11627.fb2
— До такого здесь никогда не дойдет, — сказал я.
— Мне о подобной уверенности остается только мечтать, — ответил он.
Мне тоже: но произнести это вслух я не имел права.
"Там, где свобода вступает в противоречие со справедливостью, опасность, как мне кажется, угрожает и той, и другой".
По чистой ли случайности выбор пал на первое апреля? Я не знаю. Дата оказалась не совсем неуместной. Мы провели долгий тихий вечер, гуляя по крепостным стенам старой Никосии, глядя, как колышутся пальмы в сумеречном ветре, прилетающем с вечерней мглой со стороны каменистой Месаории. Устало крича, вороны потянулись на ночлег, к высоким деревьям возле Турецкой атлетической ассоциации — места, где никто никогда не улыбается.
Мой брат собрался уезжать, и, дабы почтить его самого и весь тот шумный зверинец, что он увозил с собой, мы созвали друзей выпить за его здоровье и заглянуть в последний раз (как следует зажав нос) в те клетки и картонные коробки, по которым был рассован весь его улов, и которые на время оккупировали мою гостевую спальню. Потом мы поужинали и поговорили и уже совсем было собрались отходить ко сну, когда стоявшая над маленьким городком тишина взорвалась и подернулась рябью сразу с нескольких сторон. С неба на каменную мостовую, казалось, стали падать ящики с железными тарелками, в окна ударили сгустки твердого воздуха, стекла задребезжали. Нам показалось, что по садовой дорожке прошествовала и навалилась на входную дверь какая-то огромная и невероятно тяжелая тварь — может быть, мамонт. Дверь распахнулась, и нам открылся темный сад и головки цветов, покачивающиеся под ленивым ночным ветерком. Потом у нас изо рта как будто кто-то выдернул затычку.
— У меня такое впечатление, что ты решил отметить мой отъезд на широкую ногу, — сказал мой братец. — Честное слово, я польщен.
Засим последовала череда глухих хлопков, одновременно в разных районах города — как будто под стенами старой крепости начали сами собой открываться маленькие геологические каверны. Мы побежали вниз по ступенькам и дальше, по темной посыпанной гравием дорожке, до того места, где она вливалась в улицу. В тени деревьев с ошарашенным видом застыли несколько случайных прохожих.
— Вон там, смотрите, — сказал какой-то мужчина. Он ткнул пальцем в сторону стоявшего примерно в двухстах ярдах о нас здания Секретариата. Фонарей на улице было мало, и мы неслись по обочине дороги (тротуаров здесь не было), ныряя в густые озера тьмы и опять выныривая на освещенные участки. Но вот, наконец, мы свернули за последний поворот и тут же окунулись в пелену густого желтого тумана с сильным специфическим запахом: кажется, кордит[79]? Вокруг с вялым любопытством бесцельно бродили едва различимые фигуры, видимо, раздумывая, уйти или остаться. Делать им здесь, судя по всему, было совершенно нечего, так же как и нам. В стене Секретариата зияло аккуратное отверстие, из которого, как из паровозной трубы, валил густой дым.
— Пыль, — мрачно возвестил мой братец, — из-под чиновничьих стульев.
Но шутки шутить было некогда; где-то в той стороне, где была расположена штаб-квартира Рена, завыла сирена. Из желтых клубов дыма материализовался набитый полицейскими грузовик. Затем — последовала новая серия одиночных взрывов и, недолгое время спустя, более густой и раскатистый удар грома, от которого по воздуху снова пошла рябь.
— Вот все и накрылось, — раздраженным тоном сказал мой брат; весь вечер он капризничал из-за того, что съемки его фильма сорвались из-за внезапной, как он выразился, волны саботажа, которая возникла буквально на пустом месте после того, как с его актерами пообщался местный священник.
— Куда ни сунешься в последнее время, обязательно начнется какая-нибудь чертова революция.
Он только что вернулся из Парагвая, где восстание началось, так сказать, прямо у него под носом. Следующий взрыв, прозвучавший где-то совсем неподалеку, вернул ему способность принимать решения.
— Я должен попасть домой, к животным, — сказал он. — Пора кормить сов.
Меня, однако, ждали совсем другие дела. Дома я взял машину и, не обращая внимания на телефон, отчаянно трезвонивший где-то в глубине холла, заваленного книгами и освещенного оплывающими свечами, помчался к Пафосским воротам, в штаб-квартиру полиции. В здании царила атмосфера запустения и, насколько я мог судить, никто его не охранял, если не считать одного-единственного дежурного сержанта, заспанного и безоружного. В конференц-зале на верхнем этаже сидел за столом колониальный секретарь и постукивал карандашом по зубам; поверх пижамы на нем были надеты брюки, университетский блейзер и шелковый шарф. У него за спиной, в нише, два клерка скрючились над телетайпом, который выстукивал на дорическом английском бесконечную череду срочных сообщений. "Фамагуста… бомба в саду… Ларнака, нападение на… взрыв бомбы в доме в Лимасоле…". Он просматривал сложенные перед ним стопкой листы с наклеенными телеграфными ленточками: стопка быстро пополнялась свежими листами. Он составлял докладную записку министру[80]. Потом медленно поднял голову и сказал:
— Мне кажется, вы имели в виду нечто подобное?
