115313.fb2
Владимир Соловьев
Три портрета: Шемякин, Довлатов, Бродский
Первоначально напечатаны в "Новом русском слове", "В новом свете", "Вечернем Нью-Йорке", "Панораме", "Неве", "Московском комсомольце", "Петрополе" и других периодических изданиях по обе стороны океана. Вошли в книги Владимира Соловьева "Роман с эпиграфами. Варианты любви. Довлатов на автоответчике" ("Алетейя", С.-Петербург, 2000), "Три еврея" ("Захаров", Москва, 2001) и в книгу Владимира Соловьева и Елены Клепиковой "Довлатов вверх ногами" ("Коллекция - Совершено секретно", Москва, 2001)
ПУТЕШЕСТВИЕ В МИР ШЕМЯКИНА
Художник в Зазеркалье
Поначалу я испытываю некоторые трудности с выбором жанра. В конце концов останавливаюсь на жанре портрета, а точнее "профиля", как отчеканил блестящий мастер этого рода художественной критики Абрам Эфрос. Интересно, вспоминал ли Эфрос, называя свою книгу "Профили", - "мысли в профиль" одного из братьев Шлегелей? А мне поначалу так и представляется - набросать абрис художника, которого я люблю заочно три с половиной десятилетия, а последние годы, уже здесь, в Америке, сдружился. Пусть не фас, хотя бы профиль.
Однако первая наша встреча произошла в пути, а так уж повелось, что все самое значительное в моей жизни случается в дороге, и самые сокровенные мысли и чувства я доверю "путевой" прозе, будь то рассказ, роман, эссе или исследование. Даже замысел книги о Ельцине возник у нас с Леной Клепиковой во время возвратного путешествия на нашу географическую родину.
На этот раз на нашей старенькой "Тойоте Камри", которую моя спутница ласково называет "тойотушкой", мы отправились в трехдневное путешествие по долине Гудзона. В роскошных владениях Вандербилтов, среди высоких елей и пихт, на усыпанной коричневыми иглами земле, обнаружили с десяток чистейших белых, и еще несколько нашли в трех милях отсюда, на соседней, куда более скромной усадьбе ФДР, как именуют Франклина Делано Рузвельта в Америке, аккурат рядышком с могилой 32-го президента США. В штатном заповеднике Таконик,
по дороге к водопаду, подсобрали еше дождевиков, которыми в России почему-то пренебрегают, хотя в жареном виде у них сладкая и нежная, как крем, глеба, да еще похожих на опята и
так же растущих большими стайками вокруг пней пластинчатых грибов, которые, как выяснилось из справочника, именуются "псатиреллой каштановой" оказались вполне доброкачественные грибы. Плюс дикие шампиньоны, которые куда вкуснее тех, что выращиваются в парниках и продаются в магазинах. Я страстный грибник, и такое расширение грибного кругозора, понятно, веселило мое сердце. Вдобавок виды на Гудзон, гениально воспетый в моем любимом у Стивенсона романе "Владетель Баллантрэ", раскиданные по холмам фермы с силосными башнями и прелестные голландские и немецкие городки со старыми "иннами" и церквами без счету. Это был любезный мне мир, узнаваемый и реальный, а из него, в последний день путешествия, я попал в мир странный, неожиданный, сказочный.
Представьте мрачный замок на холме, словно ожившая декорация готического романа либо хичкоковского "Психоз", а окрест, сколько хватает глаз, на усадебных буграх и по низине расставлены скульптуры, одна диковинней другой: огромный скалозубый череп, голый господин со знакомым лицом в пенсне, четырехликий всадник на коне - то ли рыцарь в доспехах, то ли обтянутый сухожилиями скелет с пенисом в виде кабаньей головы, кривляющиеся шуты, наконец, Некто огромный, как Голем, с маленькой головой истукана на плечах. И повсюду - по периметру статуйных пьедесталов, на стенах или просто на земле - ослепительного мастерства барельефы-натюрморты, где бронзовая скатерть струится и морщится в складках почище иных голландских штук, где бронзовый чеснок дольчат, а хлеб ситчат, как в мягкой краске, и где предметы из стекла, камня и дерева пластичны и текучи в своей изначальной органике. На самом окаеме этого, как любит выражаться его хозяин, метапространства - кладбище: три кошачьи и одна собачья могилы с трогательными эпитафиями (что касается живых зверей, их ровно дюжина поровну котов и собак). Сам ландшафт олеографичен, мемориален, с привкусом русской истории и даже географии: северного типа ивы, показывающие в этот, сильно с ветром, осенний денек свое изнаночное серебро, легендарно раскидистый дуб и скамья под ним, беседка, пруд, болотистая низина - как панорама в Павловске или михайловские ведуты с холма, где господское имение.
