11627.fb2
ОСТИНУ ХАРРИСОНУ
из Лanuтoca на Кипре
Книга эта не политическая; скорее — что-то вроде импрессионистического очерка атмосферы и настроений на Кипре в неспокойные 1953 — 56-й годы.
Я приехал на остров как частное лицо и обосновался в греческой деревушке Беллапаис. События, описанные далее на страницах этой книги, я, насколько мог, старался увидеть глазами моих гостеприимных односельчан, и хотелось бы думать, что книга эта станет своеобразным — и не лишенным сходства с оригиналом — памятником кипрскому крестьянству и пейзажам острова. И завершит собой трилогию «островных»[1] книг.
Благодаря обстоятельствам мне представилась редкая возможность взглянуть на кипрские труды и дни с нескольких точек зрения, поскольку за время, проведенное на острове, я сменил несколько видов деятельности, а последние два года и вовсе проработал чиновником в правительстве Кипра. Таким образом, я могу с уверенностью утверждать, что затем, как разворачивалась кипрская трагедия, я наблюдал и из деревенской таверны и из дома правительства. Я попытался проиллюстрировать эту трагедию через посредство выведенных в книге персонажей и таким образом оценить ее скорее не с политической, а с индивидуальной точки зрения, поскольку прежде всего старался избавить книгу от сиюминутных тенденциозных оценок, в надежде, что она останется вполне читабельной и через много лет после того, как все кажущиеся сейчас неразрешимыми проблемы будут — неизбежно — успешно решены.
Я очень сожалею о том, что в процессе редакторской правки разросшейся сверх всякой меры рукописи, мне пришлось оставить за кадром имена многих моих друзей, которым я глубоко обязан за материалы и информацию о Кипре; поэтому позволю себе, в качестве компенсации, наскоро, но с чувством глубокой благодарности перечислить эти имена: Питер и Электра Мего, Г. Пол Георгиу, Фуад Сами, Никое Крандиотис, Пол Ксиутас, а также Ренос и Мэри Уайдсон.
Стихотворение «Горькие лимоны» впервые увидело свет в «Truth», 1 марта 1957 года.
«Племена, держащие путь па восток, должны начать с Кипра. Именно так поступили Александр, Август, Ричард и Святой Людовик. Племена, держащие путь на запад, должны начать с Кипра. Именно так поступили Саргон, Птолемей, Кир и Гарун-аль-Рагиид. Когда Запад всеми силами стремился завоевать Египет и Сирию, в первую очередь он рвался захватить
Кипр. Генуя и Венеция, пытаясь отобрать другу друга пальму первенства в торговле с Индией, сражались за Кипр и по очереди владели его землей. После того, как к Индии был найден мной морской путь, Египет и Сирия потеряли для западных народов едва ли не всякую ценность. О Кипре забыли; но с открытием Суэцкого канала остров внезапно вернул себе былую славу\ которой обязан удачному местоположению.»
(У. Хепворт Диксон, «Британский Кипр», 1887)
«Однако бедные киприоты настолько терпеливы, что Господь в милости Своей воздал им по заслугам; даже став правителем, киприот остается тем, кем и был от рождения, рабом и заложником; протестовать они попросту не привыкли.
Знамения не лгут, и тем, кто опытен в толковании, открывается их истинный смысл».
(«Хроника Махайраса»)
Путешествия, совсем как художники, рождаются сами собой, а не создаются чьим-то трудом. Помогает им в этом тысяча разнообразнейших обстоятельств, и лишь малая толика из них определяется нашей волей или зависит от нее — что бы мы сами об этом ни думали. Почвой для роста им служат наши сокровенные желания — и лучшие из них влекут нас не только в куда-то вдаль, вовне, но и внутрь нас самих. Путешествие может на поверку оказаться самой благодарной из всех возможных форм интроспекции…
Эти мысли своим появлением на свет обязаны Венеции в первых проблесках утренней зари, открывшейся моему взору с палубы корабля, который должен был отвезти меня, минуя греческие острова, на Кипр; Венеции, рассыпавшейся на тысячу зыбких отражений в пресной воде, прохладной, как медуза. Как будто неведомый великий мастер в порыве безумия зашвырнул в небо ящик с красками, чтобы забить, заглушить внутреннее око мира. Облака и воды смешались друг с другом, сочась красками, сливаясь, переплетаясь, растворяясь друг в друге, шпили, балконы и крыши плыли в пространстве, как фрагменты витража, увиденного сквозь дюжину слоев рисовой бумаги. Фрагменты истории, тронутые тонами вина, смолы, охры, крови, огненного опала и спелого зерна. И вся эта круговерть осторожно приклеена по краям к утреннему небу, такому же безупречно гладкому, такому же осмотрительно, умеренно голубому, как голубиное яйцо.
