11724.fb2
Вы спросите: это магия? И я отвечу, испустив крик отчаяния: нет, хуже, это наука.
Вы, те, кто изучает звездные скопления, галактики, планеты и их луны, вы, кто попирает землю и датирует скалы, вы, кто просеивает песок пустыни и ныряет в глубины океана, чтобы рассмотреть слепых созданий, живущих там… всех вас я приглашаю, я бросаю вам вызов: идите со мной, как шел Данте с Вергилием, и я проведу вас по самым адским закоулкам человеческого разума, по разрозненным, несопоставимым обломкам сознания… по отбросам реальности, ткну вас носом в наш нелепый роман с Богом. Этот ад разверзается там, где начинается ваше познание.
Я испытываю сомнение, стоит ли нарушать уединение Сары. Может быть, дело в том, что сейчас она одна, без Пэма, и я чувствую себя неустойчиво, оказавшись в каком-то двусмысленном положении. Должен признать, что я нахожу ее весьма привлекательной, а это, согласитесь, не вполне профессиональное чувство, и, видимо, во мне есть что-то общее с Пэмом: и он, и я хотим чего-то наполовину и тешим себя надеждами, которые вряд ли сбудутся. Частично этим и объясняется мое нежелание тревожить Сару Блюменталь.
Я буду очень рад, когда он вернется. Увлекшись кражей распятия, как сюжетом рассказа, и подружившись с добрым отцом, я как бы отдался на милость его жизни. Я, если можно так выразиться, литературно зависим от того, что сделает Пэм и когда он выберет время для очередной встречи со мной. Если я оставлю эту идею, то, может быть, в первый момент он испытает чувство облегчения, но потом возмутится тем, что я его покинул. Он любит внимание, даже если и опасается, что я его обкрадываю, пользуясь его умом, его внутренней сутью.
Что ж, это возможно.
Но нет ничего предосудительного в том, чтобы в пятницу посетить службу в синагоге Эволюционного Иудаизма. На этот раз дискуссия касалась вопроса о вечной жизни души. Тему затронул тот престарелый господин, которого сын ежедневно приносил на службу на руках, а потом также на руках выносил его из зала. Рабби подошла к этому человеку, села рядом и взяла в свои ладони его парализованную руку.
— Ортодоксы полагают, — заговорила она, — что есть душа, которая превозмогает смерть, и что наступит время, «конец дней», когда душа воссоединится с восставшим из праха телом.
Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась, когда он многозначительно кивнул в ответ. Потом Сара встала и вернулась на свое место.
— Какое прекрасное слово душа, не правда ли? — сказала она. — Оно несет такую большую смысловую нагрузку, оно выражает реально существующее стремление к единению с Богом, к окончательному решению всех наших вопросов, к приходу домой, к глубокому благословенному покою сияющего истиной ответа.
— Это только слово? — спросил кто-то.
Сара сложила руки на груди.
— Это идея. Вероятно, впервые как религиозное предложение она была высказана Филоном Александрийским, греческим иудеем, жившим во время Иисуса. Но в его понимании это была скорее платоновская, греческая идея, нежели еврейская. Христианская традиция пошла дальше, отделив душу от тела, тело превращается в прах, душа возносится к небесам и ведет там праведную жизнь в награду за соединение с Богом. Еврейская традиция меньше склонна к воздаянию, человек ведет праведную жизнь ради нее самой, это внутренне присущее человеку добро, не подверженное воздействию скрытых мотивов. Да и вообще мы, в отличие от христиан, не очень любим… образность.
Сара сочувственно посмотрела на старика, стараясь этим взглядом смягчить то, что собиралась сказать.
— Вероятно, из-за того, что на этот теологический вопрос нет ответа и мы ничего не знаем о предмете, природа души представляется больше поэтической идеей, которая будит сильные эмоции, но не порождает знания… Реформационное учение, например, заключается в том, что, да, душа существует, она есть, но ее не следует понимать так буквально, как это делают ортодоксы. И, наконец, идея Реконструкции отвергает всякое подобие тому, что мы могли бы назвать сохранением личности в какой бы то ни было иной форме.
Мы говорили о Реконструкции и раньше. Рабби Мордехай Каплан утверждал, что это выход из теологических и доктринальных споров, ведущихся на поле, выходящем за границы знания. Реконструкция по идее похожа на лингвистическую философию, которая считает, что язык должен использоваться настолько, насколько это имеет разумный смысл. Таким образом, теология, идея души и тому подобное, все диктует нам, что все, относящееся к Богу и Его природе, находится вне досягаемости нашего растущего знания и нам следует придерживаться традиции как таковой, в ее народном образе, в ее проверенных способах организации жизни в области нравственности, обретения благодати и утешения.
