117460.fb2
Золотистый туман мгновенно свернулся в яркую точку в центре бархатной черноты… и я превратился в луч. Я физически чувствовал себя лучом света и боли, пронзающим небытие…
А потом я превратился в шар, ткнулся во что-то мягкое, повалил это мягкое с грохотом, потом прокатился по чему-то плоскому и твердому и ткнулся лбом во что-то совсем твердое и неуместное. Искры посыпались из глаз, но вскоре я заметил, что искры сыплются и вокруг, в теплых и каких-то угловатых сумерках.
Я вспомнил чей-то вскрик. Мой ли в момент удара?.. Муки и сомнения были прерваны посторонним стоном и беспомощной вознёй поблизости.
Два тощих прямых рога целились в меня — ножки опрокинутого стула. За сиденьем, принявшим положение щита, ворочался и всхлипывал человек.
Картина частью прояснилась: я пронзил границу миров, ядром-снарядом угодил в кого-то, сидевшего на стуле посреди темной комнаты, повалил его, а сам ударился головой об стенку странного гулкого шкафа. Я потрогал шкаф и убедился, что он холодно-железный.
— Кто это? — еле живым русским голосом прошептал человек.
Прошептал явно вовне, за пределами моего мозга.
Сердце мое едва не вырвалось вон… Если это все же не передача мысли — то несомненно Россия! Неужто попал домой?!
Я поднялся, кое-как устоял на ослабевших ногах и нашелся ответить:
— Свой… По всей видимости… Наверно, добрый вечер.
— От… Откуда?.. Кто?.. — Человек продолжал заикаться от испуга.
Я шагнул к нему и хотел было помочь подняться, но он на полу шарахнулся прочь.
Мне опять оставалось быть хозяином положения.
— Мефистофеля вызывали? — вопросил я, стараясь, чтоб было повеселей.
— Кого?.. — Теперь удивления в голосе стало больше, чем страха, так что дело пошло на лад.
Отвратительно воняло горелым каучуком… или резиной…
— Прошу вас не бояться меня, — умеренно продолжил я тему. — Вышло некоторое недоразумение. Окажите любезность, сообщите, какой нынче год на дворе.
— Девяносто третий… — откликнулся мой ошеломленный медиум.
— Не тысяча ли девятьсот?.. — уточнил я, а сердце забилось сильнее.
— Да… — был ответ.
— А число? — вытягивал я.
— Третье… Третье октября…
Начало золотой осени. Моя любимая пора!
Итак, семьдесят три года вперед… В сущности, я не испытал сильного волнения по поводу дат, уже сделавшись опытным путешественником во времени… Но помню теперь легкую ностальгическую грусть минуты и предчувствие… предчувствие некой пустоты, бессмыслицы.
— А я, не удивляйтесь, из февраля одна тысяча девятьсот двадцатого года… — сообщил и я. — Проездом, так сказать.
— А почему так? — спросил человек, еще оставаясь на полу с раскинутыми в стороны длинными ногами.
— Как? — в свою очередь не понял я.
— Ну так… — смущенно сказал хозяин этой эпохи. — Без всего…
Ко всему привыкает человек! И я успел привыкнуть — к своим адамовым похождениям. Полагаю, теперь, упав с небес на людную улицу, не сразу возьму в толк, отчего разбегаются дамы и спешат навстречу полицейские.
— Прошу извинить, — сказал я, не замечая в себе никакого смущения. — Таковы издержки путешествий во времени.
И тут меня, наконец, заинтересовали географические подробности.
— А город? — Я вдруг почувствовал себя нехорошо.
— Москва… — был тот самый ответ.
Куда я стремился, летел душой — там-то вдруг стало тягостно, как во сне… когда попадаешь в родное место, зловеще-призрачное, отраженное в кривых зеркалах… Как в псалме Давида: стремилась душа, но не обрела место свое…
— Власть-то у вас теперь какая? — спросил я, теряя всякий интерес. — Большевистская?
— А хрен его знает, теперь не разберешь, — вдруг в тон мне пробормотал человек и стал подниматься на ноги. — Там драчка заваривается… Может, завтра прояснится чего.
