115773.fb2
Но что значила необходимость быть любезным с самодовольным мистером Тэзброу по сравнению с необходимостью хранить молчание, когда в конце июня стал известно об аресте некоего баттингтонского журналиста, которого заподозрили в том, что он и есть редактор «Вермонт Виджиленс» и автор брошюр, написанных Дормэсом и Лориндой! Его отправили в концентрационный лагерь. Бак, Дэн Уилгэс и Сисси не только не дали Дормэсу заявить на себя, но и не позволили ему навестить пострадавшего, а когда он, за отсутствием Лоринды, пытался объяснить положение Эмме, она сказала: «Как это удачно, что обвинили не тебя, а кого-то другого!»
Эмма считала всю эту возню с НП какой-то запретной игрой, придуманной ее малышом Дормэсом, чтобы не скучать в отставке. Он потихоньку допекает всех этих корпо. Ее брали, конечно, сомнения, хорошо ли допекать законную власть, но ведь Дормэс всегда был удивительно отчаянным малышом – точь-в-точь (часто рассказывала она Сисси) как тот отчаянный шотландский терьер, что был у нее, когда она жила у родителей. Его звали мистер Мак-Нэбит – маленький такой шотландский терьер, но – боже мой! – до чего он был храбрый – просто настоящий лев!
Эмма была, пожалуй, рада, что Лоринда уехала, хотя она любила ее и беспокоилась, как-то та справляется со своим кафе в новом городе, среди чужих людей. Но все-таки (об этом она рассказывала не только Сисси, но и Мэри и Баку) Лоринда с ее завиральными идеями о женском равноправии и о том, что рабочие ничуть не хуже своих хозяев, плохо влияла на Дормэса, и без того склонного оригинальничать и совершать непозволительные поступки! (Эмма кротко недоумевала: почему Бак и Сисси усмехались при этих словах? Она, кажется, не сказала ничего особенно смешного!
За многие годы она притерпелась к привычке Дормэса работать по ночам и не испытывала никакого неудобства если он возвращался от Бака чуть ли не утром, как она говорила, «с петухами», но ей не нравилось, что он опаздывает к обеду и к ужину. Ей также казалось очень странным, что в последнее время он так охотно стречался с «простыми людьми», вроде Джона Полликопа, Дэна Уилгэса, Даниэля Бабкока и Пита Рутонга. Ведь Пит, говорят, не умеет даже писать и читать, а Дормэс такой образованный! Что бы ему чаще бывать в обществе таких симпатичных людей, как Фрэнк Тэзброу, профессор Штаубмейер, или мистер Краули, или этот его новый друг Джон Селливэн Рийк?
И что бы ему держаться подальше от политики? Она всегда говорила, что это не занятие для джентльмена!
Подобно Дэвиду, которому было 10 лет (и подобно 20-30 миллионам других американцев в возрасте от одного до 100 лет, но его ровесников по умственному развитию), Эмма считала парады минитменов очень красивым зрелищем, напоминающим фильмы из времен Гражданской войны, и даже весьма поучительным; конечно, раз Дормэс неважного мнения о президенте Уиндрипе, то и она против него, но все-таки мистер Уиндрип так красиво говорил о чистоте языка, о посещении церкви, о снижении налогов и об американском флаге!
Реалисты, «делающие яичницу», как и предсказывал Тэзброу, быстро шли в гору. Полковник Дьюи Хэйк, уполномоченный Северо-восточной области, стал военным министром и верховным маршалом ММ, а бывший министр полковник Лутхорн вернулся к себе в Канзас, в контору по продаже недвижимости, и все деловые люди отзывались о нем с большой похвалой за то, что он с такой легкостью отказался от величия Вашингтона во имя тех требований, которые предъявляла к нему практическая деятельность и семья, по утверждению печати, страшно по нем скучавшая все это время. В ячейках НП носились слухи, что Хэйка, может быть, ждет пост и повыше военного министра, что Уиндрипу надоело терпеть избаловавшегося в лучах славы Ли Сарасона.
Фрэнсис Тэзброу был назначен районным уполномоченным в Ганновере, но мистер Рийк не стал областным уполномоченным. Говорили, что у него слишком много друзей среди прежних политических деятелей, места которых с таким энтузиазмом занимали корпо. Новым областным уполномоченным, вице-королем и генералом стал военный судья Эффингэм Суон, единственный человек, которого Мэри Гринхилл ненавидела больше, чем Шэда Ледью.
