11730.fb2
татар.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
На днях, когда мы с моим приятелем гуляли за городом, мимо промчалась карета, запряженная шестеркой лошадей, в которой сидел вельможа с голубой лентой через плечо. Его сопровождала многочисленная свита из офицеров, лакеев и экипажей с дамами. Когда мы отряхнули пыль, поднятую этой кавалькадой, и могли продолжать нашу беседу без опасений задохнуться, я заметил моему спутнику, что столь пышная свита и экипажи, на которые он смотрел с таким презрением, вызвали бы в Китае самое великое почтение, ибо у нас они всегда свидетельствуют о великих заслугах, и пышность мандарина указывает, в какой мере он превосходит соотечественников добродетелью и талантами.
- Вельможа, только что проехавший мимо нас, - ответил мой спутник, - не имеет никаких собственных заслуг. Ни талантами и добродетелями он никакими не обладает. С него довольно, что ими обладал его предок лет двести назад. Да, было время, когда род его по праву носил свой знатный титул, но с тех пор он утратил былые достоинства, вот уже свыше ста лет предки этого господина занимаются улучшением породы своих собак и лошадей, а не своих отпрысков. Этот аристократ, - как ни скуден он разумом, ведет родословную от государственных мужей и полководцев, но, к несчастью, его прадедушка женился на стряпухе, а та питала слабость к конюху милорда, а потому чистота породы была несколько нарушена, и новый наследник получил от матери великую любовь к обжорству, а от отца - неистовую страсть к лошадям. Эти склонности продолжали переходить от отца к сыну и теперь стали фамильной чертой, и нынешний лорд равно знаменит своей кухней и конюшней.
- Но в таком случае, - воскликнул я, - этого аристократа можно пожалеть! Ведь, занимая, в силу происхождения, привилегированное положение, он тем самым становится всеобщим посмешищем. Король, разумеется, волен раздавать титулы кому угодно, однако только собственные заслуги могут снискать человеку уважение сограждан. Наверное, подобных людей равные им по положению презирают, а народ попроще ими пренебрегает, и потому они принуждены жить среди прихлебателей в тягостном одиночестве.
- Как вы далеки от истины! - отвечал мой друг. - Хотя этот вельможа чужд всякому благородству, хотя он двадцать раз на дню дает почувствовать своим гостям, как он их презирает, хотя у него нет ни вкуса, ни ума, ни познаний, хотя беседа с ним отнюдь не поучительна и не было еще случая, чтобы он уделил кому-нибудь малую толику своих богатств, тем не менее, многие почитают знакомство с ним за великую честь. Ведь он - лорд, а это в глазах большинства искупает все. Знатность и титул настолько притягательны, что сотни людей готовы поступиться своим достоинством, готовы подличать, льстить, раболепствовать и отказывать себе в истинных радостях, лишь бы оказаться в обществе сильных мира сего, без малейшей надежды на то, чтобы усовершенствовать среди них свой ум или вкусить от их щедрот. Они жили бы счастливо среди равных себе, но пренебрегли их обществом ради тех, кто в свой черед пренебрегает ими. Вы ведь видели, какая толпа бедных родственников, проигравшихся в карты вертопрахов, капитанов на половинном жалованье {1} добровольно сопровождает своего принципала в его сельскую резиденцию? А ведь любой из них мог бы вести куда более приятную жизнь у себя дома, в квартире за три шиллинга в неделю, получая яз ближайшей кухмистерской полуостывший обед, принесенный в оловянной миске, накрытой сверху другой такой же миской. Так нет, эти бедняги предпочитают сносить наглость и высокомерие своего покровителя, только бы сойти за тех, кто со знатью на короткой ноге. Ради этого они готовы целое лето терпеть унизительную зависимость, хотя знают наперед, что приглашены они туда затем лишь, чтобы по любому поводу восхищаться вкусом его сиятельства, а каждой изреченной им глупости поддакивать восклицанием: "Ах, до чего верно подмечено!", расхваливать его конюшню и восхищаться вином и кухней.
