11520.fb2
Последнее привело Джона к сентиментальности и слезе, и ему захотелось музыки, притом серьёзной: арий. Естественно, он ринулся к Опере, потому, как на беду, тут все стены рекламируют Пласидо Доминго. На бегу Дж. Т. восклицал то же самое: "Пласидо! Пласидо!" Словно его наняли для живой рекламы певца. Ибо восклицания производились им голосом хорошо поставленным, на три форте, и приблизительно в третьей октаве, где и сам Доминго, как известно, любит бывать. Признаюсь, я эти крики на людной улице посчитал неуместными. Да и опере я предпочитаю варьете. Но оставить Джона одного? Нет, я не посмел. Вышло б совсем не по-русски.
Однако, вследствие своих колебаний, я попал в Оперу лишь тогда, когда фалды Дж. Т. исчезали уже за поворотом чёрной лестницы, метрах в пятидесяти впереди меня. И тут спектакулюс уже начались, потому и тут пришлось входить по служебной лестнице, и предъявлять нахальную визу. Я сгалопировал за фалдами, но Джон не в пример мне экспансивней, да и тренируется по утрам в беге, как все его соотечественники, и потому мне достать его не удалось. Зато со своей позиции за кулисами я отлично видел, как друг мой, неся возвышенно головку на плечах, а в руках портфельчик с важными для науки бумагами, с ходу вылетел на сцену, к коей незаметно для себя приблизился с фланга, и, как был в своём цивильном платьице из обжорки эпохи научно-технической революции - так и оказался в нём же в эпохе Ренессанса, посреди двора Его Величества Короля Филиппа и обречённого Инфанта Дона Карлоса. Причём на заднем плане эпохи стояла уже Смерть с косой, на среднем зияла могила, со всех сторон сверкали парчовые и кринолинные дамы, звенели шпаги, а впереди всех - Король и Инфант, а также он, Дж. Т. Реверс, с кожаным потёртым портфельчиком, своей благоприятнейшей персоной.
Волосы мои стали дыбом и зашевелились в предвкушении прелестей участковых, прелестей жандармских и дипломатических, промелькнувших перед моим не только внутренним взором. И я воскричал, как вскрикивал на горе в пустыне Пророк: "Джон, Джон! На кого ты меня оставил!" И добавил, опустив глаза: "Да минет меня чаша сия... И другая любая тоже". Короче, я мгновенно дал зарок завязать с пьянкой.
А на сцене - шпаги и кринолины, Король и Дирижёр - этот под сценой, всё замерло, будто наконец их всех сразила коса Смерти. Только одинокий голос опального Карлоса, слишком увлечённого своим пением, как тетерев - токованием, олицетворял Жизнь, приходящую к нам, увы, ненадолго. То есть - преходящую. И из зала отвечал ему также один-единственный голос, вторил ему: протяжённым, от души, стоном. Наверное - импрессарио. Дж. же Т. Реверс, настигнутый паузой, моим воплем, а потом и этим стоном уже на середине сцены, у левого локтя Короля Филиппа, грациозно притормозил, изящно обернул головку и спросил в тишине, будто нарочно для этого запланированной в партитуре... Спросил своим поставленным голосом, тоже попадая во вторые голоса к Карлосу, а то и в первые: "Шо трапылось?" И удивлённо приподнял бровки. Спросил, разумеется, по-американски, перевод мой. Что там, впрочем, переводить... Что там говорить... Что там вообще! Но...
Но, дорогой Сашук, как мы оттуда потом бежали! Нет, не стану врать, это несравнимо с тем, как мы бежали туда. И вообще, как бежали, я не помню. Только твёрдо знаю, что Бог знает, что мы бежали КАК-ТО. И всё это хранится в Его памяти надёжно. Больше этого тебе не скажет никто.
