11724.fb2
Боже мой, существуют ли более опасные люди, чем рассказчики историй? Хотя нет, я не прав, еще опаснее редакторы. Августин, который правит вторую и четвертую главы Книги Бытия, где толкуется понятие первородного греха. Какой остроумный акт разрушения — передать первородный грех детям, передать, как ВИЧ. В качестве доктрины о всеобщем проклятии Грехопадение становится инструментом социального подавления. Бог назначает своих агентов, которые уполномочены решать — дать людям спасение или лишить их его. Не знаю, как вы отнеслись к этой истории, дорогие коллеги, но на мою веру она пролила беспощадный свет. Мы связаны теологией по рукам и ногам, будучи вынужденными противостоять скепсису здравого смысла. Не так ли, например, младенцы, умершие некрещеными в католической вере, обречены на вечные муки во внешнем круге ада? Я хочу сказать… впрочем, какие бы обозначения мы ни применяли, факт остается фактом, наказующая фантазия первородного греха породила и продолжает порождать поколения запуганных детей и преследуемых за инакомыслие взрослых, именно об этом напоминают протестантские кладбища Новой Англии, при посещении которых воображение рисует картины сожжений ведьм, бичеваний и самоотречения от мирских радостей, к которым, в силу врожденной естественной предрасположенности, столь подвержен непредвзятый ум свободного человека…
Как, имея такую прискорбную историю, полную всякого вздора, осмеливаемся мы превозносить наше религиозное видение над делами рационального разума?
Старый портной относился ко мне как к взрослому квартиранту, который вполне может позаботиться о себе сам. Тем не менее, когда я вырастал из своих вещей, он неизменно шил или находил мне новые. Когда я начал хромать, потому что ботинки стали мне малы, Сребницкий выменял для меня пару деревянных башмаков. Обычно он варил картофельный суп, резал хлеб и, не говоря ни слова, жестом приглашал меня к столу. Мы садились и молча ели. Все это я воспринимал как самое лучшее из того, что могло случиться со мной. Я действительно был квартирантом. Старик не был мне даже дальним родственником, и я никогда не думал о своем положении иначе как о временном.
Живя в подполье, я уже не мог, как раньше, видеться со своими друзьями, прекратились и мои уроки у госпожи Левиной, я перестал видеться с маленькой Сарой, которая буквально сходила из-за меня с ума. Время от времени к нам приходила та женщина из совета, которая привела меня к Сребницкому, чтобы узнать, все ли в порядке. Обычно она приносила старому портному несколько сигарет и баночку шнапса. Он принимал эти подношения как должное. Новоиспеченному Йегошуа Мендельсону она приносила то расческу, то карандаш, то тетрадку. Однако самое большое сокровище, которое я получил однажды от этой женщины, была американская юмористическая газетка с комиксами. Газетный лист кто-то использовал для того, чтобы завернуть посылку, каким-то чудом попавшую в гетто. Я тщательно разгладил страницы и начал снова и снова перечитывать текст, стараясь понять английские слова, написанные возле голов нарисованных человечков. Одна история рассказывала о рыцаре в доспехах, который ехал на белом коне по деревенским дорогам. На других картинках был нарисован полицейский в желтом плаще и с пистолетом в руке, бегущий за преступником по крышам вагонов мчащегося поезда. Меня совершенно не расстраивал тот факт, что я не мог прочесть продолжение историй, поскольку на странице уместилось не больше шести — восьми картинок каждой, мне было достаточно того, что я видел этих героев, а их приключения я мог воображать и сам. Картинки рисовали истории из разных времен, герои происходили из разных мест, каждый из них сражался со своими опасностями. Комиксы будили во мне приблизительно такие же мысли, как и слова раввина, которые он сказал, тайно собрав детей по случаю Хануки: «Бог, да будет благословенно имя Его, дал нам Тору, дал нам сострадание, смирение и силу выстоять перед лицом тех, кто хочет лишить нас веры. Он испытывает нас точно так же, как испытывал Он Маккавеев, которые, отвоевав храм у язычников, зажгли светильники, в которых масла было налито на один день, но которые, благодаря Богу, да будет Он благословен, горели восемь дней. И мы разорвем наши цепи и поразим угнетающих нас, как это сделали Маккавеи».
