11724.fb2
— Вы не больны, — сказала сестра Марголина мужчине. — Ваше здоровье в полном порядке.
— Как вы можете так говорить? — Он обернулся ко мне, широко улыбнулся и оглядел меня с головы до ног — от фуражки гонца до стоптанных башмаков. — Как вы можете утверждать, что я здоров? Ведь вы меня даже не осмотрели.
У мужчины было уродливое лошадиное лицо, испорченные, почерневшие зубы. Говорил он на не совсем правильном идиш. Пациент был одет в крестьянскую одежду, а обут в тяжелые, заляпанные грязью ботинки. Мужчина был в шапке, хотя находился в помещении и в присутствии женщины.
— Вы должны осмотреть меня, если я говорю, что болен, — заявил он госпоже Марголиной.
— Вам надо обследовать голову, — ответила медсестра. — Возвращайтесь на работу, и если вы снова ко мне придете, то я донесу на вас.
Она открыла дверь в смежный кабинет, окинула посетителя холодным взглядом и вышла, закрыв за собой дверь. Было слышно, как она заперла дверь на щеколду.
— Ты знаешь, чем я болен! — закричал мужчина. — Я — человек, который заболел от любви к тебе!
Он посмотрел на меня; улыбки как не бывало.
— Что ты на меня уставился? — злобно спросил мужчина.
Совершенно обнаглев, он подошел к столу, оглядел лежавшие на столе бумаги, прочитал висевшие на стене объявления и сунул нос во все углы кабинета. Я не двигался с места, кожей чувствуя спрятанный под рубашкой пакет. Меня охватили противоречивые чувства: я боялся мужчину и одновременно испытывал гнев и желание защитить Грету Марголину. Надо было бежать, но я надеялся, что даже присутствие постороннего человека, пусть даже мальчика, заставит его уйти. Спустя минуту он беззаботно свистнул и направился к двери, по дороге он ловким движением натянул фуражку мне на глаза.
Во всех детективных историях и фильмах шпионы — умные и хитрые бестии, и требуется целый рассказ или фильм, чтобы разоблачить их. В соглядатаях гетто не было ничего хитроумного, от них пахло провокацией за версту, даже если они не были немцами.
В тот же вечер (а может быть, и на следующий) господин Барбанель усадил меня в своем кабинете и сообщил, что архивные материалы, которые он с таким трудом собрал и которые прячет медсестра Марголина, нельзя больше хранить в гетто.
— Их надо перенести в другое место, — сказал он. — С этой минуты все надо делать по-другому. Ты понимаешь, насколько это важно?
Я кивнул. Я все понял. И я, кроме того, сразу понял, почему именно мне он доверил такую важную тайну, ведь разве не я был его лучшим гонцом?
Мой притупившийся маленький умишко буквально ожил, взволнованный опасностью того, что мне предстояло отныне делать. Я скажу, что это было нездоровое, лихорадочное чувство, возбуждающее лекарство, амфетамин; чувство опасности подстегивалось тем, что я, мальчик, знал: если меня поймают, то будут пытать, а потом расстреляют.
Однако в действительности, зная Барбанеля, ты можешь понять, что мои экспедиции были, насколько это возможно, безопасны. Весь архив, едва помещавшийся в большом шкафу, был (с помощью неизвестных мне уловок или взяток) уже переправлен через мост в город. Мне предстояло выносить из гетто текущие материалы, завернутые в клеенку и прикрепленные липкой лентой к груди и спине. В течение многих недель, с конца лета до глубокой осени, я сделал семь или восемь ходок. Я почувствовал себя в большей безопасности, когда похолодало и я мог прятать свою контрабанду не под рубашкой, а под свитером и курткой.
