116565.fb2 Ф Достоевский - интимная жизнь гения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Ф Достоевский - интимная жизнь гения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Достоевского всегда тянуло к очень молодым женщинам, и свои сексуальные фантазии он переносил на молодых девушек. И в своих произведениях он неоднократно описывал различные влюбленности зрелого или старого человека в молодую девушку. Независимо от того, насколько справедливо предположение, будто и сам Достоевский знал подобные соблазны, он отлично понимал и мастерски описывал физическую страсть зрелого мужчины к подросткам и девочкам.

В эротизме Достоевского большую роль играло воображение. Как в творчестве нельзя считать, что писатель изображает в своих произведениях лишь то, что с ним действительно происходило, так и в эротизме Достоевского нельзя видеть только его личный опыт. В творческом воображении следует различать помыслы и деяния и опыт. Неосуществленные желания, помыслы также питают художественную фантазию. У Достоевского в его эротизме немало сексуальных фантазий - мучительство, изнасилование и другие, которые не происходили с ним в действительности, но были описаны им с потрясающим реализмом. И эта фантазия уже представляется реальностью всякому, кто вступил в мир сладострастия и извращений, созданный воображением Достоевского - этого гениального мучителя и мученика.

В эротизме Достоевского нашло свое место ненасытное любопытство ко всем ухищрениям и разнообразиям порока, к вариациям и комбинациям страстей, к уклонам и странностям человеческой натуры. Это любопытство объясняло, почему он проявлял интерес к "павшим созданиям", сходился с уличными женщинами и среди них с прожженными, циничными профессионалками - их грубый эротизм действовал на него неотразимо. Однако повышенный интерес Достоевского в молодости к "потерянным личностям" и петербургским трущобам истощается в середине шестидесятых годов, и он совсем редко посещает и ночные заведения. К 1865 году, после любовной драмы с молодой девицей Аполлинарией, страсти его заметно улеглись и очень многое в нем перегорело. Его эротические особенности и желания этих лет не стали привычкой на всю жизнь, в какой-то момент они достигли предельной высоты, затем отгорели, а иные переродились - они потеряли свой накал, жар крови спал и большинство из них отдались тяжелым грузом воспоминаний, который проявляется в сексуальных фантазиях. К этому времени - к 1865 году, мазохизм и садизм Достоевского, его комплексы, связанные с малолетними, его сексуальная распаленность и любопытство, т.е. вся патологическая сторона его эротической жизни, утрачивают характер неистовства и маниакальности, притупляются, и он сознательно стремится к тому, что может быть названо "нормализацией его половой деятельности". Возможно, отсюда и усиливаются его мечты о браке и его тяготение к молодым девушкам брачного возраста. Он хорошо знал свою натуру: только в обществе молодых девушек у него появлялась радость бытия и надежда на счастье. В молодой девушке сочетание детскости и женственности для Достоевского превращалось в источник эротического притяжения. Молодость возбуждала его и сулила физическое наслаждение. Все это он нашел в своей второй двадцатилетней жене Анне Григорьевне. У Достоевских от интимной близости раскрылись лучшие стороны их натуры, и Анна Григорьевна, полюбившая и вышедшая замуж за автора "Игрока", увидела, что он совершенно необыкновенный, гениальный, страшный, трудный человек, а он, женившейся на своей секретарше-стенографистке, открыл, что не только он "покровитель и защитник юного существа", но она его друг и опора.

В свои шестьдесят лет Достоевский был так же ревнив, как и в молодости, но он был и так же страстен в проявлениях своей любви к Анне Григорьевне. Сексуальное напряжение объяснялось не только половой привычкой брака с молодой женой, но и интенсивностью эротики Достоевского и его воображения и сознанием, что молодая женщина, уже прожившая с ним целое десятилетие, не только его любит, но и удовлетворена физически. Чувственность Достоевского оставалась такой же повышенной, как и в молодости, годы старости мало изменили его характер и темперамент. К концу жизни он был необыкновенно худ и истощен, легко утомлялся, страдал от своей эмфиземы и жил одними нервами.

Эротизм Достоевского не знал границ, и можно только вообразить себе все неукротимые страсти, на огне которых сгорел этот необыкновенный, неистовый и загадочный человек.

ДОСТОЕВСКИЙ И МЫ

Достоевский и мы - современные люди человеческого общества конца ХХ века. В какой связи идеи Достоевского действуют на нас, современных людей? Живем ли мы "по Достоевскому", испытываем ли те же чувства, имеем ли те же мысли, что и его герои ХIХ века?

