11521.fb2
Компания в тот раз подобралась действительно теплая, - все с субфебрильной температурой. Днем они пялились в телевизор и резались в самодельные карты, а ночью похищали пустые пузырьки и колошматили их об стены в своей палате. От этого подкроватная полутьма загадочно поблескивала и переливалась.
Чтобы избавиться от соглядатайского родительского глаза, на дверях детского отделения с последней холеры висела табличка: "Карантин", - золотом на черном стекле над явно временной жестянкой "Детское отделение". Карантин давал возможность особо чадолюбивых родителей привлекать к разным черным работам (за час работы - час общения с дитем).
Наталья дважды в неделю мыла пол в коридоре и вестибюле (заодно выметая осколки из-под кроватей), а сам Сабуров в каморке под лестницей чинил ломаные стулья, с грехом пополам сколачивая из двух уродцев третьего. Он никогда не был мастером в подобных делах, но родительская любовь способна творить чудеса. Больше того, вслед за незатейливой работой к нему невесть откуда являлся и своеобразный говорок мастерового, имевший бурный успех у Шуркиной компании.
После каждого взрыва хохота Шурка бросал горделивый взгляд на свою гвардию, а в первую очередь - на своего заместителя Витьку, никогда не хохотавшего, а только улыбавшегося ровной милой улыбкой.
Чтобы Шурка совсем не взбесился от безделья, Сабуров, поставив на четыре ноги положенное число двуногих и трехногих инвалидов, занимался с ним всеми школьными предметами сразу, стараясь воодушевить его тем, как он явится в школу и как все будут думать, что он отстал, а он как начнет хватать пятерки... (Когда ему без разговоров выставили по всем предметам умеренные тройки, Сабуров даже испугался за сохранность его рассудка, а утешение тут одно: плюй на окружающих кретинов. Какие еще плоды может принести это ядовитое семя? Но не ставить же себя в зависимость от людей, которым от тебя нужно одно: чтобы ты не докучал! Безысходная трагедия-с, милостивые государи и государыни!)
Орудуя шваброй в больничном коридоре, Наталья обратила внимание на повторяющуюся картину: из малышовой палаты время от времени с торжествующими воплями вырываются два замусоленных крошечных карапуза, а нянечка немедленно загоняет их обратно, покрикивая, как на гусей: пацанята были оставлены мамашами "на попечение государства", а поскольку мест в Доме малютки (как ласково звучит!) не хватает, их, до неизвестной поры, держат в детской больнице, предоставляя корм и кров, а также полную возможность извлекать из эпизодического общения с младшим медперсоналом крохи духовного развития.
Это открытие повергло Наталью в такой ужас (среди цивилизованного города растут дикари!), что тень его коснулась и Сабурова, - он тоже едва не поверил, что ему придется усыновлять несчастных карапузов, наделенных малообещающей, а возможно, и просто опасной наследственностью. Дружно ожидая от брошенных детей проявлений этой самой дурной наследственности, именно этим мы "проявления" и вскармливаем, все так, но - не может же он, Сабуров, нести ответственность за все несовершенства мира! Таким порывам приятно отдаваться, если есть кому вовремя остановить. Как на духу: если бы речь шла только о расходах, он бы не поскупился. Но ведь надо еще вечно стоять на вахте - утром волочить в детский сад младенца, такого же полусонного, как ты сам, если даже есть возможность поспать. А в другой раз, когда позарез надо быть на службе (отпрашиваться ему не позволяет нрав), ребенок внезапно объявляет, что его тошнит, что у него болит головка; мысленно кляня все на свете, а больше всего Наталью, успевшую ускользнуть на свою треклятую работу, суешь ему градусник (несчастное дитя бросает на тебя испуганный взгляд, почуяв в этом жесте твое бешенство) - точно, температура! Бежишь на темную зимнюю улицу, с третьей попытки находишь исправный автомат и полчаса вызваниваешь врача, и в ожидании его барабанишь пальцами рук и ног - вдруг откажется выдать больничный лист (а что сделаешь, если откажется? Притом больничный отцу выдают либо со скрипом, либо с усмешкой, а принимают в канцелярии - уж всегда с ухмылкой), и мечешься по комнате, как дрессированный тигр в клетке, и жалеешь себя, вместо того чтобы жалеть больного карапуза.