Зато в памяти моей остались другие детали. К примеру, я сам, это взгляд как бы со стороны, рвущийся из лап служителей Смерти, то есть Мельпомены, то есть Оперы, если такая Муза есть. Я рвусь и кричу, что я есть режиссёр этого замечательного спектакля, и мне предстоит его продолжить в Нью Йорке и Москве, и меня ждёт самолёт, и потому преступно меня задерживать и где? В вонючем провинциальном местечке. Другая деталь - Джон, пробегающий мимо нашей группы Лаокоона со змеями с советом: "Бежим!" Как тебе советишко, а? И дальше: "Бежим, ибо я им все прожектора отрубил". И затем парадная лестница, оперы или нет - не знаю, и мы с Джоном спускаемся по ней торжественным маршем в ногу, одетые в позаимствованные из костюмерной наряды. Не знаю, кем позаимствованные, но уверяю: не мной. И не им, он сам мне это говорил. Но и говоря это, он был одет всё же в бархатный чёрный камзол с гофрированным воротником и в тяжёлую цепь, а я - в мавританский халат и чалму. Каждому - по его вере. То есть, по убеждениям и профессии. Помню хорошо: цепь его бряцала. Я же восклицал: "Ну, а теперь, батенька, прямиком в Асторию!" И Дж. Т. соглашался, поскольку принимал выраженный мною питерский трактир Астория за испанскую провинцию Астурию.
Дальнейшего, я уверен, не знает и Бог. Ибо - зачем Ему знать такое? Это знание слишком уж печально, и порождённая им скорбь слишком велика. И знание это совершенно избыточно для Его Промысла.
Проснувшись утром в своём жутком пансионе, на девичьей постельке моей, и тоже не имея избыточных знаний, я всё же понял этот Промысел. Я понял, что мне, согласно Ему, предстоит уже купленный для меня насильственно билет на самолёт и незамедлительный полёт нах остен. И мне взгрустнулось...
Так я и сидел на койке, понурившись, пока не пришёл сияющий Дж. Т. и не разъяснил мне моё заблуждение. Я узнал от него, что пути Господни человеком не могут быть постижимы. То есть, не по Промыслу, а по Попущению Божьему у нас сейчас завтрак с сантуринским, а после завтрака очень возвышенная лекция в Эскуриале, за городом. Затем немного музыки и кое-что ещё. И никаких самолётов в программе. Я предпочёл поверить Джону, нежели своему слабому разумению. Ведь он знает актуальные испанские нравы лучше меня, да и ушедшие в прошлое - тоже лучше, ведь я - специалист по совсем иным народам. Стало быть, наша с тобой встреча, Сашук, ещё ненадолго откладывается. Видать, сантуринское и по последствиям от нашего квасного самогона отлично.
Спешу поделиться с тобою моралью происшествия: главное в жизни - оптимизм, который следует выводить из оптимальностей.
На практике это значит: разбивать огороды не так уж и опасно, если это делать в меру, ибо в меру созданные огороды никуда не ездят. Только не говори этого Бурлюку.
Вторая мораль: если жаждешь покоя - не ищи его в Европе, он в Здоймах. Впрочем, я спутал, эта мораль не для тебя, это как раз для Бурлючины.
Ты же не грусти, а жди меня с рассказами. Ещё более чудесными, нежели этот. Я, конечно, и про те напишу, но где гарантия, что ты их успеешь получить до моего возвращения?
18 мая Мадрид, Одиссей.
Про донью Росарию напишу в следующем письме. Она как песня, ей отдельную строфу. А как Катерина? Делал ты ей предложение или нет? Нет, я не против. Только удивляюсь тебе... Катерина ведь тоже - песня. Со звенящей рифмой. Знаешь, какая песня? "Ой, ты, девица-душа, выйди замуж за меня!" А припев у неё: "Ой-ё-ёй..." И всё.
10. В. А. БУРЛЮКУ В ЗДОЙМЫ.
Посылаю тебе эту открытку с видом на Альгамбру, чтоб ты знал, насколько наши виды лучше. Как на будущее, так и на настоящее. Уж скоро я явлюсь, так что присмотри в колхозном стаде барашка. Да если дороже 25 р. - то не бери: значит, пастух, сволочь, омерзительно развращённый грабитель. После мне его покажешь, я с ним сам поговорю. Посчитай, пожалуйста, достаточно ли Танька бумаги переслала. Я её, скупердяйку, знаю. Если недостаточно - так ей и сообщи, бо я сразу по приезду упаду её пачкать. Имеется в виду: бумагу, не Таньку.