Молодая женщина, студентка Барнард, подняла руку.
— А что вы сами думаете по этому поводу, рабби?
Сара стояла у кафедры перед ждущей ответа аудиторией.
Тора эволюционного иудаизма, свернутая в свиток, лежала перед ней, покрытая простой молитвенной накидкой, таллитом. Я видел тот свиток, края его были обожжены, этот список Торы уцелел в огне холокоста. Сара ответила, не поднимая глаз и машинально перебирая пальцами шелковую ткань таллита.
— Мой муж, раввин Груэн, однажды сказал: «Реконструкция — это только начало». Он имел в виду, что мы должны непредвзято проанализировать все элементы традиции и решить, от чего можно отказаться, а что следует сохранить. Но делать это надо не просто ради сохранения лингвистического смысла, не для упоения красотой или утешением, не для сохранения нашей культурной идентичности, ибо в конечном счете этого недостаточно: теология нейтральный, выхолощенный предмет. Нет, традицию надо подвергнуть пересмотру, чтобы вернуться туда, откуда она берет свое начало, только это, возврат к корням простого… неопосредованного благоговения. Вот оно, вот что необходимо для достижения состояния поклонения и почитания — острое восприятие Бога в нашем сознании… и, следовательно, всегда и у всех — это должно быть постоянное, непреходящее благоговение, на которое мы надеемся, древнее, характерное для людей, живших до создания Писания, которое было бы столь же живо для нас, как и то время, которое мы непосредственно переживаем. Конечно, нет никаких гарантий, что мы сумеем достичь такого состояния. Вот отправной пункт, с которого мы начинаем наше движение…
Бывший сотрудник «Таймс» летит в Цинциннати, летит надолго, не зная, когда вернется. Селится в отеле, в одном из жилых кварталов, расположенном на холмах в центре города. Берет напрокат машину и ездит по округе, чтобы проникнуться чувством места. Весь город до основания пропах пивом. Множество красного кирпича и белых гранитных ступеней, солнце миллионами бронзовых бликов отражается от протекающей между холмами реки Огайо. Из рассказов о похищении Эйхмана он помнит, что самым сложным было опознание. Главное взять того, кого надо. Пришлось ждать. Они подозревали, что Эйхман живет под вымышленным именем. Носил массивные, в темной оправе очки, выглядел невзрачно, жил отнюдь не в фешенебельном квартале, в доме кубической формы с плоской крышей, стоявшем посреди большого пустыря на окраине Буэнос-Айреса. Он нисколько не напоминал человека, занимавшего в прошлом высокий пост. С другой стороны к дому, с маленькими окнами, выходящими на все четыре стороны, невозможно подобраться незамеченным. Весь пустырь легко просматривался и простреливался. Они взяли напрокат машины, фургоны, меняли их, чтобы следить. Подозреваемый каждый вечер возвращался домой в одно и то же время. Днем они притворялись рабочими и однажды постучали в дверь дома, поговорили с молодым человеком, сыном. Этакая гордость семьи. Они сумели вытянуть из сынка фактическое признание в том, что имя действительно вымышленное, и очень обрадовались, хотя и смогли скрыть свое ликование. Теперь они решили, что пора действовать. Само похищение технически не представляло особого труда. В сумерках они схватили Эйхмана, когда он шел к дому от трамвайной остановки, затолкали его в машину и положили под заднее сиденье, поставив на него ноги. Это было не слишком изящно, на грани дилетантства, но Эйхман не оказал ни малейшего сопротивления. Странно спокойный Эйхман. Он проявил абсолютную покорность, когда они сделали ему какой-то укол, нарядили его пилотом Эль-Аль и, в состоянии полной прострации, вместе с другими членами экипажа провели в самолет мимо аргентинских таможенников.
Однако, подумав, бывший сотрудник «Таймс» понимает, что происходит из другой культуры. Его дело сообщить о факте, сляпать историю. Вот какая у него культура. Соблюсти правописание. Это висело на нем, как цепь с пушечным ядром. Это тяжкий груз — одно дело набраться решимости завершить историю, и совершенно другое напрячь для этого мышцы и действовать. Сделать, чтобы в мире действительно что-то произошло. Всю свою сознательную жизнь он созерцал. Цивилизация платит людям подобным ему за ничегонеделанье. Он жил на субсидию, как фермер, которому платят за то, что он ничего не сеет.