Поднявшись, он стал отрешенно, в полутьме, рассматривать меня.
В сумерках черты его были неясны. Впрочем, я разглядел, что он молод, не старше меня, худ, стрижен коротко, невысок и с крупным носом, сально отражавшим заоконные отсветы городского вечера.
— Вы надолго? — совсем буднично спросил он.
— Трудно сказать, — честно растерялся я.
Он тряхнул головой, и глаза его блеснули.
— Так… подождите… — С каждым словом его голос все больше оживал.
Он напряженно посмотрел мне за спину, и я, невольно повернувшись — туда же: на странный неправильный короб, стоявший на столе.
— То есть оттуда, вы сказали?! — услышал я. — Что правда, из двадцатого года?!
Я повернулся к нему. О, какие огромные лемурьи глаза я увидел перед собой в сумерках.
— Ничего себе! — прошептал он и вдруг схватил себя за волосы с такой силой, будто натужился, как барон Мюнхгаузен, таким способом поднять себя над землей. — Ведь я же только что…
В этот миг вовне гулко застучали шаги, и полоска света под входной дверью прерывисто замигала. Дернули за ручку. Потом раздался властный стук.
— Да! Сейчас! — нервно вскрикнул человек и заметался было.
— Спокойней, — сказал я ему.
— Да… Прячьтесь! — шепнул он. — Вот сюда!
Он распахнул дверцу шкафа, с которым мне уже довелось познакомиться ближе, и я ткнулся вглубь какого-то обреченно пустого, металлически пахнущего гардероба.
Дверная щёлка шкафа резко засветилась. Я затаил дух.
Вслед за неживым белым светом в комнату вступил пожилой бухающий голос, грозивший какими-то «докладными», «штрафами» и «пожарными». Мой медиум, не сопротивляясь, приносил извинения и произносил совсем не понятные мне слова 1993-го года…
А я, между делом, спрашивал себя, отчего так нехорошо на душе, отчего теперь-то, практически дома, не по себе?.. Меня напугал этот русский язык — чистый, без акцента, по-московски слегка акающий… Этот чистый русский язык на мой слух был (будет! будет!) как бы монотонным, в нем отсутствовал живой тембр… как если бы оперные певцы загундосили со сцены сонным речитативом. Но было (будет!) еще хуже, еще беднее… даже не определишь как. Будущее будет совсем чужим. Стремилась душа, но не обрела, не узнала место свое!
Меж тем, дуэт сдвинулся вглубь комнаты. Скрипнуло по-дверному, и послышался вечно узнаваемый стеклянный звон. Интонации — угрожающая и повинная — взаимоугасли.
Вот какие миролюбивые реплики я услыхал:
— Ваше здоровье, — сказал медиум.
— Будь здоров, — торопливо буркнул пожилой.
Секунды полной тишины, за ними — довольное покряхтыванье пожилого.
— Закусить есть чем? — В голосе пожилого шипела радость.
— Печенье только…
Торопливый хруст.
— Чего у тебя сгорело-то? — Голос пожилого.
Мой медиум ответил совершенно непонятным словом… кажется, «монитор» или «манидор».
— Еще по одной? — спросил медиум.
— Ну давай… и все… — покомандовал пожилой. — Эту за победу.
— За какую? — явно не сообразил медиум.
— Как за какую?! — миролюбиво возмутился пожилой. — За нашу. Нынче наши ваших дерьмократов покоцают.
Это не ляп, не опечатка. Клянусь, так и было сказано: «дерьмократов».
— Ну, ваши красные тоже не те уже… Выдохнутся скоро, — тоже беззлобно пообещал медиум.
Я похолодел: что это, гражданская война на 70 лет затянулась?! И теперь, кому от скуки не лень, уже ставки делают?!
— А так… пожалуйста… За победу так за победу… — явно ради конспиративного смирения согласился медиум. — За правильную победу.
Снова тишина и кряхтенье.
— Будет пока… — подвел итог пожилой. — Ты тут еще долго?
— Сейчас разберусь с поломкой. И поеду, — пообещал медиум.