Можно утверждать, что, чем дальше от времени Достоевского, тем больше мы живем "по Достоевскому" Чем дольше люди идут по пути цивилизации, тем больше они подвержены противоречиям, которые испытывало его "больное сознание".

Достоевский, по собственному признанию, всю жизнь занимался "тайной человека" - исследовал душевную жизнь человека. Он писал: "Меня зовут психологом, неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т.е. изображаю все глубины души человеческой". В романах Достоевского нет пейзажей и картин природы. Он изображает только человека и человеческий мир. Герои его - люди современной городской цивилизации, выпавшие из природного миропорядка и оторвавшиеся от "живой жизни". А люди конца ХХ века, т.е. мы, ещё дальше отошли от природы и ещё больше оторвались от "живой жизни".

В своих произведениях Достоевский погружался в глубины подсознания и исследовал душевную жизнь детей и подростков; он изучал психику безумцев, маньяков, фанатиков, преступников, убийц и самоубийц.

Современный человек в основном читает книги-дете-ктивы, смотрит кино-триллеры, где главные герои - те, чьи души изучал Достоевский убийцы, преступники, безумцы и маньяки. И сам современный человек в своей жизни все чаще испытывает тяготы жизни, созданные героями Достоевского маньяками (например, Гитлер), преступниками и убийцами.

Достоевский, как мы видели, тяготел к молодым девушкам. Его первая любовь - Аполлинария и его жена Анна - были молодыми невинными девушками. В обществе молодой девушки он оживлялся, "парил духом", забывал о своем возрасте.

Феномен, если можно так сказать, "молодой девушки" Достоевского заключался в том, что, с одной стороны, она, девушка, сильнее и глубже действует на человека, с другой, на её лице, в её фигуре, жестах, словах, восклицаниях, смехе быстрее и яснее, доступнее для восприятия посторонних, передаются её чувства, настроения, движения души. И в этом случае Достоевский, как очень чувствительная натура, предпочитал иметь дело с девушками, чем со зрелыми женщинами, у которых из-за их опыта, незвучного голоса и иногда толстого слоя жира на теле с трудом угадываются искренние душевные порывы.

Достоевский в ХIХ веке любил и общался с молодыми девушками. Теперь в конце ХХ мы все "любим" молодых девушек - реклама во всю использует молодых девушек. Мы их видим почти во всех рекламных роликах, на экранах телевидения и т.п. Чем не жизнь "по Достоевскому"?

У Достоевского - человека-одиночки был повышенный интерес к малолеткам, к их душевной жизни, к их психике. Это явление в наше время стало заметным: растлению детей посвящено немало публикаций. Много сообщений о том, что детей-девочек насилуют в семьях отцы. Получила развитие детская проституция в странах Юго-Восточной Азии, особенно в Таиланде, где немало детских публичных домов. Малолетний детский секс-бизнес развит в США. И этот "феномен" растет.

Чем он объясняется? Если у Достоевского была повышенная чувствительность, и он использовал её для исследования области душевной жизни, как средство для познания человеческого духа в целях защиты достоинства, личности и свободы человека, то у современного человека притуплена чувствительность, у него наблюдается сознание "затравленной мыши", и, чтобы ему из него выбраться, он растлевает малолетку или за деньги "куражится" над малолетней проституткой, чувствуя себя "сильной личностью", которой "все позволено".

Все произведения Достоевского посвящены преступлениям и наказаниям. Когда он их писал, это он к нам обращался, людям конца ХХ века. Похоже, что человечество после Достоевского и до наших дней занималось тем, что изобретало все новые и новые преступления, и не только против отдельной личности, но и против человечества (фашизм, например).

Достоевский индивидуализировал, расчленял внешнее воздействие на человека - на его душу, чтобы глубже и лучше её понять. И в этом мы ему следуем. Но сегодня мы не стремимся понять душу человека, а стремимся на неё воздействовать, чтобы от этого воздействия получить большую прибыль.

Пример тому современная музыка (поп-музыка, ансамбли, всевозможные группы, записывающие диски), которая воздействует на слушателей не содержанием песен, не мелодией, а звуком - низким, высоким, ударным, резким. Таким образом, если раньше - один талант, один гений (Достоевский) добивался высших результатов влияния на душу человека, то сегодня его опыт трансформируется и используется как инструмент влияния на психику человека через рекламу (молодые девушки), через современную поп - музыку, эротические фильмы и т.п.