Суон был великолепным уполномоченным. Через три дня после вступления в должность он арестовал Джона Рийка и семерых заместителей окружных уполномоченных, предал их суду и приговорил к тюремному заключению – все это в течение 24 часов; затем он отправил в концентрационный лагерь для самых закоренелых преступников восьмидесятилетнюю женщину, мать члена НП, ни в каких других преступлениях не замеченную. Лагерь этот помещался в бывшей каменоломне, где на дне постоянно стояла вода. Говорили, что после произнесения приговора Суон поклонился ей о изысканной любезностью.
Из штаба Нового подполья в Монреале призывали к усилению мер предосторожности при распространении литературы. Агенты НП исчезали один за другим.
Бак только посмеивался, но Дормэс нервничал. Его беспокоило, что какой-то незнакомый ему высокий человек с неприятными глазами, с виду коммивояжер, дважды заводил с ним разговор в вестибюле отеля «Уэссекс», прозрачно намекая, что он противник корпо, и явно желая услышать от Дормэса какое-нибудь нелестное замечание по адресу Шефа и минитменов.
Дормэс теперь соблюдал крайнюю осторожность при поездках к Баку. Он каждый раз оставлял машину на какой-нибудь другой лесной тропинке и пешком пробирался к конспиративному подвалу.
Вечером 28 июня 1938 года ему показалось, что за ним следят – так неотступно преследовал его автомобиль с красноватыми фарами, который увязался за ним на Кизметской дороге, ведущей к дому Бака. Он свернул на проселок, потом на другой – автомобиль за ним. Тогда он остановился у левой обочины дороги и в сердцах вышел из машины – неизвестный автомобиль проехал мимо и Дормэс успел заметить, что за рулем сидит человек, похожий на Шэда Ледью. Он быстро повернул и, не скрываясь, помчался к Баку.
В подвале Бак спокойно перевязывал пачки «Виджиленс» отец Пирфайкс, без рясы, сидел за некрашеным сосновым столом и писал обращение к католикам Новой Англии; он указывал в нем, что, хотя корпо, не в пример наци в Германии, достаточно умны, что-бы угождать прелатам, они снизили заработную плату рабочим-католикам из Канады и расправились с их вожаками ми так же беспощадно, как и с безбожниками-протестантами.
Пирфайкс улыбнулся Дормэсу, потянулся, закурил трубку и сказал, посмеиваясь:
– Как думает великий церковник Дормэс: будет это простительным или смертным грехом, если я напечатаю этот маленький шедевр, сочинение моего любимого автора, без епископского imprimatur?[22].
– Стивен! Бак! Кажется, мы попались! Видимо, нам надо немедленно складываться и убрать отсюда станок и шрифт.
Он рассказал, что за ним следили. Затем позвонил Джулиану в штаб ММ. Ввиду того, что среди минитменов было много канадцев, говорящих по-французски, он не решился пустить в ход свои познания во французском языке и заговорил на великолепном немецком языке, которому обучился, занимаясь переводами:
– Denkst du ihr Freunds dere haben a Idee die letzt Tag von vot ve mach here?[23].
Воспитанник колледжа Джулиэн, в достаточной степени приобщенный к международной культуре, смог ответить ему на том же немецком языке:
– Ja, Ich mein ihr vos sachen morning free. Look owid![24] Как уходить? Куда?
Спустя час явился перепуганный Дэн Уилгэс.
– Послушайте! За нами следят. – Дормэс, Бак и священник обступили черного от типографской краски викинга. – Иду сейчас и вдруг слышу: что-то шевелится в кустах около самого дома. Я зажег фонарик. – смотрю, а там Арас Лили – разрази меня гром – и не в форме – а вы ведь знаете, как Арас почитает своего бога – простите, отец, – как он почитает свою форму! Переодет! Чтоб мне провалиться! В спецовку! Точь-в-точь, как осел, на которого с веревки свалилась простыня. Он следит за домом. Занавески, правда, спущены, но кто его знает, что он успел увидеть…
Трое верзил в ожидании распоряжений смотрели на коротышку Дормэса.
