11521.fb2
Полтора года не заделывалась дыра в крыше - ждали архитектора для составления сметы. Чтобы изготовить столы для училища, требовалась годовая переписка.
Подобными несообразностями Сабуров мог бы заполнить целые тома. Вместе с тем, он не уставал изумляться общественным организмам, устроившимся самостоятельно, применяясь исключительно к местным условиям. Ссыльные духоборы, с их полукоммунистическим бытом, предоставленные собственной судьбе, благоденствовали там, где со всеми бесконечными казенными дотациями и бесплатной каторжной "рабсилой" терпела крах государственная машина. Исконные жители края, почему-то называемые инородцами, с их примитивнейшими орудиями устраивались там, где, казалось, вообще невозможно выжить человеку. Сабуров с большим уважением вглядывался в сложный быт орочонов, манагров, долган, дархотов, ламутов и мунгалов, выработавшийся сам собой, без чьего бы то ни было руководства. И сколь разительно могут отличаться друг от друга люди одного и того же народа: оленные чукчи по своим нравам и вкусам были очень и очень отличны от чукчей приморских, поразительному гостеприимству которых он посвятил несколько растроганных страниц: ежедневно рискуя жизнью на охоте в своих утлых скорлупках, в которые и сесть-то решишься не сразу, приморские чукчи в самые неблагоприятные годы изо всех сил старались запастись кормом для собачьих упряжек тех путников, которых они заранее даже знать не могли! При этом они нисколько не сожалели о своих непомерных трудах, но, напротив, гордились своей щедростью и презирали более скуповатых оленных чукчей.
Сабуров видел, как, стараясь приучить к животноводству охотничьи племена, казна раздавала им коров и даже посылала солдат накосить для них травы. А хозяева просили дармовых батраков косить поменьше, чтобы им, хозяевам, пришлось поменьше сушить и сгребать в стога.
Тогда-то Сабуров усомнился по-настоящему, относится ли жадность к "естественным" склонностям человека. Люди вообще склонны чужие потребности называть искусственными, неразумными, а собственные - естественными, разумными, "настоящими". Оказалось, что и чукчи называют себя "настоящими людьми", свои шатры - "настоящими домами", свой язык - "настоящим языком". Все, как у культурных европейцев.
Сабуров уже тогда заметил, что пристрастие к тем или иным блюдам и запахам сформировано не физиологией, а историей: чукчи любят отвратительный для европейца запах тюленьего мяса, а запаха говядины просто не переносят, и тоже имеют на этот счет убедительную теорию: "Корова грязная, а тюлень чистый - он все время моется". Впоследствии Сабуров при помощи скрупулезных исследований убедился, что чисто физиологического в человеке нет просто-таки ничего. Но в ту пору, о которой я рассказываю, основное время у Сабурова отнимала все же государственная служба. Однако гибель всех его начинаний, а также соприкосновения с людьми, на которых несообразности бюрократической машины сказывались самым плачевным образом, приводила его сначала в негодование, а понемногу и в отчаяние.
И забытый призрак Сеньки Быстрова...
Одна из дневниковых записей этой поры - подлинный гимн естественным наукам: "Либих и Уатт более велики, чем Гомер и Христос. Войны и рабство исчезнут, когда люди наедятся досыта, когда повсеместно распространятся научные способы фабрикации и обработки сырых продуктов". И следом: "Наесться досыта есть дело невозможное для человека, потому что аппетиты его способны расти безгранично: они регулируются исключительно посредством душевных связей, при отсутствии коих мы никогда не ощутим и материального довольства. Кроме того, разделение труда разбивает единый образ человека на профессиональные касты, которые либо презирают друг друга, либо каждая каста утрачивает несомненность своих устоев - мы называем это падением нравов".
Последняя фраза снова предвещает то роковое интервью...
Но уж географические открытия - это непреходящая ценность! Сабурову случилось проехать по проложеннному им скотопрогонному пути до самых приисков, вступивших в новую полосу процветания: прежний прииск быстро истощился, и Императорский Кабинет отказался от его разработки; тут же, рядом с ним золотопромышленное товарищество "открыло" новый, богатейший, требовавший все новых и новых рабочих рук. И Сабуров увидел их обладателей...