Ты можешь смеяться, но когда твой отец был мальчишкой, у него была густая шевелюра. Тебе придется поверить мне на слово. Меня коротко остригли и осветлили волосы. Я не стал блондином, но превратился в светлого шатена. Это было, пожалуй, самое трудное — сделать меня незаметным и не похожим на еврея, чтобы я не бросался в глаза в городе. Меня одели в одежду моего размера, а не в те тесные лохмотья, которые я носил в гетто. Естественно, я не носил звезду и фуражку. Мне выдали пару крепких ботинок. Эти ботинки висели у меня на шее, когда я покидал гетто по акведуку, такому древнему, что немцы не подозревали о его существовании. Эта труба открывалась в подвале старинной каменной мельницы. Было не особенно удобно ползти по этой трубе, словно крыса, которых было там великое множество, вдыхая холодный запах гнили, ржавого железа, земли и крысиного помета. Правда, ползти было не далеко. Акведук заканчивался у кучи щебня и булыжников на берегу реки в полукилометре вверх по течению от колючей проволоки, огораживавшей гетто. В этом месте река делала поворот, к тому же здесь была отмель с галечным дном, поэтому я мог незаметно перебраться на другой берег под прикрытием деревьев и кустарника, растущих по обе стороны излучины.
В рассказе все это звучит гораздо драматичнее, чем было на самом деле. В действительности я просто шел по дороге, доходил до маленького поселка в предместье города и садился в трамвай. При мне были деньги и сумка со школьными учебниками, я знал литовский язык и имел при себе фальшивое удостоверение личности на чужое имя. Не один раз во время этих походов я бывал на грани разоблачения. При этом я никогда не удостаивался пристального внимания со стороны литовских полицейских или немецких солдат, чаще меня разглядывали женщины среднего возраста, и в их взглядах прочитывались повышенное внимание и даже подозрительность. В ответ я лучезарно улыбался, прикасался к шапочке и даже желал им доброго дня.
Таким был Йегошуа Икс, секретный агент «Таинственный мальчик» в действии. Мои походы были спланированы таким образом, чтобы я попадал в центр города в конце дня, когда улицы полны народа. Но каждый раз, когда я приезжал в город, меня снова и снова ждало там ужасающее открытие. Нет слов, шла война, город был оккупирован, по улицам проносились военные машины, с фасада магистрата свисали полотнища нацистских флагов, в магазинах и лавках не было обилия товаров и еды, на улицах редко встречались упитанные, счастливые лица, люди угрюмо спешили по своим делам… но сам вид и звуки города, города, в котором я родился и в котором ходил в школу, вид улиц, застроенных каменными домами с уютными двориками; электрические провода и рельсы трамвайных путей, дорожные знаки и вывески над головой, воспоминание о том, что существует многовековая, исторически обусловленная цивилизация, даже в таком изуродованном и антисемитском виде… неизбежно вызывал во мне сравнение с тем убогим маленьким лагерем рабов, в котором прозябали мы, с нашими жалкими, лишенными всяких удобств лачугами, в которых мы жили, как загнанные животные, изолированные от мира, выселенные со своих мест и привыкшие к ужасу такого состояния, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера… такое впечатление — несчастье для любого человека, не говоря о ребенке; прибавьте к этому жесткий приказ в тот же день вернуться в гетто. Я хочу сказать, что если бы не задание Барбанеля и не необходимость совершать вылазки в город, то я не чувствовал бы так остро эту ужасную потерю и не понимал бы с полной ясностью величину и трагичность той катастрофы, которая произошла и продолжала происходить…
Целью моего путешествия был маленький католический костел в рабочем районе недалеко от железнодорожной станции, каменная церковь и маленькое кладбище перед ней. К сожалению, я не помню названия церкви. Костел был не так велик, как собор в центре города, но мне он казался громадным, и должен сказать, что тот момент, когда я открывал тяжелую дубовую дверь и входил в костел, был самым тяжким моментом моего путешествия. В церкви было темно, отчетливо видны были только мерцавшие свечи, свечи, которые прихожане ставили Богу и которые напомнили мне о ярцейте, о тех свечах, которые зажигали мы, поминая погибших в гетто. Я не понимал, зачем нужны врата, которые, словно тюремная решетка, отделяли алтарь от людей, молившихся в нефе. Иногда там можно было увидеть одного-двух немецких солдат, но больше всего было женщин в старушечьих платках. Женщины и свечи казались мне очень еврейскими, но это была лишь странная мысль, навеянная алебастровым Христом на распятии, стоявшем в апсиде за алтарем. По лбу, рукам и ногам Иисуса струилась кровь, изображение было очень реалистичным.
