116800.fb2
— Что же до сих пор молчала? — с неприязнью сказала Черноморец.
По рисункам мужа Анна Матвеевна знала лицо разлучницы, но интересно было, как она выглядит в жизни или хотя бы в глазах Смурой.
Мила Ермолаевна помедлила, доедая курицу, пожала плечами и равнодушно ответила:
— А чего говорить? Ничего особенного. Только и того, что молодая, ну, и отсюда по-молодому смазлива. На вид и тридцати не дашь, а там, кто его знает. — Ее брови-щеточки, взлетев на середину лба, опустились.
Черноморец и Табачкова удовлетворенно расслабились. С некоторой ноткой хвастовства Анна Матвеевна стала рассказывать, сколько хлопот взял на себя Сашенька по ее вселению в новую квартиру. Смурая в ответ съязвила — о, она умела язвить! — что перед гильотиной осужденному обычно подносили стакан вина и трубку с табаком. И от того, что эта мысль как бы проявила, сделала видимой точно такую же ее, собственную, Анне Матвеевне стало тоскливо. Глаза ее увлажнились Чтобы не выдать себя, поспешно встала и принялась разрезать торт.
— Не убивайся зря. Нынче модно бросать старых жен и уходить к молоденьким, — утешала Черноморец. — Хоть знаешь, кто она да что?
— Вроде экскурсоводом работает Замужем впервые.
— Что ж, пусть побывает, хлебнет счастьица семейного, — нехорошо улыбнулась Зинаида Яковлевна.
За чаем снова посокрушались над бесстыдством и вероломством мужской породы, пожаловались на болячки, попутно вспоминая средство от той или иной, обругали последнюю телепостановку и еще раз почесали языки о Сашеньку с молодухой. Смурая по обыкновению выдала заряд новейшей информации, почерпнутой из газет и научно-популярных журналов библиотекарская привычка! — и опять показалась Зинаиде Яковлевне на голову выше. Особенно, когда вслед за крымскими новостями — о вечере известного и громкого поэта в зале политпроса, о переезде на жительство в Ялту Софии Ротару — стала высказывать свои личные соображения по поводу пересадки головы у обезьяны и сообщила, что рыжие домовые муравьи — родом из Эфиопии. Потом помогли Анне Матвеевне убрать со стола и хотели уже было расходиться, когда Смурая предложила просмотреть пару лент.
Табачкова опешила — еще чего! Да завтра же сдаст в комиссионку это насмешливое Сашенькино подношение! Но не успела и рта раскрыть, как Черноморец уже тащила проектор в комнату, а Смурая выволакивала из шкафа пленки.
— Не умею я обращаться с аппаратом, — попыталась слукавить Табачкова, но Смурая успокоила:
— Зато я умею.
И Анна Матвеевна уныло подчинилась ее всегдашней напористости, с тревогой поглядывая на коробки и уже сама желая заглянуть краешком глаза в исчезнувшее время.
Стемнело. В окно влетел свет уличных фонарей, пришлось закрыть его пледом. Проектор поставили на ломберный столик, сами расположились на диване. Смурая, неизвестно где научившаяся ремеслу киномеханика, довольно быстро зарядила аппарат, погасила торшер, и проектор безмолвно, одну за другой, стал возвращать картины былого.
С первых же кадров Анна Матвеевна определила; пятнадцать лет назад! Мишук только вернулся из армии, поступил в институт, а Валерик закончил десятилетку, и они с Сашенькой решили отметить эти события поездкой в Ленинград. Здесь ей сорок пять. Хотя она всегда имела скромное мнение о своей внешности, сейчас показалось, что в ту пору была красива. Ишь, как бесшабашно бегает, хохочет, строит Сашеньке рожицы и не ведает, какое будущее готовит ей судьба, какой подарочек преподнесет ей на старости лет супруг. А вот и он собственной персоной на фоне Адмиралтейства.
— Красивый все же, чертушка, — вырвалось у Смурой.
— Был. Был да сплыл. Годы всю красоту съели, — сердито сказала Черноморец. — А присмотреться, так очень даже обыкновенный. Вот мой Петр рожицей не хвастал, зато в теле крепость настоящая была, гирю двухпудовую подымал. А этот — не подымет, надорвется. В мужике ценна сила, а не глазки-реснички.
Дальше снимал кто-то посторонний, потому что теперь они были вдвоем на Невском. Сашенька, улыбаясь, обнимал ее, пытался поцеловать. Она увертывалась, беззвучно смеялась и норовила схватить его за смоляной чуб.
— Ах ты, бесстыдник, — заерзала Черноморец. — Будто молодожен, любовь проявляет. Кровушка, видите ли, взыграла. А чуть постарела жена, так можно и выбросить, сменить на новую игрушку! Отродье мужиковское…
— Мда… — задумчиво промолвила Смурая. — Может, и хорошо, что я так ни к кому и не приклеилась — к старости зато никакой боли.
— Так тоже нельзя, — возразила Черноморец. — Женщина должна жизнь давать, а ты яблоней бесплодной усохла. — И в своей простодушной наивности не заметила, как задрожал подбородок Смурой и сколько грустного презрения вылил ее взгляд.
— Да уж чем таких оглоедов плодить, каких ты наплодила, — начала Мила Ермолаевна, однако внимание всех троих вновь привлек экран. Там собрались за длинным столом по поводу какого-то торжества.
