11730.fb2
Я Энной задет за живое,
Мне с нею любовь не мила:
Сердечко свое ретивое
Другому она отдала {*}.
{* Перевод южноамериканской оды {5}.}
Влияние любви на человека слишком могущественно, чтобы его можно было счесть следствием искусственных ухищрений. И не во власти моды принудить душу и тело к тем изменениям, которые мы каждодневно наблюдаем. Ведь люди даже умирают от этого. Кто не слыхал о судьбе итальянских любовников - Да Корсика и Джулии Белламан {6}: после долгой разлуки они умерли от счастья в объятиях друг друга. Подобные примеры красноречиво свидетельствуют, что это чувство в самом деле существует и что, противодействуя ему, мы противимся естественным велениям сердца.
Прощай!
Письмо CXVII {1}
[Картина ночного города.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Часы только что пробили два. Огарок то вспыхивает, то еле мерцает, задремавший сторож забывает выкликать час, трудолюбивые и беспечные равно вкушают отдых, и только забота, злодейство, бражничество и отчаяние не ведают покоя. Пьяница вновь наполняет губительную кружку, грабитель совершает свой тайный обход, и самоубийца поднимает преступную руку, покушаясь на свою священную жизнь.
Не лучше ли мне вместо того, чтобы коротать ночь над страницами древних или острословием современных гениев, совершить одинокую прогулку там, где несколько часов назад прогуливалось Тщеславие в разных личинах, где оно топталось на подмостках, а теперь, точно капризный ребенок, устало от собственных проказ.
Какой кругом мрак! Догорающий фонарь отбрасывает слабый желтый свет, не слышно ни единого звука, разве что часы пробьют да где-нибудь далеко залает собака. Куда девалась вся суета, эта дочь человеческого тщеславия. В такой час лучше всего понимаешь, как оно ничтожно.
Ведь неизбежно придет время, когда это недолгое одиночество сменится вечным и сам этот город подобно его обитателям, исчезнет с лица земли, уступив место пустыне.
Сколько больших городов, под стать этому, славилось некогда в сем мире. Они гордились великими победами, предавались веселью с таким же правом и столь же безудержно и в слепой самонадеянности сулили себе бессмертие. Потомки едва могут определить местонахождение одних из них, а среди зловещих руин других бродит печальный путешественник и, глядя на развалины, учится мудрости и постигает быстротечность всего земного.
Вот здесь, восклицает он, высилась крепость, ныне заросшая бурьяном, вот там был сенат, где ныне гнездятся ядовитые гады, а вот здесь красовались храмы и театры, превратившиеся в груды щебня. Города эти пришли в упадок; их погубили роскошь и корысть. Государство награждало не тех, кто приносил пользу обществу, а тех, кто развлекал его. Роскошь и богатство послужили приманкой захватчикам, которые хотя и были поначалу разбиты, но возвратились вновь, упорством добились победы и в конце концов уничтожили эти города, так что и названия их не осталось.
Как пустынны сейчас улицы, где каких-нибудь несколько часов тому назад было столько прохожих; и те, кого встречаешь теперь, расстались со своей дневной личиной и не пытаются больше скрыть свои пороки или несчастья.
Но кто же эти люди, которым улица служит постелью и которые находят краткий отдых от нужды у дверей тех, кто богат? Чужестранцы, бродяги и сироты, чей удел так жалок, что для него нет облегчения, а беды так безмерны, что перед ними сострадание немеет. Их несчастья внушают скорее ужас, а не жалость. Нагота некоторых из них не прикрыта даже лохмотьями, другие - иссушены недугом. Мир отвернулся от них; общество закрыло глаза на их беды и ввергло в объятия нищеты и голода. Эти бедные дрожащие женщины знавали некогда лучшие дни и слыли красавицами. Они были совращены богатыми негодяями, а затем выброшены на улицу, где царит зимняя стужа. Быть может, в эту минуту они лежат у порога своих соблазнителей и молят злодеев, чьи сердца не ведают жалости, или развратников, от которых можно дождаться только проклятий, но не помощи {2}.
Зачем я родился человеком, если обречен взирать на страданья несчастных, которым не в силах помочь! Бедные сирые существа! Общество заклеймит вас позором, но не пригреет вас. Ничтожные невзгоды сильных мира сего, воображаемые огорчения богачей всячески преувеличиваются с помощью риторических красот и выставляются напоказ, дабы привлечь наше сочувственное внимание. Слезы же бедняков остаются незамеченными, их угнетают и мучают, и любой закон, который оберегает избранных, оборачивается против них.
