116133.fb2
Они не видят меня, думал он, я для них физическая величина, которой можно пренебречь. А собственно, возразил он себе, почему пренебречь? Просто у них свои дела, и они занимаются этими своими делами, которые касаются только троих. Им тоже не слишком легко, во всяком случае, одной из них. Да, но их трое...
А Тим со своей мамой уже сидят в "Атлантиде" и едят лучшее в городе фирменное мороженое под лучами полуденного солнца, которое почти как настоящее. А потом Тим будет плавать в бассейне, потому что радости жизни - прежде всего для детей. И там, в бассейне, он будет играть в волейбол с тюленем, который тоже еще ребенок и умеет по-настоящему радоваться.
Толпа несла его с прежней силой, но теперь у него появилось нелепое ощущение скафандра, плотно, будто натянутая резина, облегающего тело. Прикосновения и толчки воспринимались как пространственно удаленные, пропущенные через амортизирующую среду. Эти ощущения были предвестниками отчаяния, которое, вопреки всякой логике, сочеталось с предельной инертностью и безразличием, нисколько не влияя на них и не подвергаясь никакому воздействию с их стороны.
Белка в своем беличьем колесе развивала бешеную скорость, но ленивец, который взбирался на дерево рядом, доводил до безумия своей медлительностью.
Что же это, хотелось ему крикнуть, что! Стяните с меня проклятый скафандр, дайте мне свою силу, немножечко своей силы, люди! Хотя нет, разве они не дают мне своей силы? Ведь это я не могу сделать их силу своей - раньше мог, а теперь не могу. Они дарят мне свою силу, как прежде, а я не могу принять ее, потому что...
Он не знал, почему - он знал только, что так бывает, но почему так бывает, он не знал. Когда ему было хорошо, он спокойно и уверенно работал: сначала объемное и ароматическое телевидение, потом телевизионные фантомы, которые почти как настоящие живые люди потом...
У него были еще какие-то планы, но теперь они потеряли смысл, эти планы, и он забыл их. Совершенно забыл, как будто их никогда и не было.
На проспекте Эйнштейна зажглись огни. Невидимый жонглер перебрасывал огни с этажа на этаж, с дома на дом, с левой стороны проспекта на правую. Вечернее небо над человеческими головами пронизывалось беззвучными молниями, которые пробегали стремительно, как энцефалограммы на экране гигантского кинескопа. Мерцающий силуэт девушки с прямыми плечами и непомерно вытянутой талией призывно протягивал руки - когда руки воздевались к небу, было понятно, что девушка ждет солнца. Потом девушка вдруг начинала дрожать, и в груди ее загоралось мерцающее алое сердце. Ритм сердца учащался с каждой секундой - оно уже не мерцало, а пламенело; девушка медленно, как будто против своей воли, отступала к стене дома, и было ясно, что с минуты на минуту ее настигнут. Но в то самое мгновение, когда она прижималась вплотную к дому и отступать было уже некуда, силуэт исчезал.
Спустя четверть минуты все повторялось сначала.
Прежде эта девушка, в страхе отступающая к стене, тревожила, его - тревожила и манила своей беззащитностью, которая пробуждала в нем ощущение его собственной силы. Он очень хорошо понимал, что все это игра с призраками, но ощущение силы было неподдельным, и он привязался к этой отступающей в страхе девушке.
Сегодня девушка не пробуждала в нем силы, сегодня она оставалась только тенью, и его воображение бессильно было вдохнуть в нее жизнь.
- Фантомы, фантомы, - твердил он про себя, - одни фантомы.
На площади "XX век" показывали световую панораму "Хиросима". Вчера он смотрел здесь панораму "Ковентри", а на прошлой неделе - "Напалм - оружие варваров". Рушились и горели города, люди в световых контурах, обезумевшие от ужаса, носились по улицам городов, ставших пеплом, зарывались и проваливались в землю, из которой дороги назад не было.
Сегодня он ничего не чувствовал - сегодня он только понимал: Хиросима - великая трагедия XX века.
Это ему объяснили еще в школе, и он запомнил это объяснение навсегда.
