первый проявил сочувствие к хорвату и ласково коснулся его руки.
— А сдал ты, сербин… Как из решета задор-то твой весь просыпался.
Князь Никита расхохотался.
— А хлебнет еще маненько духу российского, так обславянится, что хоть святых вон выноси.
Хорват вспыхнул.
— Я духу тяжелого не страшусь. На то мы и живы, чтобы очистить от тьмы души людишек российских.
Ртищев с видом победителя шагнул к хорвату и постучал пальцем по его груди.
— Ну, вот и сказ весь! И выходит, что без Европы никак славянам не обойтись. Потому, вся навыченность наша от Запада.
Крижанич болезненно вздохнул.
— Доподлинно, темна Россия, точно в гроб тесен заколочена да камнем придавлена.
Глаза его зажглись непоколебимым упрямством.
— А и от Запада возьмем, что на потребу славянам!.. От того, поди, нас не убудет. Тесто наше, а сдоба европейская. А замешавши, таку диковинку выпечем…
Он пощелкал пальцами, подыскивая подходящее слово и не найдя его, вытащил из кармана тетрадку.
— А будет ваша милость послушать, все доподлинно уразумеете.
Кружок с большой охотой и любопытством приготовился слушать. Хорват раскрыл тетрадку и близко поднес ее к глазам:
Адда и нам треба учиться яко под честитым царя Алексея Михайловича владением мочь хочем…
Матвеев удивленно пожал плечами.
— Сие не по-нашенски, а по-тарабарски. Нешто уразуметь русскому человеку таку премудрость, прости, царица небесная…
Хорват остановил его строгим движением руки и продолжал:
Мочь хочем древние дивячины плесень стереть, уметелей ся научить, похвальней общения начин приять и блаженно его стана дочекать.
— А ни вот столько, — показал на кончик своего ногтя смущенный постельничий.
Остальные глядели на хорвата, как на юродивого, и молчали.
Юрий снисходительно улыбнулся.
— Покель латыни не превзошли такожде, небось, дивовались?… А славянам не латынь вместна, а всеславянский язык.
И, не торопясь, перевел прочитанное:
Значит, и нам надобно учиться, чтобы под властью Московского царя стереть с себя плесень застарелой дикости; надобно обучиться наукам, начать жить более пристойным животом и добиться более благополучного состояния.
Все оживленно заговорили. Сразу появились ярые сторонники и враги нового языка.
Юрий настолько увлекся, стараясь показать правоту и важность своей затеи, что выпалил, позабыв осторожность.
— А и кардинал, когда я, будучи пастором в Риме…
Он тут же осекся, испуганно уставился на опешивших собеседников. Но было уже поздно.
— Пастором? — процедил с омерзением сквозь зубы пришедший под конец чтения дворянин Толстой.
— Па-сто-ром? — хором повторили за ним остальные и, точно сговорясь, трижды истово перекрестились.
Ртищев брезгливо отодвинулся от Крижанича, сунув за ворот руку, дрожащими пальцами стиснул нательный крест.
— Да воскреснет Бог и расточатся врази его!..
Если бы не подоспевшие вовремя Марфа и Гамильтон, дело окончилось бы печально для хорвата.
Гамильтон с презрением оглядела «преобразователей»:
— Так вот она вся навыченность ваша российская!
Артамон Сергеевич смутился, не зная, как повести себя, чтоб не показаться дикарем перед женой и не вызвать недовольства гостей.
Марфа тем временем поманила к себе мужа:
— Ты бы хоть, соколик, угомонил их… Поди, всех ты ученей.
Постельничий, польщенный словами Марфы, сразу почувствовал себя убежденным сторонником хорвата.
— А был пастором, да ныне отрекся! — крикнул он. — И неча про старое поминать.
Заслышав приближающиеся шаги, Гамильтон выглянула в дверь.
— А вот и Федор Петрович Обернибесов. Как есть к вечере пожаловал, — обрадованно объявила она и, подарив гостя ласковой улыбкой, рассказала ему о происшедшем, стараясь каждым словом показать свое презрение к кружку и веру только в него одного.
Обернибесов, ни с кем не поздоровавшись, подошел к Юрию.
— Не кручинься и веруй в превеликую дружбу нашу. Ибо ведомо нам, что хоть и хаживал ты в пасторах, а душу имал в себе славянскую.
И повернулся к Романову.
— Так ли я сказываю, князь Никита Иванович?
— Так, — великодушно согласился князь. — Будь по глаголу постельничего: что было — прошло, быльем поросло.
Не смея возражать дядьке царя, кружок примирился с новостью и обещался не выдавать тайны хорвата, которому в случае, если бы узнали, что он был пастором, грозило изгнание из Руси.
Гамильтон пригласила гостей в трапезную. За вечерней, в противовес русским обычаям, не было ни вина, ни обилия яств. Зато, наперекор старине, нарочито велась оживленная беседа.
— Обмыть да причесать надобно московитянина, — склонив голову в сторону женщин, вкрадчивым голосом произнес успокоившийся немного Крижанич.
Марфа невесело усмехнулась.
— Где уж! Нешто нашим свиньям вдолбишь…
— Обсказать бы про все за рубежом, руками бы замахали, — подхватила Матвеева, — веры не дали бы словесам. Эки, ведь, свиньи! От воров деньги в рот прячут, горшков не моют… Подает мужик гостю полную братину и оба-два пальца в ней окунул. А дух… Ничем не смыть духа того!
Она передернулась с отвращением и замолчала.
Вскоре после трапезы часть гостей разошлась по домам. Остались Ртищев с женой, Ордын-Нащокин, хорват и Толстой.
Крижанича увели в угловой терем-башню.
— Можно ли? — шёпотом спросил Юрий, когда Гамильтон, убедившись, что никого в сенях нет, заперла на засов дверь и присела на диван.
— Начинай, — с такой же таинственностью шепнул Нащокин и приготовился слушать.
Бледный, с нахмуренным лицом, стоял посредине терема Юрий, устремив куда-то ввысь горящий взгляд. Точно зачарованная, любовалась им Марфа; она не знала еще, о чем будет говорить этот странный, так непохожий на русских, чужеземец, но твердо верила, что пойдет за ним на какой угодно его призыв.
Ртищев, нахохлившись, исподтишка следил за женой. Охваченный беспокойством, он не выдержал и потянулся губами к ее уху.
— Марфенька…
Марфа вздрогнула и с ненавистью откинула голову.
— Ну?
По глазам мужа она поняла, что тот хочет сказать, и через силу выдавила на лице улыбку.
— Диву даюсь я, как будто и пригож сербин, а все нету в нем закваски твердой, как у российских людей, как у тебя, мой соколик.
Федор гулко вздохнул. «Экой я, право! И как мог я усумниться в чистой голубице своей!» — подумал он с укором самому себе и блаженно уставился на Крижанича.
— Чти, что ли, грамоту, — заторопил Юрия Толстой.
Юрий мялся и продолжал молчать.
— Аль боязно? — строго насупился Ордин и встал. — И то, дело такое, что без крестного целования начинати не можно.
Он первый подошел к образу. Выслушав данную всеми присутствовавшими в терему клятву, Крижанич уже безбоязненно достал из подкладки кафтана сложенный вчетверо лист бумаги.
— Починать?
— Починай, — кивнула Гамильтон.
Склонив голову и подавшись туловищем вперед, Юрий вполголоса начал:
Какая должна быть власть в государстве Российском? Всем людям на потребу поущение от честной коллегии народолюбцев, во имя Отца и Сына и Святого Духа: 1) Просвещение, наука, книга — мертвые, но мудрые и правдивые советники. 2) В Христианском государстве несть места жестокости в управлении, обременения народа непосильными поборами и мшелом…
Толстой недовольно крякнул и с ненавистью поглядел на Крижанича, но тотчас же опомнился, весь обратился в слух. Хорват продолжал:
А посему надобны слободины, права народу и сословное самоуправство. Торговые люди да выбирают себе старост с сословным судом, ремесленников гоже соединить в цеха, а всем промышленным людям надобно волю дать, бить челом государю и начальным людям о своих нуждах, а и оборонять их от областных управителей. Крестьянам же дозволить вольно трудиться и от крепости к земле свободить…
— Эгей, постой-ко! — приподнял брови Нащокин. — Такого уговору у нас с тобой не было про крестьян.
— А и про мшел зря помянул, — вставил Матвеев. — Токмо умам брожение!
Подбодренный взглядом жены, Ртищев покрыл все голоса резким своим верещанием:
— А по-божьи коли, не можно в крепости держать людишек! Чай, крест на них тож православный, как и у господарей.
Крижанич виновато шаркнул ногой.
— Коль не любо коллегии, я попримолкну.
— Чти! — раздраженно махнула рукой Матвеева. — А кончишь, там порядим.
Юрий снова поднес к глазам лист:
и от крепости к земле свободить, поколику противно то заповедям господа Исуса Христа. И еще по всем градам поставить школы, в коих бы умельствам разным народ обучать: золотарному, рудознатному и иному заводскому. И еще для женского полу учинить рукодельные школы, где бы и хозяйственной премудрости навыкали. А женихам наказать строго у невест грамоты испрашивать, чему обучалась. И еще дать волю холопям, обучившимся мастерству. И еще неустанно переводить на российский язык немецкие книги о ремеслах и торговлях. И еще призвать из-за рубежа иноземных немецких мастеров и богатых людей, которые обучали бы московитян мастерству и торговле.
Страстно, до самой полуночи, обсуждал кружок каждую строку хорватской грамоты. Под конец, внеся в нее кое-какие изменения и поправки, все присутствующие единодушно решили переписать грамоту и распространить тайно по Руси.
Толстой и Крижанич с большой охотой взяли на себя труд выполнить волю кружка. Первый принял на себя Москву, а второй — Поволжье и остальную часть государства.
— Баба та, что дадена нам в холопы со двора тюремного, Татиана, гораздо охоча будет нам подсобить.
Дома Юрий, позабыв про сон, полный новых сил и надежд, уселся за переписку «воровского письма» и очнулся лишь утром, когда постучалась к нему Таня.
Испуганно оторвавшись от бумаги, он шагнул к двери.
— Кой человек?
— Не разбудила ли я тебя, господарь?
Узнав голос Тани, Крижанич сразу успокоился и открыл дверь.
В тот же день, на дворе, в присутствии холопей, Таня бросилась Крижаничу в ноги и попросила отпустить ее на побывку в деревню к умирающей тетке.
Юрий долго упирался, ссылаясь на то, что все дороги кишат разбойными людишками, которые могут убить ее.
— А ты бы, господарь, испросил для меня двух стрельцов. Авось, уберегут меня те стрельцы от напасти.
Хорват оскорбительно засмеялся.
— Да эдак, ежели каждую блудную бабу со двора тюремного свитой жаловать, и стрельцов не наберешься.
Холоп схватил Таню за волосы, готовый по первому знаку господаря избить ее. Но Юрий резким окриком остановил холопа и задумчиво уставился на небо.
— Нешто по пути володимирскому воеводе цидулу отдать, — произнес он, будто рассуждая с самим собой и испытующе поглядел на женщину.
Таня встрепенулась.
— Живота решусь, а цидулу доставлю.
— А коли так, — уже твердо объявил Крижанич, — собирайся со Господом в путь.
Покончив с домашними делами, Юрий отправился к Толстому с сообщением, что все готово для отъезда Тани.
Толстой обещал исхлопотать двух стрельцов и по-братски облобызался с хорватом.
— Дал бы Бог бабе вдобре до Савинки того добраться, ужо усердно тогда московских людишек я образую! От века до века памятовать будут наставника и благодетеля своего, сербина Юрия!
Крижанич, по уши обласканный хозяином, ушел домой. Едва гость скрылся за переулочком, Толстой вскочил на коня и помчался на Арбат в усадьбу Стрешнева, где в тот день гостил государь.
Узнав о приезде дворянина, Алексей немедленно принял его.
Толстой на коленях подполз к царю, приложился к краю кафтана и опасливо повернулся к Стрешневу.
— Нету ль подслуха тут?
Стрешнев успокоил гостя.
Толстой не решался выдать всех членов кружка, так как знал их силу и влияние на царя, а потому, чтобы не подвергать себя их гневу, все валил на Крижанича. Сжав кулаки, царь весь обратился в слух и не спускал глаз с дворянина.