- Постыдное самоуничижение этих господ, о котором вы поведали, - сказал я, - привело мне на память обычай, имеющий распространение среди племени татар, называющихся коряками; обычай этот, в сущности, мало чем отличается от нравов, только что вами описанных {Ван Страленберг, писатель, заслуживающий доверия, сообщает об этом народе точно такие же сведения. См. "Историко-географическое описание северо-восточных областей Европы и Азии", стр. 397.}. Торгующие с коряками русские завозят к ним особый сорт грибов, которые обменивают на беличьи, горностаевые, собольи и лисьи шкуры. Этих грибов богатые запасают на зиму огромное количество, затем что у тамошней знати заведено устраивать грибные пиры, на которые приглашаются все соседи. Грибы кипятят в воде, получая при этом отвар, обладающий особым дурманящим свойством, и это питье ценится у коряков превыше всякого другого. Как только все приглашенные, в том числе и дамы, соберутся и покончат с церемониями, обычными у знатных особ, они начинают пить грибной отвар без всякой меры, мало-помалу хмелеют, хохочут, говорят double entendre, словом, общество хоть куда. Люди попроще тоже очень охотно потребляют этот отвар, но такая роскошь в чистом виде им недоступна. Посему они собираются вокруг хижины, где происходит пиршество, и ждут того вожделенного часа, когда дамы и господа, почувствовав необходимость облегчиться, выйдут на воздух. Тогда они подставляют деревянные ковши и ловят в них восхитительную влагу, которая, почти не изменившись от подобного фильтрования, продолжает сохранять свои опьяняющие свойства. С превеликим удовольствием они выпивают ее и, захмелев, так же веселятся, как их благородные соплеменники.
- Счастливая аристократия! - воскликнул мой собеседник. - Она может не опасаться, что утратит уважение, лишь бы не случилось спазма, и при том чем пьянее вельможа, тем он полезнее! У нас такого обычая нет, но, полагаю, случись нам завести его, и в Англии найдется немало блюдолизов, готовых пить из деревянных ковшей и восхвалять букет отвара его сиятельства. А так как мы строго блюдем аристократическую иерархию, то, кто знает, не пришлось бы нам увидеть, как лорд подставляет чашу министру, баронет - лорду, а дворянин без титула держит ее у чресел баронета, смакуя напиток, прошедший двойную фильтрацию? Что до меня, то с этих пор, услышав льстецов, старающихся превзойти Друг друга в похвалах своему знатному патрону, я тотчас увижу перед собой деревянный ковш. Я не нахожу причин, почему человек, который мог бы в тихом довольстве жить у себя дома, добровольно склоняется под обременительное иго этикета и безропотно сносит надменность своего патрона, и могу объяснить это лишь тем, что такой человек одурманен лакейской страстью ко всему аристократическому. Оттого решительно все, что исходит от знати, вызывает в нем восторг и отдает грибным отваром.
Прощай!
Письмо XXXIII
[О характере китайских сочинений. Осмеяние печатающихся в здешних
журналах восточных повестей и пр.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Я возмущен, дорогой Фум Хоум, возмущен до глубины души! Нет больше мочи выносить самонадеянность этих островитян: подумай только - они вздумали обучать меня обычаям Китая! Они вбили себе в голову, что каждый, кто приезжает оттуда, непременно должен изъясняться иносказаниями, клясться Аллахом, поносить вино, а также говорить, писать и держаться подобно турку или персу. Для них наши утонченные нравы и варварская невоздержанность наших восточных соседей - одно и то же. Куда бы я ни пошел, всюду вызываю либо смущение" либо удивление: один не признает во мне китайца, потому что я больше напоминаю человека, нежели чудище, другие приходят в изумление, убедившись, что и люди, родившиеся в пяти тысячах миль от Англии, наделены здравым смыслом.
- Как странно! - говорят они. - Этот человек получил образование так далеко от Лондона и тем не менее рассуждает вполне здраво! Родиться не в Англии и все-таки обладать здравым смыслом! Невероятно! Не иначе, как это переодетый англичанин {1}. Да и в его внешности нет ничего варварского, ничего любопытного.