Ритуал, которому меня обучили, требовал, чтобы я преклонял колени, крестился, а потом шел в одну из исповедален в боковом нефе. Там мне приходилось ждать несколько минут того момента, когда церковь пустела и ксендз, отец Петраускас, выводил меня в свой дом.
Он был добрый человек, тот патер, он кивал мне и искренне улыбался, здороваясь со мной. Во рту у него не хватало нескольких зубов. Голова была выбрита, лицо изборождено таким количеством морщин и складок, что производило впечатление пергаментного. Глаза казались щелочками, окруженными лучиками морщин. Черный костюм, облегавший его тело, неправдоподобно блестел. Потом я снимал рубашку, а отец Петраускас осторожно отлеплял липкую ленту от моего тела, стараясь не причинить мне боль. Он забирал пакет, я надевал рубашку, застегивался, а потом священник кормил меня хлебом с джемом или супом, садился напротив меня и смотрел, как я ем. Я не хочу очернять Католическую Церковь, но потом многие годы мне не раз приходило в голову, что отец Петраускас был евреем, перешедшим в католицизм. Не могу сказать, почему я так думал, во всяком случае, у меня не было никаких оснований для этого. Этот человек был знакомым Барбанеля, верным другом, который, учитывая, какое тогда было страшное время, рисковал жизнью во имя некой абстрактной идеи, во имя исторической хроники, беспомощной во всем, кроме сохранения памяти.
Уходил я, когда темнело, и повторял свой путь в обратном порядке, добираясь трамваем до окраины города, выходя не доезжая одной остановки до моего угла либо на следующей после него, а потом шел по дороге до своей переправы. Там я снимал ботинки литовского мальчика и вползал в акведук, ведущий в гетто. Совершенно вымотанный, я возвращался к Барбанелю и докладывал об успехе своей очередной вылазки, потом переодевался, как актер после сыгранного спектакля, и надевал на голову фуражку гонца.
Птиц можно наблюдать в Канадской Арктике, тамошним коротким летом. Из Йеллоунайфа самолетом Ди-Си-3, который, летя на бреющем полете, распугивает стада карибу[6], вы попадаете в Батхерст. Там вы располагаетесь лагерем в неприступной тундре и вместе с иннуитами[7], народом, населяющим те места, совершаете вылазки на лодках с подвесным мотором. Летом вся низинная часть арктических районов Канады превращается в море, и эскимосы на своих открытых лодках возят вас на разные острова: на этом обитает орел, на других плавунчики, а вот здесь бережет свой выводок кречет. Арктика заселена скупо, и все живое там очень заметно. Когда на лице нашего стоявшего на румпеле гида появлялось выражение неподдельной радости при виде проносящихся мимо полярных гагр, мне казалось, что он испытывает какое-то корпоративное чувство единения с этими птицами. Некоторые из маленьких островков, на которых мы останавливались, кажутся состоящими из яичной скорлупы, перьев и гуано. Это незнакомое царство жизни, не имеющей ничего общего с нами. Иннуиты, которые не ушли в города, а остались здесь, ведя жизнь своих предков — конечно, модифицированную; например, они зимой гоняются за волками на снегоходах, — эти иннуиты охотятся и рыбачат, а их база находится на острове, похожем на лицо, смотрящее в небо. Лицо похоже на индейское, а гора в центре острова напоминает нос, откуда и пошло прозвище местных иннуитов: Люди Носа.
Просидев полдня у гнезда кречета, мы наконец увидели мать, она летела над долиной, неся в когтях необычайно большую добычу — гофера, которого птица, шумно хлопая крыльями, уложила в свое гнездо, устроенное на выступе скалы. Небо отливало ледяной синевой. Птенцы верещали, мои спутники лихорадочно щелкали затворами фотоаппаратов, а я испытывал странную возбуждающую радость от вида этого прекрасного хищного создания, которое до меня с такой же радостью наблюдал Йитс. В тот момент мне показалось странным, что можно жить, не плавая в лодке по арктическому морю и не видя птиц.