— А откель тебе все ведомо стало? — спросил он вдруг. — А и пошто до сего дни молчал?
Толстой встал с колен и гордо выпрямился.
— С первого часу сдавалось мне, будто не с добрыми думками пришел тот сербин на Русь. А посему в холопи ему пожаловал я трех языков да одну бабу, которая якшается с разбойным человечишкой. А до сего дни не сказывал, чтобы на деле прознать, правду ли рекут все языки, про то, что снюхался сербин с ворогами твоими, смутьянами.
Алексей ткнул свою руку в губы Толстого.
— Иди и памятуй: за Богом молитва, а за царем служба не пропадает.
Поутру, в колымаге, нагруженной двумя тяжелыми сундуками, Таня выехала из Москвы. Ее сопровождали два стрельца, приставленные для «охраны цидулы от знатного иноземного гостя сербина Юрия ко володимирскому воеводе».
Едва лошадь свернула в лес, из-за дерева выскочили какие-то оборванцы.
— Стой! — повелительно крикнули они и бросились к колымаге.
Один из стрельцов стремительно юркнул в кусты и исчез. Разбойники навалились на второго стрельца:
— Вяжи остатного ушкана!
Дозорившие у лесной рогатки стрельцы, заслышав крики, подняли тревогу и обступили лес.
После недолгой борьбы нападавшие сдались. Стрельцы подошли к Тане, окруженной стражей, и недоуменно разинули рты.
— Откель такое великое множество цидул у холопки?
Старший взял из вороха одну из листовок и, прочитав первую строчку, изо всех сил ударил женщину кулаком по лицу.
— Да то воровское письмо!.. Да то измена нашему государю!
Связанную и избитую Таню увезли в Разбойный приказ.
План Толстого удался на славу. Все вышло так, как он задумал. Языки, изображавшие в лесу разбойных людишек, по всем улицам трезвонили о том, что случайно наткнулись на колымагу и, заподозрив недоброе, вскрыли сундуки, в которых оказались воровские письма. Никому и в голову не приходило, что Таню предали; так все, что произошло, было просто и правдоподобно.
Испробовав все пытки и ничего не добившись, дьяк, допрашивавший Таню, с отрядом рейтаров отправился в Андреевский монастырь, где ничего еще не подозревавшие Юрий и Ртищев мирно вели с монахами ученые беседы. Ворвавшись в покои, стрельцы набросились на хорвата и связали его.
— Все баба про тебя обсказала! — ошарашил дьяк иноземца.
Однако Крижанич не поддался обману и прямо поглядел в глаза дьяку.
— Не пожаловал бы ты и меня, дьяк, не обсказал бы, что баба та лаяла про меня?
Постельничий, едва живой от испуга, прижался к стене и стоял так, не смея ни вздохнуть, ни пошевелиться. Его бил озноб. Он попытался было взять себя в руки и заговорить с дьяком, но прикусил до крови высунутый язык и только беспомощно затряс головой.
Обыскав хорвата, стрельцы выволокли его на двор и бросили в колымагу.
Кое-как оправившийся Ртищев вышел, пошатываясь, за дьяком, глядя куда-то в сторону, погрозил пальцем.
— А и не соромно тебе, Юрко, за хлеб за соль за царские черною изменою воздавать?!
Но, почувствовав, как лицо заливает жгучий румянец стыда, съежился и жалко бочком двинулся к воротам. «Схватят ведь псы и меня! — думал он, исподлобья поглядывая на ратников. — Прощай, Марфенька со чадами моими малыми! Како жительствовать будете без меня?» Однако рейтары почтительно раступились и пропустили постельничего на улицу.
Очутившись на воле, Ртищев почувствовал такой приступ радости, что позабыл обо всем и, как мальчишка, помчался в поле…
Вечером усталый и разбитый, вновь полный тревоги, Федор пришел к Толстому.
— Слыхивал?
— Слыхивал, Федор Михайлович.
— И каково?
— Каково Бог положит, — вздохнул Толстой.
Неожиданно озлобившись, он больно сдавил руку постельничего.
— А не скулить ныне вместно, но думку думати, как бы нас не выдал сербин. Сам утопнет и наши головушки сиротские за собой в омут потянет.
Посовещавшись, они решили безотлагательно собрать всех членов кружка, чтобы сообща придумать, как спасти хорвата от неминуемой смерти.
Прямо из церкви, после всенощной, государь отправился в застенок. Он не узнал Юрия, до того обезображено было пыткой его лицо. Но слишком кипело еще негодование царя, «страшные» слова воровского письма еще прыгали огненными кругами перед глазами и чрезмерна была еще обида на хорвата, чтобы в груди нашелся хоть крохотный уголок для жалости и снисхождения.
— Вор! — исступленно выкрикнул Алексей, впиваясь ногтями в горло полубесчувственного узника. — Язык европейский!.. Христопродавец!
Дьяки подхватили его и, усадив на лавку, подали ковш студеного кваса.
— Не трудись, государь! Дозволь нам, сиротинам, чинить допрос.
Алексей опорожнил ковш, обсосал усы и шумно задышал.
Рядом с Крижаничем повисла привязанная к столбу Таня. Тело ее представляло собой сплошной кровоподтек. На боках и бедрах висели окровавленные лоскуты кожи и мяса. Из черных провалов жутко впились в пространство невидящие, отравленные безумием, болью и ненавистью, глаза.
Государь ткнул Таню посохом.
— Спокаялась ли?
Она не ответила.
— Не дразни! — снова рассвирипел государь. — Добром обскажи, кому письма воровские везла!
Сморщив лоб и сжав кулаки, Таня из всех угасающих сил своих пыталась побороть тяжелый мрак, окутавший ее мозг.
— Руси… Туда везла… Руси… Казни!.. Всю Русь казни! — выкрикнула она и потеряла сознание.
Крижанича и Таню приговорили к казни [33].
Царь долго даже и слушать не хотел о помиловании, но в конце концов сдался на слезные моления Матвеевой и заменил хорвату смертную казнь ссылкой в студеные земли, а Таню повелел заточить до конца живота в подземелье.
На Ртищева так подействовали события последних дней, что он слег в постель и прохворал до осени. Марфа не отходила ни на шаг от больного, с жертвенным терпением выполняла все капризы его. Чтобы сделать приятное постельничему, кружок перенес свои сидения в его усадьбу.
Федор, несмотря на слабость, принимал участие во всех спорах, касающихся «приобщения России к еуропейской учености». Но больше всего его интересовало преуспевание заводского дела.
Поправившись, он прежде всего отправился на железоплавильный завод.
Работа кипела вовсю. Десятки заросших дымом, грязью и копотью людей, не передыхая ни на одно мгновение, метались по двору, подобно развороченному муравейнику.
Была суббота. Вместе с церковным благовестом раздался наконец долгожданный свисток, возвещающий конец трудовому дню. Работные торопливо вышли на двор и построились долгою чередою по трое в ряд.
У ворот, за столиком, сидела Марфа и двое приказных. На земле, охраняемый стрельцом, стоял сундучок с медными деньгами.
Ртищев довольно улыбнулся и поиграл медяками.
— А добро, Марфенька, Милославский надумал медью серебро подменить.
Работные исподлобья оглядели постельничего и о чем-то горячо зашептались между собой. Один из приказных, прислушавшись, схватил со столика плеть и хлестнул по голове стоящего в первом ряду человека.
— Цыц!
Федор вырвал из рук приказного плеть.
— Не моги забижать!.. То на роби иное дело, а после шабаша — не моги!
Ободренные заступничеством, работные придвинулись к столику.
— Покажи милость, господарь, не вели им медью нас потчевать.
Федор, не ожидавший такой просьбы, смущенно отошел за спину стрельца.
— Нешто не те же деньги ходячие медь?
— Те же, аль не те, не нам разбирать. То дело ваше, начальных людей… А ты выдь-ко на рынок, поглазей, в какой чести на рынке том медь!
— Выдь!.. — пронеслось по рядам, смешавшимся в одну бурливую толпу. — Выдь! На серебро хлеб продают, а на медь веревки не сдобудешь, чтоб удавиться.
Ртищев сунулся к приказному.
— Так ли?
— Так, Федор Михайлович!
Постельничий пришибленно поглядел на жену, ища в ней поддержки, но ничего не дождавшись, растерянно повернулся к толпе.
— Я в недуге лежал, по то и не ведаю, что медные деньги словно бы ныне не деньги.
— Жрали бы их замест хлеба! — крикнул кто-то, покрывая все голоса.
Приказный затрясся от гнева.
— Кто дерзит? Выходи!
— Ого-го-го-го-го! — заклокотало в ответ. — Сам выдь-ко на нас!
Работные напирали к столику. Десятки рук потянулись к сундуку, подбросили его высоко и опрокинули на голову приказному. Сшибленный с ног стрелец упал на Марфу, увлекая ее за собой.
— Идем, Марфенька! — взмолился Ртищев, поднимая жену.
Марфа отказалась ехать с мужем и, под охраной спекулатарей, пошла к Гамильтон.
Федор приказал вознице везти его в Приказ.
Из Приказа он отправился домой. На пути его обогнал сильный отряд рейтаров. Постельничий любовным взглядом оглядел всадников и перекрестился.
— Токмо бы дал Господь без смертоубийства людишек угомонить.
Надевая шапку, он сокрушенно подумал: «До чего же прытки смердушки наши! Ну, никоторой выучки и тонкости европейской… Все бы им смуты смутить». Прерывая его мысли, ухнул залп. За ним другой…
У самого дома Ртищева нагнала Марфа.
— Якшался со смердами!.. Спалили они завод, — перекосила она лицо и впилась ногтями в руку мужа. — Все ты! Ты!.. Европеец из капустной квашни.
Постельничий выпрыгнул из колымаги.
— А не можешь противу Богом данного мужа глас поднимать. Коли так, и в хоромины не пойду!
Марфа опомнилась, испуганно поглядела на Федора.
— Ты не гневайся, Федор Михайлович. То с кручины я… Противу закона Божьего не иду, и мужа своего почитаю.
Сгорбившись, готовый разрыдаться, безвольный и жалкий, поплелся Федор за женой в хоромы.
Никон, опьяненный властью, перестал считаться с законами, касавшимися церковного и монастырского управления, и действовал так, как хотелось ему.
Неприступность, ореол царского величия, которым он окружил себя, крайне не нравились даже ближайшим друзьям его, не знавшим в конце концов, какому государю служить: Алексею Михайловичу или патриарху.
Время, когда Алексей уезжал из Москвы, было для вельмож самой жестокой порой, полною унижения и издевательств. Бояре, начальники приказов, окольничие, воеводы, вся московская знать долгими часами простаивали без шапок на патриаршем дворе, дожидаясь приема.
— Все спуталось нонече, неведомо стало, кто государь, — жаловались они друг другу, с ненавистью поглядывая на покои, — Богом ли помазанный Алексей Михайлович, а либо охвостье мордовское, Никон.
Не выдержав унижения, бояре, набравшись наконец смелости, пошли к царице искать защиты против всесильного временщика.
Добившись приема, челобитчики распростерлись ниц перед Марьей Ильиничной. Окольничий, князь Петр Волконский, поднял над головой зажатую в два пальца цидулу.
— Горе нам, матушка, наша царица, — срывающимся голосом выкрикнул он. — Наступили бо последние дни. Безродные людишки именуются государевым именем!
Царица приказала челобитчику встать и, приняв от него бумагу, по слогам прочитала:
От великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского и всея Руси, на Вологду, воеводе, князю Ухтомскому. Указал государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси и мы, великий государь…
Боярин Михайло Салтыков, стоявший безмолвно на коленях у порога, схватился за голову.
— Вот, вот… Чуяла, матушка — «и мы, великий государь»… Ах, охальник!
Марья Ильинична с негодованием швырнула цидулу на стол.
— Доподлинно, велико дерзок сей мних!
Хованский подполз к государыне и звучно поцеловал соболью опушку на ее платье.
— А мы, князь-бояре, нонече те токмо ниже мнихов безродных, но и паче смердов почитаемся у патриарха.
— Токмо женкам да девкам и праздник нонче, — подхватил Волконский, — токмо оне во всяко время невозбранно ходят к благословению. Тем нонече время, и челобитные принимает от них патриарх невозбранно, и грехи им отпущает, удалясь от людских очей в опочивальню.