Понимая в глубине души, что то, что было самым трудным для израильтян, для него окажется самым легким, он с грустью заключает: вся необходимая детективная работа состоит в том, чтобы взять в отеле телефонную книгу и найти в ней вымышленную фамилию и адрес разыскиваемого. Время для этого пришло. Надо перейти на другую сторону баррикад, превозмочь инерцию души. Пережить нечто вроде перевоплощения. Волнение улетучивается, остается только дурное настроение, он бесцельно колесит по Цинциннати, избегая цели своего приезда, и чувствует себя самым последним, несчастным дураком. У него нет ни малейшего понятия, что делать дальше. Он машинально замечает стиль садов, подстриженные кусты — пирамидки, шары, клинья и даже параллелепипеды. Как странно, что такие большие ухоженные дома стоят в садах, пропахших пивом.
Пару раз он проезжает мимо дома, где живет бывший эсэсовец, дом такой же, как и соседние на том же холме, может быть, чуть поскромнее. Бывший сотрудник «Таймс» решает, что ничего не добьется, если будет и дальше ездить на машине, — во-первых, он ничего не увидит, а во-вторых, это опасно, потому что здесь никто не паркует машины на улице — у каждого дома подъездная дорожка и гараж. Он продолжает свой путь, проезжает по холмам в нижнюю часть города и в квартале на берегу реки, застроенном коттеджами и обитыми деревянными планками домами, он видит уличный рынок и, сам не зная зачем, останавливает машину и смотрит. Среди выкрашенных облупившейся краской кухонных табуреток, старых книг, диванов с торчащими наружу пружинами и прочего хлама он видит трехскоростной велосипед с колесами по 28 дюймов с одной рабочей третьей скоростью и спущенным задним колесом. Он покупает велосипед за двадцать долларов. Едет в гараж, накачивает шину и любуется своим новым инструментом для наблюдения. Он начинает чувствовать себя в Цинциннати как дома. Возвращается на холмы, паркует машину у торгового центра, вытаскивает велосипед из багажника, снимает пиджак и галстук, закатывает рукава и штанины — готово. Он садится на велосипед и едет. Он — седеющий, средних лет человек, страдающий избыточным весом, старается от него избавиться, катаясь на велосипеде. Он ездит по холмам вверх и вниз и приветливо машет детям во дворах. Он решает, что будет делать это в течение нескольких дней в одно и то же время, все перестанут его замечать и обращать на него внимание. Начинает подумывать о приобретении пистолета, такого, чтобы поместился в кармане. Это, однако, сложно. Лучше купить пистолет за рекой, в Кентукки. Хотя все равно, есть законы, оружие придется регистрировать. Может быть, нож? Купить нож в магазине охотничьих принадлежностей. Или купить гарпун для подводной охоты, такой, какой ныряльщики используют для охоты на рыб. Носить его в кейсе. Потом он подойдет к нужной двери. Наш герой склонен к образному мышлению. От воображаемых картин он получает удовольствие, у него улучшается настроение, он несется с горы к нужному кварталу… но в этот момент он теряет равновесие, велосипед начинает вихляться из стороны в сторону, и нашему герою приходится, чтобы не упасть, выехать на тротуар, и на довольно приличной скорости. В это время из одного дома вышел плотного телосложения старик с тростью и не спеша пошел по тротуару, ничего не видя и не слыша. Позже бывший сотрудник «Таймс» не мог вспомнить, крикнул ли он: «Берегись!» — или просто закричал нечто нечленораздельное, не в силах понять, как может человек, пусть даже старый, до такой степени ничего не видеть и не слышать… но катастрофическое столкновение он помнил очень хорошо, шляпа старика отлетела в сторону, седые волосы взметнулись вверх, когда все тело начало падать вниз, в падении старик ухитрился обернуться, очки в массивной черной оправе упали на подбородок, выпученные от ужаса белесые глаза, впрочем, лицо имело вполне здоровый вид для такого древнего старца, оно было толстым, цветущим и здоровым… но в этот миг голова старика с размаху стукнулась о выступ каменной стены его же собственной лужайки, раздался гротескный чавкающе-трескучий удар, тело комично обмякло — все же тело человека всегда ищет способ самовыражения, а вслед за этим сам бывший сотрудник «Таймс» упал на распростертое тело, ощутив запах лука и слыша какое-то шипение в горле упавшего старика, скользя руками по полам кашемирового пиджака и