Земля вращается вокруг своей оси, а земные воды вспучиваются по своей периферии приливными волнами, словно края роговицы дальнозоркого глаза. В то же самое время обращение Земли заставляет воды морей вращаться в противоположных направлениях — на запад в Северном полушарии и на восток — в Южном, так что если бы вода могла заплетаться, то Земля обрела бы длинную сине-зеленую косу. Если бы по каким-то причинам вращение Земли вдруг в достаточной степени замедлилось, то воды ее, покинув свое океаническое ложе, кристаллизовались бы в ледяное синее кольцо, которое, постепенно истончаясь, улетело бы в космос, образовав огромную комету со всем планктоном, крабами, китами, двустворчатыми моллюсками, кальмарами и остатками затонувших кораблей, замороженными мгновенно и навеки. Планета, от которой остались бы только скальные породы ядра и расплавленная магма, сверкнув на мгновение янтарным блеском, столкнулась бы с Луной, превратившись в большую дымно горящую массу распадающейся руды, и эту массу солнце засосало бы, как угорь засасывает в свою пасть беспомощный криль. Так что возблагодарим Бога, что эта система космического равновесия, несмотря на свою видимую эксцентричность, продолжает исправно работать. А также за то, что существуют Альпы, Гималаи, Анды и Скалистые горы и подводные хребты, которые поражают еще более грандиозными размерами. И так же, как на поверхности земли есть глубокие каньоны, по которым текут залитые солнечным светом реки, так же и на дне морском есть глубокие трещины. И так же, как у нас на поверхности есть плоскогорья и пустыни, так же и в океанической бездне есть глубинные бескрайние равнины. И так же, как у нас есть горные козлы, которые словно прикованные стоят, невзирая на страшный ветер, на зубчатых утесах высочайших гор, так же и в непроглядном мраке безвоздушного океанского дна, там, где давление воды достигает нескольких тонн на квадратный дюйм, живут трубчатые черви и морские черти, морские пауки и морские лилии, чье слизеобразное тело колеблется в беззвучной черноте и чьи разинутые, обрамленные щупальцами ротовые отверстия жадно ловят разорванные мертвые останки, которые словно снег падают на дно из сине-зеленых вод океана, расположенного над этими лилиями. Некие безымянные твари, состоящие только из усиков с присосками или стволов с пастями, или черви с ядовитыми жалами и приспособлениями для выброса в воду чернил, передвигающиеся с помощью водяных реактивных двигателей, все эти создания воспринимают как милость Божью постоянное падение на свою голову смерти, которая сохраняет их жизнь и позволяет заниматься нелегким промыслом. Все это часть Вселенского Плана. Нас учат, что жизнь не требует воздуха, света и тепла. Нас учат, что какие условия Бог ни создаст, всегда найдется такая тварь, которая изыщет способ жить в этих условиях. Для живого не существует раз и навсегда заданной морфологии. Нет и обязательных условий для жизни. Тысячи неведомых растений и животных обитают в черной и холодной глубине каньонов, и у этих тварей есть свои развлечения. Их биомасса во много раз превышает массу всех растений и животных, обитающих на залитой солнечным светом и богатой водой поверхности нашей планеты. На самом дне моря, из дымящихся отверстий выделяется сульфид водорода, в котором процветают некоторые бактерии, над которыми выстраивается пищевая цепь из бородавчатых двустворчатых моллюсков и слизневиков, медуз и остистых угрей, обладающих поразительной способностью испускать флуоресцирующий свет, когда на них нападают или когда им самим надо осветить возможную добычу. У Бога есть разумные основания для всего этого разнообразия. Есть одна рыбка, она называется рыбка-топорик, живущая во тьме глубин; у нее выступающие, как протуберанцы, глаза на покрытой роговыми чешуйками голове, а кроме того, она обладает способностью освещать электрическим светом свой задний проход; это ослепляет подкрадывающегося сзади хищника. Электрифицированный задний проход — это не врожденная особенность. Просто в заду этой рыбы живут светящиеся бактерии-симбионты. В этом тоже есть Цель, хотя мы этого еще не поняли. Но если вы верите в суд Божий и допускаете реинкарнацию, то, вероятно, разумно будет предположить, что определенный вид бактерий, живущих в заду страшно древней рыбки-топорика, обитающей в океанской бездне, есть не что иное, как утилизированная и все ощущающая душа Адольфа Гитлера, которая жалко мерцает в грязи клоаки, питаясь этой грязью и купаясь в ней.
