11627.fb2
Ответить на этот вопрос было проще простого, гораздо проще, чем найти оправдание тем, кто действовал подобными методами: ибо из искры Эносиса пламя не разгорится до тех пор, покуда каждый крестьянин не почувствует себя закабаленным, а эмоции, подогретые такого рода чушью, могут дать именно тот результат, которого ни за что не достигнешь, если будешь опираться на факты. Большая часть серы и фосфора изливалась в массы с церковного амвона, но подливали масла в этот адский огонь и откровенные политические авантюристы, вроде тогдашнего мэра Никосии, в коем парадоксальнейшим образом уживались те же несовместимые на мой взгляд чувства, которые я наблюдал среди учеников гимназии. Иными словами, он очень хотел Эносиса, но не сегодня и не завтра; он ненавидел угнетателей, но при этом искренне и преданно любил Англию, и с заслуженной гордостью носил свое звание ОБЕ[72]. (Едва ли не после каждой произнесенной им речи местная английская газета обрушивалась на него с нападками и предлагала вернуть награду, поскольку она противоречила его нынешним убеждениям и чувствам; он, однако, не спешил прислушаться к этому совету).
Сам губернатор еще не успел определиться с мнением относительно сложившейся ситуации; с одной стороны, все пытались уверить его в том, что она весьма серьезна, с другой, та будничная суета, которая из-за всего этого возникала, изначально отдавала каким-то ирландским фарсом. Одна-единственная позиция, впрочем, оставалась совершенно определенной: все эти бомбы и взрывы вызывали недовольство в верхах, а посему этому следовало положить конец. Губернатору посоветовали обратиться к общественности и прессе и строго предупредить: надо твердо придерживаться принятых правил игры. И сопроводить довольно жесткие формулировки обещанием принять конституцию — и колеса вовсю уже завертелись. Я спросил, нельзя ли мне ознакомиться с текстом обращения, но поскольку назначение мое еще не было утверждено, подобная поспешность могла быть расценена как должностное нарушение. Тем не менее, я сказал ему, что, на мой взгляд, в данный момент было бы разумнее не давать грекам никаких поводов, никаких конкретных примеров, которые могли быть восприняты как покушение на гражданские свободы, главное, чтобы жители не выглядели жертвами имперского произвола. К тому же, связываться с прессой — вообще занятие рисковое, поскольку журналисты представляют собой нечто вроде всемирной масонской организации, и ничто на свете не в состоянии оказать такого воздействия — как положительного, так и отрицательного — на общественное мнение, как единая позиция средств массовой информации. Мы чинно-важно поговорили обо всех этих материях, после чего я откланялся и вышел — и присоединился к Мари, устроившейся под сосной: она рассеянно ела черешни и перелистывала архитектурный справочник.
Сэр Роберт[73] показался мне человеком сдержанным, справедливым и исполнительным; и если у меня и оставались какие-то сомнения, то связаны они были в первую очередь с тем, что проблему здесь по-прежнему пытались рассматривать не в европейском, а в сугубо колониальном контексте. Данный угол зрения не позволял принимать во внимание ни Афины, ни Анкару — а именно здесь, на мой взгляд, и сходились те аспекты проблемы, которые определяли ее международный уровень. Колониальные чиновники, приученные к командным методам управления и считающие, что в качестве последнего аргумента всегда могут прибегнуть к силе, вечно сталкиваются с непреодолимыми трудностями, как только ситуация осложняется. Тем, кто работает на независимых территориях, с самого начала приходится вырабатывать в себе особую гибкость, скрытность, сдержанность и умение просчитывать ходы, поскольку действовать путем прямого давления невозможно; необходимо хитрить. Представьте себе разницу между искусством рыбака, который ловит нахлыстом, и парнем, который выгребает на лодке подальше от берега и глушит рыбу динамитом.
Сдвинуть все с мертвой точки могло лишь признание Афинами Эносиса как проблемы, имеющей международную значимость. Насколько я мог судить, большая часть наших официальных лиц по-прежнему мыслила категориями бунтов 1931 года, которые не вылились в общую волну недовольства по всему острову именно потому, что отсутствовал этот фактор — признание со стороны континентальных греков. В каком-то смысле ситуация изменилась радикально; наши же политические подходы остались прежними. Я окончательно в этом убедился, услышав реплику коллеги-чиновника на обеде, последовавшем за нашим визитом:
— Мне и раньше приходилось сталкиваться с чем-то подобным. Вот увидите, мы какое-то время потерпим их фокусы, а потом просто устроим этим ребятам хорошую взбучку.