Зачем мое сердце так чувствительно? Зачем я не могу удовлетворять его порывы? Сострадательный человек, бессильный помочь, несчастнее того, кто нуждается в помощи.
Прощай!
Письмо CXVIII
[О рабской угодливости голландцев, представлявшихся при японском
дворе.]
Фум Хоум - взыскующему страннику Лянь Чи Альтанчжи, через Москву.
Я был отправлен с посольством в Японию, но через четыре дня данные мне поручения будут выполнены, и ты не можешь представить себе, с каким удовольствием я вернусь на родину, с какой великой радостью покину эту надменную, варварскую, негостеприимную страну, где все и вся меня раздражает и делает мой патриотизм еще более пылким.
Но если здешние жители - дикари, то голландские купцы, которым дозволено вести здесь торговлю {1}, кажутся еще отвратительнее. Из-за них я возненавидел всю Европу: на их примере я узнал, до какой низости может довести человека алчность, какие унижения готов сносить европеец ради наживы.
Я присутствовал на аудиенции, которую император дал голландскому послу, отправившему за несколько дней до того подношения всем придворным. Но дары императору посол должен был вручить сам. Я был наслышан об этой церемонии, а потому любопытство побудило меня отправиться во дворец.
Сначала пронесли подарки {2}, разложенные на красивейших столах, украшенных цветами и инкрустированных эмалью; столы эти несли на плечах слуги под звуки японской музыки и в сопровождении танцоров. Пышность этой процессии навела меня на мысль, что самим дарителям будут оказаны царские почести. Но вот после того, как были торжественно пронесены подарки, показался посол со свитой. Они шли, покрытые с головы до пят черными покрывалами, лишавшими их возможности что-либо увидеть, и каждого из них вел поводырь, выбранный из людей самых ничтожных. Проследовав в таком унизительном виде через весь город Иеддо {3}, они достигли, наконец, дворцовых ворот, где после получасового ожидания были допущены в помещение стражи. Здесь им было разрешено откинуть покрывала, и, час спустя, церемониймейстер ввел их в зал для аудиенции. Тут их взору предстал император: он восседал под балдахином в другом конце зала, и голландского посла повели к его трону.
Едва посол прошел полпути до трона, как церемониймейстер закричал зычным голосом: "Голландска капитана!", - и посол, упав ничком, пополз дальше на четвереньках. Подползши еще ближе, он приподнялся на колени и поклонился, стукнув головой об пол. После этой церемонии ему дали знак удалиться, и он снова пополз на животе, пятясь, точно рак.
Сколь безмерно должны любить богатство люди, если ради него они идут на такие унижения! Оказывают ли европейцы подобные почести своему божеству? Пресмыкаются ли они перед Верховным Существом как перед этим повелителем варваров, дабы получить разрешение покупать фарфор и безделушки? Какой великолепный обмен: жертвовать национальным достоинством и даже самим званием человека ради ширмы или табакерки.
Если церемонии, которым я был свидетелем во время первой аудиенции, показались мне унизительными, то то, что я увидел во время второй, было еще отвратительней. На сей раз император и придворные дамы расположились за ширмами, дабы следить за всем, оставаясь невидимыми. Сюда же привели европейцев для того, чтобы они еще раз уподобились ползучим гадам. Это зрелище доставило двору чрезвычайное удовольствие. Чужеземцам задавали тысячи нелепых вопросов: как их зовут и сколько им лет; им приказывали писать, стоять навытяжку, сидеть, нагибаться, говорить друг другу любезности, представляться пьяными, говорить то по-японски, то по-голландски, петь, есть, короче говоря, им приказывали делать все, что могло удовлетворить женское любопытство.
Представь себе, мой дорогой Альтанчжи, серьезных людей, которые превратились в шутов и играли свою роль ничуть не хуже ученых зверей, что по праздникам тешат чернь на пекинских улицах. Однако это еще не все: такой же визит голландцы обязаны нанести каждому вельможе - их женам, которые перенимают все мужнины причуды, очень нравится смотреть на паясничающих иностранцев. Даже дети весело хохочут, глядя на танцующих голландцев.
