11724.fb2
— здесь, в потерянном раю.
(Благодарные аплодисменты.)
И вот однажды утром, зимой, буквально через несколько минут после того, как Сребницкий пришил погоны к плечам, а петлицы к отворотам мундира, к дому подъехала машина, и в дверь вошел эсэсовский офицер, заказавший работу. Это был сам штурмбаннфюрер СС Шмиц, комендант гетто и главный исполнитель всех ужасов. Я убежал в заднюю комнату и выскользнул за дверь. Предприятие портного не на шутку беспокоило меня с самого начала, поскольку нарушало правило оставаться как можно более незаметным и анонимным и ни в коем случае не высовываться. Если правда, что его искусство и умение владеть иглой спасло нам жизнь, то также верно и то, что это же умение подвергло нас весьма большой опасности быть убитыми. Логика нашего извращенного положения уверила меня в том, что в условиях гетто любое самое простое предложение одновременно содержало в себе свою противоположность.
Я остановился возле штакетника, окружавшего огород, на некотором расстоянии от дома. Стояло холодное пасмурное утро. Среди зимнего убожества, среди жалких хижин и труб, из которых шел серый дым, штабная машина, сиявшая лаком, казалась роскошным явлением из какого-то другого мира. Это был черный «мерседес», седан, с кубической кабиной, длинным-предлинным мотором, прикрытым черным капотом, заканчивавшимся впереди хромированным решетчатым радиатором. Огромные фары сверкали серебром. Машина блестела, словно ее не могли испачкать ни снег, ни слякоть, ни пепел. Вокруг автомобиля суетился шофер с тряпкой, стирая с капота едва заметные пятна. Когда водитель бросил на меня взгляд, я понял, что могу безнаказанно подойти, чтобы я, еврейский мальчишка, мог воочию убедиться в торжестве германской цивилизации, способной создать такое чудо техники и взрастить такого блистательного шофера. На солдате была надета форма служащего войск СС, а на боку красовалась кобура с пистолетом.
Конечно, к машине меня потянуло не потому, что я хотел полюбоваться ее красотой и великолепием, нет, все было проще: двигатель автомобиля излучал благодатное тепло. Я подошел и стал свидетелем того, что произошло в доме. Когда штурмбаннфюрер Шмиц вышел на улицу, на нем красовался новый мундир и щегольская фуражка, лихо заломленная набекрень. Шмиц был осанистый мужчина с широкими бедрами. За ним семенил Сребницкий со старым мундиром, перекинутым через руку. Шофер подскочил к крыльцу, чтобы взять старую форму, потом открыл заднюю дверь для коменданта, переднюю для себя и начал аккуратно укладывать на переднее сиденье старый мундир. Шмиц, наслаждаясь новой формой, блестя черными сапогами и упершись руками в бока, стоял на крыльце, презрительно ухмыляясь.
— Но вы не заплатите? — застенчиво и робко спросил Сребницкий.
Офицер рассмеялся.
— Ни единого пфеннига за прекрасную работу Сребницкого, за ровные рукава, за двойную строчку? — Старик тоже смеялся. — Вы не дадите даже сигареты старому портному, который сделал такую хорошую работу, художнику, так украсившему славного офицера Третьего рейха?
Они стояли и оба смеялись этой шутке: еврей требует платы. Внезапно Сребницкий нахмурился, плечи его приподнялись, он взглянул на мундир так, словно увидел его впервые. В руке портного блестели ножницы.
— Простите, ваше превосходительство, тут маленькая ниточка, один момент, я сейчас.
Портной прикоснулся к груди офицера, который мечтательно уставился в небо, стараясь продлить ощущение своего превосходства. Сребницкий схватил отворот мундира, поддел ткань острием ножниц и сделал резкое движение сверху вниз. Рывок был столь быстрым, что спустя мгновение кусок отрезанной ткани, развернувшись, упал на колени эсэсовцу. Мундир был безнадежно испорчен.
— Тогда шей его сам, вор! — закричал портной. — Вор, вот ты кто, вы все воры! Воры нашего труда, воры нашей жизни!
Штурмбаннфюрер словно окаменел, мне даже показалось, что он вскрикнул от страха, но шофер не растерялся, он подскочил к старику, сбил его с ног ударом рукоятки пистолета и принялся бить ногами.
— Ты осмелился напасть на германского офицера! — орал он. — Ты осмелился поднять на него руку!