Сложность состояла в том, что теперь эта гипотетическая взбучка неминуемо откликнется эхом в Организации Объединенных Наций и вызовет вполне предсказуемую реакцию тех, кому дебаты о "колониальном иге" представляются более интересными, чем обсуждение голода в Индии. Но прежде всего, ни в коем случае нельзя было допустить появления мучеников, погибших за общегреческое дело. В действительности, несмотря на забастовки и демонстрации, на острове пока было тихо; пресса была свободной, в тюрьмах по политическим мотивам никто не сидел; жизнь шла нормально. К тому же сами греки, судя по всему, пытались представить свои материалы с такой безграничной тонкостью и предупредительностью, что вся эта затея вполне могла пройти тихо и незаметно для мировой общественности. И разумнее всего было бы не пороть горячку и дождаться первых результатов ооновских слушаний.
Вот и представьте себе мое удивление, когда в одно прекрасное августовское утро я спустился со своей горы и обнаружил, что газетные курьеры уже успели пришпилить к дверям таверны великолепный документ, рожденный Высшим Разумом, в котором предлагали конституцию, а вдобавок сурово предостерегали против каких бы то ни было проявлений недовольства — и все это в том stylepompier[74], что так любезен сердцу адвокатов и чиновников. Ни предостережения, ни сама конституция не отличались особой внятностью, я присоединился к группе бородатых пастухов, которые, отчаянно старались собраться с мыслями и, шевеля губами, читали листовку. Мы с ними обменялись недоуменными взглядами.
— Что это значит? — спросил совершенно ошарашенный Дмитрий. — Мы что, теперь не имеем права даже говорить об Эносисе, а то нас тут же посадят в тюрьму? А гимн петь?
Я никак не мог просветить его на сей счет; однако, судя по всему, имелось в виду именно это, хотя формулировки были более чем обтекаемые и расплывчатые. К тому же и текст конституции явно представлял собой предварительный набросок и имел целью всего лишь возбудить некие смутные ожидания: ни единой фразы, которую можно было бы истолковать как приятие или отрицание идеи Эносиса. Впечатление от этого документа оставалось самое смутное.
В Кирении мне то и дело попадались на глаза кучки людей возле других точно таких же листовок, расклеенных на дверях и рекламных щитах — на то, чтобы прочесть текст, уходило примерно десять минут. Все казались весьма озадаченными.
В Никосии к удивлению примешивалась изрядная доля бездумного веселья.
— Означает ли это, — спросил у меня один журналист, — что мы не имеем права приводить выдержки из английских газет, если в них встречается слово "Эносис"?
И я искренне порадовался, что еще не успел принять должностные полномочия, поскольку понятия не имел, как отвечать на подобные вопросы. Однако попавшийся мне по дороге мелкий чиновник из британской администрации, казалось, пребывал в приподнятом настроении.
— Вы видели прокламацию? Теперь они у нас попрыгают!
Теперь все эти глупости прекратятся раз и навсегда. И можно будет работать, как прежде, ни шатко ни валко.
Ни шатко ни валко! Сокровенная мечта всякого человека, чья карьера зависит не от способностей, а от чисто физических величин, вроде силы земного притяжения. Империя ни шатко ни валко трусит себе по проселочной дороге, обсаженной кустами боярышника в цвету…
Я ни шатко ни валко прошествовал в виноторговую компанию, где подрабатывал, сочиняя рекламные объявления, чтобы забрать заработанные деньги и засвидетельствовать почтение моему единственному знакомому миллионеру. И обнаружил, что он сидит, уставившись в разложенную на столе утреннюю газету — с таким видом, словно едва удерживается от истерики.
— Вы это видели? — прошептал он.
Я кивнул. Он осторожно ткнул в газету пальцем, как будто дотрагивался до зверя, желая проверить, окончательно он сдох или нет.
— Меньше месяца тому назад, — сказал он, — я обедал в Лондоне с Хопкинсоном, и он заверил меня, что, несмотря на сложность нынешней ситуации, киприоты смогут самым серьезным образом рассмотреть проект конституции, в том случае, конечно, если проект окажется по-настоящему либеральным. Но это же — для зулусов!
Его взгляды, насколько я мог судить, разделяли многие из тех, кто искренне хотел положить конец беспорядкам— из тех, кто в определенной мере был на нашей стороне. В те времена их было еще очень много, и, скорее всего, не менее половины крестьян придерживались тех же умеренных взглядов. Причиной для такого умозаключения мне послужил следующий факт: я ни разу не видел, чтобы надпись "ЭНОСИС" не сопровождалась какой-нибудь припиской о "еретиках" — то есть тех, кто был против Эносиса. Поначалу самая распространенный лозунг гласил: "К ЧЕРТУ ЕРЕТИКОВ". Позже он изменился на "СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЯМ". Смерть не только на словах, но и на деле.