Царица, с большим участием выслушав челобитчиков, приказала немедленно вызвать Никона.
Патриарх выслал к послам своего келаря.
— Волим иметь беседу лик к лику с патриархом, — объявили послы.
Узнав о дерзости царицыных людей, Никон сам вышел на крыльцо.
— Како рекли? — тонкой сверлящей струей попустил он сквозь зубы и сдвинул брови.
— Волю государыни царицы мы со смирением выполняем, — ответили послы с поклоном.
И в один голос, едва скрывая злорадную усмешку, передали приказ царицы.
Никон выпрямился и поднял к небу руку.
— Изыдите и памятуйте: священство превыше царствования!
И, повернувшись к двери, ушел в покои. С того дня Марья Ильинична, и ранее недолюбливавшая патриарха за введенные им новшества, окончательно возненавидела его. Она ничего не сказала мужу, а начала действовать исподволь, через своего отца. Милославский, в свою очередь, осторожно, пользуясь каждым случаем, натравливал государя против Никона.
Алексей медленно, но неуклонно, поддавался наушничанью, все чаще решал дела по совету врагов Никона и тем, сам того не замечая, освобождался от влияния патриарха и охладевал к нему.
Уловив перемену в царе, Никон нарочито перестал с ним встречаться и заперся в своих покоях.
— Сам пожалует к нам. Не обойтись ему без мудрости нашей, — уверенно говорил он келарю, — где ему, духом слабому, Россией без нас управлять. А я не пойду, священство превыше царствования… Пущай сам первый пожалует!
Слова эти какими-то путями дошли до Милославского. Он тотчас же отправился с доносом к царю, прихватив с собой заодно челобитную духовенства на патриарха.
— И не токмо вельможи, священицы и мнихи ропщут на Никона, — едва войдя в терем и приложившись к царевой руке, выпалил Илья Данилович.
Алексей взял челобитую у тестя и передал ее дьяку.
— Чти!
Дьяк перекрестился и, свернув трубочкой губы, начал:
«Прежние пошлины с духовенства за рукоположение брать он не велел, токмо новый порядок установил: ставленникам велел привозить отписки от десятников и от поповских старост, где кто в какой десятине живет; за такою отпискою пройдет недели по две и по четыре да харчу станет рубль и два; придет с отпискою к Москве и живет здесь недель по пятнадцать и по тридцать, и становится поповство рублев по пяти и по шести, окромя своего харчу…»
Царь слушал, закрыв глаза и покачиваясь из стороны в сторону.
— Эк, над меньшой братией глумится! — сплюнул он, когда дьяк окончил.
Милославский изобразил на лице своем величайшее страдание:
— И эдакий жестокосердный и недостойный дерзает именем государевым именоваться!
Подзадоренный царь засучил рукава.
— А и отпишу ж я ему!.. Так глаголом письменным зашибу, до века не опамятуется.
Усевшись за стол, он принялся строчить гневную цидулу патриарху.
На Москву прибыл грузинский царевич Теймураз.
Улицы, по которым должен был проехать царевич, запрудили огромные толпы. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово выбился из сил, но продолжал вместе с отрядом батожников усердно размахивать немеющими руками, наделяя палочными ударами всякого, кто осмеливался слишком выдвинуться вперед.
Вдруг взгляд Хитрово упал на патриаршего дворянина. «Погоди ужо, Никоново чадо, — сладко зажмурился он, — отменно попотчуешься», — и, улучшив удобное мгновение, ударил дворянина изо всех сил по спине:
— А не совалась бы опарушка из корытца!
Дворянин взвизгнул и повернулся к окольничему.
— Пошто бичуешь? Не простой я, чать, пришел сюда, а с делом.
Окольничий притворно удивился и отступил.
— А ты кто таков?
— То-то ж, кто я таков! — запальчиво ответил обиженный. — А патриарший я человек, да с делом посланный от государя патриарха!
Люди, стоявшие подле дворянина, со страхом попятились от него. Еще недавно и сам Хитрово, при упоминании патриаршего имени, струсил бы не меньше любого простолюдина. Но сейчас он хорошо знал, как изменились отношения государя к Никону, и потому, кроме наслаждения от стычки, он не испытывал ничего.
— От государя патриарха? — взмахнул он палкой и, крякнув, как дровосек, еще раз ударил дворянина. — А не чванься, самозваного государя холоп!
Избитый прорвался сквозь толпу и, извергая потоки проклятий, побежал к патриаршим покоям.
Нетерпеливо выслушав печалование, Никон, багровый от оскорбления, ударил по столу кулаком.
— Так и молвил «государь самозваный»?
— Так и молвил, государь патриарх!
— Погоди же, проклятый!
Поутру в Кремль пришли три архиерея — послами от Никона.
— Разыщи дело, царь-государь, — поклонились они в пояс царю. — Не попусти издевы над людьми святейшего патриарха. Сними невольное прегрешение с души своей и воздай поделом окольничему.
Алексей милостиво обошелся с послами, долго беседовал с ними, но ни одним словом не обмолвился о деле, за которым они пришли.
Только в самом конце беседы он многозначительно переглянулся с Морозовым и Милославским и, будто между прочим, обронил:
— А государили на Руси два государя, да приходились они отцом и сыном друг другу, а нам — дедом да батюшкою. Ныне же един государь царь и великий князь всея Руси мы, Алексей Михайлович!
И благодушно улыбнулся архиереям.
— Так ли, преосвященные?
Послы что-то проворчали в бороды и поспешили уйти.
В Успенском соборе, по случаю двунадесятого праздника, должно было состояться торжественное служение.
Патриарх, в ожидании государя, нарочито долго оттягивал начало обедни. Он заметно волновался. Маленькие круглые глаза его, так недавно глядевшие на весь мир, как на свою вотчину, потускнели, потеряли могущество и жалко бегали по сторонам, как будто искали защиты и участия. Шаги патриарха стали неровными, неуверенными, негнувшаяся раньше спина жалко, по-стариковски сгорбилась.
Время шло, а государь все не приезжал.
— Почнем во имя Господне, — чужим, сдавленным голосом объявил наконец священникам и иеромонахам, облаченным в сверкающие ризы, патриарх.
В дверях, ведущих в алтарь, показался князь Юрий Ромодановский.
— Благослови на вход.
— Входи!
Ромодановский шагнул к Никону.
— Не будет государь нынче во храме. Гневен царское величество на тебя. Сказывает царь, что пишешься ты великим государем, а у нас един великий государь — царь.
Никон недоуменно пожал плечами.
— А называюсь я великим государем не сам собою, но так восхотел и повелел его царское величество. Свидетельствуют о сем грамоты, писанные его рукой.
Не глядя на князя, он разбитой походкой направился к царским вратам.
— Благослови, владыко! — раскатисто рявкнул архидиакон.
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, — зло процедил патриарх, чувствуя, как странно забилось вдруг сердце и заломило правый висок.
Медленно и скучно тянулась обедня. Настроение Никона невольно передавалось духовенству и молящимся. Однако под конец патриарх приободрился и как будто повеселел. Приказав ключарю поставить у выхода сторожей и никого не выпускать из собора, он вышел на амвон и внятно, по слогам, отчеканил:
— Ленив я был вас учить! Не стало меня на сие, от лени я окоростовел. И вы, узрев мое к вам неучение, окоростовели от меня.
Он умолк, точно сбившийся со знакомой тропинки слепой, испуганно ощупал вздрагивающими пальцами воздух и всем туловищем подался вперед.
Сквозь щели царских врат, с затаенным дыханием наблюдали за патриархом монахи.
— От сего дни, — крикнул вдруг Никон, задыхаясь, — я больше не патриарх вам! Ежели же помыслю патриархом быть, то буду анафема!..
Монахи выбежали из алтаря.
— Братие, не попустим!.. Кому он убогих нас оставляет?
Верные патриарху людишки подхватили вопли монахов и метнулись к амвону.
— Кому ты убогих нас оставляешь?… Смилуйся, государь, патриарх!
Никон перекрестился и вытер рукавом глаза.
— Кому вам Бог даст и пресвятая Богородица изволит, к тому и прибегнете!
Он скрылся в алтаре и вскоре вернулся с мешком, в котором было припасено простое монашеское одеяние.
— Помилуй!.. Не покидай нас, убогих, — стонали молящиеся.
Монахи вырвали мешок из рук патриарха.
— Не дадим! Негоже святейшему всея Руси государю патриарху в одежды мнихов простых рядиться.
Немощно опираясь на жезл, Никон поплелся в ризницу, вернулся в мантии с источниками и в черном клобуке.
— Благослови вас Бог, — низко поклонился он и, не слушая увещеваний, направился к выходу.
Больше месяца патриарх не выходил из своих покоев, тщетно дожидаясь доброй вести от государя. Но Алексей, подстрекаемый женой и ближними, не хотел и думать о примирении.
Поняв, что царь не протянет первым руки, Никон решился на последнюю хитрость — написал Алексею униженную цидулу, в которой просил пожаловать ему келью, освободив от патриаршества.
Всю ночь провел Никон без сна. Мысли о том, что сила и слава его так неожиданно рухнули и, может быть, никогда уже не вернутся, истощили его, довели до отчаяния.
— Придет! Утресь придет! — упрямо долбил он, чтобы как-нибудь заглушить в себе безрадостные предчувствия. — В собор пожалует и сызнов другом наречет своим.
Но слова пусто отдавались в мозгу, не успокаивали. Утром Никон явился в собор в простом монашеском одеянии. В алтаре его дожидался князь Алексей Трубецкой.
— Царское величество повелел тебе цидулу вернуть, — подал князь бумагу Никону, — а еще сказывал, чтобы ты патриаршество не оставлял; келий же на патриаршем дворе великое множество.
Потемневший Никон, едва сдерживаясь, чтобы не выдать своего жестокого огорчения и разочарования, резко бросил князю в лицо:
— Уж я слова своего не переменю, да и дано у меня обетование, чтоб патриархом не быть.
И, гордо выпрямившись, пошел из собора через Красную площадь на Ильинку, к подворью построенного им Воскресенского монастыря.
Войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией не прекращались, пожирали толпы людей, разоряли страну.
Все помыслы царя и ближних были обращены не на стремление к заключению мира, а на то, чтобы усилить наемные иноземные войска и обучить русские рати по европейскому образцу.
Народ давно уже вместо хлеба питался серединной корой, травами и кореньями. Пустели деревни, села и города. По Руси гуляла голодная смерть. Из заколоченных изб далеко по полям и дорогам разносился жуткий запах мертвечины. Наступил неслыханный с давних лет мор. Со всех концов земли приходили страшные вести.
Алексей забросил все потехи свои и проводил время в сидениях с ближними, в посте и молитве. Он осунулся, потемнел; глубоко запали и потускнели его, всегда благодушно улыбавшиеся досель, голубые глаза, грузное тело разбухло, сделалось тяжелым и дряблым, как перекисшая опара в квашне.
Когда ему донесли, что в Руси вымерло от морового поветрия более семисот тысяч человек, а в самой Москве — до семидесяти тысяч, он наложил на Кремль строжайший трехдневный пост.
Примолкли двор и палаты кремлевские. Смыло смех и людской говор. Скоморошьи стаи и музыканты попрятались в подземелья и темные уголки, чтобы видом своим не нарушить царившей вокруг мрачной торжественности. Тоскливо, точно дубравою заглушенный вой голодных волков, припадали к земле великопостные перезвоны.
Страстно прижимая руки к груди, не спуская проникновенного взгляда с распятия, на коленях, молился царь.
— Помяни души усопших раб твоих, имена же их ты, Господи, веси! — бился он об пол лбом. Христанские кончины живота нашего, безболезненна, непостыдна, мирна и доброго ответа на страшном судище Христовом просим! Избави от лютых смертей!.. Избави!
Но чем больше молился Алексей, тем тревожнее сжималось сердце его и страх, неясный, непроизвольный, казавшийся поэтому еще более неизбывным, отравлял все существо. Подле государя неотлучно дозорили Ртищев и Милославский. В часы, когда, измученный молитвою и поклонами, Алексей укладывался на жесткую подвижническую постель, искренно опечаленный постельничий подползал на брюхе к кровати и с великой тоской заглядывал в желтое царево лицо.
— Не тужи!.. Не надрывай сердца моего, холопьего, — всхлипывал он, лобызая ноги царя. — От Бога все… Не нам сетовать на волю его пресвятую.