Каждое утро, просыпаясь, я выглядывал в окно и видел огород на другой стороне улицы, огород, разбитый моим отцом для общины. Стояла холодная осенняя погода, земля смерзлась, из нее торчали стебли высушенных холодом растений, а сам огород был разделен бороздками на грядки, и, глядя на них, я представлял себе, как отец обдумывал план, решая, что и на каких грядках надо сажать. По вечерам, когда становилось достаточно темно, я любил выходить на огород и бродить по нему. Никто мне не мешал. Стоявшие на посту часовые от холода потеряли бдительность и заботились только о том, чтобы согреться. Но потом выпал снег и покрыл поле погребальным саваном. Рельеф пропал, на месте огорода вырос могильный холм, сияющий нестерпимой холодной белизной. Эта белизна слепила глаза, не давала смотреть, и тогда я расплакался, впервые с тех пор, как потерял родителей. Вид сверкавшей белизны с ужасающей беспощадностью заставил меня понять, что память о них начала стираться, исчезать… я начал забывать их внешность, их голоса.
Время шло, и, как я ни старался, единственное, что я помнил, это фрагменты их нравственной природы, запечатленные в моем образе мыслей.
Однажды, вернувшись домой после моих обычных блужданий, я застал Сребницкого за работой. Он кроил куски из большого отреза роскошной черной материи замечательного качества. Откуда она взялась? Надо было спросить об этом у портного, но он был полон такого сосредоточенного внимания, что слова застыли на моих губах. Губы старика шевелились, словно он разговаривал сам с собой. Вид у него был сердитый и злой. Работал он, однако, быстро и четко. Я сел рядом и принялся наблюдать за его руками. Наконец он поднял готовый кусок и надел его на мужской манекен, который тотчас же превратился в эсэсовского офицера.
Сребницкий отступил на несколько шагов, чтобы рассмотреть свою работу.
— Видишь, твой дедушка становится местной знаменитостью. Слава о его искусстве достигла ушей Его Высокородия штурмбаннфюрера СС Шмица. Я зря согласился удостоиться такой чести? — спросил он, указывая на манекен.
— У вас не было другого выхода, — ответил я с детской прямотой.
— Да, пожалуй, это так, но я сказал себе, что это обнадеживающий знак. Это первое возмущение в их развитии. Эти головорезы дошли до того, что один из них решил вступить со мной в обычную сделку.
С этими словами он снял чехол с ножной швейной машины.
— Они вернули мне машинку. Понял? Ты, кажется, что-то сказал?
Я отрицательно помотал головой, но он продолжал говорить так, словно я собирался ему возражать:
— Если бы не искусство Сребницкого, его бы здесь давно не было. Запомни это. Эти руки, на которые ты смотришь с таким восхищением — да, да, я заметил это, хотя сам ты, голубая кровь, никогда не станешь портным, — так вот, эти самые руки сохранили жизнь старому Сребницкому. И если ты не ставишь это ни в грош, то знай, что эти же руки сохранили жизнь и тебе, Йегошуа Мендельсон! Йегошуа Мендельсон, — пробормотал он и снова принялся за работу.
Конечно же, в тот самый момент я осознал, что не только этот человек чужой мне, но и то, что — я не его внук. Ты же поняла, не правда ли, что мне дали имя погибшего внука портного? Он никогда не говорил мне, что случилось с его семьей, и я узнал все подробности намного позже, от членов совета. Это было в самом начале войны, когда русские отступили на восток, но немцы еще не пришли… Воспользовавшись отсутствием власти, наши соседи литовцы решили устроить маленький погром. Сребницкий с дочерью, зятем и внуком жил в квартире на улице Витовта. В тот день, когда он был на работе в мастерской на другом конце города, толпа вломилась в его квартиру, выволокла на улицу зятя, дочь и внука и забила их насмерть. Вокруг происходило то же самое, толпа избивала евреев и тащила из домов мебель, ковры, посуду, радиоприемники и вообще все, что попадало под руку. Сребницкий примчался домой и обнаружил на мостовой трупы дочери, ее мужа и своего внука. Потом пришли немцы и восстановили порядок, выселив всех евреев в трущобы на противоположном берегу реки. Так возникло наше гетто. Немцы, конечно, сделали это отнюдь не для того, чтобы защитить нас, нет, просто им нужна была рабочая сила для военных заводов. Я и сам помню то время, как я прятался на чердаке нашей квартиры. Меня спасло то, что дверь была надежно забаррикадирована тяжелым столом. Помню я и то, как нас переселяли, как мои родители толкали по дороге тележку с мебелью и скарбом, который нам разрешили взять с собой. Сребницкий, единственный, уцелевший из всей семьи, совершал этот скорбный путь в одиночестве.