В ледяной воде, в едва укрепленных штольнях - жертвы бывали чуть ли не каждый день, - по четырнадцать часов не выпускавшие из разбитых ладоней первобытную каелку, измученные, полубольные, обираемые и унижаемые каждым толстым брюхом и каждой форменной кокардой... А земский исправник получает от компании две тысячи - какие жалобы тут помогут! И даже заработанные крохи отнимались грабителями - часто вместе с самой жизнью, а остальное высасывали первыми явившиеся по скотопрогонному пути кабатчики и отравленные сифилисом шлюхи, чьих сетей истосковавшиеся по теплу и веселью преждевременно состарившиеся, так и не успев повзрослеть, полудети не умели избежать.
"Неужели же в этом мире нельзя совершить никакого доброго дела?!" - с отчаянием вопрошал себя Сабуров. Но нет же: ему всегда удавалось приносить пользу, когда он делал это напрямую, без посредничества чудовищного государственного механизма, веками поглощающего таланты и благие стремления, а взамен извергающего яд безверия и нечистоты. Чудище обло, огромно, стозевно...
Честных людей не хватало катастрофически. Однажды, три недели пробившись со свидетелями по яснейшему делу некоего заседателя, который самым откровенным образом немилосердно грабил, сек, гноил в остроге, Сабуров сделал приблизительный подсчет и получил, что ежели все честные люди Российской империи, превратившись в юристов, примутся с соблюдением всех формальностей расследовать деяния всех виновных мошенников, то займет это не менее двенадцати тысяч лет. Поэтому Сабурова нисколько не утешило, когда заседатель был все же смещен с должности. (Благодаря чьему-то покровительству в Петербурге - личные связи! - он вынырнул исправником в Камчатке, оттуда вернулся состоятельным человеком и впоследствии сотрудничал в консервативных газетах, защищая недвижимость основ, то есть собственную недвижимость).
Когда перед окончанием служебного расследования Сабуров в мрачнейшем расположении духа зашел перекусить в трактир при гостинице - отчаяние лишь немного скрашивалось анонимными угрозами, - к нему подсел какой-то господинчик. Сабуров поднял голову и едва не вскрикнул: на миг ему показалось, что перед ним Сенька Быстров - постаревший и состарившийся, но пьяненький и жизнерадостный.
Это был старенький приказный, лет восемнадцать пребывающий под судом, но убежденный, что все кончится пустяками, а в ожидании благополучного разрешения своего дела "аблакатствующий" по трактирам, готовый по самой исходной цене и даже за рюмочку очищенной соорудить прошение, жалобу или донос.
- Вы, сударь мой, сейчас видно, что питерский: образованный, с направлением, а стало быть, нас, чиновничью братию, крапивным семенем величаете. Не трудитесь возражать - не всяк родится кипарисом благородным, иной и крапивою подзаборной, а жить-то всякому одинаково хочется. А после такого краткого предуведомления не желаете ли выслушать от меня всю историю государства Российского лет вперед этак на тысячу? Только будьте любезны прежде спросить для меня графинчик очищенной, а то мне здесь ничего не подают - ну да свет не без добрых людей! Я вас, питерских, так понимаю, что вы намереваетесь нас, крапивное семя, законностью донять. А я вам на это отвечу: мы вашими же законами сыты будем. Не токмо что землепашца - это уж плотва, самим богом в пищу предназначенная! - нет, берите выше: мы вашими же законами и купца доймем, и заводчика. Как примемся с законом в руках с них отчета требовать, где, да у кого, да сколько... Вся жизнь остановилась бы, если бы все до тонкости по закону делалось. А каждый закон - новый крючок на нашей уде. И с нами вы ничегошеньки поделать не сумеете, потому что вы даже друг от друга сторонитесь, чтобы на чистоту свою пятнышка не посадить - а мы напротив того: мы греховностью своею слипшись стоим, вот оно как! Потяните одного - за ним столько ниточек потянется - вот как если от текста частичку отщипнуть (а до каких высот эти ниточки еще дотянутся - и подумать боязно!). Так кто ж вам такую частичку отдаст! И чем больше вы будете нас законами теснить, тем крепче мы слипнемся! Не-ет, общий грех так склеивает, что лучше не бывает! Самые прочные государства всегда на каком-то общем грехе стоят, верно вам говорю. А мы, крапивное семя, в государстве Российском правили и править будем!