А вот и хозяин - боевые шрамы на лице, полученные, по его словам, при сварке (а не нанесенные самолично, как утверждает в очередной своей "лимонке" понятно кто), удивительная детская, слегка лукавая улыбка, в зубах голландская трубка с длинным чубуком, камуфляж американских коммандос, высокие сапоги. Кого он напоминает? Кота в сапогах? Волшебника изумрудного города? Если идти по пути не поверхностно-объективных, но субъективных, то есть глубинных аналогий, то больше всего, как ни странно - Алешу Карамазова. С поправкой на возраст, конечно. То, что у того по сюжету романа - в будущем, у Михаила Шемякина по жизненному сюжету - в прошлом: в тайных и недоступных всевидящему оку гэбухи скитах в Сванетии, а спустя несколько лет в Псково-Печерском монастыре скрывался он от собственных страхов, служа послушником.
Алешакарамазовская аналогия преследует меня с тех пор постоянно при встречах с хозяином этого замка, который одновременно усадьба, музей, архив, библиотека, мастерская и убежище. Вот именно: убежище, то есть крепость в том смысле, что мой дом - моя крепость. Третий скит в его жизни, где он прячется от мировой галды и где, как Св. Антонию, являются ему видения, которые он переносит на холст, на лист, в скульптурный материал. Нет, он далеко не анахорет, путешествует по белу свету вместе со своими работами (Венеция, Париж, Москва, Петербург, Токио и, конечно же, Нью-Йорк), встречается с друзьями и журналистами, и тем не менее ведет одинокую трудовую жизнь, работая иногда сутки кряду. Даже телевизор заперт на замок чтоб не отвлекаться.
По словам этого запойного уоркоголика, нигде ему так хорошо не работалось, как здесь, в Клавераке. Он вычитал про эти места по другую сторону океана, еще 13-летним подростком, у Вашингтона Ирвинга, а потом вымечтал, да так что ему приснился никогда не виденный гудзонский пейзаж, и сквозь сон, чтоб не забыть наутро, он записывал его колеры на обоях своей ленинградской комнаты. И вот, спустя три десятилетия, ночное видение материализовалось, он купил этот замок, который в прошлом веке принадлежал консерватории, а теперь скульптурная мастерская, вместе с прилегающим к нему болотом, которое высушил, разбил на его месте парк и превратил в музей скульптурных объемов под открытым небом. Комары, впрочем, до сих пор кружат над статуями - из генетической ностальгии, наверно, по своей исторической родине.
Всякий раз, бывая здесь, заново поражаюсь обширности шемякинских владений. Однажды вслух. В ответ слышу - и диву даюсь - что Шемякин, мечтал бы прикупить соседнюю территорию, таких же приблизительно размеров, со своими холмами и своим прудом - зеркальное отражение шемякинской.
- Будете как Алиса в Зазеркалье. Еще одно метапространство?
- Не еще одно, а одно единое.
Гигантомания?
Скорее гигантомахия, потому что объединенное метапространство Шемякин освоит, обживет и заселит монументальными скульптурами - подстать здешним просторам. И тогда замкнется литературно-историческая перспектива.
Конец перспективы?
Или наоборот: шемякинский парк станет чем-то наподобие расположенных по соседству и "национализированных" усадеб Вандербилтов, Рузвельтов и иных американских знаменитостей? Почему тогда не быть музею под открытым небом имени Михаила Шемякина?