Достоевский страстно верил в "великую общую гармонию", "всеединство человечества". Человечество в наше время уже вплотную подошло к этому рубежу. Люди стали почти одинаковыми и по внешнему виду, и по развитию души. Достоевский писал, что если люди только природные существа, если души их не бессмертны, то им следует наиболее благополучно устроиться на земле, подчиниться началам выгоды и разумного эгоизма. Отсюда, по Достоевскому, "стадность" человечества или превращение людей в "человеческое стадо" и уничтожение души человека.

И в этом Достоевский оказался прав для нашего времени. Все это уже произошло и не потому, что человек только подчинился "началам выгоды и разумного эгоизма", а потому, что человек в наше время живет "в толпе". Другими словами, людей стало много, так много, что мы живем как бы "в толпе"

И "толпа" эта действует на каждого человека, на его душевное состояние, на желание скорее "урвать свой кусок жизни". "Толпа" увеличивает преступления, снижает порог морали, вытесняет из жизни такие душевные понятия, как доброта, милосердие, порядочность, искренность, честность.

И "стадность" в этих условиях - это не физическое состояние "толпы", а способ её поведения. Все мы подвержены рекламе и покупаем одни и те же вещи. "Что есть у соседа - должно быть у меня". Это самый непреложный закон нашей "толпы". Отсюда и уничтожение душевных ценностей.

В одном Достоевский оказался не прав. Тема отцеубийства в его произведениях сегодня трансформировалась, скорее всего, в "матьубийство". У нас в России скорее дети ненавидят и убивают матерей. Отцы оставляют семьи - дети винят во всех бедах мать, и дело доходит до её убийства.

И последнее - такого писателя, как Достоевский, в наше время уже быть не может. По сравнению с Достоевским у современных писателей очень беден внутренний мир. Его еле-еле хватает на простое бытописательство. К примеру, были писатели, прошедшие сталинские концлагеря, но никто из них не написал произведения, подобного "Запискам из мертвого дома" Достоевского. Все они ограничились бытописательством, хотя и ужасным, но бытописательством. Почему это происходит? В душах писателей нет новых идей, они страдали физически и душевно, но передать это не могли. Не те чувства, не те эмоции сегодня, какие были раньше у Достоевского. Сейчас писатель пишет более или менее интересные произведения, когда на него воздействует сильный внешний толчок (например, война). Скудный внутренний мир современного писателя перекрывает ему путь к гениальному произведению.

Общественная международная организация "Римский клуб", объединяющая несколько сотен людей, входящих в элиту современного мира, пришла к заключению, что в своем развитии человечество вступило в заключительную часть своего существования. Иными словами, если раньше оно развивалось, то теперь движется к своему умиранию. Трудно сказать, сколько времени продлится этот этап, но одно бесспорно - чувства, эмоции, чувственность человека сокращаются и притупляются в этом процессе умирания. Это также препятствует появлению нового Достоевского среди нас, современных людей.

ОТРЫВКИ ИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

(ЭРОТИЗМ В ТВОРЧЕСТВЕ)

РАСТЛЕНИЕ МАЛОЛЕТНЕЙ

( Из романа "БЕСЫ" )

"От Ставрогина.

Я, Николай Ставрогин, отставной офицер в 186 - году жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия. У меня было тогда в продолжение некоторого времени три квартиры. В одной из <них> проживал я сам в номерах со столом и прислугою, где находилась тогда и Марья Лебядкина, ныне законная жена моя. Другие же обе квартиры мои я нанял тогда помесячно для интриги: в одной принимал одну любившую меня даму, а в другой её горничную и некоторое время был очень занят намерением свести их обеих так, чтобы барыня и девка у меня встретились при моих приятелях и при муже. Зная оба характера, ожидал себе от этой глупой шутки большого удовольствия.

Приготовляя исподволь эту встречу, я должен был чаще посещать одну из сих квартир в большом доме в Гороховой, так как сюда приходила та горничная. Тут у меня была одна лишь комната, в четвертом этаже, нанятая от мещан из русских. Сами они помещались рядом в другой, теснее, и до того, что дверь разделявшая всегда стояла отворенною, чего я и хотел. Муж у кого-то был в конторе и уходил с утра до ночи. Жена, баба лет сорока, что-то разрезывала и сшивала из старого в новое и тоже нередко уходила из дому относить, что нашила. Я оставался один с их дочерью, думаю, лет четырнадцати, совсем ребенком на вид. Ее звали Матрешей. Мать её любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала на неё по-бабьи. Эта девочка мне прислуживала и убирала у меня за ширмами.