Каждое слово жгло Сабурова раскаленным углем: уж не порожден ли этот пьяненький юродствующий философ его собственной воспаленной душою, подобно призраку Сеньки Быстрова? Не его ли собственные мысли текут из этого гримасничающего мокрого рта - и никакого-то возражения на них не сыскать, кроме заветнейшего:
- Но души человеческие вам не подвластны! Потому что вас никто не уважает.
- Как-с, как-с? Да любая мужичина сиволапая, любой мещанинишко спит и во сне видит сына своего в чиновники вывести. А и не видит, так оттого лишь, что чересчур это для него высоко! И купчина, у которого мошна толще брюха - попробовал бы он мне не оказать уважение, когда я при должности состоял!
- Вот именно за это вас следует уничтожить!
- Вы никак за купца обиделись? Так мы с него дай бог, если сотую шерстинку той овчины острижем, кою он - нашим же попечением! - на казне отрастил. Купец нас благословляет, потому как нам он такую гниль да заваль для казны спустит, какую самому безглазому покупателю ни в жизнь не всучить. Знаете поговорку: если хотите, чтоб я разбогател, дайте мне на прокорм казенного воробья. Ничего, у казны шея толста!
- А глаз нет, жалости нет, совести нет... - самому себе пробормотал Сабуров. - Механизм...
- Это вы насчет-с казны-с? Справедливо: велика Федора - да дура. Я так считаю, что и простой народ благословлять нас должен; уберите чиновника - тотчас купец с заводчиком сверху сядут, из щук в акул возрастут. Стало быть, мы, крапивное семя, за народ заступники-с, вот-с оно как-с!
- Погодите, когда не мы, не ревизоры, а сам народ по-настоящему узнает свои права, узнает законы...
- А это, не обессудьте, что прервал, для народа истинное счастие, что он полагает, будто мы по праву орудуем. А узнаем, что не по праву, так ему только обиднее сделается: кто приставлен закон применять - у того он и в руках будет. Закон - это такой меч-кладенец, с которым хилый Давид могучего Голиафа под стопу свою опровергнет.
Вот-с оно, значит, как-с...
Значит именно проклятое государство, этот Левиафан, этот бессмысленный механизм вкладывает в руки мерзавцев волшебный меч-кладенец. А посему - он должен быть разрушен, - вместе с его тюрьмами, департаментами, казармами и - да!!! - с его законами, связывающими честных людей и вооружающими негодяев.
Левиафан должен быть разрушен!
Сабуров и прежде вступал в дискуссии со своим патроном: возможно, не без влияния этих собеседований и уж во всяком случае под влиянием польских событий генерал-лицеист прибрал в более укромное место свою уникальную коллекцию изданий Искандера. Нетрудно вообразить и последний их разговор.
- Я понял, - возгласил Сабуров, - чем всегда будут заниматься государства, пытаясь бороться со злоупотреблениями своих же агентов. Государства всегда будут своими законами связывать народу руки, а потом пытаться обобрать с него кровососущих паразитов. Да народ мигом стряхнет эту нечисть - нужно только развязать его!
- Если мы предоставим народ самому себе - он выделит из своей среды новых паразитов в еще большем изобилии, только и всего. По-вашему, народ должен делать, что ему заблагорассудится. Но у меня другой конек: порядок.
- На галерах тоже был порядок: весла вздымались по барабанному бою.