Как и у Алеши Карамазова (а прежде у его создателя - Достоевского), у Шемякина было жутковатое детство: измывательства пьяного отца над матерью, детские страхи.
- Мое детство - это беспробудная темная ночь, залитая кровью. Больше всего я в детстве боялся, как все мальчики, которые больше любят мать, чем отца, что отец убьет мать. Он ее зверски избивал, часто это кончалось выстрелами. Нам приходилось вылетать в окно, когда он хватал шашку и начинал рубить все подряд: платья матери, потом шкафы, зеркала...
Далее - точь-в-точь как у Достоевского - место отца занимает государство: Шемякина исключают из СХШ (Средней Художественной Школы) с волчьим билетом, заталкивают в дурдом и подвергают экспериментальному лечению, в результате которого и в самом деле он на какое-то время шизееет после освобождения накатывают острые приступы депрессии, преследуют панические страхи, аллергия к запаху красок, работать не может, прячется, забившись, под кроватью. Одна из его фобий: "Почему так много людей живет на свете?" Бежит на Кавказ, пытаясь на природе выкачать из себя ту химию, которой его накачали в психушке. Но и год спустя, когда вернулся, ужас не оставляет его: умаливает мать спать у него в мастерской, обвязывает голову полотенцем, чтобы от страха пот не заливал глаза, как только брался за краски - так действовали на него психотропные средства, которыми его пытались "вылечить" от искусства. А для него, наоборот, возвращение к краскам и карандашу - род самопсихоанализа.
Вот откуда его апокалиптические видения, его рыла и монстры - весь жуткий паноптикум его образов. Изображая, он освобождается от них. Точнее пытается освободиться, а они упорно возвращаются к нему. Хотя с того дурдомовского опыта много воды утекло после его двойной эмиграции - сначала изгнание из России, а потом бегство из Франции в Америку - Шемякин тем не менее испытывает рецидив страха, когда в 1989 году, с американским паспортом в кармане, приезжает в Россию:
- Мандраж был, хоть и шла перестройка.
Преодолеем, однако, соблазн обратиться к психоаналитическим схемам дабы избежать упрощений и редукционизма. Ограничимся художественными аналогиями. Те же, к примеру, "Капричос" Гойи, с помощью которых тот боролся с ночными видениями, перенося на бумагу. Именно их и помянет Эрнст Неизвестный в разговоре с Шемякиным: "Ты даешь зрителю подслащенную пилюлю. На твоих картинах цвет ликует, а внутри - мрак. Если твои карнавалы перевести в черно-белый цвет - "Капричос" Гойи получится!"
- И он, наверно, прав, - комментирует Шемякин. - Многое в моих работах искупается цветом, получается театрально-мажорная маска.
А мой сын определил Шемякина, как Гойю, попавшего в страну чудес.
Валерию Вайнбергу, издателю ньюйоркской газеты "Новое русское слово", который заметил, что работы Шемякина принимают все более мрачную окраску, он ответил: "Мир становится все более кафкианским. И это, естественно, отражается на том, что я сейчас делаю."
- Я по натуре глубокий пессимист, - признается Шемякин, - и если бы не Евангелие и пророчества, которые должны сбыться, я бы, наверное, от тоски мог покончить с собой.
Зритель (как и читатель либо слушатель), однако, эгоист: он может посочувствовать художнику по поводу его несчастливых жизненных обстоятельств, но ведь без этих напастей художник не стал бы таким, каков он есть. Конечно, попадаются среди них редкие счастливчики - тот же Пруст, к примеру, с его тепличным произрастанием, но это того рода исключения, которые только подтверждают общее правило. А что касается нашего эгоизма, то сошлюсь на князя Петра Вяземского, сказавшего про одного своего младшего современника: "Сохрани, Боже, ему быть счастливым: со счастием лопнет прекрасная струна его лиры."