Однажды у меня со стола пропал перочинный ножик, который мне вовсе был не нужен и валялся так. Я сказал хозяйке, никак не думая о том, что она высечет дочь. Но та только что кричала на ребенка (я жил просто, и они со мной не церемонились) за пропажу какой-то тряпки, подозревая, что та её стащила, и даже отодрала за волосы. Когда же эта самая тряпка нашлась под скатертью, девочка не захотела сказать ни слова в попрек и смотрела молча. Я это заметил и тут же в первый раз хорошо заметил лицо ребенка, а до тех пор оно лишь мелькало. Она была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского и тихого, чрезвычайно тихого. Матери не понравилось, что дочь не попрекнула за битье даром, и она замахнулась на неё кулаком, но не ударила; тут как раз подоспел мой ножик. В самом деле, кроме нас троих, никого не было, а ко мне за ширмы входила только девочка. Баба остервенилась, потому что в первый раз прибила несправедливо, бросилась к венику, нарвала из него прутьев и высекла ребенка до рубцов, на моих глазах. Матреша от розог не кричала, но как-то странно всхлипывала при каждом ударе. И потом очень всхлипывала, целый час.

Но прежде того было вот что: в ту самую минуту, когда хозяйка бросилась к венику, чтобы надергать розог, я нашел ножик на моей кровати, куда он как-нибудь упал со стола. Мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того чтоб её высекли. Решился я мгновенно; в такие минуты у меня всегда прерывается дыхание. Но я намерен рассказать все в более твердых словах, чтоб уж ничего более не оставалось скрытого.

Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Сознаюсь, что часто я сам искал его, потому что оно для меня сильнее всех в этом роде. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит все, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, не быв пьян, и лишь дрался.

...Когда кончилась экзекуция, я положил ножик в жилетный карман и, выйдя, выбросил на улицу, далеко от дому, так, чтобы никто никогда не узнал. Потом я выждал два дня. Девочка, поплакав, стала ещё молчаливее; на меня же, я убежден, не имела злобного чувства. Впрочем, наверно, был некоторый стыд, за то, что её наказали в таком виде при мне, она не кричала, а только всхлипывала под ударами, конечно потому, что тут стоял я и все видел. Но и в стыде этом она, как ребенок, винила, наверно, одну себя. До сих пор она, может быть, только боялась меня, но не лично, а как постояльца, человека чужого, и, кажется, была очень робка.

Вот тогда-то в эти два дня я и задал себе раз вопрос, могу ли я бросить и уйти от замышленного намерения, и я тотчас почувствовал, что могу, могу во всякое время и сию минуту. Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего. В эти же два-три дня непременно надо выждать, чтобы девочка все забыла.

Как только кончились три дня, я воротился в Гороховую. Мать куда-то собиралась с узлом; мещанина, разумеется, не было. Остались я и Матреша. Окна были отперты. В доме все жили мастеровые, и целый день изо всех этажей слышался стук молотков или песни. Мы пробыли уже с час. Матреша сидела в своей каморке, на скамеечке, ко мне спиной, и что-то копалась с иголкой. Наконец вдруг тихо запела, очень тихо; это с ней иногда бывало. Я вынул часы и посмотрел, который час, было два. У меня начинало биться сердце. Но тут я вдруг опять спросил себя: могу ли остановить? и тотчас же ответил себе, что могу. Я встал и начал к ней подкрадываться. У них на окнах стояло много герани, и солнце ужасно ярко светило. Я тихо сел подле на полу. Она вздрогнула и сначала неимоверно испугалась и вскочила. Я взял её руку и тихо поцеловал, принагнул её опять на скамейку и стал смотреть ей в глаза. То, что я поцеловал у ней руку, вдруг рассмешило её, как дитю, но только на одну секунду, потому что она стремительно вскочила в другой раз, и уже в таком испуге, что судорога прошла по лицу. Она смотрела на меня до ужаса неподвижными глазами, а губы стали дергаться, чтобы заплакать, но все-таки не закричала. Я опять стал целовать ей руки, взяв её к себя на колени, целовал ей лицо и ноги. Когда я поцеловал ноги, она вся отдернулась и улыбнулась как от стыда, но какою-то кривою улыбкой. Все лицо вспыхнуло стыдом. Я что-то все шептал ей. Наконец вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо её выражало совершенное восхищение.