(Вдруг вспомнилось: однажды он приволок Аркашу, по обыкновению, ровно к семи, - только так он еще успевал на службу, - а садик оказался запертым. Отношения в институте были таковы, что опаздывать нельзя было ни в коем разе - либо потом остаток дней пришлось бы провести на брюхе, - и он срывающимся от досады голосом принялся уговаривать Аркашу подождать одному на крылечке. Но Аркаша вдруг испугался перспективы остаться в одиночестве под морозными звездами и заплакал. Сабуров принялся его успокаивать голосом переодетого бабушкой волка, однако Аркаша плакал все безутешнее, и Сабуров, впадая в безумие от мороза, волчьей тьмы и безысходности, заорал: "Замолчи сейчас же!" - и тряхнул Аркашу за грудки, как взрослого, так что онемевший от ужаса Аркаша отделился от земли - хвала всевышнему, он этого, кажется не помнит! - и повис у него в руках. Это вернуло Сабурову рассудок. "Ничего, ничего, я подожду", - забормотал он, положась на волю божию, и она не подвела: чудесным попечением ему удалось ухватить такси, - может быть, единственное в городе.
Кстати, и три рубля на такси - в те времена это тоже была сумма.)
А когда выздоровеет - хоть завтра, - еще целый день уйдет на справки, в том числе - из санэпидстанции, занесенной черт-те куда и работающей черт-те когда. А потом снова бесперебойная вахта: не позже восемнадцати как штык быть в детсаде; покайфовать с книгой, пообщаться с великими тенями - единственное общество, в котором Сабуров чувствует себя уютно, про это забудь: маленькое настырное существо будет карабкаться на колени, дудеть в дудку, с преступным легкомыслием подаренную кем-то из знакомых, колотить в барабан того же происхождения или жестяной кузов игрушечного грузовика. Шурка по поводу именно грузовика однажды жалобно взмолился: "Мне его никак не сломать!" - он всегда отличался прямотой, не искал эвфемизмов, вроде: "Мне его никак не разобрать".
В своем ребенке такие штуки забавляют, но даже и он иной раз осточертеет, а чужой... Про своего будешь думать: "упорный", про чужого - "упрямый", про своего - "рассеянный", про чужого - "тупой", про своего "весь в меня", про чужого - "весь в подонков этих", - да мало ли на каких неприязненных и подлых мыслях будешь ловить себя - изведешься к черту! Лучше не приносить непосильных жертв, чтобы не возненавидеть тех, для кого их приносишь.
А ведь остается еще самое загадочное - воспитание. Это прежде было довольно кормить, одевать, а в остальном, что все делают - то и он будет делать. А сейчас почти ничего, что "все делают", не осталось... Да нынешние дети и не видят нас в работе, а только в бытовой дребедени, где поистине все равны, - и Пушкин, и Сидоров. А он, Сабуров, ведь еще и отзывается о своих делах с насмешкой! И к чему потянет несвоего ребенка, если уж родных несет неизвестно куда... А попробуй уследить за миллионами мелочей, которые, может, и есть решающие, - с улыбкой ты обращаешься к ребенку или без, или с улыбкой, но неискренней, с чувством читаешь или цедишь сквозь зубы...
В том разговоре о больничных маугли Сабуров обезоружил Наталью апелляцией к священному долгу перед собственными детьми, и она ограничилась пламенным воззванием в областную газету: "Моя мать, совершенно необразованная женщина, учила меня, что с детьми необходимо разговаривать с самых первых дней их жизни, а люди, считающие себя образованными..." - но не дичают ли и взрослые, оставленные, как почти все мы, "без всякого общения"? (Дух рождается не из сытости и не из голода, вдруг непреложно понял Сабуров, а из человеческого общения.)
Газета откликнулась очень быстро: "Благодарим Вас за острый материал для острой публикации", - однако публикации не последовало. Но дети были из больницы вскоре изъяты. А до тех пор Сабуров перестал пускать туда Наталью: оберегая ее нервы и относительный покой в семействе, ходил сам вместо нее и носил несчастным малышам рыночные фрукты и игрушки - с большим облегчением для собственной совести. Игрушек (и детского барахлишка) Наталья насобирала у себя на работе целый воз, - там тоже были рады заплатить умеренный выкуп, чтобы облегчить совесть и ощутить собственное благополучие - им мы обязаны несчастным, которых нам посчастливится встретить рядом с собой, - они снижают наши критерии.