Он направил пистолет на распростертого у его ног старика и уже был готов пристрелить его, но Шмиц остановил своего ретивого шофера. Придерживающий края разрезанного кителя офицер был в этот момент похож на стыдливую женщину, прикрывающую грудь. Он быстр оглянулся, словно для того, чтобы удостовериться, что никто не видел его унижения, и слава богу, что он не успел увидеть меня, потому что я быстро шмыгнул в проулок между домами. Спрятавшись в тени, я видел, как отъехала машина. Когда шум мотора стих, я бросился к Сребницкому, который так и остался лежать на снегу. На голове зияла кровоточащая рана, он кашлял и хватался за горло, пытаясь заговорить. Я опустился рядом с ним на колени. Он затряс головой, попытался улыбнуться, но снова закашлялся и захрипел, глаза его едва не вылезли из орбит. В этот момент кто-то грубо схватил меня за плечо и рывком поставил на ноги. Это был один из соседей.
— Ты что, не соображаешь? Твоему старику конец. Вставай, беги отсюда! — С этими словами он убежал в дом и захлопнул за собой дверь.
Я хорошо понимал, что хотел сказать этот добрый сосед. Если глава семьи совершал преступление или по какой-либо другой причине подлежал казни, то убивали всех его иждивенцев, такова была немецкая политика. Вот почему, когда мои родители не вернулись домой, меня немедленно отвели в совет, чтобы дать другое имя. Вот и сейчас я побежал в совет, на этот раз, правда, сам.
Мой приход парализовал занятых делом взрослых людей; они хорошо понимали, что означает бледное лицо насмерть перепуганного ребенка. Я все рассказал им, и это вывело их из оцепенения. Нескольких мальчиков тотчас же послали оповестить о происшедшем всех неизвестных немцам людей в домах и лавках. Этим несчастным надо было немедленно скрыться. Я тупо сидел, глядя, как мальчики, к которым мне предстояло присоединиться, побежали выполнять задание. Уже через несколько минут все обитатели гетто знали, что сделал портной. Потом пришло известие, что старика забрали в гестапо. Главный вопрос заключался в том, как немцы отреагируют на преступление. На улице, перед зданием совета, стали собираться люди. Начали рождаться слухи — за поступок Сребницкого придется заплатить тридцатью, пятьюдесятью, сотней еврейских жизней. Господину Барбанелю, главе совета, пришлось несколько раз выйти к людям, чтобы уговорить их разойтись и заняться своими делами.
В противоположность толпе, которая с минуты на минуту приходила все в большее возбуждение, члены правления совета сохраняли полное спокойствие. Самым спокойным человеком, служившим, кроме того, и источником спокойствия для других, был председатель совета, доктор Кениг, красивый, исполненный собственного достоинства мужчина шести футов роста, разменявший шестой десяток. Через некоторое время он вышел на крыльцо, и один его вид успокоил собравшуюся перед зданием маленькую взбудораженную толпу. Кениг сказал людям, что ждет сообщения от коменданта, который скажет, что надлежит делать, и что он не ожидает непосредственной опасности от действий штурмбаннфюрера. Он говорил, не повышая голоса, почти шепотом. Стоя за его спиной в дверях, я с трудом улавливал его слова. На нем не было ни пальто, ни шляпы. Казалось, холод совершенно не беспокоит его. На докторе Кениге был надет серый двубортный костюм, чистая сорочка и галстук. Мне еще тогда следовало понять, что это был его единственный, изрядно поношенный костюм, и я видел это, глаз мой был наметан после долгого пребывания в доме портного, одежда висела на докторе, он сильно исхудал. Воротник сорочки был слишком велик, черные ботинки тоже были порядком стоптаны, и я заметил, что на правом стекле очков была трещина, от которой глаз казался изломанным. Тем не менее все в нем говорило о чистоте и опрятности. Он был чисто выбрит, а его великолепные серебристо-седые волосы крупными волнами аккуратно зачесаны назад. Мне казалась поэтичной его прическа, она напоминала развевающееся знамя, под которым средневековый рыцарь отправлялся на битву. Он вернулся в свой кабинет, не удостоив меня взглядом. Но я и не рассчитывал на внимание со стороны столь выдающегося человека.