Естественно, то, что пережил Сребницкий, ни в коем случае не было исключением, но много лет спустя, обдумывая поступок, приведший его к смерти, я пришел к выводу, что хотя любого человека можно довести до состояния полного пренебрежения к жизни, в случае со Сребницким это было не просто желание умереть, это было стремление к самотрансценденции, стремление, которое, будучи однажды осознано, ставит человека на грань смерти. Это разные, абсолютно несопоставимые причины. И если смотреть на вещи с такой позиции, то становится ясно, что ставшие ординарными невыносимые мучения, которые нам всем пришлось пережить, являются действительно исключительными, поскольку по-разному преломлялись в каждой отдельно взятой душе.
Заметки Пэма по поводу епископского экзамена
Вероятно, Буркерт был одним из самых выдающихся исследователей древних религий — что вы знаете о его работах? Он стремился понять природу жертвоприношения, что само по себе является ересью. Он показал нам ящерицу, которая отрывает себе хвост, оказавшийся в пасти хищника, лису, которая перегрызает себе лапу, попавшую в капкан. Вы спросите, какое все это имеет отношение к Богу. В этих запрограммированных биологических ответах заключается идея жертвенности. Вы жертвуете частью, чтобы спасти целое. Древние мифы полны рассказами о том, как люди ускользали от чудовищ, оставляя им куски тела, чтобы замедлить преследование или направить его по ложному пути. Орест жертвует пальцем, так же поступает и Одиссей. В глазах греков палец считался большой жертвой. Но по большей части с течением времени жертвоприношение стало ритуалом, символом. Не надо было уродовать и калечить свое тело. Вместо пальца на алтаре можно теперь оставить кольцо, символизирующее палец. Вы приносите в жертву агнца, выгоняете в пустыню козла отпущения. Но когда на карту ставится судьба общины, то выбирают одного, который должен прыгнуть в пропасть, чтобы она не поглотила всех остальных. Выбирают одну девственницу, чтобы бросить ее в бездонное озеро. Когда за санями гонится волчья стая, волком бросают одного из сидящих в этих санях. Иону бросили в море, чтобы спасти корабль и экипаж. И как стадо пасется в безопасности некоторое время после того, как лев пожрет одну из овец, так же и человечество чувствует себя спасенным от бесформенного и безымянного ужаса, если в жертву ему приносится один из людей, если один должен заплатить за всех, отдать часть за целое, лапу за лису, попавшую в капкан.
Задумайтесь над этим. Мы ведем интеллектуальный разговор. Мы ищем возможную биологическую природу жертвенности, того, что в наивысшей степени свято для нас, нашей великой идеи воплощенного Бога, который снова и снова умирает от одного Воскресения до следующего, во имя того, чтобы все остальные могли обрести спасение.
Разве все это не существенно?..