— Так точно, сэр.
— Пока самое худшее случилось на радиостанции. Пятеро в масках связали охранника, а станцию подняли на воздух, взорвали.
В узких коридорах уже начали тесниться журналисты, я увел их во внешний зал и постарался ответить на все вопросы настолько искренне, насколько позволяли обстоятельства; но полицейские отчеты безнадежно запаздывали, и очень часто информационные агентства узнавали о случившемся на несколько часов раньше нас. (Так продолжалось еще долгие и долгие месяцы).
Радиостанция и впрямь пострадала весьма серьезно, но, к счастью, наша саперная служба уже давно ждала возможности проявить себя; к двум часам ночи саперы обследовали развалины, установили размеры ущерба и представили подробный отчет, из которого стало понятно, что один передатчик уцелел, и это позволило нам на следующий день возобновить вещание, пускай и не на полную мощность.
К тому времени я вернулся домой к надрывающемуся телефону — теперь он принимался трезвонить с интервалом примерно в шесть минут, днем и ночью, — картина более или менее прояснилась, и ее отдельные части сложились в некое целое. Нападения произошли синхронно и по всему острову. Листовки, разбросанные в столице, свидетельствовали о существовании некой организации, называющей себя ЭОКА (ETHNIKIORGANOSIS KYPRION AGONISTON[81]), которая решила начать "борьбу за свободу". Подписаны они были ДИГЕНИС[82]: имя само по себе было достаточно значимым, ибо для грека оно звучит примерно так же, как для нашего школьника имя Робина Гуда. Это герой средневекового цикла народных песен; он был великим воином и не боялся никого, даже старика Харона, то есть самой смерти. Во время одного из своих знаменитых сражений он из Малой Азии лихо перепрыгнул через морской пролив и оставил отпечаток ладони на Пентадактилосе, на Кипре и, ни секунды не передохнув, прыгнул обратно.
На следующее утро первые полосы главных мировых газет украсились неимоверного размера заголовками, а телетайпные линии извергали целые потоки вопросов и ответов, срочных телеграмм и сообщений: в лобных долях всемирного головного мозга сработал сигнал тревоги, и приписанный к острову журналистский корпус начал расти на глазах.
Однако утро, словно некий идеально задуманный и выполненный сценический обман, выдалось на удивление ясным, и ни единый человек, пройдясь по тихим городским улочкам, посмотрев, как владельцы магазинчиков поднимают ставни и потягивают свой утренний кофе, не сказал бы, что ночью в этом самом городе случилось нечто чрезвычайно важное и непоправимое; от суши оторвался большой кусок земли и беззвучно ушел в море. В каком-то смысле размышлять теперь было уже не над чем, да и незачем. Мы очутились на линии фронта. Отныне нужно было стиснуть зубы и держаться изо всех сил. Все те предполагаемые решения проблемы, о которых мы мечтали, можно было смело тащить на свалку, поскольку совсем близко замаячил уродливый призрак надвигающегося восстания. А между тем, все пребывали в нерешительности. Простые киприоты, вполне дружелюбно настроенные, отправились на работу: многие были возмущены действиями "экстремистов" и с благодарностью восприняли слова губернатора, который назвал их "законопослушными". Отсюда я сделал вывод, что ЭОКА представляет собой маленькую группу революционеров, неизвестных широкой публике. Рен, однако, не разделял этой точки зрения.
— Что бы ты сказал, — сухо спросил он, — если бы каждый английский шестиклассник поставил свою подпись под такой вот клятвой?
Его агенты принесли ему новый документ.
Клятва
Именем Святой Троицы я клянусь, что:
1. Я отдам все силы, а если потребуется, — то и саму жизнь за дело освобождения Кипра от английского ига.
2. Ни о чем не расспрашивая, я выполню любые задания, порученные мне организацией, и не откажусь от их выполнения, какими бы трудными и опасными они ни были.
3. Я не оставлю борьбы до тех пор, пока не получу приказа от руководителя организации, и пока наша конечная цель не будет достигнута.
4. Я никогда и никому не выдам ни секретов нашей организации, ни имен моих руководителей или других членов организации, даже если меня поймают и станут пытать.
5. Я не стану рассказывать о заданиях, которые будут мне даны, даже моим товарищам по борьбе.
