116217.fb2
- Ва! - опять говорил Ахмаз, красноречивым жестом подкрепляя свои слова.
- А это, полюбуйся, дикари пляшут голыми вокруг костра. Не веруют ни в Христа, ни в Аллаха. Людей кушают, как мы овечек и барашков...
Эта картинка вызвала целую бурю эмоций у горца. Он заскрипел зубами, затряс руками и заговорил быстро и страстно, но непонятно.
- Да ты не кипятись так, Ахмаз! Не переживай. Я же тебе рассказывал, что дальше-то случится. Сейчас я пролистну... Так. Видишь, Робинзон из ружья палит? А тут, глянь, с шашкой бежит. Порубает их, гяуров, поверь уж мне. Давно эту книгу читаю, все уже наизусть знаю. А вот опять перечитываю.
- Робинзон - джигит! - Ахмаз ткнул пальцем в картинку и махнул рукой, точно шашкой.
- Еще бы не джигит! - соглашался Федор.
Глядя на эту сцену, Басаргин вспомнил слова доктора о молодых нациях. Как на иллюстрации к детскому журналу, два мальчугана сидели на полу и тыкали в книжку пальчиками. Правда, и тому, и другому было уже за тридцать.
Басаргин смотрел на этих "детей" и думал, что доктор Тюрман, скорее всего, не прав, и их нация - еще не такой уж немощный старик. Многие тысячи Федоров - это еще одна нация в нации, молодая, неотягощенная, обделенная. Настанет день, и они столкнут с подмостков истории плетущегося перед ними старика аристократии, который топчется, ворчит, путается под ногами. Россия пойдет дальше, молодая, наивная, дикая и жестокая, как эти чечены, совершенно другая, к которой поручик Басаргин не будет иметь никакого отношения. Хорошо, если он ошибается...
Мы - чужие с тобой, Федор, как бы говорил он. Ты можешь любить меня, быть преданным и заботливым, но, оказавшись в толпе своих братьев, в своей несущейся в историческом пространстве стихии, ты перешагнешь через своего барина, не задумываясь. И я не виню тебя, как нельзя винить дождь, ветер... И солдаты растопчут так любимого ими командира - капитана Азарова. Все забудется. Даже эта трогательная история...
А случилось это три дня назад. Капитан Азаров, человек в высшей степени благородный, храбрый офицер, любимец солдат, имел одну пагубную страсть. Карты... За карточным столом он забывал все: разум, долг, обязанности... Забывал себя. Здесь, на войне, он кое-как сладил с этой страстью, да и батальонные офицеры, зная своего командира, строго-настрого запретили себе даже поминать карты в разговоре.
Но так случилось, что проезжавшие через станицу артиллерийские офицеры остановились здесь на постой. Капитан Азаров, на правах радушного хозяина, угостил их местным чихирем, а те достали колоду карт. И понеслось все, как в кавалерийской атаке! Азаров к полуночи проиграл все свое состояние. Тогда в беспамятстве он вытряхнул на стол казенный сундучок с солдатскими деньгами и... проигрался.
Он тогда собрал всех солдат батальона, снял перед ними фуражку и сказал:
"Утром я отправляюсь в крепость, чтобы предать себя военному суду. Простите меня, ребята! Если можете, простите! Делили мы с вами и горести, и радости. И под чеченскими пулями были вместе, и у костра из одного котелка хлебали. Об одной услуге вас, братцы, прошу. Когда разжалуют меня, не побрезгуйте, примите солдата Азарова к себе, дайте ему искупить грех свой простой солдатской смертью..."
Солдаты бросились к нему, плакали, обнимали, сами просили у него прощения. А когда Азаров уже писал рапорт о своем деянии, зашел к нему унтер с поручением от солдат. "Вот, ваше благородие, - сказал он и поставил на стол мешок, набитый мелкой монетой, - всем солдатским миром собирали. Попытайте счастье, может, отыграетесь?" Азаров возобновил игру и отыграл все. Даже на три сотни рублей оказался в выигрыше.
Весь батальон не спал, толпился на станичной площади, гудел молитвами ко всем святым угодникам за своего командира. Когда же он вышел к ним с казенным сундучком под мышкой, всю станицу разбудило громовое троекратное "ура". Повыскакивавшие станичники, решившие, что прямо на площади идет бой с абреками, увидели взлетающие к звездам солдатские фуражки. Но проснулись они все равно кстати, потому что капитан Азаров на выигранные деньги скупал по дворам чихирь и закуски.
Два дня гулял батальон без чинов и званий, что называется, в общем строю. Гуляли все вместе, но один из всех таки нашелся и дал знать начальству. Теперь в батальоне ждали комиссию из крепости Нагорной.
Вот в такой день, когда и солдаты, и казаки еще ходили по станице зыбкой походкой, с удовольствием примечая на знакомых и незнакомых лицах пунцовые приметы общей гулянки, по станице шел человек. Двигался он нетвердо, часто останавливался, но лицом был бледен.
- Гляди, дядя Макар, - сказал молодой солдат Артамонов, расположившийся с трубочкой в тени тутовника, своему соседу, - нашего поручика чечен на прогулку вылез. Почуял винца, пропала ленца. Выполз басурман, а уж пуст стакан. Эх, дядя, приходил бы вчера, пьян бы был, а теперь шаркай, не шаркай - закуси шкваркой!
- Что, Тимошка, треплешься? - осадил его строгий сосед. - Стал бы он чихирем баловаться! Сурьезный человек, не тебе, самогудке, чета. Не видишь, что ли, по делу он бредет?
- По какому такому делу, дядя Макар? Какое у него может быть дело? "Татарская няня" его кормит и поит! Живи - радуйся! Нет у татарина никаких дел. Куда нос его перевесит, в ту сторону он и ходит, чтобы не упасть...