Киношники заполонили Нью-Йорк. Добрались они и сюда, снимают какую-то сцену в моем квартале. Это должно было когда-нибудь случиться. Воздух наполнен рокотом сознания собственной важности. Полицейские патрули перекрыли движение. Кабели, софиты, подъемники с кинооператорами, отражательные экраны. Звезды прячутся в вагончиках. Толпа напряженно ждет, когда режиссер тяжеловесно утвердит кинематографическую достоверность моей улицы.
Теперь я припоминаю. Однажды, возвращаясь с утренней пробежки, я наткнулся на двух мужчин, которые с серьезным видом фотографировали квартал. Было это несколько месяцев назад. Мне кажется, что это были европейцы. Они любят узкие улочки Сохо. Камни мостовой девятнадцатого века. Узкие проулки идеально подходят для съемок прохода конницы.
Один мужчина снимал, а второй заряжал кассеты и таскал сумки. Во мне взыграли собственнические чувства. Снимут ли они древний гараж, откуда не сможет теперь выехать ни одна машина? Попали ли в кадр мои китайские кроссовки? Как им нравятся те два чахлых деревца? Чувствуют ли они урбанистическую пыль, пропитавшую души всех, кто живет здесь, пыль, которая присутствует в городе даже тогда, когда в ясное весеннее утро по улицам проезжают, вздымая радужные брызги, поливальные машины санитарного департамента?
Только что рассвело, и косые лучи низкого солнца подчеркивали незыблемый геометрический объем металлических решеток, утопленных дверей и оконных амбразур.
Вечером фотографы вернулись. Вид улицы разительно изменился. Свет солнца касался теперь расчлененного на части массива, движение транспорта взметнуло в воздух пыль, из-за которой стали видимыми лучи заходящего солнца, они, словно прямые столбы пламени, опускались в узкие расщелины улиц между домами на противоположных сторонах, матово отражаясь в больших чердачных окнах, сверкая на гранитной бельгийской брусчатке мостовой и втягиваясь в темноту дверей старинного гаража и в черноту отверстий водостоков на углах крыш.
Так вот кто это был. Киношный разъезд. А теперь смотрите: армия расположилась на биваке. Маркитанты, генераторы, портозаны. Все, что нужно войску на марше. У них есть все, что нужно армии, которая не дислоцирована в стране, а время от времени ее оккупирует.
Улица вдруг стала яркой и чистой. Я понял, что ее вымыл нестерпимый свет софитов. Обычные люди пошли по своим делам. Резко остановилась машина, из которой выскочил мужчина, схватил за плечо шедшую мимо подъезда женщину и развернул ее лицом к себе. Это был очень агрессивный жест, хотя и обузданный рамками кинематографического приличия. Они о чем-то говорят, а я, наблюдая сцену с пятого этажа, вижу нежелание женщины разговаривать, это видно по ее позе. Действие закончилось, они разошлись в разные стороны, словно все то, что они друг другу наговорили, не имело ни малейшего значения. Еще до того, как все это случилось, я осознал, что сцена кончилась, софиты сейчас погаснут, а машина сдаст задним ходом в исходное положение.
Теперь начали распоряжаться люди с портативными рациями. Команда рабочих принялась раскладывать на тротуаре мусор. Весь остальной город словно перестал существовать, важна была только та его часть, которую снимали на широкую пленку.
Наступила тишина, снова вспыхнул свет. Завизжали тормоза, машина встала как вкопанная, открылась дверца, из нее выскочил мужчина и схватил женщину за плечо.
Для съемок фильмов используют города, деревни, моря и горы. Когда-нибудь отснимут каждый дюйм нашего мира. Планету расплющат на громадном мотке пленки. Темное ночное небо будет служить нам исключительно экраном. Фильмы будут неистовствовать, виться, плыть и извиваться, как по ленте Мебиуса, разворачиваясь в необъятных просторах галактической вселенной. Жизнь перестанет быть многоплановой и одновременной, она станет последовательной, одна история последует за другой, словно вся ДНК всех живых существ раскрутится в одну бесконечную нить, бит за битом, и так до бесконечности.
Киноверсия: какой-то парень возвращается утром с пробежки и видит, что на его улице расположилась съемочная группа. Идет сцена: женщина выходит из подъезда, рядом резко останавливается машина, из машины выскакивает мужчина и хватает женщину за плечо, она пытается отпрянуть, ее сопротивление, его ярость… все это кажется парню до боли знакомым, как будто сцена взята из его собственной жизни.