Пагельс, работая со свитками, найденными в египетской пустыне Хаммади в 1945 году, нашел, что раннее христианство было расколото на две части: те, кто предлагал создать Церковь согласно завещаниям апостолов, Церковь, основанную на буквальной интерпретации воскресения Иисуса, и те, кто отвергал воскресение, считая его духовной метафорой гнозиса, познания, которого надлежит достичь эмоционально и мистически, знания вне обыденного знания, восприятия, лежащего выше или ниже повседневной истины… Это было великое противостояние. Гностики и синоптики соревновались друг с другом, выставляя в качестве аргументов противоречившие друг другу Евангелия. Гностики, отрицавшие необходимость Церкви, отрицавшие потребность в священнике и епископате, были разгромлены, — при отсутствии церковной организации, которую они, согласно своим взглядам, отрицали и таковой не имели. Наряду с тем, что христиане-институционалисты были, по понятным причинам, озабочены созданием системы, необходимой для защиты своей преследуемой секты, системы, действующей по правилам строгого порядка и общей стратегии выживания, для чего, например, была создана концепция мученичества, призванная извлечь нечто позитивное из самого факта ужасных гонений, — верно и то, что борьба за Иисуса была борьбой за власть, что идея действительного воскресения Христа, которую выдвигали институционалисты и высмеивали гностики, обеспечила первым власть в управлении Церковью, и что борьба вокруг права определения, кто такой Иисус, и канонизации его слов или интерпретации его слов другими, была чистой политической борьбой, настолько страстной и священной, насколько она могла быть, и что стремление во что бы то ни стало увековечить власть Иисуса вылилось в Реформацию и создание протестантских сект, в которых уцелевшие принципы гностиков выдвигались как протест против узурпации святости верхушкой церковной бюрократии, — вот что ныне представляет собой христианство, со всем резонерством о вере и богатой и сложной культуре, это — политическое здание, имеющее чисто политическую историю. Из конфликта времен раннего христианства была создана фигура торжествующего политизированного Христа, и этот политизированный Христос существует и доныне, пережив время обращения императора Константина в четвертом веке и долгую историю европейского христианства, поскольку мы рассматриваем историю Католической Церкви, ее Крестовые походы, ее инквизицию, ее соперничество и союзы с королями и императорами, с подъемом Реформации, историю активного многообразного участия христианской Церкви в войнах между государствами и в управлении народами. Это история власти…
Прошу прощения. У вас есть ко мне вопросы, а я начал говорить об элементарных вещах, хорошо вам известных. Но я только сейчас начинаю понимать истинный вес этих вопросов и прописных истин. Но еще более высокая критика обрушивается на христианство на протяжении последних ста пятидесяти лет. Мы должны противостоять тому, что уже давно смотрит нам в глаза. Разница между нами заключается в том, как мы оцениваем эти… отвлечения интеллекта. Вы рассматриваете их как несущественные. Я же хочу, чтобы вы усмотрели в них вызов. Наша традиция отличается большой широтой. Нас объединяют святыни, но водораздел проходит в том, что касается доктрины, и мне кажется, что мы обязаны признать это. Все те чудеса, о которых мы твердим, ложатся на меня невыносимым гнетом. Тем не менее я считаю себя добрым христианином. Это призвание веры. Я надеюсь, что вы не изгоните из своих рядов человека моего поколения, который пронес через свою жизнь идеалы шестидесятых годов. Благодарю вас.
Певец спрашивает, почему он тратит свои ночи,
стремясь к утраченной любви,
о которой он мечтает, как о песне. Конечно, он знает почему.
Он одержим, он ничего не может с собой поделать.
От него осталась только слезливая оболочка его разума.
Должно быть, она сияла для него, словно звезда,
если песня, которую он слышит в своей душе, подобна звездной пыли.
Это очень своеобразно — взывать во имя утраченной любви к сгоревшим продуктам ядерных реакций.
Однако это его проблема, его метафорическое отчаяние.
Остается только удивляться его сентиментальности.
Надо же было сделать вид, что он — в раю, в саду Эдема, где все длится вечно, и розы никогда не перестают цвести,
и его возлюбленная по вечерам исполняет дуэты
с певчей птичкой из китайских императорских садов, —
он делает вид, что его предок не ел запретного плода со знаменитого древа,
что любовь может быть вечной,
а жизнь не кончаться смертью.
(Вялые аплодисменты.)
Если то, что ты поешь себе, — не песня,
но лишь мечта о том, что должно быть песней,
то, конечно, это неверно.
Песни разбиваются, точно так же, как мечты,
и все, что, как тебе казалось, ты знал,
уходит навсегда,
каждая нота твоего плача.
Вот где кроется настоящее горе души:
Ум твой расстроен, и ночь и день слились так, что их не различить.