115336.fb2
— «Зачем вы обманули нас так жестоко? — спрашивала она у Василькова, и у всех в зале сердце стеснило предчувствием неминуемой беды. — Того, что вы называете состоянием, действительно довольно для холостого человека; этого состояния ему хватит на перчатки. Что же вы сделали с моей бедной Лидией?»
И зрителям как-то жутко стало от того, что же на самом деле станется теперь с молодой красавицей.
Действие текло, отчаивался влюбленный Васильков, интриговала бездушная Лидия, шутил Телятев. Но постепенно центральной ролью пьесы начала делаться Чебоксарова-старшая в исполнении Заднепровской. Растерявшаяся, недалекая, неумная Надежда Антоновна стала отважной матерью, защищающей свое, хоть и пустое, вздорное дитя, и властно взяла события спектакля в слабые руки. Какой-то величественно-трагический оттенок приобрели ее реденькие кудряшки, жеманная претензия появилась в барственных и одновременно жалких жестах. Сказав дочери, что Васильков беден, она так посмотрела в публику, что стоп прошел по рядам, каждый зритель счастливо переглянулся с соседом и уселся поудобнее в кресле, чтоб смотреть дальше.
А за Чебоксаровой — Заднепровской подтягивались и другие исполнители. Еще легковеснее стал Телятев, злобная надтреснутая нотка зазвучала в голосе Кучумова, что-то холодно-хищное родилось в Лидии, и рядом с этим обозначились жалость к себе самой, недюжинный ум и странная извращенная гордость в быстрых, решительных поворотах головы.
Изобретатель действовал подобно опытному телевизионному оператору, ни на минуту не выпускающему из поля зрения мяч во время футбольного матча. Он работал руками, ногами и головой, одновременно вертел по два, по три переключателя, нажимал лбом и коленом какие-то кнопки, нацеливаясь на Заднепровскую тотчас, как она показывалась из-за кулис.
И актриса уже творила чудеса. Взгляд, жест — все было исполнено значения. В каждой ее реплике возникали и рассыпались миры. Исподволь входила в театр развеселая дворянская эпоха, вставали белоколонные усадьбы над морем колосящейся ржи, бравые усачи скакали охотой, брызгало пенное шампанское, в паркетных залах лакеи зажигали свечи, и маленькая ножка бежала в вальсе… Входила вместе с Заднепровской эта эпоха и разрушалась, разваливалась под натискам практичных купцов Васильковых. Зарастали аллеи в парках, жимолость и ольха забивали брошенные клумбы, гасли и чадили свечи в залах с выбитыми стеклами. Кончалась дворянская эпоха, воцарялся денежный мешок.
Зрительный зал подтянулся. Он чувствовал себя свидетелем и участником великого — разлома времен, движения истории.
— Отлично, отлично, — сопел главреж над ухом Изобретателя. — Все есть. Вот только если органики еще немножко прибавить. Чуть-чуть.
— Органики? — гордо спросил Изобретатель. Он был уже совсем мокрый. — А хотите, я сделаю, что актриса вообще забудет, что она на сцене?
Он приник к аппарату, что-то подвернул, чем-то щелкнул. Звонко пролетел щелчок над головами зрителей, и мгновением позже Заднепровская как-то внутренне дрогнула, косо пересекла сцену и вышла вперед.
У главрежа сжалось в груди. Он чуть не вскрикнул, потому что ступи Заднепровская на сантиметр дальше, она упала бы вниз, в оркестр. Но актриса и не заметила этого. Казалось, у нее действительно потерялось ощущение, где она и что.
Она заговорила быстро-быстро:
— «Что я терплю! Как я страдаю! Вы знаете мою жизнь в молодости, теперь при одном воспоминании у меня делаются припадки. Я бы уехала с Лидией к мужу, но он пишет, чтоб мы не ездили».
Она смерила взглядом Кучумова, себя, губы у нее дрогнули, она пусто посмотрела в зал. Зрители ахнули, всем сделалось горько, но вместе с тем и освобождающе счастливо от соприкосновения с высокой красотой правды в искусстве. Целая жизнь, глупая и никчемная, развернулась перед ними в маленькой мизансцене, и даже жутко сделалось от того, как много высказали в нескольких словах драматург и актриса.
— Узнают теперь Бабашкина, — бормотал Изобретатель в ложе. Он уже не обращал внимания на режиссера. — Я им такие сборы дам по стране, что закачаются. Все театральное дело реорганизую.