Осторожно, как полотно художника-абстракциониста, я укладывал все это в голове, между собственных мыслей — весь этот лагерь соборов и дворцов, и, фоном, резко очерченное лицо Стендаля, обреченного вечно сидеть на стуле с высокой прямой спинкой у Флориана, потягивая вино; или столь же четкое лицо Корво: похожий на огромную летучую мышь, на плотоядного крылана, он снует по этим зачарованным светом проулкам…
Тучи голубей над колокольнями. Хлопанье крыльев доносится до меня по-над водой, как звук от сотен вееров в огромной летней бальной зале. Постукивает на Канале Гранде vaporettd [2], мягко, как человеческий пульс, то стихая, то снова пробиваясь после паузы, как только отвалит от очередного причала. Стеклянные дворцы дожей дробятся в хрустальной ступе, а затем процеживаются через призму. Венеция никогда не отпустит меня до конца, пока я буду на Кипре — лев святого Марка по-прежнему парит, овеянный влажным ветерком Фамагусты, Кирении.
Подходящий пункт отправления для путешественника, чей путь лежит к восточному Леванту…
Но, господи, до чего же все-таки холодно. На сером, вымощенном плитами причале я заметил кофейную стойку, где предлагали горячее молоко и круассаны. Располагалась она как раз напротив трапа, так что отстать от корабля можно было не опасаться. Маленький смуглый человечек с птичьими глазами без единого слова обслужил меня, зевнув мне прямо в лицо, так что из чистого чувства симпатии пришлось зевнуть в ответ. Я отдал ему свои последние лиры.
Стульев не было, но я уютно устроился на перевернутом вверх дном бочонке и, положив разломанный рогалик в горячее молоко, погрузился в дремотное созерцание Венеции с этой непривычной точки зрения, с другого края внешней гавани.
Вздохнул буксир и плеснул на ближайшее облако молочно-белой струей пара. Корабельный стюард тоже купил себе стакан молока и присоединился ко мне; приятный человек, круглый и гладкий, с роскошными ямочками в уголках улыбки — будто дорогие запонки на свежевыстиранной сорочке.
— Прекрасно, — кивнул он, оглядывая венецианский пейзаж, — прекрасно.
Впрочем, признание это прозвучало слегка натужно, поскольку сам стюард был из Болоньи, и открытое восхищение чужим городом казалось ему предательством. Он самозабвенно затянулся трубкой, набитой какой-то пахучей смесью.
— На Кипр едете? — спросил он в конце концов, вежливо, но с легким оттенком сострадания.
— Да. На Кипр.
— Работать?
— Работать.
Я счел нескромным объяснять, что я намереваюсь обосноваться на острове, купить, если получится, дом… После пяти лет, проведенных в Сербии, мне уже начало казаться, что само по себе желание поселиться где-нибудь на Средиземном море есть симптом опасного помрачения рассудка; да и в самом деле, вся эта затея вызывала ощущение нереальности. И я был рад лишний раз дотронуться до дерева.
— Так себе местечко, — сказал он.
— Да, судя по всему.
— Сухо и воды совсем нет. Народ пьет, не зная меры.
Вот это уже звучало обнадеживающе. Сколько я себя помнил, отсутствие воды всегда казалось мне лишним поводом возместить недостаток жидкости вином.
— А как тамошнее вино? — спросил я.
— Тяжелое и сладкое.
Это уже хуже. В том, что касается вина, на болонца всегда можно положиться. Впрочем, бог с ним. (Я куплю себе маленький крестьянский домик и пущу на острове корни, на ближайшие четыре-пять лет.) Самый что ни на есть сухой и безводный остров покажется раем после бездушных и пыльных сербских равнин.
— А почему не в Афины? — осторожно спросил он, эхом откликнувшись на мою же собственную мысль.
— Денег маловато.
— А! Так значит, вы на Кипр надолго?
Все мои тайны были шиты белыми нитками. Манера его тут же переменилась, а вместе с ней начала меняться и картина Кипра, поскольку вежливость не позволяет итальянцу ставить под вопрос планы собеседника на будущее или хоть как-то принижать родную страну. Кипр должен был стать моей приемной родиной, и теперь стюард чувствовал себя обязанным взглянуть на него моими глазами. И сразу оказалось, что остров этот плодородный, на нем полным-полно языческих богинь и минеральных источников; древних замков и монастырей; фруктов, и хлебов, и тучных пастбищ; священников, и цыган, и разбойников… Он мигом превратил Кипр в глянцевую открытку, одобрительно кивая мне и сияя улыбкой, словно истый сицилиец.
— А как насчет девушек? — перебил я его.
И тут он запнулся; и вежливость долго боролась в нем с мужской гордыней. Ему волей-неволей пришлось открыть правду, в противном случае, чуть позже, так сказать, на месте, я мог бы обвинить его — болонца, между прочим! — в том, что он ничего не понимает в женской красоте.
— Уродки, все как одна, — через силу выдавил он. — Чистой воды уродки.
Больше добавить было нечего. Мы еще немного посидели молча, до тех пор пока возвышающийся над нами пароход испустил громкое ффффф, и вниз по трубке корабельной сирены поползли капли парового конденсата.
Пришло время прощаться с Европой.