Его хрупкая, полудетская спина жалко вздрагивала, острые приподнятые плечи почти касались ушей. Он говорил без конца, стараясь подыскать такие слова, которые могли бы утешить безмолвно слушавшего государя. Он готов был на самую тяжелую жертву, только бы вернуть этим покой «благодетеля и владыки». Но нужных слов не было. Растопыренные пальцы гневно скребли половицу, и тщетно напрягался до последних извилинок мозг в отчаянной попытке найти слово, которое принесет спасение Руси и тем развеселит царево сердце…
Когда трехдневный пост окончился, Алексей почувствовал себя бодрее. На него как будто снизошло умиротворение — так бездомный бродяга, случайно забредший на позабытый, заросший бурьяном и крапивой погост, неожиданно умиляется сердцем перед лицом сладко дремлющей вечности.
Устроившись подле окна, царь задумчиво глядел на тихую площадь, на перистые облачка, ласково приникшие к лазури неба, и чувствовал, как душа его преисполняется благодатью. А как хорошо было сознавать, что и это небо, и весь необъятный простор живут в нем, как живет он в них без личных желаний, без жалких и нищих человеческих дум, приковывающих вселенскую душу к земле!
— Верую, Господи, верую в жизнь бесконечную и не ратую на кручины житейские, — шептал он, улыбаясь блаженной улыбкой.
А в соседнем тереме уже дожидались с докладом Милославский, Матвеев и Ордын-Нащокин.
Ртищев за спиной царева кресла робко переминался с ноги на ногу, обдумывая, чем бы привлечь к себе внимание государя.
Тихо, мягким шепотком, беседовали вельможи о делах государственности. С недавних пор они забросили споры о преобразовании Руси. Страх возможного ослабления военной силы заставил их позабыть обо всем, отдать все силы на то, чтобы изыскать средства к содержанию войск и не подать им повода для ропота.
Алексей, убаюканный тишиной, вздремнул. Постельничий, зажав для большей верности пальцами нос и стиснув губы, бочком выбрался в сени.
— Тсс! — погрозил он пальцем, входя к вельможам. — Опочивает.
Милославский недовольно причмокнул.
— Обрел, тоже, время для опочивания.
— Тсс! — присел на корточки и испуганно вобрал голову в плечи Ртищев.
Но советники, не обратив на него внимания и посовещавшись между собою, вошли к государю.
Откинув голову на спинку кресла, государь храпел. Один глаз его был полуоткрыт, на прилипшей к щеке рыбной крошке копошилась стайка трапезующих мух.
— Кш, оголтелые! — нарочито громко крикнул Нащокин и взмахнул рукой перед самым носом царя.
Алексей мотнул головой и очумело уставился на ближних.
— Как почивать изволил, царь? — поклонился в пояс Матвеев.
Алексей облизал губы и расплылся в счастливой улыбке.
— Зрел я, будто в чертогах хрустальных белокрылые херувимы благословляют меня…
Он протянул руку к столу. Вельможи, отталкивая друг друга, бросились за квасом. Ртищев скользнул угрем между ног Милославского и вцепился в ковш.
— Испей, царь-государь.
Напившись, государь довольно крякнул и перевел взгляд на тестя.
— К чему бы во сне херувимов зрети?
— К казне… Не инако, казну обретешь…
Алексей незло погрозился.
— И лукав же ты… Клонишь к тому, зрю уж, чтобы сызнов меня тревожить беседами государственными.
Он помолчал и вдруг с умилением повернулся лицом к окну.
— Ты на небеса воззрись, на землю пречудную, на благодать Божию, что дадена нам и в былинке остатней немощной, и в солнце могутном, и в птице пернатой. В сем едином лишь радости человеческие, а не в суете сует… Да уж быть посему. Не отстанешь, ведь, от тебя. Выкладывай, что ли.
Усевшись на лавку, Илья Данилович без долгих рассуждений прямо объявил:
— А государственной казны нет нисколько, а служилых людей, казаков и стрельцов в городах прибыло, жалованье им дают ежегодно, докуки тебе от служилых людей, дворян и детей боярских большие, а пожаловать нечем.
Вся разнеженная умиротворенность, в которой пребывал с утра государь, мгновенно рассеялась.
— Не можно нам свары заводить со служилыми, — воскликнул он, вскакивая с кресла. — На них и держава держится наша.
— То-то мы и речем, — подхватили дружно советники, — без служилых ты, государь, что орел без когтей, а либо христианин без креста!
Матвеев торопливо достал из кармана бумагу.
— А и надумали мы хилыми умишками, государь…
Он откашлялся, расправил бумагу и приступил к чтению.
Уткнувшись в бороду кулаком и собрав складками кожу на лбу, царь внимательно слушал.
— Гоже ли? — спросил он робко, ни на кого не глядя, когда Артамон Сергеевич, окончив чтение, положил на стол план нового налога.
— Гоже! — ответили все хором.
Помявшись немного, Алексей неуверенно подписал бумагу.
— Быть посему. А там, как рассудит Господь.
Вскоре по всей Руси на площадях приказные огласили новое царево постановление:
«Пожаловал людишек своих царь-государь налогами: с торговых людей — сбор пятой деньги [34] и рублевый налог со двора; с духовенства и служилых — сбор полтинной и полуполтинной деньги; да с ремесленников, и крестьян двух с половиной деньги [35]».
Сборщики податей тотчас же приступили к обходу дворов. Никакие мольбы не трогали их. Они уносили все, за что только можно было выручить хоть какие-нибудь деньги. Едва государь подписал постановление о налоге, пришла новая беда: из обращения стали исчезать мелкие монеты.
Но Милославский нашелся и здесь. По его совету, царь приказал рубить серебряные ефимки на четыре части и на каждую долю накладывать клеймо: «двадцать пять копеек». Таким образом, стоимость ефимка поднялась в два с лишним раза. Разница в стоимости целиком шла в казну.
Цены на товары, благодаря новым деньгам, росли с необычайной быстротой. Стоимость же медных денег падала все более и более. Довольные вначале своей затеей, царь и ближние вскоре поняли, что денежные дела безнадежно запутываются. Не унывал один лишь Милославский.
— Была бы монета на рынках, а там все уладится, — уверенно заявил он однажды царю и предложил чеканить на Москве, в Новгороде и Пскове мелкие медные деньги — алтыны, грошевики и копейки по образцу старых серебряных монет.
Большое разнообразие мелких денег, уравненных не с новой порченой серебряной монетой, а и со старыми серебряными копейками, еще более усилило замешательство населения и нисколько не устранило недоверия к медным и легковесным серебряным деньгам.
Хлебные рынки пустели. Кое-где встречались еще возы с зерном и капустой, но крестьяне, простояв до вечера в тщетном ожидании покупателя, возвращались домой ни с чем.
По рынкам, одичавшие от голода, в отрепьях, толпами бродили работные и ремесленники.
— Христа для, подайте убогому, — клянчили они, жадно впиваясь ввалившимися глазами в возы с недоступным зерном. — Подайте Христа для!
Продавцы с участием глядели на нищих, но ничего не подавали.
— Сами не кушамши… Все на подати собираем.
Неожиданно стаей воронов, почуявших запах падали, нападали на рынок приказные.
Всполошенные мужики падали ниц.
— Помилуйте, не губите!
Но сборщики грозно взмахивали бичами.
— Не смутьяны ль уж вы, что противу податей восстаете?
Приказные оценивали не только хлеб, но и стоимость воза с конем и забирали почти все зерно без остатка.
— А жить-то чем нонеча? — вопили ограбленные. — Жить-то чем, благодетели наши?
Сборщики спокойно делали свое дело и уходили.
Милославский торжествовал. Его казна неукоснительно умножалась. Людишки его шныряли по Москве, проверяли сборщиков и львиную долю податей отбирали для своего господаря.
В день, когда были готовы новые хоромы Ильи Даниловича, построенные по «еуропейскому обычаю», он, полный гордого удовлетворения, с искренним чувством благодарности приложился к царевой руке.
— А и до чего же отменно все в державе твоей богоспасаемой, тесть мой и государь!
Алексей заткнул пальцами уши и затряс головой.
— Будет!.. Опостылел ты мне с государственностью своей. Дай хоть малый час душеньке моей отдохнуть от сует земных.
— Отдохни, отдохни, благодетель.
Царь кивнул стоявшему у порога рассказчику.
— Сказывай!
И сетующе поглядел на тестя:
— Ты бы хоть единый раз потешил меня сказом таким, как сей дворянин Лихачев. А то все государственность да государственность… Тьфу!
Милославский добродушно усмехнулся.
— А отставишь меня от денежных дел да отошлешь, как сего Лихачева, во Флоренцию, чать, и я не лыком шит, тож смогу.
— Ну, не перечь государю!
Лихачев, уловив нетерпеливое движение царя, приступил к прерванному рассказу.
— И объявилися палаты… И быв палаты и вниз уйдет, и того было шесть перемен. Да в тех же палатах объявилося море, колеблемо волнами…
Алексей недоверчиво прищурился, переглянулся с тестем.
— Уж не выдумка ль!.. Возможно ли быть морю в палатах?
Милославский махнул Лихачева ладонью по лицу.
— Ври, да из меры не проливай!
Обиженный гость перекрестился.
— А что зрел, о том и реку своему государю. А порукой тому сам герцог Тосканский.
Царь нараспев зевнул.
— Дивны дела твои, Господи!
И, томимый любопытством, заторопил Лихачева:
— Сказывай далее.
— А в море рыбы, — таинственно зашептал дворянин, прикладывая палец к рябому носу, — а на рыбах люди ездят, а в верху палаты небо, а на облаках сидят люди. Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живые, ногами подрагивают…
Милославский заткнул уши и отошел к двери.
— Дозволь, преславный, уйти. Забрехался до краю дворянин, серед иноземцев пожительствовав!
— Нишкни, — погрозился Алексей.
Илья Данилович шмыгнул за порог.
— Сказывать ли, царь-государь? — поклонился Лихачев.
— Сказывай.
— А в иной перемене объявилося человек с пятьдесят в латах и почали саблями и шпагами рубиться и из пищалей стрелять и человека с три как будто и убили… И многие предивные молодцы и девицы выходят из полога в золоте и пляшут, и многие диковинки делали.
Восхищенный рассказом Лихачева, Алексей в тот же вечер вызвал к себе Матвеева, Ртищева и Нащокина.
— Волю зреть на Москве комедийное действо!
Ближние горячо поддержали царя и тут же принялись обсуждать, кому поручить написать «действо».
Сидевший молча у окна Милославский, едва беседа окончилась, поклонился в пояс государю.
— Дозволь молвить.
— Реки!
— Сам ты, царь, премудро сказываешь: делу-де время, потехе же час.
— Ну?
Илья Данилович осклабился.
— Ну, выходит, хочу я за дело приняться.
Государь шлепнул тестя по животу и рассмеялся.
— Что ты с ним сотворишь, коли спит он и зрит свою государственность!
— Не о себе помышляю, — преданно заглянул Милославский Алексею в глаза, — о твоем пещусь благоденствии!
И таинственно прищурился:
— Добро бы, государь, всю многоликую монету скупить, а выпустить одноликую, ибо не имут людишки веры в нынешние деньги и на них никаких товаров не отпущают.
Царь сердито топнул ногой.
— Токмо давеча сказывал — отменно-де все в державе моей!
— Не обмыслил давеча хилым умишком своим, государь.
За Илью Даниловича вступился Ордын-Нащокин.
— Дело сказывает Данилович. Великого ума тесть твой, государь.
Алексей раздумчиво потер пальцами лоб.
— Нам-то от того лихва будет какая?
— Верная лихва, царь, — успокоил Милославский, — скупим меди на рубль да шестьдесят копеек, а чеканить из той меди будем сто рублев по мелочи. Я уж доподлинно все прикинул. Не зря же ты меня пожаловал ведать двором денежным!
Царь обнял тестя.
— А и, доподлинно, великого ума тесть наш Илья Данилович.
Все заботы об увеличении казны царь возложил на Милославского. Чтобы прежде всего улучшить свои собственные дела, Илья Данилович образовал артель для чеканки фальшивой монеты, в которую вошли боярин Морозов, дворянин Толстой, стольник Иван Голенищев, стряпчий Сила Макарьев Бахтеев, муж царевой тетки по матери, думный дворянин Матюшкин и торговый гость Василий Шорин.