Однако подлинный триумф ожидал его в последнем действии. Главреж молчал, чтоб не мешать. Невидимые энергетические нити, не прерываясь ни на секунду, связывали Заднепровскую с хитрой машиной, и актриса гипнотизировала зал даже просто одним своим присутствием на сцене.
Ей аплодировали, едва лишь она появлялась.
Но и другие актеры тоже поднялись. К принципиально новой трактовке роли потянулся герой-любовник, играющий Василькова. Он чувствовал, что в конечной инстанции не он Лидию заставит жить по расчету, а, наоборот, старшая Чебоксарова с дочерью покажут ему, что такое настоящий бесчеловечный и безжалостный бюджет. Его обманули и предали, многое перегорело у него в душе, из хищника он сделался жертвой, а потом снова стал победителем, но уже другим, суховатым, обожженным и циническим. Герой-любовник творил бесстрашно, все шло в каких-то слаженных, несущих его самого ритмах.
Зал завороженно затих. Свершалось таинство на сцене. Живыми сделались нарисованные морщины, приросли наклеенные усы и эспаньолки, а зеленые драпри — дырявый, как сито, кусок холста, покрашенный разъедающим анилином, — стали сосредоточением порока, обличали и намекали на грядущее возмездие.
Привалившись к косяку дверей, застыли капельдинеры. Гример, портной и рабочие сцены сгрудились в проходах кулис.
Тишина стояла на улице возле театра. Спали под звездами древние луковичные купола церкви XVI века и гигантский уэллсовский марсианин — «строительный кран. В глубинах космоса плыли бессчетные миры-планеты, бесновались огромные массы раскаленной материи, и в целой Вселенной не было места лучше, чем маленький городок с его районным театром, сразу ставшим наравне со всем прекрасным, что сделано людьми и что есть в мироздании вообще.
Последнее усилие под руководством аппарата Заднепровская сделала в немой сцене. Уже сказал свое Телятев, уже он обнялся с Кучумовым, а Лидия подошла к Василькову и робко приникла к нему.
Надежда Антоновна как-то кашлянула и поперхнулась, сосредоточив на себе внимание зала, подняла руку, желая поправить и прическу и что-то гораздо большее, а затем бросила руку бессильно, закончив собственную бездумную жизнь, и целый период жизни русской, и спектакль.
С треском лопнула последняя запасная линза, темнее сделалось на сцене, но зрители восприняли это как часть режиссерского замысла. Минуту стояла тишина, потом сорвался шторм, какого не знала еще районная сцена. С покрасневшими лицами, выкрикивая «Бис!» и отбивая ладони, переглядывались горожане. Актеры, сразу ставшие усталыми, кланялись и кланялись, выдвигая вперед Заднепровскую.
Главреж выбежал, затем, при стихающем наконец грохоте аплодисментов, ворвался опять в первую ложу.
— Замечательно! Великолепно! Вы гений!
У Изобретателя был крайне озадаченный вид.
— Что замечательно?
— То, что вы сделали. Как она играла! Колоссальный успех.
— Ерунда, — сказал Изобретатель с неожиданной злобой. Он держал в руке провод от своей машины с вилкой на конце. — Ничего не вышло, все это собачья ерунда. — Он шагнул к штепсельной вилке на стене ложи, ожесточенно дернул ее и оторвал совсем. — Тут же проводки нет. Она ни к чему не присоединяется. У вас в театре не монтер, а жулик. Аппарат не работал, понимаете. Даже не был включен.
— Неужели? — удивился главреж. — Но вот у вас тут зеленый огонек горит. И желтый…
— Так это от батарейки. Я вам говорю, что сам прибор даже не был включен. А батарейка от карманного фонаря. Для солидности. Чтоб производить впечатление. Никто ж не поверит, что у меня электроника, если зеленого огонька нет. — Он отошел в сторону, высморкался и почему-то вытер платком глаза. — Всегда что-нибудь помешает чисто провести опыт. Каждый раз вот так срывается… Но вы-то поняли, что аппарат действует, в принципе? Когда я на вас наводил, вы же чувствовали?
— Да, да. Конечно, — отмахнулся главреж. — Значит, машина не работала. Но почему же тогда…
Он задумался.
…Все было для Сергея увлекательным и интересным: и Мухтар и Самсонов, с которыми он только недавно познакомился, и эта поездка по степи, и вообще весь Казахстан, увиденный вот так впервые в жизни.
Сергею было девятнадцать лет, он учился в Ленинграде на втором курсе библиотечного института и летом после экзаменов отправился на экскурсию в Алма-Ату. Потом другие ребята уехали обратно, а Сергей остался, чтобы выполнить одно поручение. Само поручение тоже было удивительным и романтичным.