Вчера я был приглашен к одной знатной даме, которая, очевидно, черпает свои скудные познания о восточных обычаях из печатающейся чуть ли не ежедневно чепухи, объявляемой восточными повестями или истинными сведениями о Востоке. Приняла она меня очень любезно, но все же была озадачена тем, что я явился без опиума и табакерки. Для остальных гостей были расставлены стулья, для меня же положили на пол подушку. Напрасно уверял я хозяйку, что китайцы сидят на стульях {2}, так же, как европейцы, - она были слишком большим знатоком хорошего тона, чтобы обойтись со мной как с заурядным гостем.
Едва, согласно ее желанию, я уселся на полу, как она приказала лакею повязать мне салфетку под подбородком. Разумеется, я хотел этому воспрепятствовать, утверждая, что у китайцев это не принято, но тут против меня ополчилось все собравшееся общество, которое, как оказалось, представляло собой клуб знатоков китайских обычаев, и мне подвязали салфетку.
Однако я не мог сердиться на людей, чьи ошибки проистекали от избытка вежливости, и устроился поудобнее на подушке, полагая, что они, наконец, успокоятся, но не тут-то было. Не успели подать обед, как хозяйка осведомилась, что мне подать - медвежьи когти или ломтик птичьего гнезда {3}. Я о таких яствах и не слыхивал и, естественно, предпочел есть кушанья, мне известные, и попросил кусочек ростбифа, который стоял на буфете. Моя просьба вызвала всеобщее замешательство. Китаец ест говядину! Быть того не может! Ведь в говядине нет ничего китайского! Будь это китайский фазан, тогда другое дело.
- Сударь, - обратилась ко мне хозяйка, - мне кажется, я имею некоторое основание считать себя сведущей в китайской кухне. Знайте же: китайцы говядины никогда не едят {4}, так что позвольте предложить вам плов. Лучше вам не приготовят и в Пекине. Рис сварен с шафраном и всеми необходимыми пряностями.
Не успел я приняться за еду, как присутствующие начали ахать и охать и все общество вновь пришло в смущение оттого, что я обходился без палочек. Некий серьезный господин, которого я принял за сочинителя, произнес весьма ученую (так по крайней мере думали окружающие) речь о том, как ими пользуются в Китае. Он вел долгий диспут с самим собой о возникновении такого обычая и ни разу не подумал, что разумнее было бы попросту спросить об этом меня. Молчание же мое он истолковал как признание его правоты, и, решив еще больше блеснуть ученостью, принялся рассказывать о наших городах, горах и животных с такой уверенностью, будто сам был родом из Куамси, но при этом оказывался так далеко от истины, будто свалился с луны. Он стал доказывать, что я вовсе не похож на китайца, что у меня скулы недостаточно выдаются и лоб слишком узок, словом, он и меня почти убедил, что я самозванец, а об остальных и говорить нечего.
Я пытался изобличить его невежество, но тут все в один голос объявили, что в моей речи нет ничего восточного.
- Этот господин, - сказала дама, слывущая весьма начитанной особой, говорит совсем как мы. Фразы у него простые, да и рассуждает он довольно здраво. А истинный восточный стиль ищет не здравого смысла, но великолепия и возвышенности. Ах, как прекрасна история великого путешественника Абульфаура {5}! Чего там только нет - и джинны, и колдуны, и птицы Рухх {6}, и мешки с золотом, и великаны, и волшебницы, и все так величественно, таинственно, красиво и непонятно...
- Я написал немало восточных повестей, - прервал ее сочинитель, - и самый взыскательный критик не посмеет сказать, что я где-нибудь отступил от истинной манеры. Подбородок красавицы я сравниваю со снегом на вершине Бомека {7}, а меч воина - с тучами, что скрывают лик небес. Упоминая о богатствах, я непременно сравниваю их с несметными стадами, пасущимися на цветущих склонах Теффлиса, а, говоря о бедности, всегда уподобляю ее туманам, окутывающим склоны горы Баку. И все персонажи говорят у меня друг другу "ты"; там у меня есть и падучие звезды, и горные обвалы, не говоря уже о малютках гуриях, которые весьма украшают описание. Вот послушайте, как я обычно начинаю мои повести: "Ибн-бен-боло, сын Бана, родился на мглистых вершинах Бендерабасси. Борода его была белее перьев, одевающих грудь пингвина, глаза его были точно очи голубок, омытые утренней росой; его волосы, ниспадавшие, словно ветви ивы, льющей слезы над прозрачным ручьем, были столь прекрасны, что, казалось, купались в собственном блеске, а ноги его были, как ноги дикого оленя, бегущего к горным вершинам". Вот что значит писать в истинно восточном вкусе! А когда автор восточной повести тщится придать каждой строке какой-то смысл, творение его сразу теряет красоту и звучность. Восточная повесть должна быть звучной, возвышенной, подобной музыке и бессмысленной.