Из-за Алеши Карамазова нет-нет да выглядывает его брат Иван: беззащитная улыбка, наивность, чистота, женственность, жертвенность Алешины, зато острые, как бритва, мысли - уж точно Ивановы. Редкое сочетание рационализма и вдохновения, моцартианства и сальеризма. "Он приобрел часы и потерял воображение", сказал о ком-то Флобер. А у Шемякина в мозг вмонтированы даже не часы, а портатитвный компьютер, свобода у него парадоксально ассоциируется с дисциплиной.
- Канон - основа творчества, - утверждает этот ренессансной закваски и размаха человек.
Его художественная деятельность не ограничена искусством, но включает в себя соседние сферы - от издательской до поэтической (стихи под псевдонимом "Предтеченский"). Регулярно дает в американских университетах открытые класс-уроки, наглядно демонстрируя творческий процесс. У него есть отстоявшиеся, чеканные формулы, которые он слово в слово повторяет из года в год, десятилетиями. Из двухтомного его альбома я перевел с английского пару абзацев его интервью 1975 года Клементу Биддлу Вуду, что сделал, как выяснилось, зря - то же самое Шемякин повторил в 1996 году интервьюеру русского "Playboy". Он - теоретик собственного творчества, причем, теоретизирует не только словесно, вне искусства, но и с помощью самого искусства, внутри него. Что тут приходит на ум? "Фуга о фуге" Баха либо "Опыты драматических изучений" Пушкина, авторское наименование четырех болдинских пьес, которые без веских на то оснований окрестили "маленькими трагедиями".
Давным-давно, когда я сочинял в Комарово, под Ленинградом, диссертацию о болдинских пьесах Пушкина, приехал в гости Бродский, и я с ходу поделился с ним некоторыми мыслями. Ося вежливо меня выслушал, а потом возразил:
- Идеи, концепции - от лукавого. Главное - инерция белого стиха. Как начал писать - не остановиться. По себе знаю. Вот вам и тайна "маленьких трагедий".
Не вступая в спор, сообщил Бродскому истинное название болдинского цикла. По ассоциации, Бродский тут же вспомнил "Опыты соединения слов посредством ритма" Константина Вагинова. Можно было наскрести еще пару-другую схожих примеров. Да хоть роман Хаксли "Контрапункт".
- Как насчет вдохновения? - это уже мой вопрос Шемякину.
- А, взлохмаченные волосы, - отмахивается он.
Можно бы, конечно, игнорируя стереотип, и поспорить, но раз я не спорил больше четверти века назад с Бродским, зачем спорить сейчас по схожему поводу с Шемякиным? Главный аргумент художник предъявляет все-таки не в спорах, а своим творчеством. А мне с некоторых пор интересней слушать других, чем стоять на своем.
Композиции Шемякина вызывают интерес у нейропсихологов, нейрохирургов, генетиков, а сам он уже не первый год носится с идеей Института изучения психологии и тайны творчества, который пока что весь помещается в одной из его мастерских - в соседнем Хадсоне.
Одна только стенка отделяет пространство, где он творит, от пространства, где на бесконечных стеллажах стоят и лежат папки с накопленным за тридцать лет и педантично классифицированным художественным материалом: "Рука в искусстве", "Собака в искусстве", "Смерть в искусстве" и проч.
- Бессмертная тема смерти, - шутит художник-некрофил, который умерщвляет реальность во имя искусства.
В гостевом доме шемякинского имения хранится букет засохших роз числом в восемьдесят - к юбилею матери два года назад. А вот корзинка, полная ноздреватых косточек от съеденных персиков. Оглядываюсь - нет ли где дырок от бубликов?
В мастерской в Хадсоне обнаруживаю засохшего махаона. Вспоминаю, как в один из ранних моих сюда наездов, Шемякин показал мне усохшую краюху хлеба, вывезенную им четверть века тому из России. На этот раз я привез ему свежую буханку ржаного литовского, и пока он не потянулся за ножом, все боялся, что и мое приношение к столу он подвергнет мумификации - вместо того, чтобы съесть вместе с гостем.
Энтомолог?
Гербарист?
Алхимик?