— Ты там поосторожней, не подставляйся, — предупредил пожилой. — Дури у всех много. И у моих, и у твоих.
Если это и гражданская война, то явно какая-то бутафорская, успокоил я себя.
Шаги двинулись мимо шкафа, голоса простились, негромко хлопнула входная дверь, свет в щели передо мной померк.
Прятки, однако, не кончились. Еще минут пять я томился в шкафу, недоуменно прислушиваясь к нервным перебежкам, чертыханью, стукам падающих предметов. Вертикальная щель передо мной вспыхнула снова. Я не вытерпел и чуть-чуть оттолкнул дверь. Свет был очень бел, ярок и неприятен.
— Опасность миновала? — тихо спросил я.
— Да, конечно! — панически зашептал потомок. — Выходите, выходите!
Он был взлохмачен, красен и весь в поту, глаза мутно сверкали. Он был одет в блеклую клетчатую сорочку, голубые и страшно выцветшие брюки и какие-то явно спортивного назначения тапочки.
— Извините, — затрепетал он, улыбаясь столь же панически. — Пришлось ему налить, а то началось бы… Ну и самому пришлось… Да и с вами тут с ума сойти можно. А вы не хотите?
Что-то не хотелось. Совсем. Я отказал.
— С дороги-то? — ошалело настаивал мой медиум.
Нужно было рассмеяться, показать себя живым человеком, а не призраком. Только мой смех как будто напугал его — улыбку скосило набок, ресницы снова затрепетали.
— Может, я чем-нибудь помочь могу? — Он все еще не догадывался о смыслах моего чудесного явления.
Я пожал голыми плечами.
— Может, кому-нибудь из ваших родственников можно позвонить?
— Вряд ли, — вздохнул я, за миг успев многое вспомнить и о многом погрустить. — Если и остались какие-нибудь очень дальние родственники или потомки, то уж я никак не выгляжу на все свои сто лет, чтобы смело показаться им на глаза.
— Действительно… вряд ли поверят, — согласился мой возможный правнук и вдруг, хлопнув себя ладонью по лбу, стал лихорадочно раздеваться.
Оставшись в одних узеньких белых… не знаю, как их пристойно назвать… он протянул мне разноцветный ком своей одежды:
— Нате! Примерьте скорей!
Я понял, что у него родился план, и решил не вносить лишней сумятицы.
Брюки обтянули меня вроде рейтуз, но я смолчал. Пока шла эта «примерка», мой медиум, повернувшись ко мне спиной, разглядывал стоявший на столе тот неправильный короб с матовым, слепым и немного выпуклым стеклом на передней стенке.
— Смотрите! — блеснув сумасшедшим взглядом, пригласил он меня.
Я шагнул ближе. Слепое окошко было поражено крохотным пробоем, окруженным мелкой паутиной расколов… Я вспомнил вагонное стекло со звездочкой пули.
— Глазам своим не верю! — прошептал волей раздевшийся потомок.
— Что это? — вежливо спросил я, спокойно своим глазам, чего бы они ни увидели.
— Да я сам не знаю! — дернул голыми плечами потомок. — Я писал программу… — и сдавленно вскрикнул: — Вы же из двадцатого года, ё-маё!
— Спокойно, — сказал я. — Это не так далеко, как может показаться…
— Как вам объяснить… — Рука у потомка сильно дрожала. — В общем, это такая счетная машина… но намного сложнее… Но я представить себе не могу! — И он опять взялся таскать себя за волосы.
— Я так понимаю, — решил я дать ему легкое слабительное для мозгов, — что я как бы пробил собой эту дырочку и залетел сюда, к вам.
Он замер.
— Вот именно… — сказал он, наконец признав немыслимое, и улыбнулся. — Как луч…
«Как верблюд в игольное ушко», — подумал я и сказал:
— Но вот, а вы волновались… Все не так уж страшно и немыслимо. Вы живы, и потолок на нас не рухнул.
— Да-да, — закивал он, — не рухнул… Вам подошло?
Жало всюду.
— Ничего, сойдет.