- И только поэтому галера стремительно неслась вперед. Петр Великий недаром регламенты всех коллегий составлял по образцу адмиралтейского. Ваш излюбленный пример с бессмертной губкой и уязвимым слоном доказывает, что самостоятельность отдельных клеток допустима лишь на самом примитивном уровне организации. Но мертвый слон лучше живой губки! A propos, каким словом вернее всего выразилась бы самая глубокая, самая заветная ваша мечта?
- Братство, - не задумываясь, отвечал Сабуров.
- Гм, братство... А куда же вы дели свободу и равенство?
- Равенство - это уж не одинаковость ли? Братство, напротив, есть расцвет всех индивидуальностей, высшее разнообразие! А свобода от чужих страданий и надежд и вовсе недопустима.
- Итак, братство... Но у меня иной девиз: ВЕЛИЧИЕ. А его не может быть без подчинения частных лиц государственной воле.
- Ваше "величие" требует беззащитности человека перед любой административной вошью!
- Вдумайтесь: без подчинения центральной власти, без принудительного очерчивания границ исчезла бы Россия!
- Но люди, ее населяющие, остались бы!..
- "Люди" - этого мало. Меня не устроит оставшаяся на месте России равнина, населенная конгломератом племен, изъясняющихся на различных диалектах бывшего русского языка: ведь без централизованного установления грамматических правил, без централизованного просве
На огонек
Глотнув бессмертия, Сабуров-младший (будем пока называть его так во избежание путаницы) переворачивал чистые страницы до тех пор, пока не добрался до фотографии. Снова с непонятной робостью вгляделся в коричневые лица...
И поспешно захлопнул журнал, словно его поймали с поличным...
Хотя здешним майским ночам было и далеко до ленинградских, но после пяти утра Сабуров уже издали мог разглядеть копченое нутро стариковской квартиры. Языки копоти вокруг окна придавали ему вид какого-то черного прямоугольного цветка. Жалкий стариковский скарб под окном был в сохранности (и клюшки валялись...), не хватало лишь половника и кастрюли, но, оглядевшись, Сабуров обнаружил их на детской площадке, в песочнице. Кастрюля была наполнена песком, из которого хозяйственно торчал половник. Что ж, преемственность поколений. Бессмертие.
Неужто и луковицу потомки уже пустили на жаркое? Но нет, она лежала на прежнем месте, и - что это? - из ее макушки выстрелил остренький зеленый язычок, даже два. Она продолжала расти, давать потомство, не интересуясь, как его встретят здесь, на земле, где никто никому не нужен...
А старик... его журнал... И вдруг Сабуров-младший с забытой серьезностью понял, что он не может так это оставить: будто ему принесли ребенка и сказали, что это его сын, но он волен поступить с ним как угодно - хоть выбросить. Если бы Лида...
И вдруг, когда он подумал о ней без обычных саркастических ужимок, у него буквально зашлось сердце, и он понял, что влюблен смертельно и что ему стоит серьезных усилий, чтобы удержаться от какого-нибудь безумства: броситься к ней на самолете - на крыльях любви, так сказать - или отгрохать телеграмму слов на восемьсот (спасло лишь то, что в свое время он не поинтересовался ее адресом). Но еще не поздно, черт возьми: жизнь не кончена в сорок один год! Правда, у Болконского зазеленел дуб, а у него лишь луковица, но он все равно уже не выпустит из рук сокровищ, на время ссуженных судьбой, не выпустит ни любви, ни таланта.
Как бы ты сам оценил скрипача-виртуоза, который явился бы на коммунальную кухню и ударил каприс Паганини? Кто был бы виноват в постигшем его разочаровании - стряпухи или он сам? Своей работой ты пытаешься продлить некое волоконце бессмертного корневища, и иного выхода у тебя нет, ибо бессмертное свое волоконце ты любишь такой любовью, какой не любил ни одного реального человека, и, пожалуйста, не притворяйся, будто кого-то из живых ты любил любовью более высокой, чем деяния бессмертных гениев. Вот ты и вскормил зверя - так называемый талант: или ты даешь ему дело, которого он требует, или он начинает выедать твое же собственное нутро.
Но и об этом думалось с молодечеством. И гордостью.