Если я нарушу эту клятву, то пусть меня, как предателя, постигнет заслуженная кара, а имя мое будет навечно покрыто позором.
Подпись
ЭОКА
— Кроме того, — продолжал Рен, — они успели наделать чертову уйму бомб, — мы сейчас находим эту дрянь по всему острову. По большей части они самодельные; судя по всему, деревенские кузницы в последнее время работали до ночи. Так что ваша теория относительно безобидных старых деревенских олухов с соломой в волосах, которые поднимают тосты за здоровье королевы, разваливается на глазах. Понимаете ли, такое за два дня не подготовишь.
Он, конечно, был прав, и дальнейшие события послужили тому подтверждением. Каждая ночь теперь сотрясалась и грохотала от взрывов гранат, и постепенно стало ясно, что, хотя действовали, конечно, любители (поначалу дело в основном ограничивалось выбитыми стеклами), за всем этим стоял единый продуманный план. Оказавшись в непрочном центре паутины, мы всякий раз задерживали дыхание и благодарили небеса за то, что эти комариные укусы до сих пор не нанесли серьезного вреда. Они, однако, весьма успешно достигли другой цели — подорвать общественную мораль. Кроме того, наряду с сотнями по-детски беспомощных попыток что-нибудь взорвать, то здесь, то там происходили настоящие теракты, явно свидетельствовавшие о проблеме куда более страшной: в них чувствовалась рука профессионала. Начали приходить сведения о том, что киприоты обучаются вести партизанскую войну за пределами острова, в Греции. Начали циркулировать слухи о "фазовых" операциях, которые в первую очередь будут направлены против полиции; тут рассказчик шепотом, еле слышно, добавлял: "как в Палестине".
К ночным тревогам и взрывам добавились непрерывные демонстрации и беспорядки, организованные школьниками, с ними теперь церемонились гораздо меньше, но всем было ясно, что полиция не сможет долго работать в круглосуточном режиме, гоняясь по ночам за бомбистами, а днем — за хулиганами. Само поле боя помогало экстремистам изматывать противника, поскольку в лабиринтах старого города можно было спрятать целую армию бомбометателей — даже по оценкам военных для того, чтобы как следует прочесать этот район в рамках одной операции, потребовалось бы никак не меньше бригады. Когда же трущобы прочесывали по квадратам, участок за участком, злоумышленники за считанные минуты могли пробраться от Фамагустских ворот к Турецкому кона-ку и уйти восвояси.
Население же, и в обычные-то времена достаточно запуганное, а при нынешних обстоятельствах откровенно сочувствующее организаторам беспорядков, ослепло и оглохло, препятствуя своим молчанием сколько-нибудь эффективной работе по восстановлению правопорядка— что в конечном счете могло привести только к еще более жестким мерам со стороны властей, от которых прежде всего приходилось страдать самому же населению. С точки зрения властей, нежелание помочь правосудию было, пожалуй, наиболее опасным фактором; Рен считал положительно невозможным выдвигать обвинения против кого бы то ни было, если его не застали inflagrante delicto[83]. К тому же, террористы становились все моложе и моложе, и это не могло не вызывать у нас тревоги. Вдобавок ко всему, было очевидным моральное давление со стороны афинского радио, выражавшего восторг всякий раз, как происходило что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее открытое вооруженное восстание; эту позицию неизменно поддерживали местные священники, от чьих публичных выступлений в последнее время буквально кровь застывала в жилах. Правоохранительной системе пришлось столкнуться с целым набором новых и весьма неоднозначных с юридической точки зрения формулировок. Нужно было принимать карательные меры; но в каком свете представит все это мировая пресса, и без того уже достаточно критично настроенная по отношению к нашим способам решать проблемы?
Ну, и полиция, конечно — куда же от нее денешься; спокойные и взвешенные оценки Рена были изложены на бумаге и отправлены в вышестоящие инстанции; но как, спрашивается, можно было "провести их в жизнь" — даже при всем нашем желании? А если ситуация ухудшится, не выйдет ли так, что и этих мер, которые на данный момент представляются ему необходимыми, окажется уже недостаточно?
Ночи теперь тянулись мучительно долго, время от времени слышалось зловещее эхо взрывающихся гранат и рычание полицейских грузовиков: люди Рена мчались на место происшествия в тщетной надежде схватить виновников. К обычным самодельным гранатам и коктейлям Молотова теперь добавились новая напасть: бомбы замедленного действия — чудовищное изобретение, оказывающее колоссальное воздействие на моральное состояние мирных граждан. Уж эти-то машинки точно не были самодельными.