У себя на службе Сабуров ничего собирать не стал - перед сослуживцами ему почему-то невыносимо показаться лучше, чем он есть. Вот показаться хуже - это пожалуйста. Не потому ли, что стараясь быть хорошим, тем самым покоряешься людскому суду, а оставаясь плохим, этим судом пренебрегаешь?
Навещая малышей, таская им передачи, он старался побыстрее улизнуть из их палаты, - не делать же им "козу" или подбрасывать на колене, чтобы через двадцать минут преспокойно удалиться, оставив их на попечении государства, - это была бы фальшь совсем уж нестерпимая, довольно было и того, что ребятишки, завидев его, радостно бросались ему навстречу. Вернее, бросались-то они вроде бы одинаково радостно, но один выражением лица напоминал приятно удивленного добродушного мужичка, зато второй был вылитый урка с бритвенно тонкими поджатыми губами и сверлящим взглядом, который насквозь пронзал все сабуровские хитрости. Иногда он сжимал в зубах соску, многозначительно пожевывая ее, как сигарету.
Оба они даже не пытались лопотать, но взгляда их Сабуров не мог вынести, ни добродушно доверчивого, ни пронзительного, - прятал глаза и бочком, бочком, воровато...
Правда, в самый первый раз ему не удалось так легко отделаться, - он, от неловкости не смея поднять глаз, сидел над разноцветной грудой только что приволоченных им игрушек, - словно бы вываленных из современного Ноева ковчега - всевозможная фауна, вплоть до мотоциклов и автомобилей, навалившаяся на огуречно-зеленого пупырчатого крокодила величины почти натуральной, - словом, Сабуров сидел, а заведующая отделением Зельфира Омаровна стояла у него над душой, отчитывая - ввиду отсутствия их негодяев-родителей - облагодетельствованных деток: "Вот так и идет дело: злой бросает - добрый помогает", - а маленький урка, стиснув прорезь рта, пронизывал его взглядом: "Я-то знаю цену твоей доброте", и Сабуров, тоже знавший ей цену, переводил взгляд на мужичка, который с выражением добродушного восхищения на бесхитростной мордочке не то просто ощупывал, не то пытался распутать большущий узел на красивой шелковой веревке, продетой сквозь ноздри крокодила. Он действовал не только большим и указательным пальцами, как это делают искушенные в подобных ситуациях взрослые, а собрал в пучок все свои пухленькие шевелящиеся пальчики, утоньшающиеся к миниатюрным ноготкам, и Сабуров узнал в этом манеру своих собственных детей. В каждом доме сейчас какое-нибудь дитя занимается такой же чепухой, а двое, трое, четверо взрослых людей не сводят с него глаз, и в голове у них мутится от нежности, им не сдержать счастливого смеха, а вот здесь эти пальчики, эта восхищенная мордочка пропадают зря, как бриллиант в канаве (или талант в толпе посредственностей), и никому-то в целом свете это не радостно, не трогательно, не умилительно. А эти крошечные создания, которых мы содержим на государственном обеспечении на положении животных - с кормом, но без любви, - даже и не знают, чего они лишены, а может быть, никогда не узнают... Каспар Хаузер, никогда не видевший людей, ни разу не чувствовал себя несчастным, - одиночество не всегда несчастье...
- Я бы таких мамашей расстреливала! - тем временем восклицала Зельфира Омаровна. Но, сообразив, что дети и в этом случае остались бы без матерей, поправилась: - Нет, в тюрму сажала! А детей все равно бы заставляла воспитывать!
"В тюрьме?" - хотел спросить Сабуров, осторожно переводя взгляд на урку (ему-то бедняге, еще хуже - у него ведь и внешность нерасполагающая...), и вдруг почувствовал, что ему перехватило горло и, более того, с ним вот-вот произойдет неудобнейший для мужчины конфуз.
- А так - кто из них выйдут? Пни и то лучше обеспечивают.