Толпа безостановочно несла его через площадь "XX век". Теперь, при искусственном освещении, человеческие лица приобрели ртутный оттенок, и в каждом из них было что-то от маски, безукоризненно облегающей живую человеческую голову. Даже гримасы этих лиц, казалось, стеснены масками и не так свободны, как днем, при свете солнца. Они жили своей жизнью, эти маски, и она представлялась ему такой же реальностью, как жизнь девушки с мерцающим сердцем, эту реальность можно было включать и выключать одним движением кисти, положенной на рубильник.
Потом люди, хотя сила их не убывала ни на мгновение, стали почему-то маленькими и далекими, будто к его глазам мгновенно, невидимо для него самого, приставили перевернутый бинокль. Голоса людей тоже стали далекими, отдельных слов он не воспринимал - только торопливый, напряженный шепот, который временами переходил в тяжелый, как из-под земли, гул.
Он очнулся на Франсуа Вийона - тихой окраинной улице, в полукилометре от лимана, с которого подымался гнилостный запах разлагающихся в воде трав и камыша. Чтобы прийти сюда, надо было пересечь двенадцать других улиц - он не выбирал маршрута, он очнулся на улице Франсуа Вийона, и ни одна из тех других двенадцати, пересеченных им, не оставила следа в его памяти.
Улица была плохо освещена - только в конце ее, ближе к лиману, над невысоким порталом светились лиловые слова "Театр-гомо". Красное табло извещало, что свободных мест в театре нет. Он стоял у распахнутых дверей, внушая себе, что ждать бессмысленно, что надо повернуться и уйти. Он переминался с ноги на ногу, но сделать действительный шаг, который уводил бы его от театра, он все еще не мог.
Внезапно справа от него что-то щелкнуло и вслед за щелчком резкий, как у робота, человеческий голос приказал ему пройти в шестой ряд амфитеатра, центр - там будет приготовлено для него кресло. Потом тот же голос, но уже без прежней резкости, сказал:
- Мы знаем вас и очень рады вам.
Он улыбнулся: двести лет назад попы встречали такими словами еретика, который вернулся к богу, а спустя сто лет в клубе атеистов так встречали попа, который отказался от своего бога.
Здесь запомнили его - прошлым летом он и пятеро других из конструкторской группы "Телевидение фантомов" трижды появлялись на газетной полосе. Еженедельник "РТ" писал тогда, что театр, смерть которого казалась неминуемой еще в XX веке, теперь действительно доживает последние часы своей жизни. Великой и прекрасной жизни, неизменно добавлял "РТ", который твердо знал, что эпитеты, даже самые неумеренные, не вскружат головы умирающему.
- Они помнят тебя, - снова донеслось извне, - и рады тебе.
Он прошел к своему креслу, напряженно прислушиваясь к шуршащему звуку, возникавшему у него под ногами. Звук был очень слаб и, кроме него самого, едва ли кто-нибудь слышал этот звук, но он готов был остановиться всякий раз, когда предстояло сделать следующий шаг. Уже сидя в кресле, он понял, откуда шел страх: человек на сцене - человек в костюме арлекина с белым, как толченый мел, лицом - отчаянно корчился, превозмогая чудовищную боль сердца и стыд перед людьми, которые видят эти его муки; чудовищная боль сердца и стыд перед людьми убивали человека, но никто не услышал его голоса.
Человек с белым, как толченый мел, лицом умер - мышцы его одеревенели, он стоял прямой, как мумия, со сложенными на животе руками; лицо, освобожденное от гримасы страдания, было бесстрастно и напоминало о вечности, не подвластной времени, потому что она сама - время. Потом какая-то сила стала уводить его с авансцены, но, странное дело, он не только не уменьшался, как полагается всякому предмету, когда он удаляется, а напротив, заметно увеличивался, так что, казалось, еще полминуты, еще четверть минуты - он заслонит собою огромный экран в глубине сцены. Зрители, следуя за ним, безостановочно подавались вперед, горячечно ожидая последнего мгновения - когда человек на сцене закроет своим телом экран.