По телефонному аппарату он соединился с квартирой, имел восторженно-отчаянный разговор со своей супругой, пообещал ей «невероятный сюрприз», попрощался ненадолго, и, приходя в себя, алея щеками, представился:
— Виталий. Фамилия у меня смешная… Полубояр. Я — аспирант, занимаюсь тут… — и замялся, ища объяснения для дикаря.
— Я все равно ничего не пойму, — упредил я его и представился в свою очередь.
Виталий объяснил, что из этого «закрытого института», в котором он служит, можно выйти только с помощью особого «пропуска», в котором содержится фотографическая карточка предъявителя.
Он выскочил раздетым из комнаты и, стремглав вернувшись, расхохотался.
В полочном отделении железного шкафа у Виталия была припасена смена грубой, рабочей одежды. Из груды старых, обшарпанных туфель он подобрал себе подходящую пару.
— Удивляетесь? — поймал он мой исследовательский взгляд. — До революции, при царе, интеллигенция не так работала…
Я затруднился ответить.
Выйдя и похлопав дверьми соседних комнат, Виталий сумел одолжить у кого-то пропуск, вернулся, выдал мне еще белый докторский халат и дал инструкцию:
— Будете выходить в этом халате, а я в этот момент отвлеку вахтера.
Все у нас получилось. Наружи, на темной улице, пройдя пару десятков шагов вдоль глухой каменной ограды, Виталий перебросил пропуск на территорию научного заведения. Хозяин пропуска откликнулся.
— Порядок, — радостно сказал мне аспирант Виталий Полубояр.
Это была не Москва. Город-нигде. Плоские, бледно фосфоресцировавшие параллелепипеды домов закрывали небо, мерцали легионы окон, и по всему сумрачному пространству беспрерывно тёк угрожающий и бесплодный гул… Меня даже повело и немного затошнило.
— Вам нехорошо? — встревожился Виталий.
— Непривычно, — признался я. — Чувствую себя потерянным.
— Здесь рядом, прямо за домами, Ходынское поле, — указал направление Виталий, догадавшись, что происходит со мной. — Совсем рядом… Хотите, проедем по центру… по старой Москве?
Я закрыл глаза и понял, что впервые за пятнадцать минувших веков мне стало по-настоящему страшно. Но отступать было некуда…
Я кивнул.
— Сегодня днем там беспорядки были, — как-то без особого чувства сообщил он. — У нас сейчас президент с Верховным советом воюет… вроде как «белые» с «красными»… но сейчас красные пошли громить…
Он произнес слово «телевидение», это физика передачи изображения на расстояние, о которой впервые говорили на Всемирной выставке в 1900-м году. Спустя век это станет главным источником новостей и агитации.
— Только у нас «белые» это бывшие самые «красные», — пояснил он.
— Так я и думал! — догадался я…
Вроде как римляне из бывших гуннов повернули против своих. «Меняется не сущность, только дата», — верно заметил когда-то лорд Байрон.
Виталий разыскал авто «такси» — и вскоре мы влились в мерцающий поток разноцветных, обтекающих капсул…
— Посмотрите, подъезжаем к Манежной… — сказал мой московский Вергилий. — Университет.
Знакомые стены быстро проплыли мимо сознания. И в мертвенных отсветах чужого будущего, увенчанный кровавыми пятнами, проплыл мимо и канул — Кремль.
— Дальше… — невольно пробормотал я.
— А вот выезжаем на Горького… Да! Теперь она снова Тверская! — пихнул меня локтем мой Вергилий… но Данте я в эти минуты завидовал.
— Что?! Пешкова?! — запоздало ужаснулся я.
— Его… — И Виталий глянул на меня с опаской. — Не волнуйтесь в прошлом году все кончилось… А вот Елисеевский…
Пятно промелькнуло.
— Может, остановимся ненадолго? — предложил Виталий.
— Не надо, — взмолился я.
— …А вот Страстная площадь. Пока что Пушкинская. Но «Пушкинская» все-таки лучше «Горького». Правда?
Этого места не надо было мне показывать совсем. Пушкин стоял не там!..