Я чуть не встал и не ушел так это было мне неприятно в таком крошечном ребенке - от жалости. Но я преодолел внезапное чувство моего страха и остался. Когда все кончилось, она была смущена. Я не пробовал её разуверять и уже не ласкал её. Она глядела на меня, робко улыбаясь. Лицо её мне показалось вдруг глупым. Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею все более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол лицом к стене неподвижно. Я боялся, что она опять испугается, как давеча, и молча ушел из дому.

Полагаю, что все случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она ещё ничего не понимала. Наверное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное преступление и в нем смертельно виновата, - "бога убила".

В ту ночь я имел драку в кабаке. Но я проснулся у себя в номерах наутро, меня привез Лебядкин. Первая мысль по пробуждении была о том: сказала она или нет; это была минута настоящего страха, хоть и не очень ещё сильного. Я был очень весел в то утро и ужасно ко всем добр, и вся ватага была мною очень довольна. Но я бросил их всех и пошел в Гороховую. Я встретился с нею ещё внизу, в сенях. Она шла из лавочки, куда её посылали за цикорием. Увидев меня, она стрельнула в ужасном страхе вверх по лестнице. Когда я вошел, мать уже хлестнула её два раза по щеке за то, что вбежала в квартиру "сломя голову", чем и прикрылась настоящая причина её испуга. Итак, все пока было спокойно. Она куда-то забилась и не входила все время, пока я был. Я пробыл с час и ушел.

К вечеру я опять почувствовал страх, но уже несравненно сильнее. Конечно, я мог отпереться, но меня могли и уличить. Мне мерещилась каторга. Я никогда не чувствовал страху и, кроме этого случая в моей жизни, ни прежде, ни после ничего не боялся. И уж особенно Сибири, хотя и мог быть сослан не однажды. Но в этот раз я был испуган и действительно чувствовал страх, не знаю почему, в первый раз в жизни, - ощущение очень мучительное. Кроме того, вечером, у меня в номерах, я возненавидел её до того, что решился убить. Главная ненависть моя была при воспоминании об её улыбке. Во мне рождалось презрение с непомерною гадливостью за то, как она бросилась после всего в угол и закрылась руками, меня взяло неизъяснимое бешенство, затем последовал озноб; когда же под утро стал наступать жар, меня опять одолел страх, но уже такой сильный, что я никакого мучения не знал сильней. Но я уже не ненавидел более девочку; по крайней мере до такого пароксизма, как с вечера, не доходило. Я заметил, что сильный страх совершенно прогоняет ненависть и чувство мщения.

Проснулся я около полудня, здоровый, и даже удивился некоторым из вчерашних ощущений. Я, однако же, был в дурном расположении духа и опять-таки принужден был пойти в Гороховую, несмотря на все отвращение. Помню, что мне ужасно хотелось бы в ту минуту иметь с кем-нибудь ссору, но только сериозную. Но, придя на Гороховую, я вдруг нашел у себя в комнате Нину Савельевну, ту горничную, которая уже с час ожидала меня. Эту девушку я совсем не любил, так что она пришла сама немного в страхе, не рассержусь ли я за незваный визит. Но я вдруг ей очень обрадовался. Она была недурна, но скромна и с манерами, которые любит мещанство, так что моя баба-хозяйка давно уже очень мне хвалила её. Я застал их обеих за кофеем, а хозяйку в чрезвычайном удовольствии от приятной беседы. В углу их каморки я заметил Матрешу. Она стояла и смотрела на мать и на гостью неподвижно. Когда я вошел, она не спряталась, как тогда, и не убежала. Мне только показалось, что она очень похудела и что у ней жар. Я приласкал Нину и запер дверь к хозяйке, чего давно не делал, так что Нина ушла совершенно обрадованная. Я её сам вывел и два дня не возвращался в Гороховую. Мне уже надоело.

Я решился все покончить, отказаться от квартиры и уехать из Петербурга. Но когда я пришел, чтоб отказаться от квартиры, я застал хозяйку в тревоге и в горе: Матреша была больна уже третий день, каждую ночь лежала в жару и ночь бредила. Разумеется, я спросил, об чем она бредит (мы говорили шепотом - в моей комнате). Она мне зашептала, что бредит "ужасти": "Я, дескать, бога убила". Я предложил привести доктора на мой счет, но она не захотела: "Бог даст, и так пройдет, не все лежит, днем-то выходит, сейчас в лавочку сбегала". Я решился застать Матрешу одну, а как хозяйка проговорилась, что к пяти часам ей надо сходить на Петербургскую, что и положил воротиться вечером.