В секретариате было тихо и безлюдно. По традиции правительство проводило лето в горах, для них признать необходимость остаться в столице, чтобы справиться с кризисной ситуацией, значило потерять лицо. Проконсультироваться здесь было совершенно не с кем, если не считать дежурного, так сказать, администратора, который при случае мог связаться по телефону с Домом правительства в Троодосе. Собственной точки зрения на прокламацию у него не было, да и вообще, похоже, его забыли поставить в известность о самом факте ее существования; никаких комментариев на сей счет он дать не мог, и ограничился тем, что дал мне подробные указания, как добраться до моей сатрапии — Управления по связям с общественностью, которое в те времена располагалось прямо напротив здания суда, на границе турецкого квартала, в старом здании, полном зеркал: Пьера Лоти этот дом привел бы в восторг.
Здесь тоже все было закрыто, сотрудники отправились в отпуск, так что я с чистой совестью прогулялся по солнышку до гостеприимного порога Мориса Кардиффа: хозяин как раз пытался в чем-то убедить виноградную лозу, которая, вероятно, вознамерилась удариться в бега, покинув шпалеру.
— Я совсем сумасшедший, — спросил я его, — или эта прокламация рассчитана на то, чтобы нарочно подразнить гусей?
Он рассмеялся.
— Мы все сумасшедшие, — сказал он. — Ясно же, что Кипра вы так и не поняли.
— Нет, серьезно!
— Серьезно.
— Я в том смысле, что будь я лидером националистов, который только и мечтает, как бы предоставить ООН хоть какие-нибудь доказательства нарушения прав человека, я немедленно спровоцировал бы демонстрацию, чтобы пара сотен школьников оказалась за решеткой. Это был бы роскошный политический гамбит. Если, конечно, вам не кажется, что правительство просто зря сотрясает воздух и не пойдет на крутые меры.
— Хуже. Сами киприоты слишком глупы, чтобы извлечь из этого хоть какую-то выгоду. Вот увидите.
Зазвонил телефон, и я остался в залитом солнечным светом дворе один — подумать и подышать густым ароматом цветущей магнолии. Потом хозяин дома вернулся, с недовольной гримасой на лице, и сказал:
— Что ж, первые мученики, видимо, и впрямь не заставят себя ждать. Пресса решила объявить недельную забастовку; ожидаются демонстрации. Может, и жертв для ООН в конце концов окажется достаточно.
Чиновнику, только что получившему должность, эти тревожные знамения давали пищу для раздумий. Я был благодарен судьбе за то, что к своим непосредственным обязанностям мне предстояло приступить только через несколько недель. Я отправился в турецкий квартал и сел среди извозчиков и шоферов выпить кофе с коньяком, в тени Бедестана, в самом памятном месте во всей Никосии. Там ко мне подсели Стефанидес и Гликис из кошмарного класса Эпсилон Альфа. Судя по всему, они и слыхом не слыхивали ни о какой прокламации — но поскольку ни тот, ни другой вообще не отличались любовью к печатному слову, ничего удивительного в этом не было.
— Мне отец по вечерам новости пересказывает, — сообщил Стефанидес и добавил вполголоса, — если, конечно, в очередной раз не напьется.
Очевидно, у него было не слишком высокое мнение об отце.
Я вспомнил, как однажды его отец, вытерев руки о передник, подмигнул мне и сказал:
— Эносис? А в чем проблема? Я мог бы решить ее буквально за пару часов. Передайте эту территорию Греции, оставив за собой право арендовать ее на сто лет по условной цене. Коронуйте короля в здешнем кафедральном соборе, велите всем заткнуться — и он сам сделает за вас все, что нужно.
Конечно, он просто балагурил, но в те дни даже такое опереточное решение вопроса казалось вполне реальным. Но как только эта проблема выйдет на Международный Уровень… что тогда?
— Ну, что ж, — сказал Гликис, сдвинув кепку на затылок и окинув взглядом странный, но прекрасный готический собор, отрастивший себе высокие минареты, символ Кипра, красота которого сотворена из одних несоответствий, — ну, что ж! Лузиньяны пробыли здесь триста лет, Венеция — восемьдесят два. Потом триста лет турки, а британцы — семьдесят восемь. О чем это нам говорит?
И правда — о чем?