Я не мог сдержать улыбки, слушая, как этот уроженец Англии пытается наставлять меня в искусстве восточной речи. После того как он несколько раз с торжествующим видом огляделся, ища одобрения, я осмелился спросить, случалось ли ему путешествовать по Востоку. Он ответил, что нет. Я спросил тогда, понимает ли он по-китайски или по-арабски, на что последовал тот же ответ.
- Как же вы беретесь, сударь, будучи незнакомы с подлинными восточными сочинениями, судить о восточном стиле? - сказал я. - Поверьте слову настоящего китайца, к тому же хорошо знакомого с арабскими писателями: все то, что вам ежедневно преподносят как подражание восточным сочинениям, не имеет с ними ничего общего ни мыслями, ни языком. Сравнениями на Востоке пользуются весьма редко, а метафоры и подавно не в ходу; в Китае же словесности и вовсе несвойственно все, о чем вы рассуждали; в ней преобладают сочинения, написанные в спокойной и неторопливой манере. Писатели этой страны более всего заботятся о том, чтобы поучать читателя, а не развлекать, и обращаются скорее к его разуму, нежели к воображению. В отличие от многих европейских сочинителей, которые не страшатся отнимать у читателя слишком много времени, они обычно подразумевают более, чем выражают.
Кроме того, сударь, вы глубоко заблуждаетесь, полагая, будто китаец столь же невежествен и не искушен в словесности, как турок, перс или обитатель Перу. Китайцы не меньше вас сведущи в науках и вдобавок владеют такими ремеслами, о которых европейцы даже не слыхали. Большинство китайцев не только приобщены к отечественным наукам, но и превосходно знают иностранные языки и западную мудрость. Если вы мне не верите, потрудитесь заглянуть в книги ваших же путешественников, которые подтверждают, что ученые Пекина и Сиама ведут богословские споры на латинском языке. "Колледж Маспренд, расположенный в одном лье от Сиама (повествует один из ваших путешественников {"Journal ou Suite du Voyage de Siam, en forme de Lettres familieres fait en 1685 et 1686 par N. L. D. C., p. 174. Edit. Amstelod, 1686 ["Дневник в виде писем к частным лицам, или Описание путешествия в Сиам, предпринятого в 1685-1686 гг. Н. Л. Д. Ш.", Амстердам, 1686, стр. 174]".}), явился в полном составе, дабы приветствовать нашего посла. Я испытывал искреннее удовольствие, глядя на толпу священников, почтенных как возрастом, так и смирением, которых сопровождали юноши из множества стран: из Китая и Японии, Тонкина и Кохинхина {9}, Пегу {10} и Сиама; все они желали засвидетельствовать нам свое уважение в самой любезной манере. Один из кохинхинцев произнес речь на безупречной латыни, но его затмил студент из Тонкина, искушенный во всех тонкостях западной премудрости не хуже парижских ученых мирян". Уж если ваши законы и науки, сударь, известны юношам, не покидавшим родины, что говорить обо мне, который проехал тысячи миль и многие годы дружил в Кантоне с английскими купцами и с европейскими миссионерами. Все безыскусственное у разных народов очень похоже, а страницы нашего Конфуция и вашего Тиллотсона {11} мало чем различаются меж собой. Жалкую манерность, вымученность сравнений и отвратительную цветистость слога обрести легко, но слишком часто эти ухищрения служат лишь свидетельством невежества и глупости.
Я говорил долго, увлеченный серьезностью темы и собственным красноречием, как вдруг, оглядевшись, заметил, что меня не слушают. Одна дама шепталась со своей соседкой, другая внимательно изучала достоинства веера, третья позевывала, а сочинитель крепко спал. Посему я решил, что самое время откланяться. Гости нимало не огорчились моим намерением, и даже хозяйка дома с самым обидным равнодушием смотрела, как я поднимаюсь с подушки и беру шляпу. Меня не попросили повторить мой визит, а все потому, что я оказался разумным существом, а не заморским чудищем.