Я пообедал в трактире. Ровно в пять с четвертью воротился. Я входил всегда с своим ключом. Никого, кроме Матреши, не было. Она лежала в каморке за ширмами на материной кровати, и я видел, как она выглянула; но я сделал вид, что не замечаю. Все окна были отворены. Воздух был тепл, было даже жарко. Я походил по комнате и сел на диван. Все помню до последней минуты. Мне решительно доставляло удовольствие не заговаривать с Матрешей. Я ждал и просидел целый час, и вдруг она вскочила сама из-за ширм. Я слышал, как стукнули её обе ноги об пол, когда она вскочила с кровати, потом довольно скорые шаги, и она стала на пороге в мою комнату. Она глядела на меня молча. В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал её близко, действительно очень похудела. Лицо её как бы высохло, и голова, наверно, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством, как мне показалось сначала. Я сидел в углу дивана, смотрел на неё и не трогался. И тут вдруг опять я почувствовал ненависть. Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше я не мог его вынести: я встал и подвинулся к ней. На её лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она все махала на меня своим кулачонком с угрозой и все кивала, укоряя. Я подошел близко и осторожно заговорил, но увидел, что она не поймет. Потом вдруг она стремительно закрылась обеими руками, как тогда, отошла и стала к окну, ко мне спиной. Я оставил её, воротился в свою комнату и сел тоже у окна. Никак не пойму, почему я тогда не ушел и остался как будто ждать. Вскоре я опять услышал поспешные шаги её, она вышла в дверь на деревянную галерею, с которой и был сход вниз по лестнице, и я тотчас побежал к моей двери, приотворил и успел ещё подглядеть, как Матреша вошла в крошечный чулан вроде курятника, рядом с другим местом. Странная мысль блеснула в моем уме. Я притворил дверь - и к окну. Разумеется, мелькнувшей мысли верить ещё было нельзя; "но однако"... (Я все помню).

Через минуту я посмотрел на часы и заметил время. Надвигался вечер. Надо мной жужжала муха и все садилась мне на лицо. Я поймал, подержал в пальцах и выпустил за окно. Очень громко въехала внизу во двор какая-то телега. Очень громко (и давно уже) пел песню в углу двора в окне один мастеровой, портной. Он сидел за работой, и мне его было видно.

Мне пришло в голову, что так как меня никто не повстречал, когда я входил в ворота и подымался по лестнице, то, конечно, не надо, чтобы и теперь повстречали, когда я буду сходить вниз, и я отодвинул стул от окна. Затем взял книгу, но бросил и стал смотреть на крошечного красненького паучка на листке герани и забылся. Я все помню до последнего мгновения.

Я вдруг выхватил часы. Прошло двадцать минут с тех пор, как она вышла. Догадка принимала вид вероятности. Но я решился подождать ещё с четверть часа. Приходило тоже в голову, не воротилась ли она, а я, может быть, прослышал; но этого не могло и быть: была мертвая тишина, и я мог слышать писк каждой мушки. Вдруг у меня стало биться сердце. Я вынул часы: недоставало трех минут; я их высидел, хотя сердце билось до боли. Тут-то я встал, накрылся шляпой, застегнул пальто и осмотрелся в комнате, все ли на прежнем месте, не осталось ли следов, что я заходил? Стул я придвинул ближе к окну, как он стоял прежде. Наконец, тихо отворил дверь, запер её моим ключом и пошел к чуланчику. Он был приперт, но не заперт; я знал, что он не запирался, но я отворить не хотел, а поднялся на цыпочки и стал глядеть в щель. В это самое мгновение, подымаясь на цыпочки, я припомнил, что когда сидел у окна и смотрел на красного паучка и забылся, то думал о том, как я приподымусь на цыпочки и достану глазом до этой щелки. Вставляя здесь эту мелочь, хочу непременно доказать, до какой степени явственно я владел моими умственными способностями. Я долго глядел в щель, там было темно, но не совершенно. Наконец я разглядел, что было надо... все хотелось совершенно удостовериться.

Я решил наконец, что мне можно уйти, и спустился с лестницы. Я никого не встретил. Часа через три мы все, без сюртуков, пили в номерах чай и играли в старые карты, Лебядкин читал стихи. Много рассказывали и, как нарочно, все удачно и смешно, а не так, как всегда, глупо. Был и Кириллов. Никто не пил, хотя и стояла бутылка рому, но прикладывался один Лебядкин. Прохор Малов заметил, что "когда Николай Всеволодович довольны и не хандрят, то все наши веселы и умно говорят". Я запомнил это тогда же.