Скажу тебе интимно: покой только у нас дома, да и то под печкой, ещё лучше - в могиле. Доказательства? Пожалуйста... Сегодня с утра, не успел я выпасть на улицу, трах-бах! Вижу - уж и труп лежит. А вокруг битые стёкла, бензин горит, толпа шарахается, кудри туристов и туземцев, равно бараньи, развеваются, и даже баски в беретах, кажется, есть, а полиции и покоя - нету. А ведь у нас всё наоборот, не правда ли? И милиция всегда есть, и, следовательно, покой.
19 мая Мадрид. Олег.
11. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
Самым нежным тоном начинаю это письмо, самым вкрадчивым. То есть, прямым вопросом в лоб: так что же там у вас в зоосадике с Катюшей и Сашуней?
Что ж, давай объясняться. Хотелось бы, чтоб это было в последний раз.
Милочка моя, неужто ты не можешь оставить в покое кого-нибудь одного, хотя б в виде исключения, для разнообразия? Без расчётов и целей, просто по-человечески пощадить. Я не в счёт, мы с тобой телесно - близнецы, потроха у нас одинаковые. И потому я твёрдо знаю, имея такую... скажем, печень, ты не будешь играть с Сашкой благородно. У тебя нет никакого благородства в этом, как и у меня. И правил в игре - никаких. А с Сашкой Дружининым играть без правил нельзя! Его это погубит, ясно? И вообще, глупо это с твоей стороны... Кто ж разрешит тебе с ним вообще играть? Хотя этот вопрос мой, но я же на него и ответчик: НИКТО. И у меня есть средства подкрепить запрет, ты знаешь.
Говорю искренне, без игры: туда тебе нельзя. Что ты знаешь о Сашке Дружинине, о последствиях? Ничего. А я - знаю всё. Ты видишь в нём только ещё одно тело в ряду других тел. А я знаю, как далеко за пределы тела простирается его душа, и как, поэтому, лишённая оболочки в подавляющей своей части, не имеющая защиты в виде волос, кожи, мягких и костных тканей, она гола и уязвима. Ты вообще ничего о душах не знаешь, откуда ж тебе знать, как далеко она у человека простёрта? Да, и я в этом твоём незнании виноват. Я воспитал тебя, как это нужно мне. Иначе говоря - развратил. Но я воспитывал тебя для себя, только для себя, и в этом частичное моё оправдание. Ты УЖЕ не для иных, ясно? Если ты знаешь разницу между иными и другими... Тебе пусто в моё отсутствие, понимаю. Но это не причина для таких действий, могла б себе найти что-нибудь ДАЛЁКОЕ от меня. Хотя, знаю, ты именно тем и оправдываться станешь: что хотела БЛИЗКОГО. Ты станешь утверждать, что искала замену именно мне, так как я сам виновник того, что твоё чувство ко мне не утолено. А виноват я в том, что опустошаю тебя, вместо того, чтобы наполнять.
Как бы такое утверждение ни было обоснованно... Как бы я сам ни расценивал свои слабости, если хочешь, свой недостаток... Пусто? Да конечно же - пусто! И грустно, и печально! Но вот тебе на нашем с тобой языке тому объяснение, если ты ещё не выучила его наизусть: интимный акт между нами совершается не низменными частями организмов, а происходит в определённой части мозга. Он есть процесс простого направленного возбуждения части мозга, торможение которого и связано с ощущением пустоты и печали. Но это у нас с тобою, и это наше знание предмета! А у Сашки, у иного - всё иначе. Торможение в соответствующей части его мозга не печалью кончится, а смертью: он может и убить себя. У него никаких в этой области знаний, никакой подготовки, никакой защиты. И если ты с таким знанием лезешь к нему, беззащитному, то у тебя, значит, оного мозга вовсе нет. Не смеши меня.