Прощай!
Письмо XXXIV
[О нынешнем смехотворном пристрастии вельмож к живописи.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
В Англии изящные искусства подвержены столь же частым переменам, как законы и политика; и не только предметы роскоши или одежда, но сами представления об утонченности и хорошем вкусе подчиняются капризам переменчивой моды. Говорят, тут было время, когда знать всячески поощряла поэзию, и вельможи не только покровительствовали поэтам, но даже служили им достойным образцом для изображения. Тогда-то и были созданы на английской земле те дивные творения, которые мы так часто с восторгом перечитывали с тобой, поэмы, возвышенностью духа не уступающие творениям Менцзы {1}, а глубиной и силой мысли - творениям Зимпо.
Знатные господа любят щеголять ученостью, но при этом хотят обладать ею без каких бы то ни было усилий. Чтение поэзии требует размышлений, но английские аристократы не любили думать, а потому они вскоре перенесли свою любовь на музыку, ибо в этом случае они могли предаваться приятному безделью, сохраняя видимость утонченного вкуса. Своих бесчисленных прихлебателей они заставили восхвалять это новомодное увлечение. У тех в свой черед нашлись толпы подражателей, исполнившихся таких же, чаще всего притворных, восторгов. Из-за границы за немалые деньги выписывались орды певцов, и все уповали, что недалек день, когда англичане в музыке станут примером для Европы. Но скоро эти надежды рассеялись. Вопреки стараниям знати, невежественная чернь не желала учиться пению и отказывалась подвергаться церемониям {2}, которые приобщили бы ее к поющему братству. Колония заморских певцов мало-помалу редела, ибо, к несчастью, сами они лишены были способности умножать свое племя.
Музыка, таким образом, утратила свою притягательность, и теперь в моде одна живопись. В настоящее время прослыть знатоком этого искусства - значит получить доступ в самое избранное общество. Пожать плечами в нужный момент, сделать восхищенную мину или издать два-три невнятных возгласа - вот, пожалуй, и все, что нужно небогатому человеку, который ищет благосклонности знатных меценатов. Нынче даже юных вельмож с детства приучают держать в руке кисть, а счастливые родители, полные радужных надежд, предвкушают то время, когда все стены будут украшены творениями их отпрысков.
Многие англичане уже не довольствуются тем, что отдают этому искусству все свое время у себя дома, теперь знатные молодые люди нередко отправляются на континент для того лишь, чтобы изучать там живопись, собирать картины, разглядывать геммы, зарисовывать статуи. Так они и ездят по кунсткамерам/и картинным галереям, попусту тратя лучшие годы жизни, неплохо разбираясь в картинах и совсем не зная людей. Разубеждать их бесполезно, ибо эта их блажь считается проявлением утонченности и хорошего вкуса.
Конечно, живопись следует поощрять, так как художник несомненно способен украсить наше жилище изящнее, нежели обойщик. Но все же я думаю, что эти меценаты совершают весьма неравноценный обмен, тратя на убранство дома то время, которое следовало бы употребить на убранство своего разума. Тот, кто для доказательства своей утонченности может сослаться только на собрание редкостей или коллекцию картин, на мой взгляд, с равным успехом мог бы похваляться своей кухонной утварью.
Я убежден, что единственной причиной, которая побуждает знать столь неумеренно увлекаться живописью, является тщеславие. Купив картину и полюбовавшись ею дней десять, владелец неизбежно остывает к ней, и отныне он может извлечь из нее удовольствие только показывая картину другим. Так он становится хранителем сокровища, которое ему
самому не нужно, и свою галерею он содержит не для себя, а для знатоков, которые обычно бывают искательными льстецами и охотно изображают восторг, вовсе его не испытывая. Но для счастья коллекционера они так же необходимы, как необходимы зеваки для вящей пышности восточной процессии.
Я прилагаю письмо знатного юноши, которое он во время путешествия по Европе отправил в Англию отцу. Из письма явствует, что юноша этот чужд порокам, послушен своему наставнику, наделен от природы добрым нравом и стремится к знанию. Однако с детства ему внушили, будто совершенствоваться можно, лишь обозревая собрания редкостей и картинные галереи, и будто человеку знатному приличествуют лишь познания в живописи.