– Надо немедленно отсюда все убрать! Не теряя ни секунды! И спрятать у Трумена в его мансарде. Стивен, звоните Полликопу, Мунго Киттерику и Питу Byтонгу – вызовите их срочно сюда. Пусть Джон по дороге зайдет к Джулиэну и передаст, чтоб он приехал как можно скорее. Дэн, разбирайте станок! Бак, свяжите всю литературу в пачки! – Говоря это, Дормэс заворачивал литеры в газетную бумагу.
Еще затемно, в три часа утра, Полликоп повез по направлению к ферме Трумена Уэбба все оборудование типографии НП. Он ехал в старом грузовике Бака, в котором для отвода любопытных глаз и ушей испуганно мычали две телки.
На следующий день Джулиан решился пригласить своих старших офицеров, Шэда Ледью и Эмиля Штаубмейера, на покер к Баку. Они явились весьма охотно. В доме Бака они застали самого хозяина, Дормэса, Мунго Киттерика и Дока Итчитта – последний был абсолютно невинным участником обмана.
Играли в гостиной Бака. В какой-то момент Бак во всеуслышание объявил, что желающие пива вместо виски найдут его на льду в подвале, а желающие вымыть руки могут пойти в ванную на верхнем этаже. Шэд поспешно пошел за пивом. Док Итчитт еще поспешнее отправился мыть руки. Оба отсутствовали гораздо дольше чем бы надо.
Когда гости разошлись и Бак с Дормэсом остались одни, Бака охватил неудержимый порыв веселости.
– Чего мне стоило сохранять постную физиономию, когда я слышал, как миляга Шэд открывает ящик за ящиком и добросовестнейшим образом шарит по всему подвалу в поисках листовок! Ну что, капитан Джессэп, теперь, я думаю, они уверились, что здесь не скрывается я гнездо предателей! Господи, ну не олух ли Шэд!
Это было тридцатого июня, часа в три утра.
Дормэс весь день и весь вечер сочинял крамолу; готовые листки он прятал в печку в своем кабинете, накрыв их газетой, чтобы в случае обыска сразу все поджечь, – прием, о котором он узнал из антифашистской книги Карла Биллингера «Родина».
Дормэс писал об убийствах, совершенных по приказу уполномоченного Эффингэма Суона.
Первого и второго июля во время прогулки по городу ему попался навстречу тот самый тяжеловес-коммивояжер, который уже раньше приставал к нему в вестибюле отеля «Уэссекс» и который теперь стал настойчиво приглашать его выпить. Дормэс уклонился, но вскоре заметил, что за ним следит незнакомый молодой человек в ярко-оранжевой рубашке и серых спортивных брюках, которого во время июньского парада он видел в форме ММ, Третьего июля, вконец перепугавшись, Дормэс поехал к Трумену Уэббу, проколесив лишний час, чтобы замести следы. Он сказал Трумену: ничего не печатать и ждать указаний.
Когда Дормэс вернулся домой, Сисси с беззаботным видом сообщила ему, что Шэд настойчиво звал ее завтра, четвертого июля, на пикник ММ и что она – черт с ней, с информацией! – наотрез отказалась. Она боится его, особенно в обществе его головорезов-приятелей.
В ночь на четвертое июля Дормэс забывался сном только на короткие, мучительные мгновения. Им овладела беспричинная уверенность, что за ним сейчас придут. Ночь была облачная, грозовая, тревожная. Сверчки наводили жуть своим зловещим ритмом. Сердце Дормэса колотилось им в унисон. Он хотел бежать, но как, и куда, и как оставить семью под такой угрозой? Он первый раз за многие годы он пожалел, что не спит рядом с невозмутимой Эммой, подле ее теплого округлого тела. Он посмеялся сам над собой. Что может сделать Эмма, как она защитит его от минитменов? Только заплачет! И что тогда? И вот он, всегда плотно притворявший дверь своей спальни, чтобы ни звук не нарушал его священного уединения, выскочил из кровати и открыл дверь, чтобы слышать ровное дыхание Эммы, порывистые движения Мэри во сне и посапывание Сисси.