Как это не сентиментально, но первое свидание в своей жизни я назначил у ступеней его пьедестала. НЕ ТАМ! Памятник Пушкину вдруг оказался «земной осью» моей памяти… И со сдвигом оси вся моя Россия и весь мир сдвинулись и вывернулись куда-то в ирреальное, искаженное пространство дурных сновидений.
Пушкин стоял не там… И страшная темная глыба надвигалась на него сзади… И все светилось, светилось слепо, отпечатываясь в моем сознании какой-то геометрически плоской чернотой.
— Увозите, пожалуйста… — снова взмолился я.
— Издалека к нам? — вдруг подал голос шофер.
— Вы угадали, издалека, — не соврал я.
— Видать, вы — потомок еще тех. — Шофер удивил меня своим радушным тоном.
Я подумал и признал, что и теперь он не ошибся.
— Не здесь росли. Повезло.
Этой реплике я даже успел удивиться.
— Я слышу: акцент у вас особенный.
— У меня?! Акцент?! — обомлел я.
— Еще бы… Говорите с такими руладами…
Виталий сочувственно посмотрел на меня и, насколько позволяло пространство, развел руками.
— По проспекту Мира к вам не поеду. Там, уже, наверно, стреляют… — хладнокровно сказал шофер. — Гостя надо беречь. Поедем по Кольцевой. Подкинешь еще, командир? За безопасность, а?
Виталий вздохнул и согласился.
Через полчаса авто остановилось в приятно темном дворе…
— Ничего. «Белые» на этот раз победят… — подбодрил меня шофер, явно пролетарского происхождения..
…В гробовом, без окошек и зеркала, лифте будущего меня подняли на неизвестный этаж — и вот я очутился в прихожей маленькой пестрой квартирки.
С приветливой подозрительностью мне улыбнулась молодая, щуплая женщина, одетая в точно такие же, какие были на мне, линялые брючки. Мне стало неловко. Впереди, держась за мамины пальцы, встречал «посланца богов» годовалый малыш.
— Лена, ты ни за что не поверишь! — Виталий пылал щеками. — Пойдем, объясню на кухне. Не будем пока смущать гостя.
Меня же он, предваряя домашнюю сенсацию, завел в маленькую комнату, бережно усадил в кресло и произвел большое впечатление экзотическим хозяйским словом:
— Адаптируйтесь…
Я остался один, неподвижен, в скромном мягком кресле, в не слишком далеком будущем, думая при том: «Где-то крест на моей могиле давно стоит… наверно, уже покосился».
В ту минуту я вспомнил отчетливо-сумрачный эпизод моей ранней юности.
В полуверсте от нашего хиленького имения, на холме, чудесно запечатленный в окнах дома и особенно красиво в мезонинном окне, ясно-ясно светился тонкий березнячок.
И вот однажды, в начале апреля, сойдя с московского поезда в свежую пустоту серых полей, я пошел по подсохшей дороге к дому. Я не сразу заметил это, новое… Только странное напряжение в груди и скованность, необъяснимая шаткость в ногах подменили вдруг всю мою весеннюю радость. Что там такое? Я вытянул шею, заторопился и вдруг замер пораженный…
Сразу открылись дальние, такие же серые леса, с каймою хвойных крон, а березняка не стало, его срубили. «Срезали», — как спокойно сказал отец. Я побежал на холм, вспотел… но все никак не мог расстроиться. Наверху остались только низенькие, нестрашные культи, саднившие беловатой слизью. Я отупело осмотрелся, поглядел оттуда вниз, на недалекий свой, но какой-то в ту минуту совсем чужой и неуместный родовой дом. «Какая жалость!» — подумал я, все еще не горюя, не расстраиваясь, а как-то беспечно, оглушенно недоумевая и даже невольно, подспудно, в самой слабой своей глубине разыскивая как бы выгоды нового положения вещей: простор… открытое место… будет дальше видно из окна…
Я спускался к дому неверным шагом, тяжело дыша.
— Здравствуй, Никола, — сказал мне отец, неторопливо шествуя навстречу и, по вечной своей привычке, пожевывая темный мундштук.