"МИЛОРД.
Мы в Антверпене всего два дня, но едва представилась возможность, я сразу же сел писать вам отчет обо всем, что мы успели здесь увидеть, ибо пользуюсь каждым случаем послать весточку добрейшему из отцов. Едва мы прибыли из Роттердама, как мой наставник, который безмерно любит живопись и прекрасно разбирается в ней, решил тотчас отправиться в церковь богоматери {3}, хранящей бесценные сокровища. Мы приложили немалые старания, дабы точно определить ее размеры, и разошлись в подсчетах на целых полфута, а потому оставляю эти сведения до дальнейшего. Право, мой наставник и я могли бы жить и умереть в этом храме. Там не найдется уголка, который бы не был украшен творениями кисти Рубенса {4}, Ван дер Мейлена {5}, Ван-Дейка {6} или Воувермана {7}. Какие позы, обнаженные тела, одеяния! Я даже пожалел англичан, у которых нет ничего подобного. Поскольку мы не хотели упускать ни одного благоприятного случая, то после осмотра храма отправились к господину Хогендорпу, чье замечательное собрание вы так часто расхваливали. Его камеям и в самом деле цены нет, а вот инталии {8}, пожалуй, не так хороши. Он показал нам одну, изображающую жреца у алтаря, и уверял, что это подлинный антик, но мой наставник, который превосходно разбирается в малейших тонкостях, сразу же обнаружил, что это явное чинквеченто. И все же я не могу не восхищаться гением господина Хогендорпа, сумевшего собрать со всех концов света тысячи предметов, назначение которых никому не ведомо. Никто, кроме вас, милорд, и моего воспитателя не вызывал у меня подобного восхищения. Это поистине необыкновенный человек! На следующее утро, дабы день не прошел впустую, мы поднялись рано и тотчас отправили письмо господину Ван Шпрокену, сообщая о своем желании познакомиться с его картинной галереей, и он ответил любезным приглашением. Его галерея, пятьдесят футов в длину и двадцать в ширину, вся до отказу заполнена картинами. Но более всего меня там поразило "Святое семейство", точно такое же, как у вас! И хозяин пытался уверить меня, что его картина - подлинник. Признаюсь, меня это встревожило, как, боюсь, встревожит и вас, затем что я всегда льстил себя мыслью, что единственный оригинал принадлежит вам. Во всяком случае я посоветовал бы вам снять эту картину, пока ее подлинность не будет подтверждена, ибо мой наставник заверил меня, что напишет труд, доказывающий, что она никак не может быть подделкой. Всего в этом городе не пересмотришь и за сто лет. Днем мы отправились к кардиналу, чтобы осмотреть его статуи, которые и в самом деле превосходны. Среди всего прочего там имеются мастерски исполненные фигуры трех спинтриев {9}, которые сплелись в объятии. Что же касается торса, о котором вы столько мне рассказывали, то лишь недавно удалось, наконец, установить, что это не купающаяся Клеопатра, как вы, милорд, предполагали, а Геркулес за прялкой {10}, и в доказательство тому написан даже особый трактат.
Теперь я окончательно убежден, что милорд Фэрмли - сущий гот и вандал, который ничего не смыслит в живописи. Не понимаю, почему его почитают человеком со вкусом. Представьте себе, проходя на днях по улицам Антверпена и глядя на плохо одетых жителей, этот грубый невежда позволил себе заметить, что фламандцам следовало бы продать свои картины и купить себе одежду. Вот coglione! {Болван, олух (итал.).} Завтра мы идем смотреть коллекцию господина Карвардена, послезавтра - редкости, собранные ван Раном, потом намерены посетить Голгофу, а потом... Но я уже исписал весь лист... Примите же, милорд, мои самые искренние пожелания счастья. Надеюсь, что, повидав Италию, эту благословенную обитель искусства, я вернусь на родину, достойный тех забот и расходов, которых вы не пожалели для моего образования.
Остаюсь, милорд,
вашим преданнейшим
и пр., и пр.
Письмо XXXV