ощутив во рту кашне своей жертвы… Бывший газетчик почувствовал, что к его горлу подступила рвота, рвота от потрясения и одновременно от отвращения. Оттолкнувшись от старика руками, прижав его плечи к тротуару, газетчик поднялся на ноги, ощущая омерзение смерти до того, как понял, что это смерть; велосипед был перевернут, переднее колесо вращалось в воздухе, стойки руля разошлись, ладони самого бывшего репортера содраны в кровь. Господи, старый дурак! Только теперь он понял, по странной неподвижности вывернутых ступней, по отсутствию реакции — ни крика боли, ни лихорадочного хохота, по отсутствию всякой подвижности и четким очертаниям кучи тряпья перед ним, он понял, что старик мертв, внезапно, недвусмысленно, необратимо мертв, словно в нем и до этого было слишком мало жизни и поэтому все произошло мгновенно, без предсмертного хрипа, без крови, без немого укора в глазах, просто человек, открыв рот, моментально превратился в труп… Разозленный на этого нелепого идиота — ты что, не видел меня? не слышал, как я кричал? — он кричал на него теперь, кричал яростно, ощущая смертельное оскорбление; трясясь от обиды, он кое-как исправляет велосипед, рывком выпрямляет стойки руля… на улице никого нет, и, будто желая наказать старого идиота за то, что тот смешал все планы перевоплощения и начала новой жизни, бывший репортер вскакивает на велосипед и, вихляясь из стороны в сторону, скатывается с холма, при этом заднее колесо при каждом обороте со скрежетом трется о раму.
Такая вот сцена. Бывший сотрудник «Таймс» катит к ярмарке, за несколько кварталов от нее выбрасывает велосипед в мусорный контейнер, садится в машину и едет в отель. Надо, конечно, вызвать «скорую помощь», полицию, но как объяснить им, кто он и что принесло его в Цинциннати? Он чувствует себя разбитым и больным, ложится в постель, опасаясь сердечного приступа. Но вместо приступа на него нападает дремота. Он просыпается через несколько часов, полный отвращения к себе и решимости предать все дело забвению. Он расплачивается за номер, едет в аэропорт и заказывает билет до Нью-Йорка. Покупает вечернюю газету и в ожидании рейса садится за столик в баре. В газете он читает, что разыскивается велосипедист-убийца. Какой-то ребенок видел все из окна. Приблизительное описание убийцы — плотного телосложения белый мужчина. Жертва — престарелый беженец восьмидесяти одного года, живший в доме номер такой-то и такой-то по улице такой-то. Несколько лет назад его обвинили во въезде в Соединенные Штаты под вымышленным именем и в сокрытии того, что во время войны он был командиром взвода автоматчиков в войсках СС и принимал участие в расстрелах евреев в каунасском гетто в Литве. Позже обвинение было с него снято за отсутствием улик. Соседи говорят, что он был хорошим добрым человеком… после смерти жены жил один… в нем была какая-то старомодная галантность… при встречах с женщинами на улице он приподнимал шляпу… во время праздника Хэллоуин всегда выходил на крыльцо своего дома с горстями конфет в карманах для маленьких шутников.
Композиторы, создавшие великие песни и музыкальные эталоны, скажут вам, что главный принцип этих сочинений состоит в их простоте. Чем проще, тем лучше. В душе и на кухне поют необработанными голосами. Мелодия не должна выходить за пределы одной октавы. Ограничьтесь четырьмя струнами и избегайте сложных ритмов. Эти композиторы могут и не знать, что так построены церковные гимны. Композиторы могут не знать, что первыми хитами были именно гимны. Но композиторы знают, что гимны и их содержание облагораживают или идеализируют жизнь, выражают ее благочестие и абсолютно верно воспринимаются любым ухом. Также и народные баллады с их характерным романтизмом суть не что иное, как светские гимны.
Принцип простоты объясняет, почему многие эталоны кажутся нам похожими один на другой. Кто-то даже может сказать, что песня не может стать эталоном, если она не напоминает существующие эталоны. Может быть, поэтому, первый раз в жизни слушая новую хорошую песню, мы не можем отделаться от ощущения, что она существовала всегда. В каком-то смысле так оно и есть. Так же как нам кажется, что мы существовали вечно, независимо от даты нашего рождения, также и эталонность предполагает, что она была всегда, данная Богом, и лишь ждала подходящего момента стать доступной нашему исполнению.