По стопам «верных» голов и целовальников пошли и денежные мастера, серебряники, оловянники и иные.
Вскоре в народе пошли подозрительные толки: денежные мастера никогда не слыли богачами, жалованье получали убогое, мшел брать было им не у кого — жили тихо, скромно, перебиваясь с хлеба на квас; и вдруг, словно с неба, клад на них свалился. Кругом беспросветная нищета, моровое поветрие, а мастера каким-то чудом обрядились с семьями по боярскому обычаю, снесли покосившиеся избы свои и поставили каменные дворы, стали закупать в рядах, не торгуясь, дорогие товары, серебряную утварь, и каждодневно устраивать развеселейшие пиры.
— И откель благодать им такая? — зло перешептывались по углам люди.
А медные деньги обесценивались между тем все более и более. По Руси, под стенанья, вопли и скрежет зубов отплясывала свою страшную пляску смерть. Покойников не успевали хоронить и оставляли в замурованных избах. На месте сел, деревень и починков выросли погосты. Избы стали надгробиями. Ночью и днем по смрадным московским улицам бродили бездомные толпы голодных и падали замертво, чтобы больше не встать никогда. На всех перекрестках дозорили усиленные отряды рейтаров. Москва превратилась в стан, а ее обитатели — в полоненных людишек.
Потеряв надежду на лучшее будущее, люди с особенной жадностью ухватывались за самые различные слухи и принимали их безоговорочно, как истину. Этим пользовались раскольничьи «пророки», громогласно вещавшие, не стесняясь присутствием рейтаров, о скором приходе антихриста и светопреставлении.
Однажды раскольники принесли новую весть. Народ всколыхнулся, повеселел; из уст в уста передавалось о скором приходе на Москву, на выручку голодающим, великой разбойной ватаги с атаманом Корепиным во главе.
Слух прокатился и смолк, и еще грознее насупилась притихшая Москва…
Доведенный до отчаяния народ решился на последнее средство: идти с челобитной к самому государю. Выборные отправились к Ртищеву.
— Ты, Федор Михалович, един не гнушаешься простолюдинов. Заступи ж и помилуй!
Ртищев разжалобился и на другой же день упросил государя принять челобитчиков.
На Красной площади с утра собралась огромная толпа голодающих. Выборные долго стояли на коленях перед храмом Василия Блаженного и исступленно молились «о смягчении и умилении царева сердца». Наконец их ввели в Кремль.
— Великий наш печальник и государь! — упали послы ниц перед Алексеем. — Дозволь челом бить тебе, помазанник Божий!
Царь вперил в подволоку глаза.
— Печалуйтесь!
Один из выборных подполз к Алексею и припал к его ногам.
— Хлеб учал дорог быть высокою ценою от медных денег, — срывающимся голосом начал он, — потому что вотчинники хлеб, и сено, и дрова продают на медные деньги большой ценой. А на серебряные деньги ржи четверть купят рубли по четыре, а по меди выходит рублев по тридцать по шесть. А и в таком дорогом хлебе и во всяком харчу скудные людишки погибают и многие чернослободцы торговые люди ожидают себе от медных денег конечные нищеты.
Выборный умолк и стукнулся лбом об пол.
Царь охватил руками голову и тяжело сопел. Его глаза потемнели, налились слезами.
Челобитчики — работные, ремесленники, цирюльники, портные, сапожники, гончары и мелкие торговые люди, увидев государеву скорбь, оживились. «Ужо он все напасти единым глаголом своим с нас поснимает. Нешто допустит он нашей погибели», — думали они, смелея.
— Дозволь еще молвь тебе молвить, государь! — вновь поднял вдруг свой голос выборный.
— Молви!
Работный приподнялся, упершись об пол рукой и, чувствуя, как помимо воли все существо его наливается отчаянной отвагой, мотнул головой в сторону Милославского.
— А учало все дорого быть еще по той пригоде, что тесть твой, царь-государь премилостивый, Илья Данилович Милославский, приказал сробить на свою потребу воровских медных денег на сто на двадесять тысяч.
Кровь отхлынула от лица Милославского.
— Оговор то воровский, государь! То вороги противу меня измышляют!
Раздув широко ноздри, государь впился режущим взглядом в глаза тестю.
— А оговор, найдем мы казнь и на ворога твоего!
Он встал и высоко поднял руку, точно призывая в свидетели небо.
— За глаголы за смелые спаси вас Бог, страждующие холопи мои!.. А обыщутся вправду слова, лютою смертию воров изведу!
И незаметно моргнул Ромодановскому, указывая на работного.
— Не инако, вор-то из разбойной ватаги Корепинской, — склонился Милославский к уху царя.
— И самому мне сдается, — ответил чуть слышно Алексей и встал с кресла.
— Изыдите с миром и веруйте, что не дадим мы погибнуть холопям своим.
У Троицких ворот работного остановил думный дьяк.
— Волит государь доподлинно глаголы твои записать, чтобы легче было сыскать воров.
До вечера выборный просидел в каморке, дожидаясь опроса. Наконец за ним пришли стрельцы и, не дав опомниться, накинули на голову мешок. Работный попытался сопротивляться, но его ударили палкой по темени.
Очнулся он в подвале, на дыбе. В углу, у пылающей печи, возился кат.
Алексей не обратил бы внимания на слова работного, если бы не понимал, что воровские деньги наносят ущерб его казне.
— А родитель-то твой — денежный вор, Марья Ильинична, — вызвав к себе жену, гневно закричал на нее царь. — Сто двадесять тысяч! Разумеешь ли? Сто двадесять тысяч воровских денег!
Он с ненавистью и с каким-то болезненным злорадством потрясал кулаками перед лицом растерявшейся Марьи Ильиничны.
— Тоже, «святая» — раскольников призревает богоборствует, а родитель — вор!
И подскочил к двери.
— Подать Милославского!
Илья Данилович вошел в терем с высоко поднятой головой.
— А ежели ты, всея Руси царь и великий князь, смердам да ворам разбойным внемлешь, верного же холопа и тестя изменником почитаешь, так на же!
Он бросился к стене, схватил охотничий нож и разодрав на себе кафтан, размахнулся с плеча… Царица с пронзительным визгом повисла на руке отца. Алексей попятился к двери.
— Эко, горяч ты, Ильюшка! — жалко выдавил он, задерживаясь на пороге. — Уж государю стало ныне не можно глаголом обмолвиться.
Илья Данилович бессильно выронил нож.
— Каково напраслину мне терпети… Сам я в думке держал, государь, нонеча же поведать тебе про воров денежных, а смерд меня упредил.
Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…
В ту же ночь начались аресты и пытки.
Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.
Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.
— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.
Царь по-отечески потрепал Федора по щеке.
— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!
Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:
«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки и ноги. А тому, кто робит воровские деньги на чюжих матошниках — отсечь левую руку да левую ногу тож. А кто до чего довелся, после пытки казнить смертию и прибивать у денежных дворов на стенах, а домы их и животы имать на царя безденежно».
Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку.
— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!
Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.
Государь, затаив дыхание, прокрался к окну.
— Никак, гомонят?
— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.
В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.
— Бунт, государь!
У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.
Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.
— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.
Темна и тревожна московская ночь, окутанная клейким туманом. Осторожно крадется огородами, точно выслеживая добычу, промозглый ветер. Очертания чахлых рябин, прилепившихся к краю дороги, странно колеблясь, то тянутся тонкими щупалами куда-то ввысь, то, жутко похрустывая, припадают к земле, расплываются черным пятном. Зарывшись по уши в навоз, на огородах, под заборами, по обочинам улиц, лежат бездомные люди. Их трясет мелкая дрожь, приступы голода вызывают мутящую тошноту и ноющую, тягучую боль в животе. Непереносимо хочется спать, кажется, стоит лишь закрыть поплотнее глаза, ровней задышать и тотчас придет благодетельный сон. Но сон ни приходит. В тяжелом полубреду мерещится душистая солома в углу теплой избы, дразнящий запах горячей похлебки и медвяная, пышная, ржаная коврига.
Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.
— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!
Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…
Два человека медленно двигались по черным улицам. Далеко обходя дозорных, они при малейшей тревоге припадали к земле, и ползли на брюхе.
В одном из переулков они остановились.
— Никак песни играют? — спросил один из них.
Второй прислушался.
— А сдается, недалече мы от хором торгового гостя Василия Шорина.
Они свернули в сторону и огородами поползли дальше, в безглазую мглу…
Шорин собрал у себя в хоромах всю московскую знать, третьи сутки празднуя день ангела сына.
Все, что можно было только закупить на рынках, было приволочено в усадьбу торгового гостя. Неумолчно трубили «игрецы», любезно предоставленные Шорину боярином Матвеевым и жителями Немецкой слободы. Рекой лилось вино, пиво и мед. Пьяный гул, хохот, песни и музыка оглушили, перевернули вверх дном весь переулок. На просторном дворе разгулявшийся Шорин потчевал просяными лепешками и вином дворовых людишек.
Среди веселья хмельной хозяин вдруг отчаянно хлопал в ладоши и ревел на всю трапезную.
— А есть ли кто могутней да славнее меня?
Он тащил гостей в подвалы. Рой холопей выстраивался по двору. Факелы теребили ночную темь, бросая зловещие отблески на лица господарей. Опираясь на плечо дворецкого, чванно вышагивал впереди всех Шорин.
— Вот она, силушка! — сквозь икоту бахвалился он, раскрывая короба с золотом, драгоценными камнями, серебряной утварью, мехами и богатой одеждой. — Возьми голой рукой Василия Шорина!
И колотил себя в грудь кулаком.
— На! Не жалко!.. Все отдам дружбы для!
Он набирал полную пригоршню золота и лез к князю Куракину:
— Бери!.. Живота не пожалею для тебя, Феодор Феодорович! Потому, ежели сам государь, отбыв на Коломенское, наказал тебе замест него на Москве быти, должен я тебя превыше всех ублажать… Бери, не жалко!
Но Куракин хорошо знал Василия.
— Златом пожалует, а погодя такое восхощет, и не возрадуешься, — перемигивался он с Милославским, стараясь освободиться из медвежьих объятий хозяина.
Из подвалов с песнями и плясом снова шли в хоромы.
Часть гостей валялась в сенях и трапезной на заплеванном полу, оглашая воздух пьяными стонами, храпом и непрестанной отрыжкой. В одном из теремов дожидались своей участи купленные Шориным у голодающих девушки и молодые женщины.
Милославский, устроившись рядом с Куракиным, усердно ел, много пил, и то и дело язвительно поглядывал на хозяина.
— Аль не признал? — не вытерпел наконец Шорин.
Илья Данилович взял с серебряного блюда стерляжью голову, с наслаждением обсосал ее и бросил под стол.
— Была стерлядка рыбиной знатной! Да то было в воде, а на земли место мясу ее быти в брюхе, голове ж — в сору.
Василий ничего не понял, но на всякий случай решил обидеться.
— Ты куда ж гнешь? Уж не меня ли рыбиной величаешь?
— А хоть и тебя! — подбоченился Милославский. — Восхотела, сказываю я, стерлядь из воды уйти, чтоб и на земли покичиться силой своей, а протухла!.. А восхощет торговый гость из рядов отплыть да к природным дворянам пристать — не миновать и ему протухнуть, сермяжному.
Шорин схватил мушерму и, не помня себя от гнева, опрокинул ее на голову царева тестя.
Гости замерли. Резко оборвалась музыка.
— Краснорядская крыса!.. Холопий род! — заревел Милославский, стаскивая со стола вместе с посудой полог. — Алтынник медный.
Первым опомнился Ртищев. Он подскочил к хозяину и заткнул ему рукой рот.
— Христа для… Не заводи свары с тестем царевым.
Шорин далеко от себя отшвырнул постельничего.
— Алтынник, да не твой, а царев! — стукнул он по столу кулаком, сразу трезвея. — А ты рубль да воровской!
Трапезная пошла ходуном. На рвущихся в драку противников навалились десятки людей.
— Пустите! — гремел Илья Данилович.
— Пустите! — вырывался из рук Василий.
Милославский бился головой об половицу, царапался, кусался и выл.
— А с коего время могутным он стал, вша краснорядская. Не с того ли дни, как сборщиком по моей милости заделался с пятой да с двух половинной деньги!..