Тебе всё человечество представляется размноженной тобою же. Как в зеркале, когда ты стоишь к нему спиной и смотришь в него посредством другого зеркала, маленького. Тебе всё человечество представляется, как в зеркале, как в зеркалах, мириадами твоих же ягодиц. Тебе представляется, что всё такое человечество, не исключая и женщин, тебя любит, как любишь себя ты: то есть, всегда и по-всякому. И обязано ласкать: тоже по-всякому, как ласкаешь сама себя каждодневно ты. На самом же деле - ты опасно заблуждаешься, есть и иные люди, непохожие на тебя, на нас, если хочешь... И они нам по существу враждебны! Хотя и кажутся иногда дружелюбными. Хотя им самим кажется, что они наши друзья. Но на самом деле иные люди опасны для нас, и когда они очнутся от своей иллюзии - берегись. Чёрт с тобой, но я не позволю тебе подставлять под удар меня. Ты жаждешь во что бы то ни стало расправить яичники в тёпленьком бульончике? Да ради Бога! Но - подальше от меня. Я ценю в Сашке его иллюзию дружбы со мной. И потому: подальше от него. Не сомневайся, я не стану тебя удерживать подле себя. Я отпущу тебя, но только в безопасную для меня сторону! Только, когда я буду вне опасности. Стало быть - НЕ к Сашке. А до тех пор, пока я тебя отпущу, всё должно оставаться, как БЫЛО. И всё с этим вариантом.
А если в ходу вариант другой, если ты затеяла всё это, чтоб загнать в угол именно меня, чтобы привязать меня, а Сашка лишь средство!.. То ты забыла, что я не таракан, и при свете не убегаю, но и не замираю в оцепенении. У меня на насилие другие реакции. Я - крыса. И если меня загоняют в угол, я кусаюсь, я прыгаю навстречу угрозе. Чтобы укусить, я пройду сквозь стенки угла, ловушки, и нападу сзади. Для меня все стены станут проницаемы, выведи только меня из себя. То есть, придай мне угрозой энергии и твёрдости. Я пройду сквозь всё, как через нас самих проходит излучение, как сквозь нас протекает свободная жизнь. Моя твёрдость, само моё Я - в этом моя свобода. Ни прекрасное, ни ужасное меня, как и жизнь, не остановит: я пройду сквозь.
Возможно, ты не понимаешь, о чём я говорю. Ну, и не надо. Запомни, однако, мои слова, или запиши их в свой катехизис, если память слаба: с годами я научился ощущать, нет, знать своё Я как подлинную личность. Подлинную, это значит - без тех призрачных одежд, в которые его облекают иные для того, чтобы его не потерять вовсе. Это значит: своё Я без приложимой к нему профессии, знаний, положения, семьи, подружки, денег, страха перед чужим и любви к другому, всей этой презренной одежонки, потребной иным, чтобы распознавать своё Я среди других. Я только тогда и есть Я, когда совлекаю с себя все эти одежонки. И такому мне - преграды нет. Пройду насквозь.
Таким я научился видеть и Сашку. Хотя он вовсе не таков! Но именно таким он мне нужен, и я не потерял ещё надежд, что он действительно станет таким. Я его выбрал для этого и воспитываю, как тебя, но для иного. Я имею дело с Сашкой будущим, если ему повезёт, а ты покушаешься именно на это будущее. В будущем мы с Сашкой, наши Я, будем особями без всяких приложений, в чистоте вынутых из этих грязных одежонок душ. И потому я сделаю всё, чтобы в настоящем тебя, прилипчивейшего из приложений, не было рядом с ним. Да, я знаю, что сегодняшний Сашка - его собственная иллюзия. Он ещё не состоялся. Но я сам создатель этой иллюзии. Но у меня есть шанс, и я его не отдам. Сашка мне не друг, не любовница, не комендант. Он - моё будущее. Поскольку хотя бы в будущем, хотя бы!, я не желаю быть одинок. Я РАБОТАЮ с ним для своего будущего. Если хочешь - для моей старости. Предупреждаю: будь со мной поосторожней. Не смеши меня. И не пробуй сама сейчас смеяться надо мной... От смешного до преступления тоже один лишь шаг. Оставь, поэтому, восстанови всё, как оно было. По-моему, я всё сказал.