Поиск архива гетто, кажется, преобразил Пэма. Восточная Европа заставила его похудеть, он все еще выглядит внушительно, но теперь почти исключительно за счет мышц, движения его стали более ловкими, он подтянут, собран, вымыт и ухожен, такое впечатление усиливает короткая
стрижка, он избавился от конского хвоста, и теперь, когда исчез живот, брюки перестали складками падать на мыски ботинок. Откуда эта пробудившаяся в нем обновленная жизненная сила, подражательное воодушевление? Я убежден, что проведение дознания, самостоятельный розыск и успех могли вывести этого человека из его обычного состояния духа. Он действительно что-то сделал! Я не хочу говорить этого им обоим, но здесь на язык сам просится литературный штамп, назовем его христианским рыцарством, и сам факт, что его леди — Сара Блюменталь, вдова, воспитывающая двоих детей в Верхнем Вест-Сайде, делает такое сравнение возможным.
В этом служении есть и более темная сторона, о которой он не позволяет себе даже думать, — это удачное соперничество с мертвецом.
В распоряжении Пэма были только имена из записной книжки Джошуа Груэна. Вильнюс, бывшее Вильно, разрушенный во время Второй мировой войны и застроенный по советским стандартам с их гигантоманией, изменился до неузнаваемости. Живописная река с поросшими травой берегами, делая множество изгибов, рассекает город. Нерис. Это та самая река, о которой рассказывает мой маленький гонец Йегошуа.
Как можно чувствовать себя в городе, история которого стерта новой архитектурой, но сохранилась в погребенных костях и в головах детей, чья этническая смелость летает в воздухе, как мяч, который они гоняют по школьному двору? Он сел в трамвай на остановке у дверей отеля, вагон звякнул и понесся по улицам, сверкая электрической молнией, когда пантограф на поворотах отрывался от провода, а Пэм чувствовал глухую угрозу, таящуюся под современным обликом города, под личиной старых, вооруженных вилами исторических демонов, которые теперь разъезжали по городу на шикарных машинах и поглощали бизнес-ланчи в дорогих ресторанах.
Пэм охотился за каждым из имен, перечисленных в записной книжке Джошуа, за людьми, с которыми раввин встретился и с которыми не успел встретиться, но не узнал ничего нового. Костел, в котором отец Петраускас прятал дневник гетто, давно исчез, на его месте стоял многоквартирный шестиэтажный дом с лоджиями. Самого отца уже много лет не было в живых.
Американский поверенный в делах, который помнил Пэма, устроил ему встречу в епископате вильнюсской епархии, но ничего полезного на этой встрече узнать не удалось. В 1944 году русские уничтожили город вместе с его германскими защитниками, и после взятия Вильнюса от него осталась только груда развалин.
Однажды — Пэм и сам не знал, чего он этим добьется, — он взял такси и поехал к той маленькой сожженной синагоге, на пороге которой был избит муж Сары. Синагогу сохранили в том виде, какой она имела после освобождения города. Пэм поговорил со смотрительницей, пожилой литовкой, говорившей на ломаном английском языке, заплатил ей двенадцать литов за то, чтобы войти в здание и постоять возле стола для чтения и рядов скамеек, расставленных правильным квадратом вокруг стола. Над помещением нависали железные рамы со светильниками, в проломленную крышу проникали лучи солнца, в которых неподвижно стояла пыль, словно сохраняя то положение, в каком она оказалась много лет назад.
Старая женщина помнила несчастье, которое приключилось здесь с избитым американцем. Было уже темно, она была в домике за синагогой и слышала крики и стоны. Это она нашла на ступенях истекавшего кровью Джошуа и вызвала полицию.
Перед этим она слышала, как кто-то стучал в дверь, и если бы тот человек был настойчивее, то она открыла бы ему и сказала, что музей закрыт — именно так называется теперь это место — еврейский музей. Но она не открыла, а потом услышала крики.
Из этого Пэм понял, что Джошуа так и не смог поговорить со старушкой. Тогда он сам сказал ей, что избитый был раввином, приехавшим в Вильнюс в поисках дневников гетто, которые были спрятаны в доме ксендза. Да, без промедления ответила женщина, должно быть, это был отец Петраускас, это ее приходский священник из костела Святой Терезы на Каунасской улице. Произнеся эти слова, она перекрестилась. Мы все знали, что он это делал, сказала она. И не только это. Иногда он прятал и людей. Да, он любил евреев. Он думал, что то, что делают с евреями, несправедливо, да, он говорил, что это несправедливо, то, что делают с ними. Никто не донес на него, он был хороший человек и самый лучший священник. Отец пережил войну, но она разрушила его церковь, и после этого удара он никогда не стал прежним. Иногда я готовила для него еду и Иосип носил ее ему.