Когда мы проходили внешний мол, взревели буксиры. Дымка осталась позади, зацепившись за холмы по ту сторону от Венеции. Следуя за выстроившейся тут же цепочкой ассоциаций, разве мог я не вспомнить о Екатерине Корнаро[3], последней королеве Кипра, которая за проведенные в изгнании двадцать лет наверняка должна была забыть о беспокойных годах царствования, ведя куда более приятную жизнь в зеленых беседках Азоло, в окружении преданного ей двора? Она умерла в 1510-м, в возрасте пятидесяти шести лет, и ее тело перевезли из фамильного дворца на другую сторону Канале Гранде. («Ночь выдалась бурная, с сильным дождем и ветром. На крышке гроба покоилась корона Кипра — хотя бы для видимости Венеция продолжала настаивать на том, что ее дочь была королевой; однако тело было облачено в одеяние святого Франциска: грубая коричневая ряса, капюшон, веревка вместо пояса».) В раннем утреннем великолепии этого неба и этого моря трудно себе представить, как плясало на ветру пламя факелов, как вспыхивали блики молний на покрытых мелкой рябью волнах, как ветер рвал полы плащей и подолы платьев, когда длинные лодки тронулись в путь, унося роскошно одетую городскую знать. Кто сейчас помнит о Екатерине? Тициан и Беллини писали ее портреты; Бембо создал целую философию любви, чтобы развлечь ее придворных. На единственном портрете, который мне довелось увидеть, взгляд ее тяжел и серьезен, но глаза прекрасны и живут неистребимой собственной жизнью; глаза женщины, которой часто льстили, которой довелось подолгу путешествовать и много раз любить. Глаза человека, который был недостаточно ограниченным и своекорыстным, и оттого, вступив в сферу большой политики, проигрался в дым. Но это — глаза истинной женщины, не призрака, не фантома.
Затем мысли мои обратились к не менее печальному образу из прошлого — к содранной и набитой соломой коже великого воина Брагадино, которая лежит себе и тлеет в какой-нибудь забытой нише собора Giovanni е Paolo [4]. Его оборона Фамагусты от войск турецкого военачальника Мустафы сопоставима с величайшими образцами полководческого искусства за всю историю Европы. Когда в конце концов ничтожно малые силы осажденных были вынуждены пойти на переговоры, они согласились сдать крепость на том условии, что им дадут возможность свободно добраться до Крита. Мустафа не сдержал данного обещания, и как только Брагадино оказался у него в руках, он обрушил на него и на его офицеров всю свою долго сдерживаемую ярость — ярость религиозного фанатика. Брагадино отрезали нос и уши и содрали с него кожу, затем его поместили в плетеную люльку, положив в ногах корону, и подтянули на галерную рею, «подвесив как аиста», чтобы всем его было видно. И в конце концов приволокли на главную площадь и пытали там «под барабанный бой». Но «святая его душа вынесла все это с величайшей твердостью, терпением и верой… и когда сталь коснулась его пупка, душа его воспарила к Создателю, воистину счастливая и благословенная. Кожу его набили соломой и носили по городу: потом подвесили на рее галиота и провезли вдоль сирийского побережья, под всеобщее ликованье».
Калепио все это записал, добросовестно и подробно, деталь к детали — но от такого чтения в жилах стынет кровь. Венеция тихо гаснет, растворяясь у подножия холмов.
В сумерках молчаливый серый эсминец, всю вторую половину дня игравший с нами в прятки, ни с того ни с сего вдруг резко прибавил ход и исчез в зеленом мареве, висящем над западной частью горизонта. Мы со вздохом оторвались от перил, осознав наконец, что свет тихо просеивается во тьму, ненароком, незаметно, так же, как перышки дыма из трубы корабля, на котором мы плывем. И снова, с наступлением темноты, мы ощутили присутствие одиночества и времени — двух неизменных спутников, без которых никакое путешествие ничем тебя не обогатит.
Именно в эту пору путешественник старается возобновить, хотя бы опосредованно, свою связь с большой землей: он пишет письма, разбирает документы, отдает распоряжения о доставке багажа. На палубе еще тепло, и, устроившись в полосе яркого света, льющегося из салона первого класса, я вполне могу позволить себе вернуться к страницам, вышедшим из-под пера миссис Льюис, которая в 1893 году предприняла точно такое же путешествие, и которая в «Дамских впечатлениях о Кипре» оставила нам весьма живой и не лишенный острой наблюдательности отчет о жизни на острове в те времена, когда британскому сюзеренитету над ним исполнилось всего несколько лет. Она лишь на два года разминулась с Рембо, в последний раз побывавшим на Кипре. Французский поэт, с его талантом везде и всюду впадать в крайности, не только едва не изжарился заживо в раскаленных как печи каменоломнях Ларнаки, но еще и умудрился замерзнуть до бесчувствия среди скалистых хребтов Троодоса, вместе с небольшой командой из мулов и местных рабочих, с чьей помощью он возводил там летнюю резиденцию для губернатора. Что он думал о Кипре? Он практически ничего не сообщает нам на сей счет. Для него этот остров некая точка в пространстве, где с приходом британцев можно было подыскать хорошо оплачиваемую работу. От двух его коротких визитов на остров до нас дошли буквально две-три короткие жалобы на жару и холод — и все.