На заре его разбудили хлопушки. Он услышал за окном топот. Он замер в судорожном напряжении. В следующий раз он проснулся уже в половине восьмого и был слегка раздосадован тем, что ничего не случилось
Минитмены мобилизовали все свои блестящие каски и всех годных под седло лошадей в округе – некоторых для этого пришлось выпрягать из плуга, – чтобы должным образом отметить праздник «Новой Свободы» в утро четвертого июля. Американский легион не участвовал в пышном параде. Эта организация была запрещена, многие руководители Американского легиона были расстреляны. Другие, благоразумные, заняли должности в организации ММ.
За войсками, построенными в каре, смиренно жались местные жители, а семья Джессэпа с независимым видом держалась в сторонке. С приветствием выступил экс-губернатор Айшэм Хэббард, добрый, старый петух, умевший говорить «ку-ка-ре-ку» с большим чувством, нежели любой другой властелин птичьего двора со времен Эзопа. Он объявил, что у Шефа наблюдаются разительные черты сходства с Вашингтоном, Джефферсоном и Уильямом Мак-Кинли, а также с Наполеоном в его самую лучшую пору.
Затрубили трубы, минитмены браво зашагали в неизвестном направлении, и Дормэс вернулся домой, чувствуя, что смех пошел ему на пользу. После обеда он по случаю дождя предложил Эмме, Мэри и Сисси сыграть партию в бридж, с миссис Кэнди в качестве добровольного арбитра.
Но гроза в горах не давала ему покоя. Каждый раз, когда ему доставалось быть болваном, он подходил к окну. Дождь перестал, на короткий обманчивый миг выглянуло солнце, мокрая трава казалась ненастоящей, с рваными, словно подол обтрепанной юбки, неслись над долиной, постепенно скрывая от глаз громаду горы Фэйтфул; солнце померкло, как при катаклизме; и сразу весь мир погрузился в зловещую тьму.
– Что это? Совсем темно стало! Сисси, зажги свет – сказала Эмма.
С шумом полил дождь, и Дормэсу, смотревшему в показалось, что он смыл все знакомые очертания мира В этом потопе он различил огни огромного автомобиля, из-под колес которого вылетали целые фонтаны «Интересно, что это за марка? – подумал Дормэс. – Должно быть, шестнадцатицилиндровый «кадиллак». Машина свернула к нему во двор, едва не сшибла столб у ворот и со скрежетом остановилась у крыльца. Из нее выскочили пять минитменов в черных непромокаемых плащах. Не успел он додумать мелькнувшую у него мысль, что народ как будто все незнакомый, как они уже были в комнате. Начальник минитменов (его Дормэс, во всяком случае, видел впервые) подошел к Дормэсу, окинул его пренебрежительным взглядом и ударил в лицо.
Не считая легкого укола штыком во время прежнего ареста, случайных приступов зубной или головной боли, а также ноющего пальца, на котором ему случалось повредить ноготь, Дормэс за последние тридцать лет не знал настоящих физических страданий. Это было так же невероятно, как и ужасно: эта мучительная боль в глазах, и в носу, и в разбитых губах. Он стоял, согнувшись, с трудом переводя дыхание, а офицер снова ударил его в лицо и небрежно заметил:
– Вы арестованы.
Мэри бросилась на офицера и начала колотить его фарфоровой пепельницей. Двое минитменов оттащили ее, швырнули на кушетку, и один из них продолжал ее держать. Двое других стояли над оцепеневшей Эммой и замершей, как перед броском, Сисси.
У Дормэса внезапно началась рвота, и он рухнул на пол, словно был мертвецки пьян.
Он видел, как минитмены стаскивали книги с полок и швыряли их на пол, так что трещали переплеты, как они прикладами револьверов разбивали вазы, абажуры и маленькие столики. Один из них выстрелам автоматического револьвера выбивал в белой панели камином буквы ММ.
Офицер сказал только: «Осторожно, Джим», – и поцеловал бившуюся в истерике Сисси.
Дормэс сделал попытку подняться. Минитмен ударил его сапогом по локтю. Боль была невыносимая, и Дормэса всего скрутило. Он слышал, как они поднимаются по лестнице, и вспомнил, что рукопись его статьи об убийствах, совершенных по распоряжению областного уполномоченного Суона, спрятана в печке в его кабинете.
