11606.fb2
На месте вчерашней злобы против кривого в груди Вавилы образовалась какая-то холодная пустота, память его назойливо щекотали обидные воспоминания:
В городе престольный праздник Петра и Павла, по бульвару красивыми стаями ходит нарядное мещанство, и там, посреди него, возвышаются фигуры начальствующих лиц. Громко играют медные трубы пожарных и любителей.
А посредине улицы, мимо бульвара, шагает он, Вавила Бурмистров, руки у него связаны за спиною тонким ремнём и болят, во рту - солёный вкус крови, один глаз заплыл и ничего не видит. Он спотыкается, задевая ушибленною ногою за камни, - тогда городовой Капендюхин дёргает ремень и режет ему туго связанные кисти рук. Где-то за спиной раздаётся вопрос исправника:
- Кто?
- Зо слободы, ваше благородые, Бурмистроу!
- За что?
- Та буйство учиныв на базари!
И голос исправника горячо шипит:
- Дать ему там, сукиному сыну!
- Злушаю, ваше благородые!
Дали. Двое стражников уселись на голову и на ноги, а третий отхлестал нагайкой.
- Ты мне за это целковый платишь? - остановясь под дождём, пробормотал Вавила.
Одна за другой вспоминались обиды, уводя человека куда-то мимо трактиров и винных лавок. Оклеивая всю жизнь тёмными пятнами, они вызывали подавляющее чувство физической тошноты, которое мешало думать и, незаметно для Вавилы, привело его к дому Волынки. Он даже испугался, когда увидел себя под окном комнаты Тиунова, разинул рот, точно собираясь крикнуть, но вдруг решительно отворил калитку, шагнул и, увидев на дворе старуху-знахарку, сунул ей в руку целковый, приказав:
- Тащи две, живо! Хлеба, огурцов, рубца - слышишь?
А войдя в комнату Тиунова, сбросил на пол мокрый пиджак и заметался, замахал руками, застонал, колотя себя в грудь и голову крепко сжатыми кулаками.
- Яков - на! Возьми, - вот он я! Действительно - верно! Эх - человек! Кто я? Пылинка! Лист осенний! Где мне - дорога, где мне жизнь?
Он - играл, но играл искренно, во всю силу души: лицо его побледнело, глаза налились слезами, сердце горело острой тоской.
Он долго выкрикивал своё покаяние и жалобы свои, не слушая, - не желая слышать, - что говорил Тиунов; увлечённый игрою, он сам любовался ею откуда-то из светлого уголка своего сердца.
Но, наконец, утомился, и тогда пред ним отчётливо встало лицо кривого: Яков Тиунов, сидя за столом, положил свои острые скулы на маленькие, всегда сухие ладони и, обнажив чёрные верхние зубы, смотрел в глаза ему с улыбкой, охлаждавшей возбуждение Вавилы.
- Ты - что? - спросил он, отодвигаясь от кривого. - Сердишься, а?
Тиунов длительно вздохнул.
- Эх, Вавила, хорошая у тебя душа всё-таки!
- Душа у меня - для всего свободна! - воскликнул обрадованный Бурмистров.
- Зря ты тут погибаешь! Шёл бы куда-нибудь судьбы искать. В Москву бы шёл, в губернию, что ли!
- Уйти? - воскликнул Вавила, подозрительно взглянув на тёмное, задумчивое лицо. "Ишь ты, ловок!" - мельком подумал он и снова стал поджигать себя: - Не могу я уйти, нет! Ты знаешь, любовь - цепь! Уйду я, а - Лодка? Разве ещё где есть такой зверь, а?
- Возьми с собой.
- Не пойдёт!
Бурмистров горестно ударил кулаком по столу так, что зашатались бутылки.
- Я уговаривал её: "Глафира, идём в губернию! Поступишь в хорошее заведение, а я туда - котом пристроюсь". - "Нет, говорит, милый! Там я буду, может, десятая, а здесь я - первая!" Верно - она первая!
- Пустяки всё это! - тихо и серьёзно сказал Тиунов. Вавила посмотрел на него и качнул головой, недоумевая.
- Ты меня успокой всё-таки! - снова заговорил он. - Что я сделал, а?
- Это насчёт доноса? - спросил кривой. - Ничего! Привязаться ко мне трудно: против государь-императора ничего мною не говорено. Брось это!
- Вот - душа! - кричал Бурмистров, наливая водку. - Выпьем за дружбу! Эх, не волен я в чувствах сердца!
Выпили, поцеловались, Тиунов крепко вытер губы, и беседа приняла спокойный, дружеский характер.
- Ты сообрази, - не торопясь, внушал кривой, - отчего твоё сердце, подобно маятнику, качается туда-сюда, обманывая всех, да и тебя самого? От нетвёрдой земли под тобою, браток, оттого, что ты человек ни к чему не прилепленный, сиречь - мещанин! Надо бы говорить - мешанин, потому - всё в человеке есть, а всё - смешано, переболтано...
- Верно! - мотая головой, восклицал Вавила. - Ах, верно же, ей-богу! Всё во мне есть!
- А стержня - нету! И все мы такие, смешанные изнутри. Кто нас ни гни - кланяемся и больше ничего! Нет никаких природных прав, и потому христопродавцы! Торговать, кроме души, - нечем. Живём - пакостно: в молодости землю обесчестив, под старость на небо лезем, по монастырям, по богомольям шатаясь...
- Верно! Жизнь беззаконная!
- Закон, говорится, что конь: куда захочешь, туда и поворотишь, а руку протянуть - нельзя нам к этому закону! Вот что, браток!
Гладкая речь Тиунова лентой вилась вокруг головы слободского озорника и, возбуждая его внимание, успокаивала сердце. Ему даже подумалось, что спорить не о чем: этот кривой, чернозубый человек славе его не помеха. Глядя, как вздрагивает раздвоенная бородка Якова Захарова, а по черепу, от глаз к вискам, змейками бегают тонкие морщины, Бурмистров чувствовал в нём что-то интересно и жутко задевающее ум.
- Гляди вот, - говорил Тиунов, направляя глаз в лицо Вавилы, - ты на меня донёс...
Вавила передёрнул плечами, точно от холода.
- А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появился народ всех сословий, и все размышляют: почему инородные получили над нами столь сильную власть? Это значит - просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле его!
Прищурив глаз, кривой налил водки, выпил и налил ещё.
- А долго ты пить можешь? - с живым любопытством спросил Бурмистров.
Бывалый человек спокойно ответил:
- Пока водка есть - пью, а как всю выпью, то перестаю...
Этот ответ вызвал у Вавилы взрыв резвого веселья: он хохотал, стучал ногами и кричал:
- Эт-то ловко!