Приблизительно в полдень к зданию совета подъехал немецкий солдат на мотоцикле и привез письменное распоряжение, которым предписывалось выделить еврейских плотников для сооружения виселицы на площади у моста. Вскоре после того доктору Кенигу удалось дозвониться до коменданта, который приказал председателю, чтобы все евреи на рассвете собрались на площади, чтобы присутствовать при казни портного Сребницкого. У всех, кроме меня, этот приказ вызвал громадное облегчение. Теперь, когда вопрос о моем подставном дедушке был решен, совет начал спокойно думать о том, что делать со мной. Просмотрев все записи, они пришли к неутешительному выводу, что в гетто в настоящий момент нет семьи, где бы недавно умер мальчик, место которого я мог бы занять.
Господин Барбанель, второй человек в совете, человек, которого я должен почитать, подошел у скамье, на которой я сидел, и опустился рядом на корточки. Ему было около тридцати пяти, он был самым молодым в совете — и самым толстым, с открытым честным лицом, копной черных волос и темными глазами, спрятанными под густыми черными бровями, большим ртом и широким славянским носом, который казался расплющенным молотком. Он умел шутить, этот Барбанель, и он умел разговаривать с детьми.
— Итак, Йегошуа Икс, таинственный мужчина, секретный агент, готов ли ты приступить к выполнению следующего задания?
В руке у Барбанеля была такая же фуражка, какие носили другие мальчики. Без всяких церемоний он нахлобучил фуражку на мою голову, и я стал полноправным гонцом, попав под крыло совета. Я стал просто Йегошуа, лишившись фамилии, перестав быть Мендельсоном и не вернув себе прежней фамилии. У меня не было удостоверения, единственным моим документом являлась фуражка с желтым околышем, такого же цвета, как желтая звезда на моей куртке.
Думаю, что лишь для того, чтобы избавить ребенка от грустных размышлений, совет сразу же заставил меня приступить к исполнению обязанностей гонца, приставив меня к Мике, рослому, хулиганского вида подростку, который уже успел оповестить многих «клиентов», как он называл их, что они должны на рассвете собраться на площади. Через некоторое время Мика послал меня самого разносить эту весть. Я справился. Старик будет повешен, и теперь я бегаю по округе и говорю всем, чтобы они шли утром на площадь смотреть, как его будут вешать. Я ощущал в себе нечто роковое, от этого чувства у меня кружилась голова, словно я бегал по кругу. Я перестал быть подставным внуком, но теперь я стал подставной личностью — безымянным общественным поверенным? Гонцом совета? Я не знал ответа, но в любом случае я стал мальчиком, который знал, как надо прятаться, если человеку грозят неприятности, и который знал, как приказать каждому прийти и посмотреть на неприятность, в которую человек может влипнуть.
Первую ночь я провел на чердаке совета, в спальне гонцов над кабинетом совета, в объятиях леденящего страха. Это было ужасно — видеть, как старика сбивают с ног и начинают избивать. А потом он лежал в снегу с вылезшими из орбит глазами. Мне надо было тогда помочь ему, а не убегать прочь. Я должен был остаться с ним хотя бы недолго и во всяком случае помочь ему вернуться в дом.
Ночью, когда на землю падает тьма, все предстает в своем истинном свете. Я не пытался оправдать себя, потому что был ребенком.
Кроме того, я никогда так близко не соприкасался с делами управления гетто, хотя, конечно, слышал критические отзывы отца о работе совета. И в ту страшную ночь, лежа в кровати на чердаке совета, я думал о том, что видел в кабинете председателя, и испытывал при этом смешанное чувство. Со мной достаточно хорошо обошлись, и не это тревожило меня. Меня беспокоило и возмущало общее спокойствие, конформизм, хладнокровие тех, кто находится внутри, за кулисами, и может видеть целостную картину. Несомненно, это было необходимым условием хоть какой-то работы совета. Но тогда я смотрел на происходящее детскими глазами, и спокойствие членов и руководителей совета возмутило мои чувства, мне показалось, что они стремятся внушить людям, будто все происходящее — не более чем рутина, что ужасающая власть немцев над нами — это норма.