— Папа, здравствуй! — отчаянно выдохнул я. — А березы-то!
— Срезали, — спокойно кивнул отец.
— Какая жалость! — выкрикнул я и тут едва не заревел.
— Жалко, — кивнул отец и сосредоточенно вынул мундштук изо рта. — Что тут скажешь… Не все нам любоваться, кому-то в дело.
Куда я попал! Я наполнялся пустым, холодным ужасом, видя, что этот, мой родной, дом — уже не совсем мой и вся земля кругом — не моя. Все неотвратимо делается чужим… а я сам — как бы нигде и никто, точно из меня всю мою душу вынули, пустив внутрь какой-то эфирный хирургический холод.
— Не унывай, — сказал отец. — Иди обедать.
Я болел день за днем. Я не мог смотреть в окна. Я ощущал страшную потерю хуже, помилуй Бог, смерти близкого человека. То, чего меня лишили, я осознавал как исконно, священно моё. Я не знал куда себя деть!
В тот день, за обедом, я сказал, чувствуя виском зияющую пустоту окна:
— Папа, я теперь не смогу жить здесь летом.
— Почему? — спокойно и грустно спросил отец.
Я посмотрел на него с отчаянием: разве он не понимает «почему»?.. и раз не понимает, значит, не переживает того же сам… и раз он… то как я смогу объяснить?!
Я снова чуть не заревел — в свои гордые пятнадцать лет… И, до боли согнув шею, капнул в суп.
— Потерь в жизни немало… и будет немало, — сказал отец, бережно погромыхивая ложкой. — Не мы хозяева мира… Каждый хочет остановить время, Никола… Но Бог милостив, Он обещал, что когда-нибудь Он Сам его остановит.
— И что тогда? — буркнул я.
— Тогда воскреснут раз и навсегда только самые чистые и самые детские наши воспоминания, — пообещал отец. — И то, прошлое окно — тоже. Вот и будут новое земля и новое небо… А пока придется потерпеть.
Я посмотрел на него, не веря и ничего не понимая.
— Отчего ты не спросишь, где мама? — спокойно спросил отец.
А мама всего-то на всего отъехала в уезд, в нотариальную контору.
Я не стал жить дома в то лето… В начале мая случилось худшее: холм, мой любимый холм, на котором провел детство, обнесли оградой, не пускавшей меня. И это стало самой горькой в моей жизни несправедливостью… ведь прогоркло-сырой день марта восемнадцатого года, когда хлипко и бессильно запылал облепленный мужиками дом и в его гостиной стали со звонкой мукой обрываться раскаленные струны рояля… даже тот день не оставил во мне такого — незаживающего — надреза…
И вот теперь Москва, и это гулкое, громоздкое, громадное будущее с какой-то новой гражданской войной по соседству. Повторялась трагедия моих берез. Этой Москвы не существовало, не могло существовать для меня, и этого будущего как бы вовсе не было. И — взаимно. Для этой Москвы не могло быть меня.
За что?
«Есть, есть за что, — сказано мне было прямо в глубину темечка каким-то чрезвычайно приветливым голосом. — Все, что ты помнишь и любишь, — одни березки, да окошки, да холмики. Только вот любишь, по устройству души своей, все снаружи, со стороны…»
«Как это «со стороны»?!» — взбунтовался я…
А верно ведь замечено. Снаружи… Из пустоты.
«Ведь ты березками да дождиками что в своей душе подменяешь? Известно? Первую же заповедь сразу… Вспомнил… «…и всею крепостию своею». Кого? Ведь предупреждал Предтеча иудеев: не кичитесь избранностью своею… подумаешь, дети они Авраамовы. «Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму». И из камней сих Бог может создать десяток Россий, как создал и ту, при которой душа твоя драгоценная вся из окошек да березок. Забыл, что будет со сберегшим душу свою?! Вот!»
«Не забыл! Не забыл!» — захлебнулся я.
«…Вот вы умники душевные так и сгубили свою Россию. Своей любовью к березкам да дождикам, да к «говору пьяных мужичков»… своим душевным обожанием и накликали дровосеков. А теперь вздыхаете: срезали… И не в том беда, что памятник переставили, а в том, что ты душой суетишься только… все ее переставить поудобнее ищешь».