Шорин притих наконец, перестал сопротивляться и обессиленно сел на лавку.
— Ну вот, так-то сподручней, — облегченно вздохнул постельничий. — Погомонили и будет.
Вдруг Василий прыгнул на стол и ринулся вниз головой на Милославского.
— А, денежный вор, попался!.. Накось, держи от стерлядки!
Дождь прошел, но мгла сгустилась еще больше. Два человека, промокшие до костей, добрались до Сретенки.
— Приехали, Куземка, — добродушно пошутил один из них и вытащил из-за пазухи сверток.
— А приехали, — весело подхватил Куземка, — выходит, время нам, Савинка, и за робь приниматься.
И юркнув к столбу, игриво подбросил круг воска.
— Давай письма-то!
Смазав углы воском, он приклеил бумагу к столбу.
— Гоже ли держится?
— Гоже!
Они торопливо зашагали дальше. Вскоре все столбы на Сретенке и Лубянке были заклеены воровскими письмами.
В белесом небе, далеко на восходе, спорил с разбухшей мглой рассвет. Забрезжило хилое утро двадцать пятого июля тысяча шестьсот шестьдесят второго года.
В усадьбе Шорина воцарился покой. Под столом, дружно обнявшись с Милославским, храпел хозяин; пальцы его крепко сжимали овкач, из которого он потчевал после примирения гостя. Рядом, широко раскинув ноги, скрежетала зубами и хрипло дышала во сне опоенная девушка. За столом, уткнувшись лицом в миску с квашеной капустой, спал князь Куракин.
В ближайшей церкви заблаговестили к заутрени. Вначале робкий перезвон крепчал, наливался уверенной силой.
Разбуженный перезвоном, Ртищев недоуменно приподнял голову. «Никак благовестят?» — с трудом сложилось в тяжелой его голове. Он потянулся и перекрестился на образ: желтое лицо его полыхнуло кумачовым румянцем: «Боже, что ж я наделал!.. Как же я пред очи Марфеньки ныне предстану!» — хрустнул он пальцами и с омерзением отодвинулся от простоволосой женщины, прикорнувшей на самом краю сундука.
Наскоро одевшись, постельничий бочком выбрался в сени.
— Лихо! — встретил его с глубоким поклоном дворецкий, спешивший в трапезную. — Лихо! — повторил он, тряхнув головой. — Демка Филиппов слышал, собирается-де великая сила людишек и чаят от них быть погрому двору боярина Ильи Даниловича Милославского, двору нашего господаря и иных знатных людей за измену в денежном деле.
Ртищев метнулся в трапезную.
— Вставайте! — пронзительно заверещал он и плеснул в лицо мертвецки пьяного Шорина мушермой меда.
На Сретенке, у воровских писем, уже толпился народ. Нашлись грамотеи, которые громогласно читали написанное:
«Изменник Илья Данилович Милославский, да Федор Михайлович Ртищев, да Иван Михайлович Милославский, да гость Василий Шорин».
— Изменники!.. Правильно! — грохотала толпа.
Сретенский сотни сотский Павел Григорьев поскакал в земский приказ с докладом к Куракину.
Князь, не выспавшийся, сердитый, сидел за столом, прислонившись спиною к стене, и маленькими глоточками пил квас.
— Докладай! — буркнул он, тупо уставившись на ковш.
Сотский отвесил земной поклон.
— А собрались на Сретенке мирские люди без ведому моего о пятой деньге порядить. А я с сотней, про сие прослышавши, тотчас противу тех людей выступил. А не успел я до Сретенки доскакать, как слышу возгласы велегласные: «На Сретенке да Лубянке на столбах письма воровские расклеены!»
Куракин прищурился, плюнул и вдруг ударил Григорьева ковшом по лицу.
— Потчуйся, сукин сын, за то, что попустил беззаконие. И пшел с очей моих вон!
Прогнав сотского, князь снарядил на Лубянку дворянина Семена Ларионова и дьяка Афанасия Башмакова.
Тем временем Василий Иванович Толстой окольными путями поскакал на коне в Коломенское, к царю.
Ларионов и Башмаков, уверенные в собственном могуществе, явились на Лубянку одни, без стрельцов.
— Расступись! — властно крикнул Ларионов и врезался в толпу.
Дьяк, воспользовавшись замешательством людей, сорвал со столба письмо.
— Не моги! — крикнул Куземка Нагаев и метнулся к Ларионову. — Изменник!.. Бейте изменника!
Страшный удар железной палкой по голове сразил Куземку.
Чувствуя, что надо действовать сейчас же, не теряя ни мгновения, Корепин бросился с дубиной на дворянина.
— Миром постоять на изменников! Выручай, православные!
Расстроенные ряды людишек сомкнулись.
— Выручай!
Ларионова и Башмакова стащили с коней.
Сотский Григорьев, притаившись за изгородью, возбужденно наблюдал за происходившим. Он глубоко верил в победу Ларионова и только выжидал случая, чтобы — когда это не будет опасно для жизни — броситься к нему на помощь. Увидев, что Ларионова подмяли, он поспешил заблаговременно убраться подальше.
Но не сделал сотский двух шагов, как из-за погреба на него прыгнул пес. Григорьев в страхе бросился назад и перескочил через забор.
— Стой! — принял его в свои объятия уже оправившийся Куземка Нагаев. — Далече ли?
Сотский вцепился в руку Куземки.
— Не погуби! Пригожусь!
Куземка, поволокший было его к мятежникам, приостановился.
— Нуте-ко, выкладай.
Захлебываясь от волнения, путаясь и торопливо крестясь, сотский рассказал, что Куракин проведал о корепинской ватаге, укрывшейся в лесу, и приказал иноземным полкам оцепить лес.
Позабыв о сотском, Нагаев побежал с недоброю вестью к Савинке.
Вскоре издалека донеслись глухие пищальные выстрелы: то предупрежденная верными людьми Корепина ватага вступила в бой с полками, чтобы отвлечь их внимание от того, что готовилось в городе.
Расправившись с Ларионовым и Башмаковым, толпа откатились к церкви преподобного Феодосия, что на Лубянке.
— Православные христиане, — обратился к притихшим людям Корепин, — слыхали ли вы, что прописано в письмах?
— Чти!.. Сызнов чти.
Обнажив голову, гилевщики [36] еще раз выслушали содержание воровского письма.
Едва Куземка окончил чтение, толпа, точно подхваченная ураганом, с гиком понеслась к усадьбе Шорина. На перекрестке мятежников перехватил сильный отряд рейтаров. Впереди, на белом аргамаке, с обнаженной саблей в застывшей руке, гордо, точно Егорий Храбрый, сидел безусый поручик, князь Кропоткин.
— Стой! — звонко отдал он команду и спрыгнул с коня.
К поручику, не снимая шапок, подошли Савинка и Нагаев.
— Здорово, князь! Аль глад почуял?
Кропоткин пожал плечами.
— Не разумею я глаголов сих.
— А вот, уразумей! — неожиданно вспыхнул Корепин и разорвал на себе ворот рубахи. — Коль по человечине стосковался, на — жри!.. Давись кровью холопьей!..
Князь с невольным восхищением уставился на Савинку.
— Костляв ты, смерд, не по мысли мне такая дичина. Да и очи у тебя бесноватые.
И запросто, как равного, потрепал Корепина по плечу.
Бунтари и рейтары с нескрываемым удивлением глядели на князя и ничего не понимали: «Уж не хмелен ли поручик, что со смердом, как с господарем, беседу беседует? Аль замыслил недоброе что?»
Кропоткин отступил и уже грозно крикнул:
— А не обскажешь ли, смерд, какая пригода повела вас на смуту да на верную смерть?
Савинка попытался ответить, но, князь остановил его резким взмахом сабли и повернулся к рейтарам.
— Сам сказывать буду.
Лицо его покрылось багряными пятнами, а круглый с ямочкой подбородок запрыгал, как у плачущего ребенка.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — начал он.
— Шел бы на середу, не слыхать нам! — взволновались задние ряды гилевщиков.
— Братья рейтары! — во всю силу легких крикнул князь и смело пошел в самую гущу толпы. — Гляньте-ко на людишек, коих мы призваны смертью поразить!
Рейтары от неожиданности побросали поводья.
— Хмелен! Ей-право, хмелен! — раздалось уже вслух.
— Хмельного отродясь и не нюхивал я! — возмущенно отозвался поручик. — А ныне, доподлинно, захмелел… Ибо кто не захмелеет, на лики глядучи смутьянов сих? Лики их сини, как у удавленников, и телеса тощи, как у преподобных, приявших подвиг великопостования.
Его голос сорвался, почерневшее лицо покрылось мелкими каплями пота, глаза закипели слезами. Низко склонив голову, он отвесил безмолствующим рейтарам глубокий поклон, коснувшись рукою земли.
— Не ведаю, как вы, — выдохнул он чуть слышно, — а я не подниму меча противу труждающихся и обремененных.
И с неожиданной силой воткнув саблю в землю, переломил ее надвое.
Толпа ахнула, испуганно отступила, но точас же с ревом бросилась к князю. Высоко, как могучий клич мятежников, взлетел на воздух Кропоткин.
— Слава! До века!..
Когда толпа немного успокоилась и пришла в себя, один из капралов спрыгнул с коня и опустился перед поручиком на колени.
— О многих людишках немочных поминал ты златыми устами своими, а про то упамятовал, что и нам воры денежные медью жалуют жалованье, что и мы, как и иные протчие, убоги ныне и сиры.
— На коней! — властно скомандовал князь. — За мной! — с Ильинки, четко отбивая шаг, двигались стрелецкие роты.
Савинка и Куземка выстроили гилевщиков рядами.
— Не выдавай, православные! — ухарски сдвинул Корепин шапку набекрень и по-разбойничьи свистнул… — А, не выдавай, православные!
Кропоткин натянул поводья и ринулся навстречу наступающим ротам. Немного времени понадобилось ему для того, чтобы привлечь на свою сторону войско. Обозленные недоеданием и неполучением жалованья, стрельцы с первых же слов, не задумываясь, перешли на сторону взбунтовавшегося народа.
Со всех концов Москвы сбегались на площадь несметные толпы.
— К царю!.. На Коломенское! — призывал Савинка.
— На Шорина!.. На Милославских! — неслось из толпы. Пока мятежники громили усадьбы знатных людей, Корепин с отрядом стрельцов и черных людишек захватил застенки и тюрьмы. Стрелецкие головы и дьяки, узнав о том, что на сторону гилевщиков перешли войска, убежали из Москвы и укрылись в монастырях. Крадучись, на четвереньках, выползали освобожденные узники и только на улице, радостно приветствуемые толпой, вскакивали, как очумелые, и неслись, опьяненные неожиданной свободой по бурлящим улицам.
— Воля!
— На Шорина!
— На Милославского!
— Не выдавай, православные! Бей изменников!
Полный напряжения и тревоги, Савинка обходил подземелья.
Дрожащая рука его подносила факел к перепуганным лицам заключенных, а в сердце все глубже проникали тоска и отчаяние: «Нету, давно уже нету! И косточек не осталось…» Наконец, в одном из подвалов он нашел Таню. Она висела, прикованная железами к стене.
Корепин вгляделся в ее лицо и в ужасе отступил.
— Таня! — вздрогнули своды от жуткого крика. — Татьяна!
Восковое лицо женщины болезненно передернулось и в широко открытых стеклянных глазах на мгновение вспыхнул слабый признак сознания. Костлявые пальцы собрались щепоткой, точно для крестного знамения. Но тут же голова бессильно упала на изъязвленное плечо. Слипшиеся космы седых волос перекинулись на глаза, задев щеку Савинки.
Невольная гадливость охватила Корепина от этого прикосновения, точно по телу поползли мокрицы, но он с негодованием стряхнул с себя это чувство и взял женщину за руку.
— То я, Савинка твой… Слышишь, Таня?… Танюша!..
Она как-то странно подергала головой и, захватив серыми губами клок своих волос, начала жевать их беззубыми деснами.
— Глянь, пчела… Пчелочки!.. Динь-динь… звенят!.. Глянь, глянь, в лес пчелочка улетела… уле-у-у-у-у…
Она жалко заплакала, вздрагивая всем телом, мотая головой, и вдруг раскатисто захохотала. Смех становился все безудержней, бурней, безумней. Тело прыгало в чудовищной страшной пляске, голова больно билась об острые камни стены; жутко звякали и словно прихихикивали ржавые железа.