Доктор Кениг, подавленный грузом своей ответственности. Мне могло тогда показаться, что он работает на уровне немцев, что он равен им по положению. У него было настолько развито непоколебимое чувство собственного достоинства, что на немцев он производил точно такое же впечатление, и чтобы убедить себя в его ложности, они наградили его издевательским титулом «главный жид», эта насмешка давала ему понять, кто он и где его место. Конечно, он был не глупец, и ему не надо было описывать его положение. Он понимал все. Он никогда, ни для себя, ни для других членов совета, не боролся с искушением думать, что роль совета не была морально двусмысленной. За каждый дополнительный паек, за каждое послабление правил они платили уступками. Это был жестокий счет тел, работы, еды, топлива, здоровья и болезни. Я не намерен сейчас обсуждать честь, мужество и благородство доктора Кенига. Он был вынужден взять на себя руководство, так как пользовался большим авторитетом и уважением среди членов общины. Он проявлял большое мужество, добровольно оказываясь во многих опасных положениях, что я понял во всех подробностях гораздо позднее. Но в то время он не сделал ничего, чтобы помочь портному, который попал в отчаянное положение. Конечно, доктор Кениг не мог ничего изменить. Но в душе десятилетнего ребенка, измученной сознанием собственной вины, все представлялось в совершенно ином свете; мне казалось, что и доктор, и все остальные готовы примириться с несчастьем, которое случилось с господином Сребницким, покинув его на произвол судьбы. Я много думал об этом. То спокойствие, которое столь сильно озадачило тогда мою детскую душу, есть, конечно, первейшее качество врачей, которые близко сталкиваются со смертью и привыкли быть собранными перед ее лицом. Зигмунд Кениг был прежде всего врачом. Но речь, кроме того, идет о способности отвечать прагматизмом на вещи, выходящие за пределы реального, способности, присущей взрослым, но которой, как правило, начисто лишены дети. Вот здесь-то и начинается двусмысленность.
Конечно, позднее я избавился от этих прельстительных мыслей, когда сам погрузился в атмосферу администрации совета и проникся драматичностью своих обязанностей.
На рассвете немцы осветили площадь светом прожекторов и автомобильных фар. Собралось довольно большое количество жителей — тысяча или полторы. Во всяком случае, площадь была заполнена, к удовлетворению властей. Стояла абсолютная тишина, нарушаемая лишь работающими моторами грузовиков. Почетные места заняли Шмиц со своим штабом, чины литовской полиции, солдаты и прочие. Господин Барбанель посоветовал мне остаться в спальне и не ходить на площадь до тех пор, пока все не закончится, но я отказался от его предложения. Наоборот, я пробрался сквозь толпу поближе к виселице.
Вывели портного. Он висел на плечах двух еврейских полицейских из гетто и был уже наполовину мертв. Ноги старика волочились по земле, он не мог идти, мне показалось, что у него сломаны ноги. Полицейские подняли старика по ступеням на помост и держали его под руки, пока еще один полицейский связывал ему руки за спиной и накидывал петлю на шею. Его руки, эти ловкие искусные руки, которыми я так восхищался, были изуродованы и покрыты запекшейся кровью. Когда настало последнее мгновение и полицейский был уже готов выбить табурет из-под ног господина Сребницкого, старик словно очнулся от своего мучительного беспамятства. Он поднял голову и, я уверен в этом, ясно увидел сцену, оценив ее величие; это был час его славы. Ты спросишь, откуда я могу это знать, и я отвечу: я видел, и мы все видели обгоревшие останки погибших в больнице, мы знали о безымянной машине смерти, которая из пулеметов расстреливала людей в форте. Сейчас я думаю, что в глазах старика вспыхнул огонь торжества, когда палач выбил из-под его ног табурет и его невесомое хрупкое тело повисло на веревке, затянутой на шее. Не было ни единой судороги, он не боролся со смертью, и жизнь покинула его почти мгновенно. Высокие чины расселись по машинам и уехали, солдаты разошлись, а рабочие команды построились, вышли в ворота и направились к мосту. Какой-то эсэсовец повесил на грудь старика грубо написанную табличку: «Этот еврей осмелился поднять руку на немецкого офицера».
Начало светать. Я задержался на площади. Мне хотелось, чтобы господин Сребницкий видел меня, видел, что я не забыл его. Я долго сидел, прижавшись спиной к подножию виселицы.
Он мог бы своими ножницами заколоть коменданта. В какой-то момент я так и подумал, видя его ярость. Но потом я пришел к выводу, что он не сделал этого, потому что знал, какую катастрофу навлечет на остальных обитателей гетто. Итак, ты видишь, что то, что он совершил, было неким видом самопожертвования, обдуманным актом сопротивления, таким же искусным и точным, как его мастерство портного.
И сейчас, когда я думаю о том, что привязывало меня к этому сварливому и придирчивому человеку, то мне кажется, что дело в том, что он надставлял мою одежду, когда я вырастал из нее, и покупал мне новые башмаки, когда старые становились мне малы.