- Какие пни? - от изумления к Сабурову вернулся голос.
- Психо-неврологические интернаты. Для хроников. Я всегда говорю: они из дураков умных хотят сделать, и из умных - дураков. При такой воспитании из них вот такой и выйдут, - она указала на Витю, явившегося вместе с Шуркой поглазеть на интересное, по больничным масштабам, зрелище.
Витя безмятежно улыбнулся очаровательной своей улыбкой.
- А я тоже из этой шайки, - обиделся Шурка.
- Ты к нему не подравнивайся - у тебя есть перед кого стесняться. А он перед кого - перед Иван Иваныча будет стесняться? А Иван Иванович перед его не стесняется здоровый ребенок три недели в больнице держать?! Раньше кто в детский дом жил? Папа умер, мама умер. Ла. А у тебя как? обратилась она к Вите. - Папа сегодня пьет - завтра сидит, мама сегодня сидит - завтра пьет, так, нет?
Сабуров напрягся, но Витя нисколько не обиделся, только улыбнулся еще безмятежнее, и Сабуров лишь потом понял, что главное обаяние этой улыбки заключалось в ее абсолютной беспретенциозности, - она никогда не претендовала быть умной, насмешливой, проницательной или еще какой-нибудь она всегда была просто улыбкой: забавно человеку - вот он и улыбается. И о своих ночных похождениях они рассказывают по-разному - Шурка воображает себя каким-то разведчиком, Оцеолой, гордится тем, что переступает запреты, а Витя ничем не гордится и ничего не воображает, - ему забавно, и все.
- Ты мать-то свою помнишь? - только что не добавив "горюшко мое", с какой-то укоризненной симпатией спросила Зельфира Омаровна. - И отца не помнишь? - Зельфира Омаровна как будто желала продемонстрировать Сабурову, до чего может доходить людское бесстыдство.
- Немножко помню. Он меня на руки брал.
Сабуров осторожно посмотрел на Витю - он бессознательно ожидал чего-то чувствительного, святочного, но - забегая вперед - так никогда и не дождался: Витя обо всем говорил с неизменной простотой, и сейчас, и тогда, когда Сабуровы по воскресеньям начали брать его к себе. С готовностью выплачивая выкуп за свое благополучие и штрафуя себя за нехватку в собственных душах пищи для Витиной души (Наталья умела разговаривать лишь с бессловесными младенцами), Сабуровы с тем большей охотой шли навстречу потребностям Витиного тела: старались накормить его повкуснее да еще завернуть с собой (Витя с полной непринужденностью засовывал свертки в штаны, чтобы не отобрали старшие мальчишки, - они пока что обшаривают только карманы), охотно исполняли его материальные просьбы, которые Витя делал с всегдашней своей простотой, не подозревая, что в этих случаях положено изображать нерешительность и смущение; от этой бесцеремонности Сабуровы не могли не испытывать легкой покоробленности и, стыдясь этого чувства, выполняли просьбы с утроенной поспешностью.
Сабуров уже и не помнил, каким образом выучились этим штукам его родные дети, - уж наверно, им указывали, что надо говорить "спасибо", когда берешь конфету. Но чужому ведь ребенку этого не скажешь, - тем более, когда вручаешь ему подарок в тысячную долю того, что ты ему должен по законам благородства.
Сабуровы, само собой, старались не замечать, что Витя при этом не выказывает ни малейшей благодарности: он не натренировал в себе это чувство, привыкнув все получать через посредство некоего снабженческого аппарата. Кроме того, не привыкнув быть чему-нибудь хозяином, Витя не приобрел также привычки дорожить чем-либо, и Сабуровы старались воспринимать как нечто само собой разумеющееся чистосердечнейшую простоту, с которой Витя мимоходом и без малейшего сожаления упоминал об утрате той или иной подаренной вещи.
- Гитары уже нету. Пацан один наступил и продавил. А гриф со струнами я сменял на апельсиновую пасту. Сладенькая такая!
- Какая паста, зубная? Ты ешь ее, что ли?
- Мы все ее едим. Когда выдают.
(Фрукты к столу у них бывают не реже, чем во многих семьях.)