Корепин обеими руками ухватился за стрельца, чтобы не упасть.
— Свободи от желез, — попросил он срывающимся голосом и, хватаясь за стены, ушел из подземелья.
Товарищи Корепина освободили женщину от цепей. Свежий воздух и свет подействовали на Таню, как на рыбу, выброшенную из воды. Она смятенно забилась по земле, потом вскочила, бросилась к забору, но тут же рухнула Корепину на руки.
Савинка снес ее в избу и уложил на лавку.
— Пущай пообдышится, — сочувственно вздохнул помогавший ему стрелец и безнадежно поглядел на узницу.
Стеклянные зрачки Таниных глаз потемнели, сузились. По прозрачному лицу медленно скатилась слеза.
— Отошла, — мрачно обронил стрелец и, закрыв покойнице глаза, перекрестился.
Молча сняв шапку, Корепин стал на колени, приложился к холодеющей руке Тани. В это время в избу ворвался Куземка.
— Поспешай, Савинка, ведет нас князь на Коломенское! А ватаги наши перед иноземными полками отступать почали. Как бы не прикинулось лихо.
Савинка жалко поглядел на товарища.
— Некуда нонеча мне поспешать… Подошел я до краю остатнего.
Нагаев придвинулся к лавке, перекрестился и отвесил Корепину земной поклон.
— За дружбу за твою спаси тебя Бог, а дорога моя еще впереди. Не поминай лихом, прощай.
Он помялся и вздрогнувшим голосом прибавил:
— А живой к живому тянется. Почивший же да отыдет ко Господу.
Корепин с неожиданной силой вскочил с колен.
— На Коломенское!.. К царю!
Он схватил со стола секиру и побежал на улицу.
— Эй, люди, за мной!.. К царю! На Коломенское!
Застыв перед образом великомученицы Варвары, без слов молился государь. По обе стороны его лежали, распластавшись на каменном полу, Ртищев и Милославский. Изредка взор Алексея крадучись скользил к окну, задерживался ненадолго на пыльной дороге, а чуткое ухо тревожно ловило далекие, заглушенные шумы.
Край дороги заметно темнел, как будто сплющивался. Шумы росли, переходили в отчетливые, возбужденные крики.
— Идут, смутьяны, — шепнул царь.
Действительно, к площади подходила толпа.
В церкви стало тихо, как в пещере отшельника. Старенький поп, приготовившийся к возгласу, замер с полураскрытым ртом. Дьячок, захватив в охапку требники, сунулся, было, в алтарь, но Алексей гневно топнул ногой и велел продолжать службу.
Точно град под могучие раскаты грома, заколотились в стекла и просыпались по церкви озлобленные выкрики мятежников.
Царь опустился на колени и, уткнувшись лбом в пол, чуть слышно приказал ближним:
— Покель не поздно, обряжайтесь в подрясники и сокройтеся у царицы.
Милославский и Ртищев нашли царицу с детьми, забившимися под постели и лавки.
Царевич Федор вцепился в ногу Ртищева.
— Ты все! Из-за тебя, плюгавца, смута содеялась!
Он потянул Федора к себе и отвесил ему звонкую оплеуху.
— А не удумывай медных денег нам на страхи великие!
— Ми-и-ло-слав-ско-о-ого! Из-мен-ни-ка Рти-и-ище-ваааа! — отчетливо доносилось с площади.
Марья Ильинична бросилась на шею отцу.
— Помираю!..
В церкви, точно ничего не случилось, продолжал молиться царь. Едва держась на ногах от страха и старости, к нему подошел Стрешнев.
— Тебя, государь, смерды требуют!
Алексей надулся.
— А не бывало такого, чтобы мы службу Господню до конца не выстаивали! — громко отчеканил он, чтобы слышно было молящимся, и шёпотом прибавил: — Повели попу не поспешать. Пущай тянет обедню, покель можно тянуть.
Стрешнев, передав священнику приказ царя, вышел на улицу, но тотчас же снова вернулся.
— Пожалуй, государь, выдь к бунтарям… Инако, лиха бы не было, ежели они сами сюда ворвутся. А грозят!.. Ей, пра, грозят, окаянные!
Государь, подумав, решительно поплыл на паперть.
— Царь!.. Царь жалует! — нервною дрожью перекатилось по толпе и стихло.
Сняв шапки, гилевщики теснее сомкнулись и подвинулись к паперти. Нижегородец Мартын Жердынский взял у Куземки шапку с письмом и подал царю.
— Изволь, великий государь, вычесть письмо перед миром, а изменников привесть пред себя!
На площади и вдоль дороги выстраивались мятежные войска.
Государь сразу повеселел: «Ужо будет потеха вам!» — с наслаждением подумал он и, погрузив в бороду пятерню, ласково кивнул Кропоткину.
Князь, выставив по-военному грудь, четким шагом подошел к Алексею.
— Государь! — прямо глядя пред собой, крикнул поручик. — Споручило мне московское войско весть возвестить!
Он повернул голову к толпе и торжественно продолжал:
— Покель не изведешь ты изменников и воров денежных, будут рейтары со стрельцами служить не тебе, государь, а народу!
Ошарашенный царь отступил к двери, готовый шмыгнуть в церковь. К нему подошел Толстой, что-то торопливо проговорил и тотчас же, высоко подняв голову, затопал ногами.
— А и пора, государь, повывести изменников денежных. Достаточно людишкам немочным терпеть от ближних воров твоих. Покель не расправишься с денежными ворами и я служу не тебе, а народу!
Гилевщики радостно загудели.
— Истинно!.. По-божьему речет.
Сиротливо склонив голову на плечо, царь поднес руки к глазам.
— Тужу и рыдаю, — всхлипнул он и воззрился на небо, — ибо всюду кривды творятся. Ибо рыдает и тужит мой народ, сиротины мои… Помози мне, Господи, извести изменников богомерзких, стол мой окруживых!
Он неожиданно поклонился на все четыре стороны и страстно бросил:
— Спаси вас Бог, что не страшась, всем миром пожаловали челом бить на изменников своему государю!
Народ, тронутый слезами царя, ответил земным поклоном.
— Имамы веру, царь, что сыщешь правду и воров изведешь.
Алексей приложил руку к груди и мягко, по-отечески, улыбнулся.
— Изыдите с миром, сиротины мои, а я в том деле учиню сыск и указ.
Корепин, Нагаев, Жердинский и Кропоткин, пошептавшись между собой, взобрались на паперть.
— А не единожды слыхивали мы посулы твои, государь!
Обмякшая было толпа, снова угрожающе загудела.
— Не единожды!.. Слыхивали…
— Чему верить, — тормошил Алексея Кропоткин. — Верить чему, государь?
— Образу святому. Обетованию, — торжественно объявил Алексей. — Мы, государь царь, обетование даем. Не было на Руси, чтобы цари обетование нарушили. Краше смерть!
Жердинский принес из церкви крест и серебряный образ Спаса.
Лицо государя засветилось блаженной улыбкой.
— Да не буду я помазанник Божий, если нарушу обетование! — воскликнул он, и по слогам, воздев к небу руки, произнес клятву.
Нагаев ткнул иконой в губы государя.
— Челомкай Спаса!
Когда обряд обетования окончился, Кропоткин, довольный, ударил с царем по рукам.
— А ныне ты нам сызнов царь-государь. Тотчас отыдем мы по домам!
Полные надежд, гилевщики двинулись с песнями на Москву.
Едва площадь опустела, к церкви на взмыленном аргамаке, с противоположной стороны, прискакал Толстой.
— Все содеяно, государь! — упал он перед царем на колени. — Великую силу собрал я из бояр, дворян, монахов да боярских детей. Всей дружиной перестренут они бунтарей. Уж развеселая будет потеха.
Не успели мятежники скрыться за поворотом дороги, как из лесу на них ринулись дружинники.
— Бей!
Ухнул пищальный залп. Все смешалось в кровавом вихре. Захваченные врасплох, бунтари рассыпались в разные стороны.
Рейтары под командой Кропоткина попытались пробиться вперед, но их встретили ураганным огнем и заставили обратиться в бегство.
Государь, опустившись на колени, приник ухом к земле.
— Гудет!.. Господи, заступи и помилуй, порази смердов, восставших против государя и ближних его. Верни крепость и силу смиренному помазаннику твоему!
Отслужив всенощную, царь прямо из церкви отправился в застенок.
По пути, от Коломенского дворца до московской дороги, на долгой череде столбов, покачивались тела повешенных мятежников. Подле каждого столба Алексей останавливался, крестился и, набожно понурив голову, плелся дальше.
— Схоронить бы, — глубоко вздохнул он.
— Схороним, царь, — ответил Толстой. — А токмо сдается мне, вместно бы до того согнать с округи всех черных людишек, да показать им, при глаголе поущительном, како воздает Господь за смуты против царя.
В каменном подземелье, прикованные друг к другу, дожидались своей участи Корепин, Нагаев и князь Кропоткин. При появлении царя кат ударил узников палкою.
— Ниц!
Куземка мрачно поглядел перед собою и склонил голову.
— Спаси Бог царя за то, что он крест целовал на том…
— Молчи! — заревел Алексей.
Савинка поманил к себе государя.
— Помилуй, царь… Перед кончиною живота хочу я тебе от всея Руси холопьей глагол сказать.
Алексей наклонился к Корепину. Савинка приподнял голову, набрал полный рот слюны и плюнул государю в лицо.
— Вот тебе от всея Руси холопьей!
Всю ночь издевался царь над узниками. Обессилев, он беспомощно опустился на лавку и поманил к себе ката:
— Распалить железо, дабы поставили мы на том железе «буки», что есть бунтарь. Были бы молодцы до веку признаны.
Наложив собственноручно на щеки узников клеймо, государь склонился над умирающим Кропоткиным.
— А побратался со смердами, жительствуй с ними до конца живота.
И громко крикнул:
— Спосылаю я вас всех на вся времена в студеные земли.
Чванно надувшись, он пошел к порогу. Дьяки наперебой бросились к двери и широко распахнули ее.
В сенях Алексей задержался, положил руку на плечо Толстого.
— А сдается нам, Васька, вместней смутьянов сих в Москва-реке потопить… Не то, неровен час, как бы не сбегли из студеных земель… Да и каков им ныне живот при телесных мучениях? Чать, все нутро у сиротинушек повредили дьяки.
Бунт был подавлен, но голод и мор не утихали.
Алексей, скрепя сердце, согласился с советами ближних и пошел на некоторые уступки. Пришлось отменить медные деньги, отнять многие льготы у иноземцев. К казне потянулись легионы людей. Там каждый медный рубль обменивался на две серебряные деньги. На Москве был учрежден новый серебряный монетный двор… Так, понемногу, подчиняясь Матвееву и Ордын-Нащокину, царь уничтожил все затеи прежних лет.
По утрам, после обедни, государь неизменно справлялся у окольничего:
— Тихо ли в нашей державе?
— Тихо, гораздо тихий мой государь, — кланялся в пояс окольничий. — Опричь раскольников, всяк человек велико хвалит всехвальное имя твое.
Царь недовольно сопел.
— Завелась немалая сила и раскольников тех богомерзких…
«Ревнители старины» не сдавались и продолжали призывать народ к восстанию против «антихриста».
Аввакум пришел из Юрьевца-Польского под Москву. Его сопровождали несметные толпы голодных. В один из праздников протопоп, собрав в поле всех жителей округи, торжественно объявил:
— Братие! Во огне здесь невеликое дело потерпеть — аки оком мигнуть, так душа и выступит прямо в рай.
Он ненадолго примолк, осенил себя двоеперстным крестом и продолжал:
— Внемлите гласу Господню…
Толпа, обнажив головы, с великим трепетом выслушала подтвержденную выкладками и ссылками на апокалипсис весть о скорой кончине мира и грядущем страшном суде [37].
Легкокрылая весть эта с непостижимой быстротой облетела просторы российские. Крестьяне побросали работы, покинули избы и потянулись в леса.
Не помогали самые лютые казни, которые придумывали помещики и приказные, чтобы остановить бегство людишек. Села и деревни зловеще пустели. В непроходимых лесных берлогах люди строили гробы и укладывались в них, чтобы «запощеваться» — умереть голодной смертью.