Расположенный на пересечении главных морских магистралей, этот остров всегда становился предметом особого внимания любой морской державы, чьи линии жизни простирались вплоть до воинственного и негостеприимного Востока. Генуя, Рим, Венеция, Турция, Египет, Финикия: как бы ни поворачивалось колесо истории, этот остров всегда жил морем, и с моря ждал своей судьбы. И теперь для нас он больше не был галеоном, как для Венеции, но авианосцем — линейным кораблем. Сможем ли мы его удержать? Естественно, если возникнет такая необходимость; но проблема-то заключалась не в этом. Речь шла совсем о другом. Удержим мы его силой или все-таки хитростью? Ибо не сумев вовремя пойти на политический компромисс, мы так или иначе окажемся в положении Венеции. Этого-то я и не знал.
Я отогнал от себя эти мысли, навязчивые, как рой оводов, повернулся спиной к столице с ее растревоженно гудящими кофейнями и пустился вдоль по длинной извилистой дороге, к Готическому кряжу, чьи вершины, изогнутые словно арфы, откинулись назад под напором полуденного солнечного прилива. Как только я пробился сквозь каменную стену перевала, сверкающее лезвие морского горизонта ослепило меня, мигом рассеяв мрачные напоминания о большом и сложном мире за пределами этого залитого мандариново-желтым солнечным светом пейзажа, о мире, который скоро доберется и до нас и захлопнется, как капкан, как железная дверь.
Беллапаис был похож на обнесенный стеною сад, куда заходят, притворяя за собой калитку; на последнем подъеме расположился маленький комитет по встрече гостей, состоявший из яростных националистов лет примерно девяти, которые тут же принялись плясать вокруг машины и душераздирающе вопить: "Союз!". Впрочем, как всегда, поняв, чья это машина и кто на ней едет, они тут же добавляли неизменное: "Йасу, сосед!". И неслись наперегонки к Дереву Безделья в надежде, что кому-то из них выпадет честь донести до дома мои книги — поскольку привычка моей матушки щедро угощать домашними кексами и пончиками давно уже стала местной притчей во языцех. Вырулив за последний поворот, ты как будто становился одним из персонажей на любимой картине — напротив кафе, под огромным деревом. Как только мотор договаривал последнюю фразу, вокруг вырастала необъятная, завораживающая как музыка, монастырская тишина, в которой, как мухи в янтаре, увязали голоса соседей, стеклянное звяканье стаканов, хлопки карт и — чуть в отдалении — разговоры воронов в кронах деревьев. И, отделившись от компаний тихо потягивающих свой кофе завсегдатаев, ко мне один за другим начинали подходить мои друзья: кто с розой, кто с новой идеей насчет того, как лучше уложить черепицу, кто с только что доставленным письмом.
Добравшись до дома, я обнаружил, что приехал мой брат, с женой и целой кучей всяческого снаряжения — не привез он с собой разве что мешочков с солью и цветных бус для подкупа аборигенов. Он слегка расстроился, узнав, что я похоронил его при Фермопилах, однако к последствиям этой трагической истории отнесся с большим воодушевлением; в конце концов, это означало, что его везде и всюду станут угощать дармовой выпивкой в знак признания семейных заслуг. Вся деревня возрадовалась его чудесному воскрешению из мертвых, и даже Франгос не слишком обиделся на меня за обман. А буквально через несколько дней брат обнаружил, что его греческий, познания в котором, как ему казалось, утрачены безвозвратно, мало-помалу вернулся, что открыло ему прямой доступ к сердечному расположению и пониманию со стороны наших друзей и соседей. И, более того, вооружившись киносъемочной и звукозаписывающей аппаратурой, он тут же начал невыносимо детально фиксировать на пленке и саму деревенскую жизнь, и виды деревни, так что все ее обитатели как один стали лелеять абсурдные грезы о голливудских контрактах и отрабатывать сценическую походку; даже мистер Мёд, которого я бы ни за что на свете ни в чем таком не заподозрил, вел себя весьма фривольно.
Но вот настала пора сменить место жительства, поскольку мои новые обязанности требовали в любое время дня и ночи находиться рядом с телефоном; однако как ни жаль мне было переезжать, я был рад перепоручить надзор за домом брату, оставив за собой счастливое право наведываться сюда на выходные. И если при расставании с домом печаль моя мешалась с чувством облегчения, то по единственной причине: я знал, что стоит моему братцу взяться за свое основное занятие, и здесь через несколько дней будут кишмя кишеть ящерицы, крысы, змеи и всякие иные ползучие твари — и чем отвратнее, тем ему милее, — которых Создатель измыслил для того, чтобы жизнь на земле не казалась нам раем. И если вам ни разу не приходилось обонять запертую в тесном помещении сову или видеть, как тошнит ящерицу, вы и представить себе не можете, о чем идет речь!
В прошлогодних угольях искры не сыщешь.
Дурак зашвырнет в море камень, и сотни мудрецов не хватит,
чтобы его оттуда достать.
Если камень упадет на яйцо — тем хуже для яйца;