Из спален на втором этаже было слышно, как ломают мебель, – казалось, там хозяйничает десяток сошедших с ума дровосеков.
Несмотря на боль, Дормэс попытался подняться: надо сжечь бумаги в печке, прежде чем их найдут. Он с трудом поднял голову: что с женщинами? Ему удалось разглядеть Мэри, привязанную к кушетке (когда это случилось?). Но глаза застилал туман, мысли путались, и он не мог ничего ясно разобрать. Он спотыкался, то и дело падал, полз на четвереньках, но все же пробрался за ними в спальни и затем по лестнице в свой кабинет на третьем этаже.
Он увидел, как офицер кидает за окно его любимые книги и пачки писем, собранные за двадцать лет, как он шарит в печке, как радуется и торжествует, найдя исписанные листы бумаги: «Хорошенькую вещицу вы тут написали, Джессэп. Суон будет рад это почитать!»
– Я требую… послушайте… уполномоченный Ледью… районный уполномоченный Тэзброу… это мои друзья, – запинаясь, проговорил Дормэс.
– Мне о них ничего не известно. Я сам веду это дело, – засмеялся офицер и дал Дормэсу пощечину, не причинив ему особенно сильной боли, но усугубив в нем жгучее чувство стыда, в которое его повергло сознание собственной трусости, заставившей его апеллировать к Шэду и Фрэнсису. Он больше не открывал рта, не жаловался, не доставил им даже удовольствия бесполезными просьбами насчет женщин, когда его столкнули вниз по лестнице, – с последней площадки он слетел прямо вниз и ударился об пол больным плечом, – а затем швырнули в автомобиль.
Шофер, ожидавший за рулем, уже завел мотор. Автомобиль с воем тронулся, колеса то и дело заносило на мокрой мостовой. Но Дормэс, у которого от этого всегда подкатывало под ложечку, на этот раз ничего не замечал. Да и что бы он мог сделать, если бы и заметил?
Он сидел, зажатый между двумя конвойными, на заднем сиденье, и то, что он не мог заставить шофера ехать медленнее, казалось ему частицей его бессилия перед властью диктатора – бессилия человека, который всегда был уверен, что его личное достоинство и социальное положение ставят его выше законов, судей и полицейских, выше всех неприятностей, которые являются уделом обыкновенного рабочего.
Его выгрузили, как упрямого мула, у входа в тюрьму во дворе суда. Он решил, когда его приведут к Шэду, так отчитать негодяя, что тот вовек не забудет. Но Дормэса не повели в суд. Кто-то пинком толкнул его к большому черному грузовику, стоявшему у входа, буквально пинком в зад, но, измученный тоской и болью, он все же подумал: «Что хуже: физическая боль от такого пинка или духовное унижение от того, что тебя превращают в раба? К черту! Не надо софистики! Хуже всего, конечно, боль в заду!»
Подгоняемый ударами, он поднялся по стремянке в грузовик. Из темной глубины раздался стон:
– Господи, неужели и вас тоже, Дормэс?! Это был голос Бака Титуса; вместе с ним в грузовике были Трумен Уэбб и Дэн Уилгэс. Дэн был в наручниках, так как оказал сильное сопротивление.
Все четверо были слишком измучены, чтобы разговаривать. Грузовик швыряло из стороны в сторону, и их бросало друг на друга. Дормэс сказал только с искренней болью:
Вы не представляете, как я жалею, что втянул вас в это! – А затем солгал в ответ на мучительный стон Бака «А что эти скоты, не обидели женщин?»
Они ехали примерно три часа. Дормэс был почти в сознательном состоянии, и, невзирая на мучительную боль в спине при каждом толчке, невзирая на то, что на лице у него болел каждый нерв, он все время засыпал, просыпался от собственных стонов и снова засыпал.
Грузовик остановился. Дверцы открылись, и они увидели множество огней, освещавших белые кирпич здания. Дормэс смутно понял, что они находятся территории бывшего Дортмутского колледжа, теперешнего штаба корповского районного уполномоченное Уполномоченный – ведь это старый знакомый Фрэнсис Тэзброу! Он сейчас будет освобожден! Он будут свободны, все четверо.