Все утро сцену снимают и переснимают. Он наблюдает из окна. Парню становится ясно, что сцена, которую снимают внизу, очень… точна. Ее просто невозможно снять по-другому. Он сделал то же самое, когда, возвращаясь домой, столкнулся с выходившей из подъезда женой. Актер, который играет его, пожалуй, повыше, и волосы у него погуще, но вообще он такого же сложения, да и лицо у него такое же — худощавое, с выступающей челюстью. Актриса просто точная копия жены: блондинка, красивая, подтянутая, со стройными бедрами.
Парень не может понять, что происходит, кто снимает кино, с каким сценарием они работают. Неужели она его написала? Но каким образом? Она живет на пределе своих сил, наполняя жизнь поступками своей неутомимой животной цельности, при полном презрении разумного интереса к самой себе. Что могла она написать о нем, об их связи, об их неудачной связи? Да и зачем ей такие хлопоты?
Его мансарда с большими незанавешенными окнами была без всяких видимых усилий обставлена по ее безошибочному импульсивному желанию. Даже теперь беззаботное совершенство обстановки удерживает его от того, чтобы передвинуть с места на место какую-нибудь вещь. Эта заданность и неизбежность обстановки создает у него иллюзию ее присутствия, продолжения их совместной жизни. Она нашла себе дом и живет одна, а он въехал в мансарду. Это была ее мансарда, она все еще живет здесь, и это ее улица и ее квартал, хотя ее самой давно здесь нет.
Удивительно, почему он остается здесь, зачем испытывает судьбу на удачу.
Съемочная группа внизу тем временем заканчивает свою работу, пакует вещи, и через короткое время после полудня улица пустеет. Парень думает, что слишком много работал в последнее время, переутомился и увидел поэтому множество совпадений в отснятой сцене, но он не способен отделаться от мыслей о фильме, и в течение нескольких дней обдумывает предположение о том, что его жизнь или их с женой совместная жизнь послужили основой для сценария. К своему ужасу, он понимает, что может проследить перемещение съемочной группы по городу, угадывая, где они могут быть, зная, в каких местах надо снимать следующие сцены. Он находит киношников в «Коламбия джорнализм», где обосновался ее босс, он видит их на Девятой авеню, в итальянском ресторане, где недавно сделали ремонт и восстановили декор, бывший до смены владельцев. Они даже выбрали тот самый столик — в углу под светильником с черным плафоном.
Попытка поговорить с режиссером легко пресекается помощником с портативной рацией и охранниками. Нельзя сказать, что парень хочет сделаться знаменитостью. Дело в другом. Он смотрит на актрису, и в каждой следующей сцене она все больше и больше напоминает ему его жену. Он не знает, что делать. Съемки идут то в аэропорту Кеннеди, то в Линкольн-центре, то в Бэттери-парке. Наконец наш герой перестает следовать за группой, возвращается в свою мансарду и начинает ждать. Наконец происходит то, что, по его убеждению, не могло не произойти. Они постучались в дверь и вошли, таща за собой кабели, камеры, софиты и рефлекторы. Парень не делает ни малейшей попытки помешать им. Приносят стулья для режиссера, сценаристки и актеров. Парня гримируют, сажают на предназначенное для него место и включают камеру. Раздается стук в дверь. Он открывает и сталкивается нос к носу с двумя детективами. Они предъявляют удостоверения и просят разрешение задать ему несколько вопросов. Он не будет возражать, если они войдут?
— Вы подумаете, что все это сумасшествие или я сам спятил, — скажет он позже, во время съемок сцены в камере, где он сидит с двумя актерами, играющими мелких преступников, ждущих прихода адвокатов, которые вытащат их из тюрьмы. — Может быть, я ненормальный, но клянусь вам, что с кинематографом происходит нечто такое, него не понимают даже те, кто его делает. Я хочу сказать, что происходит что-то роковое, если хотите, сверхъестественное, и те люди, которые воображают, что делают кино, в действительности являются не более чем орудиями самого кино, его слугами, фактотумами, а весь процесс — от поиска идеи, выбивания фондов до подбора звезд, я имею в виду всю операцию, которая, казалось бы, зависит от режиссеров, продюсеров, дистрибьюторов и прочих, вся та яростная борьба между ними, борьба за преобладание, за влияние на студийное руководство и глубокомысленную благосклонность критиков, а в действительности вся назойливо-шумная кинематографическая культура — не более чем иллюзия, поскольку, хотя предполагается, что кино — это не более чем зафиксированная в сценарии реальность, но в действительности само кино управляет, предписывает и порождает самое себя, подобное биологическому виду, обладающему собственной ДНК. Люди, воплощающие кино, его агенты — не более чем вспомогательный персонал, садовые жучки, чье предназначение опылять растения, или те африканские птички, которые живут на спине носорога и избавляют его от паразитов.
Вы должны согласиться со мной, что в последнее время кино разрослось до небывалых масштабов, популяция фильмов размножается взрывоподобно, они везде — в кинотеатрах, на телевидении, на пленках, на дисках, они всюду, и от них невозможно скрыться, эти фильмы — умные, невероятно хитрые и сложные твари, сумевшие убедить нас в том, что именно они суть манифестации нашей собственной культуры, обладающие индивидуальностью, но разделяющиеся на жанры, точно так же, как и мы, люди, являясь индивидуальностями, разделяемся на классы в зависимости от этнической принадлежности. Вы думаете, что я чокнутый, но я всего лишь хочу сказать, что вы должны хотя бы рассмотреть саму возможность того, что кино — это злокачественная форма жизни, явившаяся на землю около ста лет назад и постепенно захватившая власть не только над нашими чувствами, но и над мыслями, интеллектом, разумом. Кино паразитирует на нас, сначала оно заставило нас изобрести себя и обеспечить материалами для его существования — пленкой, а потом магнитной лентой. Может быть, вы знаете, как высказать это лучше, но я думаю, что кино — это чудовище, которое хочет высосать из нас все соки, подобно цепню, поселившемуся в наших кишках, с той лишь разницей, что кино — это планетарный цепень, поразивший внутренность Земли и паразитирующий на городах, селах, морях и горах.
Но я не настолько наивен, чтобы надеяться на ваше согласие со мной. Я понимаю, что вы обо мне думаете. Даже если я в доказательство приведу вам псевдонаучные фильмы ужасов, в которых персонаж, скажем, ученый, видит какую-то страшную угрозу, нависшую над человечеством, в существовании которой он не может никого убедить вплоть до того момента, когда едва не становится слишком поздно — я говорю о гигантском микробе, чуме, опасном биологическом виде, занесенном из космоса, или призраке чудовищной катастрофы, — то даже зная условность и просмотрев массу версий этого сюжета, вы все равно отказываете мне в способности обладать восприятием ученого — ужасное знание дано только одинокому герою да, может быть, его верной подруге, дочери выдающегося ученого, который погибает по ходу фильма, — отказываете, потому что думаете: он посмотрел слишком много фильмов!
Но я предлагаю в качестве доказательства мою собственную жизнь, которая так же, как и вы, привлекла внимание кинематографического чудовища, посмотрите: вот я сижу здесь с вами, и вы думаете, что я простой актер, читающий свой текст, что это роль, которую я, как вы считаете, должен играть, но так это или нет, я все же свидетельствую: я чувствую, что теряю свое трехмерное измерение, моральную опору, сложность, я становлюсь плоским, превращаюсь в тень, и это ужасно — чувствовать, что твои самые страстные переживания — а вы подозреваете, что так оно и есть, — это лишь напечатанные на бумаге слова, которые ты должен сыграть.
И я не могу сказать ничего больше, произношу ли я текст в первый, второй или в сотый раз. Что вы на это скажете? Я реальная личность или персонаж фильма? А вы? Я не знаю. И даже когда я закончу свой монолог и режиссер крикнет: «Стоп!» — то и тогда я не буду знать этого, ибо и сам режиссер скорее всего тоже не более чем образ, тень, информационное приспособление, загруженное единицами и нулями.
«Стоп!» — раздается голос из темноты. Парень слышит крики «браво!» и аплодисменты, но не может понять, настоящие они или заранее записанные на звуковую дорожку.