Кто этот Иосип, спросил Пэм.
Это мой сын, единственный оставшийся в живых, потому что остальные мои сыновья погибли во время войны. Он был слишком мал для военной службы. Он был служкой у отца Петраускаса.
Где он сейчас, спросил Пэм.
Где он может быть, ответила старуха, в это время. Конечно, на работе. Он кровельщик. Между прочим, лучший в Вильнюсе.
Пэм нашел Иосипа, и этот пятидесятилетний мужчина рассказал ему, что когда русские пришли конфисковать имущество костела отца Петраускаса, то нашли старый деревянный сундук, стоявший в комнате самого священника, где он спал. Иосип сказал, что сундук был заперт на замок, обмотан тесьмой и обвязан веревкой. Солдаты, пересчитав подсвечники и серебряную утварь, вызвали офицера. Офицер оказался не похожим на своих людей и выглядел более цивилизованно, он курил сигареты с мундштуком, и форма на нем была вычищена и отутюжена. Иосип боялся, что сейчас отца уведут, но офицер был очень вежлив, и ксендз сказал ему правду: в сундуке записи о евреях. Офицер углем написал на сундуке, что в нем находится, расписался и поставил порядковый номер на крышке. Потом он приказал солдатам вынести сундук, не трогая замков. Собственно, этим все и кончилось.
— Я стал завзятым божественным детективом, и это очень мне пригодилось, — рассказывал мне Пэм. — Конечно, расспрашивал ксендза офицер разведки. Русские забирали все, что могло хотя бы предположительно иметь какое-то значение, хотя в девяноста девяти случаях из ста никто больше не заглядывал в изъятые материалы. Сейчас Москва стала очень интересным местом. Подвалы КГБ превратились в подобие блошиного рынка. Переговоры, конечно, отняли у меня немало времени, но они продадут вам все, что угодно, если их устроит цена.
Сундук доставили в аэропорт Кеннеди, и Пэм поехал в департамент юстиции, чтобы вернуться с чиновником, в присутствии которого сундук будет вскрыт в аэропорту, как настаивали таможенники. Если в архиве содержатся документальные доказательства, достаточные для опознания штурмбаннфюрера СС Шмица, то их можно будет представить суду, а вскрытие сундука в аэропорту окажется при этом юридически безупречным.
И вот сегодня, после двухнедельных приготовлений, долгожданный день наступил. Пэм и Сара приехали в аэропорт Кеннеди на такси. Позднее утро, идет дождь. Они не говорят ни слова. Сара звонит по мобильному телефону домой и говорит Анхелине, что сегодня мальчики будут в школе полдня, потому что у учителей какая-то конференция, и детей надо забрать после обеда. Плащ на Саре распахнулся, на ней надет костюм, и Пэм видит, какие у нее красивые ноги выше колен. Это наблюдение заставляет его с удвоенной энергией читать цветные указатели, едва различимые сквозь стуки хлещущего дождя.
В это утро Пэм уже не чувствует себя триумфатором. Правда встает перед его внутренним взором во всей своей неприкрытой обнаженности. И дело не в том, что Сару, кажется, не слишком впечатляет то, что он сделал. Напротив, она, как кажется, проснулась от спячки, она тронута и принимает как должное их растущую близость. Но сейчас Пэм думает о своих мотивах: способен ли он на действие, безнравственное в самой своей основе? Не есть ли его поступок всего лишь инструмент совращения? Он летал в Москву, звонил, как священник общался с другими священниками, встречался с дипломатами и атташе, с законниками и мошенниками, он полностью открылся, поставил на карту свои связи и бесстрашно проник в КГБ. Конечно, теперь все они, как нищие, стоят возле него с протянутой рукой, но он сам об этом даже не подозревает, не правда ли?
Едва ли это можно расценить как акт раскаяния. Это было раскаяние авантюриста.
Вокруг полумрак, повороты, развилки, ворота, системы сообщений аэропорта, многочисленные здания и ангары на горизонте создают у зрителя картину города, который невозможно втиснуть в земные рамки, города, гражданами которого являются огромные летающие машины, одна из которых только что, словно упав с неба, заходит на посадку, выпустив, как когти, свои шасси.