Точно так же, мимоходом, он упоминает об украденных у него коньках, растасканных шахматах, потерянных кроссовках. Ну, подскажите на милость, каким способом можно намекнуть ему, что приличия требуют выказывать перед дарителями преувеличенное огорчение, дабы доказать, сколь ценен для тебя их дар. И что прикажете делать, когда поймете, что ваш воспитанник относится к людям примерно так, как сами вы относитесь к погоде: у нее нет никаких обязанностей перед вами.
Вот повариха в пионерском лагере - их каждый год отправляют туда на все лето - дарит ему банку сгущенки (он, сам того не замечая, умеет нравиться людям), он меняет банку на щенка и целую неделю приучает его к себе, - сжав ладонями мордочку, подолгу сидит с ним носом к носу, чтобы накрепко сфотографироваться в его глазах. А потом щенка отнимают старшие мальчишки и девают неизвестно куда. Но в Витином рассказе и под электронным микроскопом не разглядеть ни сожаления о щенке, ни признательности к поварихе, ни обиды на старших мальчишек, - только нагие позитивистские факты: она дала, они отняли. Бог, так сказать, дал - бог, так сказать, и взял.
Такими, не питающими иллюзий, Сабуров и хотел видеть своих детей, а вот, оказывается, каким становится человек, живущий без розовых очков, принимающий жизнь такой, какова она есть.
Витя с удовольствием вспоминает, как его на лето брал к себе дедушка. Но вот уже третий год дедушка не приезжает и не пишет.
- Умер, наверно, - спокойно предполагает Витя.
- Может, попробовать ему написать?
- Попробуйте, - соглашается Витя.
И Сабуров смущенно подбирает выражения: "Извините, что позволяю себе...". Ответа нет. А Витя ни о чем не спрашивает.
Зато приходит внезапное письмо от Витиного "папы". Он вышел на волю, устроился кочегаром и собирается Витю навестить. Витя явно рад. Но и не выказывает огорчения, когда отец более ничем о себе не напоминает.
Воспитательница у него очень славная тетка, но - Витя ясно отдает себе отчет, что через два-три года он покинет ее навсегда, и не видит в этом ничего особенного, - у него ведь нет ничего, что было бы дано ему насовсем. Вот он и привязывается к людям, как мы к вагонным попутчикам. При всем при этом, Сабуровым еще пришлось побороться за право по воскресеньям брать Витю к себе (размеры этого благодеяния представляли собой разумный компромисс между материнской любовью и полным безразличием). Сабуров как человек менее занятой разыскал на окраине города Витин интернат (он быстро привык к этому эвфемизму - выражение "детский дом" скоро начало казаться ему простоватым), оттуда направился в РОНО, с четвертого захода застиг нужного инспектора, взял в институте письменное удостоверение, что он морально устойчив и политически грамотен (это был минимум, полагающийся каждому), и через какие-нибудь две недели вступил в обладание правом забирать Витю на общевыходные и праздничные дни: Вите, по его малолетству, разрешалось передвигаться по городу лишь в сопровождении взрослых. Вернее, он мог ездить и бродить где угодно, что он и проделывал, но - без разрешения. А какой же дурак такое разрешение даст!
Иными словами, Сабуров утром должен был самолично приезжать за Витей (выходило часа полтора в один конец), а вечером привозить его обратно. По воскресеньям Сабуров отдыхал, в основном, от необходимости что-то изображать перед сослуживцами, но когда отнималась драгоценная возможность побыть одному, пообщаться с тенями любимых друзей из паноптикума доктора Сабурова... Самая тяжесть любимой книги сладостна, словно тяжесть камня, который на берегу сонной реки ты примеряешь к своей шее... Вдобавок с Витей необходимо было о тем-то разговаривать. Домашних заготовок хватало на какие-нибудь четверть часа, а потом начинались родовые муки бесплодной роженицы.
Сабуров пытался выкрутиться, пересказывая полузабытые романы Дюма, но, по-видимому, ему не удавалось скрыть, что эти раздутые водянкой тома самому ему представляются скучнейшими, - на каком бы самом интересном месте Сабуров ни прервал свой рассказ, Витя никогда не просил продолжить.
Молчать Сабуров тоже не мог, чтобы Витя не подумал, что он сердится, хотя Витя умел молчать с идеальной непринужденностью.