Обрекшие себя на смерть разбивались по семьям, так как боялись, что могут на страшном суде потерять друг друга.
По ночам, когда лес засыпал, гробы оживали скулящею однотонною песнею:
Шли месяцы. Давно пробил определенный Аввакумом час скорого пришествия, а небеса не разверзались и не было слышно трубного звука архангелов.
Готовившиеся к «запощеванию» новые толпы людей подозрительно поглядывали на раскольничьих «пророков».
— А чегой-то, молитвенники наши, не зрим мы преставления свету… Уж не ошибка ли тут?
«Пророки» разводили руками.
— День-то доподлинно тот, число звериное, месяца Зодиака, а в годах, доподлинно, ошибка Божьим соизволением вышла.
И устремив преданный взгляд в небеса, с глубокою верой вещали:
— Дал Господь вседержитель новый срок в десять годов для вящей молитвы и покаяния возлюбленным чадам своим, ненавидящим никониан.
Разгневанный дерзкими проповедями Аввакума царь приказал предать его суду.
На патриаршем дворе собрались Алексей, восточный патриарх, архиепископы, мелкое духовенство и вельможи. Аввакум со своими учениками лежал в углу палаты, на полу, и при появлении судей с презрительной усмешкою отвернулся к стене.
— Восстань, дерзновенный! — схватил Матвеев за ворот протопопа и поставил его перед царем.
Патриарх укоризненно покачал головой.
— А и упрям же ты, протопоп: и Палестина, и сербы, и албанцы, и римляне, и ляхи — все тремя перстами крестятся. Один ты, упрямец, стоишь на своем и крестишься двумя перстами.
Ученики Аввакума испуганно насторожились: «Ишь ты, на весь мир указуют. Како учитель отвечать станет?» Но протопоп, точно угадав их мысли, погрозил им пальцем и вызывающе уставился на патриарха.
— Вселенские учители!.. Рим давно пал, и ляхи с ними же погибли, до конца остались врагами христианам. Да и у вас православие пестро… От насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь к нам учиться приезжайте — у нас Божьей благодатью самодержавие и до сверженного ныне царем Никона-отступника православие чисто было и непорочно и церковь безмятежна. А и до Алексея-царя…
— Молчи! — воскликнул в исступлении Алексей и вцепился в бороду Аввакуму.
— И то молчу, — спокойно пожал плечами протопоп.
Его ученики восторженно переглянулись и, не выдержав, заржали. Алексей с силой отбросил от себя узника.
— Пшел!..
Протопоп с омерзением вытер рукавом бороду и отошел к своим.
— Вы, князья мира, посидите маненько, а я полежу.
Ордын-Нащокин сердито сплюнул.
— Дурак протопоп, ни царей, ни патриарха не почитает.
Свернувшись клубочком, Аввакум чуть приподнял голову с пола.
— Мы уроды Христа ради. Вы славны, а мы бесчестны… Вы сильны, а мы немощны… Хотя я несмышленый и очень неученый человек, да то знаю, что все святыми отцами Церкви преданное свято и непорочно; до нас положено — лежи оно так во веки веков.
Суд длился недолго: царь пожелал отправить протопопа с его учениками в Пустозерск.
Судьи почтительно склонились перед государем.
— Мудр ты, царь-государь. И мудрость глаголет устами твоими…
Кой-где еще вспыхивали голодные и раскольничьи бунты, но они уже не пугали царя, как прежде.
— Измаялись, извелись людишки черные в распрях и смутах богопротивных, — говорил Алексей, — не восстать им боле могучей ордой противу Богом данного им государя и великого князя.
Алексей повеселел, еще больше распух и с такой важностью носил свое брюхо, точно в нем хранились вся мудрость, держава и сила его.
Только, когда умерла Марья Ильинична, государь опечалился, забросил потехи, перестал ходить на охоту и около двух лет провел в строгом посте и молитве.
Наконец ему наскучила жизнь отшельника, и он снова зачастил к Матвееву, где, как в былое время, собирался дважды в неделю весь кружок преобразователей.
Матвеевы стали замечать, что государь почти не принимает участия в сидениях кружка, а все больше увивается подле Наташи. Гамильтон не только не ревновала царя, но прилагала все старания к тому, чтобы сблизить его со своей, выросшей в стройную красавицу, пестуньей. Пугливое вначале желание видеть Наташу царицей понемногу переходило в страстное стремление, в цель жизни Матвеевой. Она хмелела от думок и видела себя наяву и во сне хозяйкой Кремля. Она даже стала называть Наташу не иначе, как матушкой-царицей Натальей Кирилловной, повелев и мужу так же величать девушку.
А государь почти и не скрывал своей любви к Нарышкиной, так непохожей по блестящему воспитанию, начитанности и манерам на бессловесных, забитых и тупых сверстниц своих из боярских и дворянских домов.
Наташа, привыкшая с детства к царю, держалась с ним хоть и почтительно, но с подкупающей непосредственностью и простотой. Во время ученых споров, если царь был неправ, она каким-нибудь одним удачным словом заставляла его сразу сдаться, признать ошибку. При этом так лукаво светились ее глаза, что Алексей преисполнялся чувства какой-то особенной гордости за дочь незнатного стрелецкого головы, ходившей когда-то в лаптях по Смоленску. «И откель сияние такое у отродья дворянишки убогого?» — думал он, пожимая плечами.
То, что девушка происходит не от знатных родителей, не расхолаживало его, а еще больше дразнило, влекло.
Как-то, во время беседы, Артамон Сергеевич сообщил царю, что в первой московской немецкой школе детей обучают «комедийному действу».
Алексей с удовольствием выслушал боярина и подмигнул Наташе.
— А не учинить ли и нам для потехи твоей то действо? — оживился он, но тотчас же осекся. — Сказывал нам еще Лихачев про палаты дивные, да иные бояре упредили нас — потеха-де та не от Бога, а от лукавого.
Чуть колыхнулся в улыбке золотистый пушок на верхней губе Наташи и заискрившимся в погожее утро на елочке инеем блеснули два ряда мелких зубов.
— Действо то государь, не на соблазны, а на утешение дано господом Богом.
Государь привлек к себе девушку и поцеловал ее в губы.
— Каково же разумна дочка у нас!
Гамильтон наступила на ногу мужу и выразительно поглядела на него. Артамон Сергеевич встал, удивленно развел руками.
— Диву даюсь я. В твои-то годы дщерями девиц нарекать!.. Не родитель ты, а всем образом пречудным ангельским своим жених-женихом.
Польщенный царь разгладил бороду и распустил в улыбку жирное, лоснящееся лицо.
— А и то, Артамонушка, сорок годов да два года, что на спине своей я несу, невесть еще тяжелая ноша какая!
Он взял Наташу за руку.
— Жених я тебе, красавица, аль родитель?
Зардевшаяся Наташа вырвалась от царя и выпорхнула в сени. За ней последовала и Гамильтон.
Царь, пошептавшись с боярином, приказал позвать женщин.
Едва девушка показалась на пороге, Артамон Сергеевич сорвал со стены икону Божьей матери и упал Наташе в ноги.
— Опамятуйся, благодетель! — с нескрываемым ужасом крикнула девушка. — То мне вместно стопы твои за добро твое лобызать.
Матвеев поднялся, торжественно возложил образ на голову пестуньи:
— Молись… Великая бо радость снизошла на тебя: государь-царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые Руси самодержец жалует тебя преславною царицею и своей женой!
Со всех концов Руси, из богатых хором, убогих изб и монастырей привезли в Кремль самых красивых девушек страны и разместили их в шести теремах.
Поздно ночью, по теремам, от постели к постели, пошел, в сопровождении лекаря, Алексей. Он долго и внимательно ощупывал девушек, притворявшихся спящими, совещался с лекарем, выбирая по древнему обычаю жену, которая «способна дать усладу государю».
Среди других невест — в Кремле была и Наташа.
Поутру царь объявил о своем выборе:
— Избрали мы женою и царицею — Наталью Кирилловну Нарышкину.
По случаю полного умиротворения Руси царь повелел три дня служить во всех церквах страны молебны.
В Москве неумолчно перекликались ликующие перезвоны. Кремль готовился к пиру. В то же время учитель немецкой школы, пастор Грегори, заканчивал приготовления к «комедийному действу».
В комедийной хоромине неподалеку от Немецкой слободы, в селе Преображенском, дворовые музыканты Матвеева под началом органиста Симона Жутовского и игреца Гасенкруха разучивали в тысячный раз «Торжественную встречу царя».
Алексей сидел, наготове в трапезной и, нежно поглядывая на жену, судачил с ближними о делах.
— Так тихо, сказываешь, на Руси? — спросил он прибывшего на Москву князя Алексея Трубецкого.
— Мудростью твоею повсюду посеян мир, мой государь.
— Добро, — улыбнулся государь и перекрестился. — Пожаловал Господь и с иноземцами миром по рукам ударить, и смуту извести. Добро!
В дверь просунулась голова думного дворянина.
— Челом бьет пастор, государь, не покажешь ли милость да не пожалуешь ли на действо в комедийную хоромину?
Алексей встал.
— Сейчас жалуем на действо.
Утром, после обедни, царь рассеянно выслушал доклады и объявил ближним:
— А сдается нам, что комедь народу нашему в великую потеху и поущенье будет.
Ртищев вытащил из кармана бумагу, высоко поднял ее над головой.
— Всю-то ноченьку мы с Марфенькой о сем же вели беседу.
— И дорядились до чего?
Федор приложился к руке царя.
— Хилыми умишками своими мыслим мы, что вместно отобрать мещанских и подьяческих мальцов из Новомещанской слободы да обучить их тому действу.
— Волю! Отобрать! — ударил Алексей в ладоши и любовно поглядел на Федора. — А тебя жалую я боярином. Добро, окольничий мой?
Ртищев упал на колени.
— От окольничества не отрекаюсь, а от боярства — свободи. Ну, кой я боярин? Мне люб боле монастырь.
Царь расхохотался.
— Что с ним сотворишь! Как был тридесять годов назад блаженным, таким и остался… Каково я жительствовать буду, ежели все ближние мои в монастыри уйдут? Ордын-Нащокин — монах [38], ты — монах…
И встал:
— Ладно, погодя с тобой потолкую. Все?
Матвеев собрал со стола бумаги.
— Все, государь. Дозволь вестникам почать трубить о празднестве великом мира на Руси.
— Поспешай. Да ужо вся надежда на тебя, боярин, пущай ликует вся Москва от мала до велика!.. Да игрецов на улицу гони, да скоморохов!.. Чтоб памятовали все до гроба, каково радостно нам, гораздо тихому царю, тихое житие в державе нашей.
Вдруг из сеней, прерывая слова Алексея, донеслись чьи-то возбужденные голоса.
— Не велено пущать! Аль не слыхивал, что ныне ликование на Москве! — гремел Хованский.
— Пусти! Кое нынче ликование, не до ликованья нам!
Встревоженный государь вышел в сени.
— Что за пригода?
Хованский раздраженно махнул рукой.
— Воевода из Нижнего норовит охально пред очи твои предстать.
Воевода опустился на колени.
— Помилуй, государь! Сызнов лихо… Смутьяны сызнов.
Мертвенная бледность разлилась по лицу царя.
— Смуть-ян-ны?
Прислонившись к стене, он крикнул:
— Отменить потехи!
А воевода заколотился об пол лбом.
— Государь царь! Неисчислимая сила воров разбойных объявилась на Волге. Атаманит же над теми разбойными богопротивный смерд — Разин Стенька, мой государь!
Розмысл — инженер.
Рейтары — конница.
Крижанич Юрий был отправлен в Тобольск 8 января 1661 года. Вернуться из ссылки он смог только после смерти царя Алексея Михайловича в 1676 году.
20 процентов.
40 процентов.
Гилевщики — денежные бунтовщики.
На основании апокалиптических вычислений, конца света ожидали в 1669 году (1666+3). Когда назначенный срок прошел, отсрочили гибель мира на тридцать три года, полагая, что сатана был связан клятвою на тысячу лет не от Рождества, а от Воскресения Христова. Следовательно, антихрист должен явиться в 1666 г. (1666+33), а мир погибнет через три года после этого, т. е. в 1702 г.
В 1672 г. А. Л. Ордын-Нащокин удалился в монастырь и постригся под именем Антония.