Отчаяние, вызванное унижениями, исчезло. Он освободился от гнетущего страха, как потерпевший кораблекрушение при виде приближающейся спасательной лодки.
Но ему не пришлось увидеть Тэзброу. Минитмены молча, если не считать чисто машинальной брани, отвели его через коридор в камеру, бывшую раньше частью классной комнаты, и оставили его, угостив на прощание затрещиной. Он опустился на деревянную койку с соломенной подушкой и тотчас же заснул. Обычно наблюдательный, он был слишком потрясен, чтобы заметить, какова его камера; он запомнил только, что она показалась ему наполненной серными испарениями.
Когда он пришел в себя, лицо его совершенно одеревенело. Одежда была разорвана и отвратительно пахла блевотиной. Это было так унизительно, словно он совершил что-то постыдное.
Дверь рывком открылась, и ему сунули грязную чашку слабого кофе и сухую корку хлеба, чуть смазанного маргарином, а когда он с отвращением отказался от еды, двое конвойных вывели его в коридор, как раз когда он хотел воспользоваться уборной. Даже про это он тут же забыл, охваченный страхом. Один из конвойных схватил его за аккуратно подстриженную бородку; он дергал ее и весело смеялся. «Мне давно хотелось посмотреть, снимается эта козлиная бородка или нет!» – ржал он. Пока он так издевался над Дормэсом, второй конвойный ударил Дормэса в ухо и заорал:
– Ну-ну, козел! Ждешь, чтобы тебя подоили? За что попал, говори? Похож вроде на еврейчика портного…
– Кто он? – засмеялся другой. – Нет! Это какой-то газетчик… расстрел ему обеспечен… измена… Только сначала они его хорошенько измордуют за то, что он был таким болваном-редактором.
– Что, он редактор? Скажи, пожалуйста! Послушайте, ребята, что мне пришло в голову! Эй, где вы! – Четверо или пятеро полуодетых минитменов выглянули из какой-то двери. – Вот этот тип – писака! Сейчас он нам покажет, как он пишет! Глядите!
Он побежал по коридору к двери с надписью «мужская», вернулся оттуда с листком бумаги, использованным по назначению, бросил его перед Дормэсом и заорал:
– А ну, хозяин! Покажи нам, как ты пишешь свои штучки! Напиши-ка нам что-нибудь… своим носом!
У него были руки, как клещи. Он нагнул Дормэса, прижал его носом к грязной бумаге и держал так, к великому удовольствию и забаве его товарищей. Прервал эти занятия офицер, снисходительно скомандовавший:
– А ну, ребята, бросьте эти штуки и отведите его в общую!.. Его сегодня судят.
Дормэса отвели в грязную комнату, где ожидало уже шесть человек, среди них Бак Титус. Над одним глазом у него была грязная повязка; она прилегала неплотно, и было видно, что лоб рассечен до кости. Бак нашел в себе силы приветливо ему кивнуть. Дормэс тщетно старался сдержать рыдания.
Он стоял целый час, вытянувшись во фронт, под надзором вооруженного арапником часового с физиономией убийцы; часовой дважды хлестнул Дормэса этим арапником, когда у того невольно обвисали руки.
Бака повели к следователю первым. Дверь за ним захлопнулась, а затем Дормэс услышал ужасный вопль, как будто Бака ранили насмерть. Вопль замер, он перешел в сдавленный хрип. Когда Бака вывели, лицо у него было грязное и серое, как его повязка, по которой теперь расползалось пятно крови. Человек, стоявший у двери, ткнул пальцем в Дормэса и проворчал:
– Следующий!
Теперь он увидит наконец Тэзброу! Но в маленькой комнате, куда его ввели (Дормэс сразу даже растерялся: он почему-то рассчитывал увидеть большой судебный зал), был только арестовавший его вчера офицер; он сидел за столом и просматривал какие-то бумаги, а с обеих сторон около него неподвижно стояли минитмены, держа руку на кобуре револьвера.
Офицер заставил его подождать, а потом резко выпалил:
– Имя?
– Вы его знаете!
Конвойные, стоявшие около Дормэса, ударили его с обеих сторон.
– Имя?
– Дормэс Джессэп.
– Вы коммунист?
– Нет, я не коммунист!
– Двадцать пять ударов… и касторка.