Теперь о том же, но с лирической стороны. Ведь есть же и она во мне!.. Я приступал к письму, как Магомет к горе, и не желаю, чтоб, осилив эту гору, я породил мышь. Если б ты подумала, каково мне-то будет после того, как мне придётся пройти... Если б только подумала! То не надо было бы и писем таких писать. Я пройду, но чего это стоит! А дело-то, дело проще репы: приходить к тебе - когда хочется, получить то - зачем пришёл, то есть, тишину, покой, неяркий свет, отмытую тебя, и, если очень нужно, - водки с солёным огурцом. Если этого нельзя получить, если это исчезнет, то зачем вообще ты? Ну и исчезнешь, вместе с огурцом.
Сашка же... Сашка всегда был "кузнец" своего счастья, бил по нему молотом наотмашь. В чистом виде - унтер-офицерская вдова.
19 мая Мадрид. О.
12. Е. А. СЕВЕРЦЕВОЙ В МОСКВУ.
Как живёшь, Катишь? Как тебе спится?
А вот я сегодня во сне орал, в смысле - кричал. Теперь очень понимаю Гауптманна, который, по слухам, частенько этим занимался. Как я узнал, что кричу, если во сне? Нет, не то, что ты подумала, ты послушай...
Сначала мне приснилось, что я пишу стихи. Каково? Этого одного достаточно, чтобы возопить. Но было и другое. А стихи, вернее, последние их строчки, я упомнил: та-ра та-ра от полки к полке, и взятое ладонями в кольцо твоё носил перемещённое лицо. По-моему, шедевр. А после него во сне, но за моими плечами, появилось ощущение. Именно - ощущение, но воплощённое в некое существо. Существо приблизилось ко мне со спины справа, потом оказалось там же слева, и стало превращаться в белый, слабый, но смертельно опасный туман. Страх лопнул во мне, как набухшая почка, там, где он до поры тихонько прячется: под ложечкой. Я и подумать над этим не успел, сразу двинул за плечо кулаком. И проснулся.
Казалось бы, тут я уже мог бы и подумать... То есть, вспомнить аналогичные видения Толстого, отметить, стало быть, их объективность, связать свои страхи - и его, и назвать это всё смертью, и обрадоваться, что её на этот раз пронесло... что, может быть, я теперь вслед за стихами напишу "Войну и мир"...
Но! Уже просыпаясь, я слышал окончание своего крика, такой высокий фальцет, как у деревенских баб на похоронах. Это помешало мне думать, и мне стало совсем не по себе.
Ещё помешало мне думать то, что я заснул не где-нибудь, а в автобусе на пути к одному из приятелей Реверса. А поскольку сам Дж. Т. сидел в это время ошуюю, то я своим ударом за плечо самым удачным макаром сшиб его с сиденья на пол. Чем вынудил его, как человека воспитанного, сказать "сорри", а потом и... Ну, да пока он мне ответную кровь пустил, я успел ему объяснить вышеописанное. Он постарался меня понять. И примирение состоялось.
Всё это, разумеется, от обильной пищи, которую мы вкусили в одном винном заведении. И от длительного созерцания раскиданных по всему берегу реки глиняных ваз с разноцветными мозаиками производства князя Церетели, членкора местной академии изящных искусств. Точно таких ваз, какие он же поставил на берегах нашего Понта. Что за коммунальная квартира, эта белая цивилизация! Как она скучна, эта общепитовская обжорка, увы.
Взгляд мой упал на второй абзац этого письма, и нашёл там удачное выражение: разбухшая почка. Находка лишь ухудшила моё настроение, ибо только половина этого выражения применима сейчас ко мне. Мой и без того небравый солдатик в каске похож ныне на почку дерева ива в январе, отнюдь не разбухшую. Что с того, что и таким он тебе нравился, а временами даже больше именно таким! Ведь я, глядя на него такого, начинаю думать о бренности существования, о бренности самой жизни! А это - очень опасно, и грозит небывалыми переменами. Голубушка, что же это такое! Всё, что является основой жизни, усыхает зимой. А у меня? Ведь сейчас лето! А я словно замёрз. Что же, во мне нет никаких основ, ничего непреходящего, вечного? Я пахну французским одеколоном, это, конечно, благородно. Но ведь всё, что составляет основы жизни, пахнет дурно: выделения половых органов, ложь, самопожертвование, даже вино. Вчерашняя еда благоухала всеми одеколонами мира. Стало быть, изысканная пища, так утончённо испускающая различные сладостные испарения, не относится к основам жизни и нужно голодать, чтобы их не терять? И, значит, нужно умереть от голода - чтобы по-настоящему жить? Или, по меньшей мере, жрать что попало в беспорядке и в самых непристойных трактирах... Вот тебе парадокс, подумай.