После этого случилось еще кое-что: немцы приказали, чтобы тело оставалось на виселице для всеобщего обозрения в течение двадцати четырех часов. Ортодоксальный раввин нашел это недопустимым святотатством. Он пришел в совет и потребовал, чтобы руководство попыталось что-нибудь сделать. Господин Барбанель вышел из себя.
— Святотатство! — закричал он. — Скажи мне, что не святотатство! Его убили, это что? Ты можешь найти для этого другое слово?
Раввин повернулся и выбежал вон. Он явился на площадь еще с одним человеком, помощником, который нес лестницу. Они взобрались на помост и начали резать веревку, когда немецкий часовой поднял свой карабин и застрелил их обоих.
Планета Земля благословенна водой, огромными ее лужами, волнующимся тоннажем соленых океанов и морей, прозрачными синими озерами и трепещущими от рыбных косяков реками, потоками, ручьями, ключами, родниками, горными водопадами, дождями, туманами, инеем и тропическими ливнями. Когда мы родились миллиарды лет назад, аморфное нагромождение нестерпимо сверкающих звезд вышло из бешеного вращения, и мы растворились в оплавленном по краям ядре из железа и никеля, образовали на поверхности его горячую каменную мантию и минеральную кору. Мы сразу начали остывать, породив громадные облака пара, который дождями обрушился на великие кратеры и бескрайние углубления, и дождь лил на скалы до тех пор, пока все эти пустоты не заполнились морями. Камень рассыпался в почву, раскрошился на морском дне, крупицы на морском дне просолились и произвели первые, пузырящиеся, бурлящие азотом и кислородом формы слепой, оцепенелой жизни. Мертвый клеточный материал, поднявшись со дна морского, удобрил каменистую почву. Мы — голубой оазис в черном пространстве, окутанный, словно коконом, атмосферой питающих нас газов. Мы выглядим очень мирно, но не являемся таковыми в действительности. Мы — планета воды и камня, осадочных пород и перегноя. Тектонические плиты под корой земли движутся и перемещаются, ломая массу суши на континенты, которые плывут, меняя свою форму на протяжении геологических эпох. Плиты сталкиваются, наползают друг на друга, трескаются, и громадные пространства морского дна поднимаются вверх в виде высочайших горных хребтов, гигантские вулканы, извергаясь со дна моря, образуют острова в океане, кора земли сотрясается, раскалывая нас на фрагменты немыслимой формы, мы гнемся и расщепляемся, бури колеблют наши небеса, с наших гор с громоподобным шумом обрушиваются в долины снежные обвалы, наши арктические и антарктические льды раскалываются на льдины, которые, словно кости Бога, плывут по океанам, наши дюны, гонимые ветром, грозят похоронить нас под собой, маниакальные смерчи взметают нас в воздух и распластывают по земле, как тряпичных кукол, потоки вязкой пылающей лавы погребают под собой наши селения, и во всей этой ярости планетарного самоутверждения мы преспокойно вращаемся вокруг своей оси и обращаемся вокруг солнца, наши океаны выталкиваются на сушу и откатываются назад под действием лунных приливов и отливов, океаны перекатываются от берега к берегу волнами, которые существуют независимо от воды, на которой они возникают, наша атмосфера простреливается на электромагнитных частотах, а мы стоим на границах наших земельных владений, скованные магнитным полем железного ядра, и видим, как по ночам небо озаряется всполохами от столкновений с астероидами и как на нем повисают светящиеся пологи полярных сияний, возникающих от напора солнечного ветра, — они светятся, как горящие глаза саблезубых тигров, которые в нетерпении бродят во тьме вокруг нашего костра.
Этим все сказано, мы обитаем на весьма веселенькой планете. Но признайтесь, разве она не пригодна для жизни?
…пегий зимородок, маленький ныряльщик, птичка с большой, можно даже сказать, величественной головой и поистине царским, нелепо выглядящим на этом тщедушном тельце черным ожерельем на шее: вот он ловко выуживает из воды мелкого луфаря и несколько раз бьет его об опоры причала. Стук-стук. Добыча мертва. Птичка поднимается в воздух и подбрасывает мертвого луфаря вверх, ловит его на лету и мгновенно заглатывает. При таком навыке крошечный зимородок имеет полное право считать себя важной птицей. Нет, конечно, не настолько важной, чтобы претендовать на завидное сравнение с ныряльщиками, превосходящими его по размерам в пять раз, например, со скопой, которая неподвижно висит высоко в воздухе, едва шевеля крыльями, чтобы, заметив тень в воде, камнем упасть с неба на добычу.