Не верившего своим ушам, ничего не понимавшего Дормэса потащили через комнату в находившуюся за ней камеру. Длинная деревянная скамья вся почернела от запекшейся крови, вся провоняла засохшей кровью. Конвойные схватили Дормэса, грубо закинули ему голову, разжали челюсти и влили в него целую бутыль касторки. Они сорвали с него одежду и швырнули ее на липкий пол. Потом бросили его лицом вниз на скамью и стали бить стальным удилищем. Каждый удар врезался ему в тело, а они били медленно, со вкусом, стараясь не дать ему слишком рано потерять сознание. Но он был уже без сознания, когда, к великому удовольствию стражи, подействовала касторка. Он очнулся уже в своей камере на полу, на куске грязной мешковины.
В течение ночи его два раза будили, чтобы спросить:
– Ну что, ты коммунист? Сознайся лучше! Мы из тебя душу вышибем, если не сознаешься!
Никогда в жизни он не испытывал такой слабости, но он никогда не испытывал и такого гнева; гнев был слишком велик, чтобы он мог подтвердить что-либо, даже для спасения собственной жизни. Он только огрызался: «Нет!» Но после третьего избиения он, задыхаясь от злости, подумал, что, пожалуй, это «нет» уже не соответствует действительности. После каждого допроса его били кулаками, но стальным прутом больше не хлестали – запретил местный медик.
Это был молодой врач, с виду спортсмен, в коротких, широких брюках. Он, зевая, поглядел на конвойных в пропахшем кровью погребе и равнодушно проговорил:
– Прутом бить не стоит, а то он отдаст концы. Дормэс оторвал голову от скамьи и прохрипел:
– Вы считаете себя врачом и якшаетесь с этими убийцами?!
– Молчать, ты, тварь! Такого мерзавца, как ты, надо бить смертным боем… да так с тобой и сделают, я только думаю, что ребятам лучше поберечь тебя до суда!
Доктор продемонстрировал свое ученое рвение тем, что страшно больно вывернул ухо Дормэса, одобрительно хихикнул: «За дело, ребята!» – и вразвалку пошел к выходу, демонстративно напевая.
Три вечера подряд его допрашивали и били – один раз глубокой ночью, и стража жаловалась на бесчеловечное обращение офицеров, заставлявших их работать так поздно. Они развлекались тем, что били ремнем от сбруи, на котором была пряжка.
Дормэс чуть не сдался, когда допрашивавший его офицер заявил, что Бак Титус сознался в противозаконной пропаганде, и привел при этом столько подробностей об иx работе, что Дормэс готов был ему поверить. Но он не стал слушать. Он говорил себе: «Нет, нет! Бак скорее умрет, чем сознается в чем-нибудь. Это все Арас Дили вынюхал».
Офицер ворковал:
– Будьте разумны, последуйте примеру вашего друга Титуса и скажите нам, кто еще был в заговоре, кроме него, вас, Дэна Уилгэса и Уэбба. Тогда мы вас отпустим. Мы сами все прекрасно знаем… о, мы знаем все подробности… но мы хотим убедиться, пришли ли вы наконец в себя, обратились ли в истинную веру, мой маленький друг. Итак, кто еще был замешан? Назовите толькс имена. Мы вас сразу отпустим, или вам хочется еще раз отведать касторки и плетей?
Дормэс не ответил.
– Десять ударов, – сказал офицер.
Дормэса каждый день выгоняли на получасовую прогулку – потому, может быть, что он предпочитал бы лежать на своей жесткой койке, стараясь по возмосности не двигаться, чтобы успокоилось его бешено колотившееся сердце. С полсотни заключенных прогуливались во дворе, бессмысленно шагая по кругу. Он проходил мимо Бака Титуса. Поздороваться с ним – значило бы напроситься на удар от стражи. Они приветствовали друг друга быстрым движением век, и, глядя в его ясные глаза спаниеля, Дормэс знал, что Бак никого не выдал.
Один раз он видел Дэна Уилгэса, но Дэн не гулял, как другие; его вывели под стражей из карцера-с разбитым носом, с оторванным ухом, он был похож на человека, отделанного боксером. Он казался наполовину парализованным. Дормэс пытался расспросить про Дэна одного из часовых в его коридоре. Часовой этот, парень с красивым и чистым лицом, известный в своей деревне как первый щеголь и нежный сын, рассмеялся:
– Ах, твой дружок Уилгэс? Болван думает, что он сильнее наших ребят. Говорят, он все кидается на них с кулаками. Это ему даром не пройдет, не сомневайся!