А вот и второй: зачем это я вчера из-за пустяка набузил тебе, а сегодня Джону? Сам Дж. Т. на это отвечает, что и я, и все русские - Дж. всегда обобщает - относимся к классу людей, при взгляде на которых сразу ясно: жизнь бессмысленна, утомительна и при этом коротка, как вздох. Люди названного класса, по Дж., знают это твёрдо и их не проведёшь. И поэтому мужчины этого класса всегда вызывают у женщин вожделение, а женщины - попытку на них жениться. То есть, так или иначе погубить свою жизнь. Что б он сказал, увидев тебя? Успокойся, я не нашёл в таком обобщении ни малейшего смысла, как и во многих обобщениях соотечественников Дж. Тем более, что оно противоречит моему подлинному отношению к жизни: ведь я, как никто, стараюсь устроить её, упрочить, всеми силами ума и всей энергией души и тела. Доказательство? А хотя бы моё вчерашнее письмо к тебе.
Но Джону я ответил другими словами. "Джон", сказал я, "ты заблудился. И не в основах, это бы было нормально, а просто в словах. Мы, русские, просто духовны. Ты это слово, конечно, как и все твои соотечественники, давно забыл. А мы - нет. И то, что ты видишь в нас своим бездуховным взором и называешь бессмысленным утомлением, есть торжество духа, его стигматы на наших телах, благородные язвы. Язвы! Ибо дух разъел, разъязвил наши тела. И вылез наружу. Нравится тебе это, Джон, или нет. И не тебе, бездуховному, составлять классификацию таких язв, не тебе писать Русскую Энциклопедию. Тебе и Британскую составить не по силам. Что там - составить: прочесть."
Вот что я сказал Джону, будь спокойна, я не повторял того, что писал тебе во вчерашнем письме. Но и не брал его обратно. И описав таким образом круг, вернее - обежав шар, я снял все вчерашние и сегодняшние противоречия.
Будущие же я сниму, когда приеду. Как ты сегодня на это смотришь?
20 мая Мадрид. О.
13. В. А. БУРЛЮКУ В ЗДОЙМЫ.
Получил твоё послание! А говорят - нет чудес. Рад, что тебе нравится на хуторе. Я же тут, в жизни кипучей, осатанел. И мне ведь ещё приходится отсюда московские вожжи натягивать! Обещали зато добыть для меня книгу Тумарта, если тебе что-то говорит это имя. Обещали дать глянуть. Она - моя давняя мечта.
Но я и сам намерен написать книгу не менее бессмертную. И для бессмертия. Для вечности. Ведь наше собственное бессмертие в вечности волнует всех. Даже умные люди говорят: если в памяти народной оставишь след, ты и бессмертен. Но что такое память? Она ведь вроде хорошо спланированного бульвара, а след на бульваре оставляют и собачки, у каждого дерева. Понюхать только - и никаких доказательств не потребуется. Да и не хочу я бессмертия призрачного, бессмертия запахов, паров и облаков! Мне подавай его в моём теле, в собственном. Я хочу на Страшном Суде быть Я, со всеми моими причиндалами, а не в облике лужи мочи, оставшейся от Еруслана Лазаревича коня. И буду. Как говаривают иные умные люди - не только в моём сегодняшнем теле, но и во всех других: от того моего тела с жабрами, что было в маменькином пузе, до завтрашнего, где у него самого пузо не меньшее. А подмышкой у всех моих тел та самая книжка, которую я напишу... послезавтра.