Когда Сергей был еще дома, к ним, в Гусев переулок, приехала дальняя родственница из Киева, жена ученого-энтомолога, погибшего в 1941 году. Узнав, куда едет Сергей, она рассказала, что ее муж как раз перед началом войны закончил в своем институте перспективное, как тогда считали, исследование по насекомым. Работа была коллективная, но группа, занимавшаяся ею, в период боев под Киевом пошла на фронт и вся погибла. Уцелел только лаборант мужа, обрусевший немец Федор Францевич Лепп, который на фронт не попал и при невыясненных обстоятельствах остался в Киеве при фашистах. После освобождения столицы Украины он куда-то исчез, а потом его видели в Казахстане, в маленьком местечке Ой-Шу, в горах. Родственница Сергея считала, что у Леппа могли сохраниться какие-нибудь записи мужа.
Сергей сгоряча пообещал обязательно разыскать бывшего лаборанта, но, когда остался один в Алма-Ате, выяснил, что это не так легко. От железной дороги до Ой-Шу было больше ста километров. Автобусы и никакой другой регулярный транспорт туда не шли, и вообще дорога считалась непроходимой для колеса.
Сергей уже совсем было приуныл, но на станции Истер, куда он добрался, ему посоветовали сходить в контору Геологического управления. Там в маленьком дворике возле двух оседланных коней он увидел пожилого лысеющего мужчину, который с сосредоточенным вниманием рассматривал ремень вьюка. Это был Самсонов. А дальше все начало складываться само собой, как в сказке.
Самсонов выслушал Сергея, помолчал, посмотрел на небо и тут же, не сходя с места и не обращаясь ни в какие инстанции, сказал, что возьмет его до Ой-Шу. Что они потом доедут до озера Алаколь, а оттуда — до озера Сасыкколь, от которого Сергей уже сможет самостоятельно выбраться к железной дороге.
При этом он прибавил, что ему, Самсонову, придется сделать крюк в триста километров, по это неважно, так как на Алаколе изыскательская партия ждет его не раньше, чем через десять дней.
— А когда поедем? — спросил, волнуясь, Сергей.
— Да хоть сейчас. Надо бы только на станцию зайти. Вдруг попутчик найдется… Как тебя звать-то?…
Сергей первый раз за всю жизнь видел человека, который мог вот так самостоятельно решить сделать крюк в триста километров по пустыне. Он сразу чуть не влюбился в Самсонова. Ему хотелось научиться с такой же ленцой сидеть в седле, так же неторопливо и ловко все делать, захотелось даже иметь такую же загорелую лысину, какая была у геолога.
Попутчик нашелся тут же в Истере — старый казах с холодным, равнодушным взглядом, широкий, как бочонок, и кривоногий. Он сидел в буфете на станции и сам ввязался в разговор. Звали его Мухтар Оспанов, по-русски он говорил чисто.
Они выехали на следующее утро, и тут выяснилось, что Мухтар сам знает Леппа, который живет не в Ой-Шу, а еще дальше, в предгорье, в полном одиночестве. (Что он там делает, Мухтар не сказал.) В первый день пути им навстречу попался молодой казах — инструктор райкома партии. Он спросил, не смогут ли они прочесть антирелигиозные лекции в ближайших аулах, рассказал, что в степи появился жулик, выдающий себя за святого, и что в этой связи наблюдается «взрыв религиозного фанатизма». Выражение «взрыв религиозного фанатизма» ему очень нравилось, он повторил его трижды.
В разгаре беседы его взгляд вдруг упал на жеребца, которого Самсонов дал Сергею, и инструктор райкома попросил разрешения попробовать его. Сергей спешился, инструктор вручил ему повод своего коня, не выпуская из рук портфель с делами, вскочил на жеребца и показал такой аллюр, какой Сергею и не снился.
Все это, вместе взятое, — и «взрыв религиозного фанатизма», и таинственный молчаливый Мухтар, и Самсонов, и романтический характер поручения, и ночевки в юрте, и огромное звездное небо, если выйти ночью, и хруст травы, которую щиплют в темноте кони, — все наполняло Сергея острым чувством счастья.
Степь располагала к разговорам и мечтам. Сергей еще раньше, в деревне под Ленинградом, выучился ездить верхом, поэтому длительная встреча с седлом здесь, в Казахстане, не оказалась для него мучительной. Было так радостно мерно покачиваться в такт широкому шагу жеребца, всматриваться в синие горы на горизонте, размышлять, иногда обращаться с каким-нибудь вопросом к Самсонову и получать от него неожиданные, требующие новых размышлений ответы.