В эту ночь Дормэсу показалось – он не был уверен, но ему казалось, – что он слышал вопли Дэна. На следующее утро ему сообщили, что Дэн – Дэн, который всегда так негодовал, когда ему приходилось набирать сообщение о чьем-нибудь самоубийстве, – повесился у себя в камере.
В один прекрасный день Дормэса неожиданно для него привели в комнату – на этот раз довольно большую, – где его должны были судить.
Но судьей был не районный уполномоченный Фрэнсис Тэзброу и не какой-нибудь военный судья, а радетель о народном благе, сам великий Эффингэм Суон, новый областной уполномоченный.
Когда Дормэса подвели к судейскому столу, Суон просматривал статью, написанную о нем Дормэсом. Он заговорил – нет, этот грубый, усталый человек не был уже тем веселым, светским собеседником, который когда-то играл с Дормэсом, словно мальчик, обрывающий крылышки у мух.
– Джессэп, признаете ли вы себя виновным в попытках ниспровержения существующего строя?
– Что…Дормэс беспомощно оглянулся в поисках адвоката.
– Уполномоченный Тэзброу! – позвал Суон.
Наконец Дормэс увидел товарища своих детских игр.
Тэзброу ни в коей мере не старался избегать взгляда Дормэса. Произнося свою речь, он смотрел на него очень прямо и очень приветливо.
– Ваше превосходительство, мне очень тяжело разоблачать этого человека, Джессэпа, которого я знал всю жизнь и которому я пытался помочь, но он всегда был пустым малым, он был общим посмешищем в Форте Бьюла, потому что вечно корчил из себя великого политического деятеля!.. Когда Шефа выбрали президентом, он был очень недоволен, так как не получил никакого политического поста, и старался посеять недовольство, где только мог… я сам слышал, как он агитировал.
– Довольно! Благодарю вас. Окружной уполномоченный Ледью, скажите, правда это или нет, что этот вот арестованный, Джессэп, пытался убедить вас примкнуть к заговору против моей особы?
Шэд пробормотал, не глядя на Дормэса:
– Да, это правда.
Суон заговорил скрипучим голосом:
– Джентльмены, я полагаю, что этих показаний плюс собственная статья подсудимого, которая имеется здесь перед нами, вполне достаточно для установления его вины. Подсудимый, если бы не ваш возраст и не ваша дурацкая старческая слабость, я приговорил бы вас к ста ударам плетью, как я приговорил всех других коммунистов, угрожающих корпоративному государству. Но, принимая во внимание ваш возраст, я приговариваю вас к содержанию в концентрационном лагере на срок, который может быть продлен по решению суда, но не меньше семнадцати лет. – Дормэс быстро прикинул. Ему теперь шестьдесят два года. Ему будет тогда семьдесят девять. Он больше не увидит свободы. – Кроме того-на основании предоставленного мне, как областному уполномоченному, права издавать чрезвычайные постановления, – я приговариваю вас также и к расстрелу, но пока откладываю приведение этого приговора в исполнение… до тех пока вы не будете пойманы при попытке к бегству! Я надеюсь, Джессэп, что в тюрьме у вас будет больше чем достаточно времени, чтобы вспоминать о том, с каким умом и блеском вы написали эту восхитительную статью обо мне! И о том, что в любое холодное утро вас могут вывести на дождь и расстрелять.
В заключение он, между прочим, сказал страже:
– И двадцать ударов плетью.
Спустя две минуты они влили в него касторовое масло; он пытался вцепиться зубами в грязное дерево скамьи пыток; он слышал визг стального удилища, когда часовой, забавляясь, пробовал его в воздухе, прежде чем опустить на сплошь израненную спину Дормэса.
Дозволено к печати (лат.).
Не думаешь ли ты, что твои друзья догадываются за последнее время о том, что мы здесь делаем?
Да. Я думаю, что вам надо попытаться уйти завтра утром, Берегитесь! (исковерка. нем.).