Едва человек стал удаляться, увлекая за собою сидевших в зале людей, он тоже подчинился этой непонятной силе, но, подаваясь вперед, он все время чувствовал, что отстает от людей, что отставание это равно десятым долям секунды, которых он вроде бы и замечать не должен, однако ощущение диссонанса становилось все мучительнее и могло завершиться только одним - катастрофой.
Миллисекунды отделяли его от катастрофы, но этих миллисекунд, которые требовались ей, чтобы созреть сполна, уже не было: на сцене погас свет - человек исчез. Люди откинулись облегченно к спинкам кресел - он чувствовал, как расслабляются их кисти на подлокотниках, как выпрямляются пальцы ног, только что сведенные судорогой, как тело, внезапно ставшее грузным, утопает в мякоти кресла.
Секунд через пятнадцать с рампы в дальнюю стену зала, поверх человеческих голов, ударили снопы света. В снопах искрились, как микроскопические блестки серебра, бесчисленные пылинки, и возникало отчетливое ощущение, что вот так же клубились частицы, из которых был сотворен мир. Ощущение было тревожно, но в тревоге этой не было ничего от страха напротив, хотелось, чтобы снопы не гасли, чтобы пылинки не прекращали своего кружения, чтобы и в самом деле произошло второе сотворение мира на глазах у человека.
Справа, из-за красной кирпичной стены, вышла девушка. На ней был мужской пиджак с чужого плеча и брюки, закатанные до колен. Она едва держалась на ногах, но, споткнувшись, торопливо закрывала лицо руками: люди могли увидеть ее слабость. Потом, когда проходил первый испуг, дрожащие руки медленно сползали с лица, и она оглядывалась - назад, по сторонам и опять назад. Убедившись, что никого нет, она снова делала несколько шагов вперед, но каждый следующий шаг давался ей с неимоверным трудом, и, казалось, этот шаг - последний ее шаг.
Он повторял каждый ее шаг и, повторяя его, не знал, хватит ли у него сил для нового шага. И то, что силы все-таки находились, не избавляло его от сомнений и страха, ибо сами-то эти силы были от чуда, которое может прекратиться так же, как появилось, - внезапно.
Добравшись до середины сцены - большого белого круга с черным ядром, - девушка остановилась: чтобы сделать еще один шаг, надо было поднять правую ногу и сохранить равновесие, держась на одной ноге - левой. Она проделала это движение мысленно и едва устояла. Тогда она склонилась вправо и попыталась поднять левую ногу, чтобы вынести ее вперед, держась на одной правой.
Когда она склонилась, перенося центр тяжести своего тела вправо, он почувствовал, что сил для равновесия у нее не хватит, что еще мгновение - она рухнет, и тогда ей уже не подняться. Он хотел крикнуть ей: не смей двигаться, ты расшибешься насмерть! - но язык не слушался его, а шея, схваченная судорогой, одеревенела.
"Я должен помочь ей, должен помочь, должен, должен!" звенящее кольцо прокручивалось в нем с растущей от цикла к циклу скоростью, и он не мог - не мог и не хотел - прекратить этого чудовищного вращения, которое изнуряло его и не прибавляло сил ей.
Рядом с ним, в кресле, сидела девушка - она тоже чуть подалась вправо, но, когда наклон достиг четырех-пяти градусов, она медленно, как штангист, выжимающий непомерный груз, стала выпрямляться. Преодолевая неумолимую силу тяготения одновременно с ней, он почувствовал облегчение - не физическое облегчение, потому что выпрямляться было по-прежнему трудно, а душевное, в осознанном усилии воли, и это облегчение шло слева, где сидела девушка.
Потом он почувствовал и физическое облегчение - уже не только они вдвоем, уже все - и слева, и справа, и впереди, и за ним - выпрямились, оберегая девушку от падения.
Она устояла. Она устояла, потому что ей помогли люди. Но в глазах ее не было ни благодарности, ни даже просто теплоты. Может, потому не было, что на теплоту и благодарность требовались силы, которых у нее едва достало, чтобы удержаться на ногах; а может, потому, что нелепо благодарить человека, когда он выполняет свой долг перед другим человеком.