- Привык балобонить, а сурьезу не замечаешь. На околицу он идет. А зачем ему на околицу?
- Зачем? До ветру, вот зачем!
- Дура ты, Тимоха, вылитая дура деревенская!
- А ты больно городской?!
- Не больно городской, но глаза глупостью не замылил. С околицы ему горы родные видать лучше.
Хотел Тимофей Артамонов ответить как-нибудь позаковыристее, но неожиданно передумал. Свое село, что ли, вспомнил, которое с околицы не увидать, даже с той самой высокой горы все равно не увидать.
- А ведь прав ты, дядька Макар, - только и сказал.
- То-то, - усмехнулся Власов довольный. - Вот правого-то и угостил бы табачком... Спасибочки! Гляди ты, Тимофей, каковы люди. Горек дым, глаза ест, а человеку он хлеба нужней. Или этот случай! Лежал бы отлеживался, а вот тащится на горы свои пустые одним глазком взглянуть, душу себе только теребит. Выходит, не надо человеку сладкого да мягкого, не того он ищет. А я раньше по-другому думал и понимал. Спасибо еще раз ему, генералу Дубельту Леонтию Васильевичу, за науку... Вот жизня-то!.. Говорю, вот жизня-то, Тимофей!
А дальние горы сверкали сладкими, сахарными головами. Мягкие облака лепились к ним то усом, то бровью, то седым казацким чубом. И Макару Власову казалось, что даже пустяшный их разговор с Тимошкой Артамоновым в виду горнего мира приобретает значительность и неведомый смысл.
- Дядя Макар, никак дерутся?! - вывел его из сладкой задумчивости Артамонов. - Тузят кого-то! Пойдем-ка, глянем, не татарина ли твоего сурьезного весело метелят?
У хаты Ивашковых действительно происходила странная, непонятная сторонним наблюдателям свара.
Когда Ахмаз медленно двигался вдоль плетня, неожиданно со двора послышалось словно змеиное шипенье, а потом громкая брань на чеченском языке. Раненый остановился в недоумении, бледнея без того бледным лицом, и стал медленно пятиться. В этот момент Артамонов с Власовым выбежали на околичную дорогу и увидели, как, словно сорванная ветром, темная холстина вылетела со двора, кинулась на татарина, сбила его с ног. Солдаты подбежали вовремя. Ослабевший чеченец едва мог сопротивляться, и бритая его голова уже была расцарапана до крови. Молодая чеченка выгнулась дугой и уже занесла над головой поверженного горца острый придорожный камень. Тут ее схватили сильные солдатские руки.
Из дома уже бежали Фомка Ивашков со своим приятелем Акимкой Хуторным. Чеченка крикнула с трудом поднявшемуся Ахмазу еще какое-то страшное проклятие, плюнула в его непроницаемое, покрытое пылью, лицо и гордо отвернулась.
- Что это, Фома? Ведь знает она чечена этого! - говорил Акимка другу, пока тот вел Айшат к дому. - Спроси ты ее! Неужто не скажет? Не нравится мне это, Фома, ой не нравится!
- Заладил, как дед Епишка, - услышал он в ответ. - Вот что, Акимка, ступай лучше отседова, без тебя тошно...
* * *
Больше всего Митроха боялся показать, что ему страшно.
Теперь, когда времени было много, даже с избытком, он вспоминал весь последний год, год, который так изменил его жизнь.
К ним в палату приходил один доктор, психолог. Не то капитан, не то майор, под халатом погон не видно. Разговаривал с каждым где-то по часу. Советовал не ударяться в воспоминания. Говорил: думайте о том, как вы будете жить на гражданке, когда поправитесь. Государство вам поможет устроиться, вы ребята молодые, все будет хорошо.
А Митроха почему-то не боялся воспоминаний. Пользуясь своей полной неподвижностью, он все время вспоминал. Вспоминал все. Начиная с того дня, когда забрал в студенческом отделе кадров свои документы.
Было страшно? Было страшно, что Ольга не поймет. И она не поняла. Был такой противный разговор. И не столько с Ольгой, сколько с матерью.
...Две недели беспробудного пьянства, поезд, учебка...
Уже в полку он стал бояться, что кто-то заметит, что ему бывает страшно.
А страшно было. И когда прыгали с вышки. И когда первый раз прыгали из вертолета. И когда прыгали всей ротой через открытую рампу...
В Грозный въехали ночью. Еще в Ставрополе, когда им выдали по полному боекомплекту, они окончательно поверили, что едут на войну.
Когда ему бывало страшно, он смотрел на командира взвода, лейтенанта Сашу Белякова, всегда бледного с какими-то неестественно-игрушечными мягкими усиками - этой неудачной попыткой придать своему совсем детскому лицу хоть немного взрослой суровости... Смотрел он на Сашу Белякова - с настоящим орденом Красной Звезды, выглядывающим из-под его зимней камуфляжной куртки. Когда ему было страшно, он смотрел и на Коську Абрамова, на Коляна Филимонова, на Вовочку Зарецкого... Он видел, что им тоже страшно, но что они справляются. Справлялся и он.
И когда был первый выход в зеленку, в горы.... И когда первые пули просвистели над головой. И когда первая мина разорвалась прямо в ногах у шедшего впереди "замка" - сержанта Бабича...
Митроха спокойно вспоминал, и как ранило его близ Дикой-юрта. По-глупому. А впрочем, разве по-умному может ранить?
Гоняли они тогда банду Леки Бароева. Дикой-юрт - родное село Леки. Там лежка его да схроны с оружием, да поддержка населения...