Естественно, легенда об Амфитрионе не могла быть секулярной. Правдоподобное перевоплощение в образ мужа возможно только с помощью чуда, которое мог совершить лишь злокозненный и упрямый бог, такой, как Зевс. Для того чтобы подобными амбициями мог обладать смертный человек, даже такой одаренный и порочный, как наш герой, надо сделать историю простой и даже неуклюжей, сюжетная линия должна вломиться в сценарий, словно тяжелый танк, сокрушая все на своем пути и вырубая просеку в густых джунглях интриги. Именно так делается кино. В конечном итоге все должно выглядеть так: наш самозваный соблазнитель провел какую-то часть своей жизни в племени Хиваро — племени охотников за головами, обитающем в верховьях Амазонки на границе между Перу и Эквадором. Обычаям племени нашего героя научил один из старейшин. Теперь обратимся к обездоленному мужу. Он становится постоянным источником раздражения; этот пылающий мщением борец за правду не в состоянии признать свое поражение. Он находит возможность раздобыть подержанный микроавтобус и живет в нем, каждую ночь паркуя его перед имением жестокосердной парочки. Он доказывает в суде, что имеет полное право, как гражданин, парковать машину на улице в дневное время, и отстаивает правомочность пикетировать дом, выставляя плакаты и рукописные лозунги с описанием обрушившихся на него несправедливостей. Поведение мужа — залог продолжения истории, он привлекает всеобщее внимание настолько, что местная газета публикует заметку об этом интересном эксцентричном чудаке… Самозванец выведен из себя и замышляет покарать мужа способом, который никогда не пришел бы в голову человеку, не жившему на дикой окраине цивилизации.
Великодушный узурпатор приглашает униженного и ограбленного финансиста в свой дом и без лишних церемоний убивает бывшего соперника. Любовник обезглавливает труп и избавляется от тела. Как он это делает — не важно. Гораздо интереснее то, что он проделывает с головой.
Череп, естественно, не нужен. Делается надрез от шеи до макушки, и лицо вместе со скальпом снимается с костей. Это трудоемкий и длительный процесс — лицо должно сохранить свои черты. Череп вместе с зубами и глазами выбрасывается, а убийца начинает заниматься оставшимся сырым материалом.
Злодей выворачивает кожу лица наизнанку и зашивает веки. После этого несколько стежков накладываются на губы. Потом кожа головы еще раз выворачивается, на этот раз налицо, а разрез зашивается. В итоге мы имеем мешок размером с голову. Полученный продукт закладывается в кипящую воду, к которой добавлены нужные травы… я не стану называть их, чтобы фильм не послужил инструкцией для какого-нибудь идиота… предупреждающие выпадение волос. Через несколько часов голова уменьшается в размерах приблизительно на две трети.
Уменьшенная, съежившаяся голова несчастного финансиста лежит на вытянутой ладони. Любовник демонстрирует голову похищенной, обращенной в рабство жене, которая, прежде чем покончить жизнь самоубийством, звонит в полицию и сообщает, что ее нынешний муж убил странного чудака, жившего на улице в машине, и что все доказательства полицейские найдут висящими у нее на шее. Однако, по злой иронии судьбы, сморщенное личико своими чертами больше похоже на лицо любовника, каким он был до косметических операций, чем на настоящего мужа, каким он был до убийства. Но воистину Бог есть воплощение иронии; наступает кульминация: самозванца, который считается пропавшим без вести после всех пластических перевоплощений, привлекают к суду за убийство самого себя.
Вот так история, которая должна была стать воплощением подсознательного экзистенциального ужаса, превратилась в грубо сработанную мелодраму, в которой автор так же, как и его злодей, получает по заслугам. И если правда то, что социально опасный психопат не может остановиться в своих преступлениях и продолжает совершать их со все большим размахом до своего собственного уничтожения, то справедливо и то, что автор продолжает поощрять идеи своего героя, давая ему волю полностью проявлять свою несостоятельность до тех пор, пока не наступит жалкий конец.
1. Я нумерую свои мысли, чтобы добиться их ясности, чтобы каждая из них, как колокол, звенела своей неповторимой и отчетливой тональностью.
1.01. Другими словами, я предлагаю мыслить исключительно фактами. (Что само по себе не является фактом.)
2. У меня есть имя — Людвиг Витгенштейн.