Подул ветер - сначала с запада. Он был не очень холодный, этот ветер с запада, но он принес влагу с Атлантического океана, и девушка зябла, потому что влага оседала у нее на лице, руках и ногах. Потом подул ветер с востока - сухой степной ветер, остуженный долгими ночами поздней осени. Девушка раскатала до пят брюки и подняла воротник пиджака. Не сходя с места, она медленно стала поворачиваться, тревожно вглядываясь в горизонт. Она не приставляла руку ко лбу: солнца было мало и не приходилось оберегать глаза от его слепящего света; она не наклонялась вперед, чтобы приблизиться к предмету, который надо было увидеть, - она твердо стояла босыми ногами на холодной осенней земле, и только глаза, чуть прищуренные, выдавали ее напряжение.
Потом подул северный ветер и повалили хлопья снега, очень красивого, пушистого снега. Дети - и не только дети - всегда радуются этому первому снегу.
Девушка не радовалась, она съежилась, и в глазах ее была теперь не тревога, которую можно скрыть, а ужас, который преображает человека всего - с пят до головы. Первые хлопья снега не падали на нее - они обтекали ее тело, скользя по воздушной подушке, образованной шедшими от человека токами теплого воздуха. Но подушка быстро опадала, края ее, сперва четкие и строгие, как черный кант, окруженный белым, вдруг задрожали, и дрожь эта, дважды приостановленная на секунду-другую, уже не прерывалась.
Холод наступал на него со всех сторон, но больше всего страдали ноги. Ноги и руки. Они коченели, боль от пальцев подымалась к груди, и он чувствовал эту боль в сердце. Сначала она возникала в виде отдельных пронзительных уколов, но вскоре уколы прекратились, уступив место сплошной, распространяющейся во все стороны от сердца боли.
Дрожь одолела их - его и девушку в пиджаке с чужого плеча - почти одновременно. Интервал был ничтожен: он равнялся разнице во времени, которая понадобилась новому порыву ветра, чтобы пройти расстояние от подмостков до амфитеатра. Девушка, сидевшая рядом с ним, тоже дрожала, сжимая в кулак окоченевшие пальцы. Руки ее покраснели, затем посинели и, наконец, стали желто-белыми, как при обморожении.
А та, на сцене - в мужском пиджаке и брюках, с босыми ногами, - становилась все меньше, и никакой воздушной подушки, образованной токами теплого воздуха от человеческого тела, уже не было.
С юга полился мягкий, приглушенный сугробами, звон колокольчиков. Колокольчики были синие, синева придавала им чистоту южного утра, сменившего грозовую ночь. После бессонной ночи отчаянно хотелось спать, сон прогнал холод, и ничего сладостнее этого сна на свете не было.
Сон, сон, сон, сон, - монотонно названивали синие колокольцы.
Снег, покрывая землю, поднялся до колен девушки. Она не шелохнулась - тепло затопило ее тело и, чтобы сохранить его, надо было оставаться неподвижной.
Маленькая девочка погрузила ноги в теплую воду, вода была налита в ванну - девочке не хотелось выходить из ванны и становиться босыми ногами на холодный пол. Но кто-то сильный и добрый поднял ее, и она была рада ему, потому что он поднял ее для того, чтобы поставить на теплую землю, покрытую синими цветами. Эта земля была в Стране Покоя, где всегда тепло, всегда солнце.
Названивали синие колокольцы - он прислушивался к этому звону, наполнявшему Страну Покоя, в которой они были теперь вдвоем, но он не верил Стране Покоя, он помнил, что она из сказки, выдуманной человеком в минуту слабости. Надо предупредить ее, говорил он себе, надо объяснить, что верить здесь ничему нельзя, потому что никакой Страны Покоя на самом деле нет, потому что...
Он пытался вспомнить, почему именно нельзя, но мысль, которую он искал, вытеснялась другой: "Тебе хорошо, тебе по-настоящему хорошо - так не все ли равно, почему? Тебе хорошо, и ей хорошо - и это главное. Самое главное".