"За свободу всегда приходится платить кровью", — надрывалось афинское радио. Но только чьей кровью? Бомба, заложенная в почтовый ящику входа в центральное отделение полиции в Никосии, взорвалась в тот момент, когда на улице было еще полным-полно людей, пришедших на рынок за покупками, и убила на месте оказавшегося рядом грека; на тротуаре, среди обломков, остались лежать тринадцать раненых турок и армян. После того как лидер Турецкой национальной партии предупредил греков о недопустимости нарушений закона в турецком квартале, над островом нависла угроза межобщинного противостояния. Бары, частные дома, рестораны, кладбища, — ошеломляющий список объектов, подвергшихся бессмысленным атакам, рос на глазах. Военные стали высылать по ночам дополнительные патрули в помощь Рену; на главных улицах появились блокпосты, начались обыски. Терпеливые и неразговорчивые солдаты начали останавливать на дорогах грузовики и легковые автомобили — искали оружие…
Эхо городских беспорядков докатилось и до привычно сонной сельской местности: деревни тоже начали просыпаться, и то, что там происходило, свидетельствовало о вполне решительном настрое жителей. Тут действовали люди, значительно лучше информированные и подготовленные, чем городские подростки. Вскоре стало ясно, что мы имеем дело с двумя врагами: с огромной аморфной массой школьников, в чьи задачи входило бросать бомбы, расклеивать листовки и организовывать общественные беспорядки, и с отрядами горных разбойников, которые нападали на полицейские заставы, устраивали засады и выводили из строя дороги и телеграфные линии — нервную систему административного аппарата. Рен сухо классифицировал их так: "Младшая и Старшая Лиги". Позже к этим двум добавилась третья, последняя категория — "Убийцы". Этих на острове было не более двадцати-тридцати человек, если судить по результатам баллистических экспертиз, которые говорили о том, что из одного и того же оружия совершали не менее десятка уличных убийств. Впрочем, пока все это только смутно виделось где-то вдалеке, скрытое обманчивой маской великолепной весны, окутанной покровами полевых цветов и долгими часами полного покоя: кто угодно мог поверить в то, что кошмар остался позади — за исключением сатрапов. После очередного взрыва рынки примерно полдня стояли пустыми; затем понемногу начинали опять собираться люди, втягивая ноздрями воздух — как животные, ловящие в ветерке тревожный запах; удостоверившись в том, что непосредственной угрозы нет, они опять принимались за сотни тривиальных обыденных дел, которые автоматизм повседневности делает такими понятными и приятными — ведь в них отсутствует элемент риска. И вот они открывали ставни, расставляли стулья, вытирали пыль, так и этак перекраивая привычные жизненные схемы, или же просто вздыхали, склоняя хитрые лисьи физиономии над любимым и привычным турецким кофе, который сам собой прибывал из ниоткуда в маленьких чашечках, что позвякивали и покачивались на подносах официантов. И в эти же самые дневные часы русые и светловолосые солдаты ходили по городу, перебрасывались шутками со знакомыми горожанами — а их жены катили перед собой по рынку коляски с розовыми младенцами, и со всех сторон на них сыпались пожелания счастья и улыбки. Все это вызывало ощущение нереальности. Вот так иногда видишь, как кролики, бросившись врассыпную при звуке выстрела, через полчаса возвращаются, робко и настороженно, на ту же самую лужайку — даже не подозревая, что охотник все еще здесь и подстерегает их. У гражданских короткая память. Каждое новое событие является им на свежей волне времени, нетронутое, впервые увидевшее свет солнца, со всем букетом чувств, вызываемых новизной, — от радостного удивления до испуга. И только в унылых конторах, где круглосуточно горят электрические лампочки, сидят истинные искатели, они упрямо выстраивают события по порядку, чтобы выявить в них закономерность, чтобы соотнести прошлое и настоящее, и чтобы в конечном счете получить возможность, пусть ненадолго и недалеко, заглянуть в густые сумерки будущего.
Деревня была ничуть не менее обманчива в своем безграничном приветливом спокойствии: цвел цикламен, распустились куртины великолепных роз, за которыми столь трепетно ухаживал Коллис; и снова, совсем как прежде, как только заглохнет мотор и меня окутает тишина, от плотных групп сидящих под огромным деревом любителей кофе один за другим отделяются мои друзья, принося мне привычные известия из этого милого и гармоничного мира, существующего по заведенному от века порядку, который Никосия мало-помалу уже принялась ломать и развеивать по ветру; мои соседи вели разговоры о рожковом дереве, о лимонах, о шелковичных червях, о молодом вине. О кризисе никто, как правило, вообще не говорил ни слова, за исключением муктара над которым настолько тяготели его обязанности, что он считал себя вправе нарушать законы гостеприимства.
— Вы не боитесь сюда приезжать? — спросил он.
— А чего мне бояться?
— А оружие у вас есть?
— Нет.