— Валерику двадцать, — вспомнила Анна Матвеевна и улыбнулась; какой он здесь смешной, ее мальчишка лопоухий!
— Я! — вскрикнула вдруг Черноморец дурным голосом. — Это же я слева, за Сашком! А рядом Петр! Петруша мой родненький! Живой!
Она вскочила, бросилась к экрану, но тут пленка кончилась.
— Нарочно, нарочно оборвала, завидница! — чуть не с кулаками полезла она на Смурую.
— Было бы чему завидовать, — спокойно отпарировала Мила Ермолаевна.
— Ну что ты, Зина, как ребенок, — рассердилась Табачкова. — Пленка и впрямь кончилась.
Смурая перемотала кусок пленки назад и опять на короткий миг они увидели покойного супруга Зинаиды Яковлевны. Такой же крупный, мордатый, как она, Петр Черноморец сидел за столом и за обе щеки что-то яростно и весело уплетал. И то, что на самом деле от него давно уже остались одни косточки, а вот сейчас, в этот короткий миг он был жив-здоров, краснощек и даже заговорщицки подмигивал им, так поразило подруг, что, когда аппарат заглох, они еще долго сидели недвижно и безмолвно.
А потом гостьи как-то сразу засобирались домой, распрощались с Анной Матвеевной, и она, закрыв за ними дверь, осталась грустная и несколько ошеломленная случившимся. Аппарат стоял там же, на столике, но решила отложить просмотр на завтра.
Ты взглянул на меня, и я узнала, какое у меня лицо.
Ты заговорил, и я поняла, что до сих пор была глуха.
Три года я водила экскурсии, заученно повторяя: «Крым — музей под открытым небом». Но увидела твои картины, и приевшаяся фраза обрела смысл.
Не раз стояла на севастопольских бастионах, у генуэзских крепостей, рассказывала о Бахчисарайском фонтане, ходила по Никитскому ботаническому, взбиралась на Кара-Даг, притрагивалась к мраморным колоннам разрушенных временем базилик, рассматривала осколки гранат. И только с тобой поняла:
Не осколки гранат держала в руках — бессмертие.
Не к мраморным колоннам прикасалась — к красоте.
Не по скалам взбиралась — по вечности.
Как с борта самолета увидела вдруг вместо «всесоюзной здравницы» крохотный макет земного шара с климатом и природой чуть ли не всех материков, с отголосками культур множества народов.
Накрой свою ладонь моей ладонью и не говори о возрасте.
Мы сейчас ровесники. Мы идем по древней земле как сто, тысячу, больше лет назад. Над нами то же небо, что когда-то светилось над головами киммерийцев, тавров, эллинов. И тот ветер, что надувал паруса аргонавтов, плывущих мимо полуострова за золотым руном, гладит сегодня наши щеки.
Было одиннадцать ночи. Чувствовала она себя усталой и разбитой. Взобралась на стул, сдернула с окна плед. Квадрат его, очерченный с трех сторон домами, показался уныло враждебным. Квартира ее была расположена по центру, слева и справа светились пятна чужих окон. Отсюда просматривалось полгорода. Он лежал в котловине, подернутый легким смогом. Вглубь и вширь мерцали огни и, теряясь на горизонте, растушевывались по небу неярким заревом. Непривычная для уха тишина настораживала — ни шума автомобилей, ни гудков поездов.
Трудно представить, чем теперь заполнится ее жизнь. Привыкла вечно о ком-то хлопотать, кого-то обхаживать: то детей, то старушку мать, то Сашеньку. Первой ушла мать, по-настоящему безвозвратно — умерла пятнадцать лет назад. Потом оперился и улетел Мишук, за ним Валерик. Теперь вот и Сашенька… А ее организм по инерции излучает тепло, и запасов этого тепла хватит надолго. Но если не на кого будет его истратить, то однажды оно взорвет ее изнутри, и это будет конец.
Что же все-таки случилось? Почему он ушел? Разве можно в таком возрасте переиначивать себя? Разве не тревожат все чаще и чаще мысли о вечной разлуке, которая уже не за горами, и разве при этом не хочется крепко прижаться к родной душе, в чьих глазах навсегда запечатлен твой молодой облик и время не властно стереть его?
Так, размышляя, она глядела в ночь, залитую огнями, и не заметила, как прислонилась к переплету окна и задремала. Но едва смежила веки, за стеной заговорило радио.
— Что за безобразие, — пробормотала, встряхиваясь. — Днем не могли наслушаться.
За стеной будто услышали ее недовольство — радио тут же смолкло.
Не зажигая света, переоделась в ночную сорочку и с удовольствием улеглась на прохладной простыне. С минуту лежала, наблюдая за бликами уличных фонарей на потолке, и собралась было окунуться в сон, когда радио опять включили. Хотела постучать в стенку, однако показалось, что радио говорит где-то наверху. Или, может, в квартире слева? Села. Открыла глаза, и снова стало тихо.
— Бред какой-то, — сказала, откидываясь на подушку. Едва зажмурилась, как радио вновь включили.
Минут пять Анна Матвеевна заинтересованно то открывала, то закрывала глаза, и радио то смолкало, то звучало вновь. Впрочем, она уже сомневалась, радио ли это? Что-то не похоже: обрывки предложений, слова, произнесенные тоном, каким обычно говорят в быту. Голоса наслаиваются, перебивают, заглушают друг друга. Но из этой неразберихи можно выделить отдельные слова, фразы: