11724.fb2
— Ну ты силен! — прошептал доктор, и это был первый и последний обмен любезностями в течение встречи.
Двое других сели у окна и каждый раз вглядывались в мрак улицы сквозь занавеску из мешковины, прежде чем обратить взор на присутствующих. Тот, кого звали Бенно, сел за стол, положив винтовку на колени, и заговорил на беглом идиш. Звук его речи казался мне журчанием ручья, бегущего по камням. Русские в ста двадцати километрах. Фронт неудержимо катится на запад, гетто неминуемо будет уничтожено, и вы вместе с ним, сказал он. Вы выроете могилу и сами в нее ляжете. Это лишь вопрос времени.
Может быть, и так. Но они уже сейчас старательно уничтожают следы массовых убийств, возразил доктор Кениг. Они боятся судебного преследования после войны.
Вы сами себя обманываете. Если вас не убьют здесь, то вывезут отсюда и все равно убьют.
Партизаны предложили вывести людей — всех, кто захочет уйти. Они могут выводить по тридцать — сорок человек за одну ночь, сказал Бенно. В тылу у немцев действуют три партизанских отряда — два русских и один еврейский. Существуют зоны, недоступные для немцев. Его, Бенно, группа состоит из ста пятидесяти вооруженных еврейских мужчин и женщин, и под их опекой находится еще около двухсот человек.
Третьим, присутствовавшим на встрече членом совета был раввин Померанц — очень худой, истощенный человек средних лет в старой потертой шляпе и с побелевшей бородой. Он сидел на стуле у стены, держа на коленях закрытый молитвенник и заложив пальцем нужное место. Раввин молчал, покачиваясь в такт молитвам, которые он, беззвучно шевеля губами, произносил по памяти, но внимательно прислушиваясь к словам партизана.
Наконец раввин заговорил: может быть, партизанам неизвестно, что немцы пресекают любую попытку бежать из гетто, расстреливая каждого, кто попадается на такой попытке.
Послушайте, рабби, ответил на это Бенно, посмотрите на нас, мы предлагаем вам спастись и понимаем, что делаем, вам так не кажется?
Партизаны Бенно базировались в лесу. Чтобы питаться, им приходилось реквизировать скот и продукты на хуторах. Партизаны нападали на гарнизоны, расположенные в деревнях, истребляли их, а за сахар, муку и другие продукты расплачивались с жителями хуторов деньгами из немецких полковых касс. По лесам партизаны передвигались свободно, поскольку заслужили репутацию беспощадных мстителей: если кто-то из хуторян доносил на них немцам, то, чтобы такое впредь не повторялось, партизаны возвращались, убивали доносчика и сжигали его дом и амбар. Мелкие группы партизан совершали акты диверсий и саботажа, взрывали железнодорожные пути, перерезали линии телефонной связи и, прячась в засадах, уничтожали воинские команды, высланные на устранение повреждений.
Все это хорошо, сказал раввин, и пусть Бог благословит вас в ваших трудах. Но наступает зима. Смогут ли старики выдержать жизнь, которую вы ведете?
Если не смогут, то по крайней мере они умрут свободными людьми, возразил Бенно.
Доктор Кениг сказал, что его тревожит судьба тех, кто предпочтет остаться — недосчитавшись рабочих на заводе, немцы начнут карать, а все знают, как они это делают: берут заложников и казнят их.
На это Бенно ответил, что немцы так или иначе будут это делать, когда еврейское Сопротивление приблизится к городу и начнет жалить его гарнизон.
Это нелегкое решение, продолжал стоять на своем доктор Кениг. Почти все люди, живущие здесь, родились в городе. Они не умеют жить в лесу. Здесь они худо-бедно получают свои насущные калории, позволяющие им дожить до завтра.
Вы полагаете, что мы лишь создаем для вас проблемы, с горечью произнес Бенно. Вы так долго жили как рабы, что не представляете себе иной жизни.
Барбанель, который до этого момента не проронил ни слова, вскочил и схватил молодого человека за воротник. Это мерзко, то, что вы говорите. Мы ведем такую же тяжелую борьбу, как и вы. Вы же ни черта о нас не знаете.
Бенно отмахнулся, стряхнул с себя руки Барбанеля и дал знак своим товарищам. Они передали свое сообщение. Пора было уходить.
Молодая женщина обратилась к Барбанелю: Вы можете думать что угодно по поводу нашего предложения, но ваш моральный долг довести его до всех людей, вы обязаны сказать им, что мы можем вывести их отсюда. Вы не имеете никакого права решать за других, даже за этого мальчика, который находится здесь. В нашем отряде есть дети, которые уже умеют стрелять. Люди должны сами выбирать свою судьбу. Но если вы понимаете свой авторитет как привилегию решать за других, то вы такие же негодяи, как нацисты.
О Сара, я помню эти слова так живо, словно они были произнесены вчера. Они открыли люк. Рослый партизан, который за всю встречу не сказал ни слова, и женщина спустились первыми. Прежде чем последовать за ними, Бенно взял доктора Кенига под руку и, отведя его в сторону, что-то сказал, наверное, пароль для дальнейшей связи. Прежде чем уйти, Бенно обратился к раввину Померанцу: Ваши молитвы, надеюсь, уже сотворили много добра, так, может быть, вы задержитесь и попросите Господа Бога спасти ваших людей.
Партизан ушел, крышку люка положили на место. Раввин встал, поправил на голове шляпу, тоже собравшись покинуть чердак. Я молюсь Богу, да будет благословенно Имя Его, не для этого, сказал он, ни к кому в отдельности не обращаясь. Я молюсь для того, чтобы Он не перестал существовать.
Конечно, когда совет собрался на заседание в полном составе, было решено, что у нас нет иного выбора, кроме как оповестить людей о возможности покинуть гетто. Новость эту, естественно, придется распространять с соблюдением всех возможных предосторожностей, не только потому, что существовала опасность со стороны немцев, но и со стороны шпионов, которых немцы внедрили в гетто под видом евреев. Кроме шпионов, были и просто предатели, которыми, например, стали многие полицейские гетто. Так что задачу надо было выполнить как можно тщательнее, шаг за шагом, начав с людей, которые были лично известны членам совета. Это было так характерно для них. Возможно, не соблюдай мы так старательно конспирацию, нам удалось бы спасти гораздо больше людей. Но я беспрекословно принял новое задание; звездный гонец в военной фуражке тайно оповещал отобранных людей о часе, когда им надлежало явиться в совет. Итак, подземная железная дорога, если можно так выразиться, была проложена и довольно долго исправно работала. Партизаны на удивление легко проникали в город. Как сказал тот парень, Бенно, они действительно хорошо знали, что делали. Вывод людей из гетто выполнялся поразительно эффективно. Я не знаю, как именно это делалось, какими силами и средствами, возможно, правила каждый день менялись, это мне неизвестно. Думаю, что до наступления развязки партизаны успели эвакуировать из гетто человек двести пятьдесят.
Совет отдавал предпочтение там, кто мог перенести трудности жизни в лесу. Когда люди уходили, их документы передавали другим, не имевшим документов, лицам того же пола и возраста. Таким образом совет хотел скрыть от немцев, что население гетто уменьшается.
Однажды ночью Барбанель собрал на чердаке совета, в нашей спальне, всех гонцов. Ни я, и никто другой, не может сказать, что вам делать дальше — уходить или оставаться. Мы не знаем, что лучше, а что хуже. Могу сказать только одно: решайте сами. Хотя вы еще дети, обстоятельства сделали вас взрослыми, поэтому вам придется взять на себя ответственность и самим решить свою судьбу.
Вышло так, что из шести мальчиков только двое решили уйти в лес к партизанам. Должен признать, что они сделали правильный выбор. Что касается меня, то при всем моем опыте тайных вылазок в город мне ни разу не приходила в голову мысль не возвращаться в гетто. Вероятно, я мог бы спрятаться; может быть, с помощью ксендза удалось бы найти семью, которая уберегла бы меня от судьбы еврейского ребенка. Я никогда даже не обдумывал это. Сознавал я и то, что доктор Кениг, по понятным причинам, не сможет покинуть гетто. То же касалось и Барбанеля. Совет должен остаться здесь и управлять делами гетто. И поскольку все эти люди не могли уйти, не могла сделать этого и Грета Марголина. Она не оставит Барбанеля, не говоря уже о детях. Настоящих маленьких детях, которых нельзя было держать в партизанском отряде. И я, при всем моем желании научиться стрелять из ружья, убивать немцев, стать похожим на героев партизан, я не смог преодолеть мягкость своего характера, унаследованную от матери и так похожую на нежность медсестры Марголиной, не мог я предать и ускользавшую память моего мертвого отца, который своим жизнелюбием так напоминал мне Иосифа Барбанеля.
Таково было мое решение. Каждый следующий день был все более и более напряженным, немцы проявляли нервозность и страх, и чем ближе был фронт, тем опаснее они становились. Однажды ночью, лежа на своем топчане, я услышал какой-то звук, похожий на раскаты грома. Выглянув в окно, я увидел на горизонте вспышки, на мгновение заставлявшие бледнеть усеянное звездами черное небо. Утром Барбанель сказал, что это артиллерийская канонада и что фронт находится от нас на расстоянии шестидесяти — семидесяти километров.
К этому времени рабочие команды были распущены, перестали дымить трубы военных заводов и немцы расставили часовых по всему периметру гетто. Партизаны были вынуждены прекратить вывод людей.
Конечно, в сложившейся ситуации не могло быть и речи о моих вылазках в город через старый акведук. Однажды, когда я был уже готов к выходу в город, мы с Барбанелем подошли к мельнице и услышали с наружной стороны акведука голоса немецких солдат. «Вот так», — сказал Барбанель и снова замаскировал лаз.
Все мы понимали, что приближается что-то страшное, и вскоре час пробил. В гетто въехали грузовики, набитые немецкими солдатами. Я со всех ног бросился в совет предупредить об опасности. Это была моя последняя миссия. Впрочем, как бы быстро я ни бежал, в этом не было уже никакого смысла. Новость распространилась из громкоговорителей, повторенная тем страшным канцелярским языком, каким в совершенстве владели нацисты. Нам дали пятнадцать минут на то, чтобы собрать пожитки. Солдаты бежали по улицам, врывались в дома и избивали прикладами слишком мешкавших, по их мнению, людей. Запылали первые дома. Все это делалось по распоряжению коменданта Шмица. Я мало что видел, но достаточно было того, что я слышал. Люди кричали, отовсюду доносились плач и стрельба. Всех нас согнали на площадь. Медсестра Марголина несла двух закутанных в пеленки младенцев. Люди жались к доктору Кенигу, умоляя его сделать хоть что-нибудь. Этот несчастный человек с развевающимися серебристыми волосами и высоко поднятой головой стоял на площади, такой же беспомощный, как и все остальные. Я долго не мог разыскать взглядом Барбанеля, но потом увидел, как он идет сквозь толпу, бережно поддерживая какого-то старика.
Нас выгнали из гетто, мы пересекли мост, и по улицам города нас повели к железнодорожному вокзалу. Гражданские литовцы смотрели на нас с тротуаров; некоторые смеялись, некоторые отпускали в наш адрес язвительные замечания. Некоторые же просто шли мимо, словно рядом с ними не происходило ничего особенного. В этой суматохе, то ли на улице, стараясь увернуться от приклада конвоира, то ли на станции, в депо, забираясь в товарный вагон, я потерял свою фуражку с военным околышем. Я не заметил этого до того момента, когда за нами захлопнули двери вагона и мы оказались в кромешной тьме. Я пришел в ярость оттого, что не могу поднять руку и посмотреть, на голове ли моя фуражка, хотя и знал, что ее там нет. Я видел, как некоторые из людей, которых я знал, забирались в тот же вагон, но не знал, здесь ли господин Барбанель, Грета Марголина и мальчики. Состав вздрогнул и тронулся. Люди кричали, пытаясь отыскать своих близких в этом непроглядном мраке, все хотели знать, что происходит, что означает весь этот ужас. Но я молчал, прекрасно понимая, что именно он означает. Мы стояли в качающемся вагоне длинного состава таких же вагонов, набитых живыми мертвецами. Так я перестал быть звездным гонцом.
Пэм нажимает кнопку домофона. В доме на Парк-авеню новый консьерж — вальяжный молодой испанец.
Когда-то это был мой дом. Десять комнат на верхнем этаже. Странно, но в них никогда не заглядывало солнце.
Привет, пупсик.
У меня мало времени, Пэм. Чего ты хочешь?
Хочу взять одежду.
Слава богу.
Не всю, только блейзер, галстуки и рубашки. Что поместится в сумку.
Я бы хотела, чтобы ты забрал все.
Итак, появился мсье, с которым ты собираешься ковать свою судьбу? Он действительно приезжает?
Это не твое дело.
Я говорю вполне искренне, Триш, он счастливый homme[8].
И, конечно, тебе нужны деньги.
Если ты говоришь это от души, то да, дитя мое.
Она ленивым движением достает из шкатулки длинную дамскую сигарету. А она пополнела, Триш. Бедра отяжелели, хотя моя бывшая жена все еще очень элегантна. Придерживает за локоть руку с сигаретой. Голубой дымок струится к потолку на фоне фламандских роз.
Отец говорит, что ты не ответил на его письмо.
Пэм отвечает, идя в спальню: Я отвечу, Триш. В самом деле, отвечу.
Должно быть, между нами действительно была интимная близость, если я не могу ее вспомнить.
Что мы имеем в виду, говоря… даже если нам удастся ответить на все научные вопросы, мы ни на шаг не приблизимся к решению наших проблем? Мы имеем в виду вот что: если бы даже сам господин Эйнштейн успешно довел до конца все свои теории, если бы вся его блистательная физика триумфально прошла по миру и он не был бы обречен, как Моисей, умереть, не войдя в Землю Обетованную, то не остались бы мы, несмотря на это, там, откуда начали свой путь?
Но, bitte[9], в чем же заключается проблема? Как мы выяснили, она заключается не в природе вселенной, но… тогда в чем? В разуме, который познает самого себя? Самость, которая предполагает, что мир — это все, что есть, но исключает саму себя из этого предположения? Я или моя самость, которая может теоретически доказать существование всего, что есть в мире, за исключением того, кто и что есть она сама в качестве субъекта собственного мышления? Где можно отыскать эту самость? Где она расположена? Можно сказать лишь одно: она, как мы предполагаем, есть не что иное, как способность к речи, некая вычурная синтаксическая форма. Миром она называет грамматическое наблюдение за состоянием дел. Если самость прекратит конструировать предположения, если она перестанет картировать фактические отношения внешнего мира с помощью языка, то каким еще способом мы сможем понять, что мир существует? Однако в то же время не существует мира без различения индивидуального «я», не правда ли? Все мы, все множество самостей, являющихся не более чем фантомными предположениями языка, подчеркиваю, не более, но однако именно мы несем в себе весь опыт мира. Мне хотелось бы найти подходящий образ, может быть этот: зеркала гигантской комнаты смеха, из которой нет выхода? Высказывания отдаются нескончаемым эхом друг друга от стен бездонного резервуара? Нет, это недостаточное сравнение, оно слишком пространственное. Сознание пребывает не в пространстве, и когда оно мыслит самое себя, его глубина несоизмерима с любым числом объективных измерений, которые оно в состоянии постигнуть. Однако все, что существует, существует для нас в виде формул, созданных нашими содержащими мир самостями.
Итак, проблему можно сформулировать следующим образом: имеется солипсическое сознание, без которого мир не существует, однако само оно до самых своих границ заполнено этим миром и, следовательно, не может выйти за его пределы, чтобы наблюдать в нем себя самое. Этим парадоксом я предлагаю постулировать слияние реального мира, который существует независимо от моего восприятия, и мира, который может существовать исключительно в качестве восприятия моего разума. И поскольку я дарю и вам правила устройства этого солипсического царства всего сущего, постольку мы имеем парадокс в трех измерениях того, что можно назвать демократическим солипсизмом: каждый из нас является исключительным, единственным в своем роде правителем мира, зависящим от нашего понимания существования… но никто из нас не может быть различим иначе, чем как субъект сознания других.