"Увы, - промолвил я про себя, возвратясь домой после такого представления, - неужели это те же голландцы, что напускают на себя такую важность при пекинском дворе? Неужели это тот же народ, который кажется столь надменным у себя дома и в любой стране, где он только появляется? Вот так алчность преображает надменных гордецов в презренные ничтожества, заслуживающие лишь насмешки. Я предпочел бы влачить жизнь в нищете, чем богатеть такой ценой. Мне не нужно богатство, за которое я должен заплатить своей честью и достоинством! Лучше, - сказал я себе, - покинуть страну, где живут люди, которые обращаются с чужеземцами, как с рабами и, что еще отвратительнее, сами покорно сносят подобное же обхождение. Я досыта насмотрелся на этот народ и не имею желания лицезреть его далее. Лучше распроститься с этим до крайности подозрительным народом, нравы которого развращены пороками и предрассудками, где науки находятся в небрежении, где вельможи - рабы императора и тираны народа, где женщины целомудренны, только если их лишают возможности совершить прелюбодеяние, где верных последователей Конфуция гонят так же, как христиан {4}, одним словом, страну, где людям запрещено мыслить и где, следовательно, они обречены изнывать под гнетом самого тяжкого рабства - рабства духовного.
Прощай!
Письмо СХIХI {1}
[О страданиях бедняков. История калеки-солдата.]
Лянь Чи Альтанчжи - Фум Хоуму,
первому президенту китайской Академии церемоний в Пекине.
Несчастья знатных, мой друг, выставляются напоказ, дабы привлечь наше внимание, о них повествуют с пафосом, призывая весь мир созерцать благородных страдальцев, и последние черпают утешение в том, что внушают восхищение и жалость.
Так ли уж трудно быть стойким в несчастье, когда тебе дивится весь мир? При таких обстоятельствах люди способны на мужественное
поведение из простого тщеславия. Лишь тот, кто, пребывая в полной безвестности, способен отважно встретить беду, лишь тот, кто, будучи лишен дружеской поддержки или сострадания ближних и не имея ни малейшей надежды на облегчение своей участи, способен, тем не менее, сохранить присутствие духа, - лишь тот поистине велик. Крестьянин он или придворный, он заслуживает всяческого восхищения и может служить нам образцом.
Однако несчастья бедняков не привлекают внимания света, хотя иные из них за один день претерпевают больше лишений, нежели сильные мира сего за всю свою жизнь. Невозможно даже представить себе, какие испытания бестрепетно и безропотно переносит простой английский матрос или солдат. Каждый день приносит ему новые страдания, но он не сетует на свою тяжкую судьбу.
С каким негодованием слушаю я жалобы героев трагедии на свой тяжкий жребий: ведь главные их беды проистекают лишь от высокомерия и гордыни, а самые страшные их несчастья - сущие пустяки в сравнении с тем, что каждый день выносит бедняк. Они могут вволю пить, есть и спать, имеют рабов, всегда готовых к услугам, и до конца своих дней не ведают забот о хлебе насущном, между тем как многие их ближние обречены на бродяжничество, лишены друзей, которые пришли бы им на помощь, преследуемы законом и слишком бедны, чтобы надеяться на правосудие.
На эти размышления навел меня просивший подаяния одноногий калека, которого я увидел несколько дней назад в одном из городских предместий. Я полюбопытствовал, что довело его до такой крайности, и, подав ему милостыню, попросил рассказать историю его злоключений. Тогда калека, который был некогда солдатом, поудобнее оперся на костыль и, исполняя мою. просьбу, с истинно британской твердостью духа поведал мне следующее.
"Что до моих несчастий, сударь, то не стану врать, будто мне их выпало больше, нежели другим. Вот ногу я потерял и вынужден теперь побираться, а в остальном, слава тебе господи, мне не на что жаловаться. Ведь есть и такие, кто лишился обеих ног и глаза, но мои-то дела, слава тебе господи, не так уж плохи.
Отец мой был батраком; когда мне было пять лет, он умер, и меня должен был взять на воспитание приход. Но так как отец мой много странствовал, то прихожане не могли сказать, где я родился и к какому приходу принадлежу, и отослали меня в другой приход, а оттуда меня отправили в третий, пока, наконец, не было решено, что я и вовсе не принадлежу ни к какому приходу. Но потом меня все-таки определили. Я был малый не без способностей и выучил всю азбуку, но надзиратель работного дома приставил меня к делу, едва я подрос настолько, что мог орудовать молотком.
Так я беззаботно прожил целых пять лет. Работал я всего десять часов в день, а меня за это кормили и поили. Мне, правда, не дозволяли уходить далеко от дома из опасения, как бы я не сбежал, но что за важность, зато по дому и по двору я мог разгуливать с полной свободой, и этого мне было вполне достаточно.