Проклятая рефлексия! Я увидел. Себя. Со стороны. Паяц в узеньких, разве что не балетных штанишках.
Я отвел взгляд в сторону и увидел светлые и толстенькие томики собрания сочинения Ивана Алексеевича Бунина. И сразу на душе потеплело: лучик моего родного времени соединил меня с чужим 1993-м годом. Издание оказалось совсем новым, и я сказал вслух (да и сейчас повторяю):
— Иван Алексеевич, как я рад за вас!
Тут явились и Бальмонт, и помраченный Блок, и Брюсов — и все свои как будто посмотрели на меня, говоря: «Не горюй! Подумаешь, Пушкина переставили… Смотри глубже. В корень».
Как я был всем им рад!
— И правда. Куда они могут «переставить» Пушкина!
Толстый энциклопедический словарь, глубокомысленно стоявший в сторонке, таил от меня множество страшных тайн. Поколебавшись, я протянул к нему руку.
«Никакой политики! — запретил я себе. — Плюнь! Одной революцией больше, одной меньше… Смотри в корень. Иван Великий пока стоит. Большой Театр стоит. Конец света еще вроде бы не наступил, и меня, наверняка, накормят ужином в одна тысяча девяносто третьем году от Рождества Христова. Что необходимо и, в общем-то, достаточно…»
Я распахнул букву «А» и задрожал. Буква «А» была самой запретной. Но я рискнул. Слава Богу, не нашлось ничего страшного…
А вот и Бальмонт, и Брюсов, и Бунин… были и Есенин (что с ним будет, молчу!), и красномазый крикун Маяковский (и тому туда же)… «Реформатор поэтич. языка»… этот варвар-то, гунн, бр-р-р!
Из наших мало кто потерялся в Лете… разве что мы с гипостратегом подкачали… О, эти годы с роковой черточкой посредине! На несколько часов я пережил всех и о всех порадовался и о всех взгрустнул.
Я сильно смутился, когда вошел хозяин.
Заметив словарь в моих руках, он все понял:
— Себя искали?
— Слава Богу, не нашел.
— Да, — неопределенно кивнул Виталий и, потупившись, добавил: — Я вам завидую.
— Стоит ли? — засомневался я.
Он неловко развел руками:
— Все-таки разнообразие в жизни… Знаете, по-моему, жена немножко поверила.
Хозяйка вошла в нарядном платье, неся салатницу и глядя на меня уже вполне гостеприимно. Малыш остался в дверях, крепко ухватившись за косяк.
Я принял решение материализоваться пообстоятельней и сказал в поддержку Виталия:
— Мне, право, очень неловко, сударыня. Ваш супруг, вероятно, уже удивил вас небылицами, а у меня, хоть убей, на руках никаких доказательств.
— Да, — очень деликатно улыбнулась она. — Кроме замечательного акцента.
— И вы про акцент! — ужаснулся я.
— Вы только не волнуйтесь, — снова улыбнулась она, явно не считая меня городским сумасшедшим, освоившим фокус проникновения в замочную скважину. — Я уже привыкла к тому, что почти все невероятные истории, с которыми мой муж возвращается домой, оказываются правдой.
— Ты ничего не понимаешь! — вдруг запальчиво воскликнул Виталий, густо покраснев. — Главное, что я изобрел машину времени… Только не имею ни малейшего понятия о том, как она работает.
— В последнее поверить труднее всего, — заметила милая супруга Виталия и взглядом еще раз подбодрила меня.
Эта пара наполнила жизнью мою пустую Вселенную.
Стол был накрыт, а мне теперь очень хотелось поплакать где-нибудь в уголке. «Никакого времени не существует, — сообщил я себе. — Этот ужин среди хороших людей — в вечности. Так и знай».
Вскоре дело дошло до моей истории.
— Если вы поверили, что я родился сто лет назад… — начал я, — то, верно, не слишком удивитесь и тому, что последний раз я рассказывал свою сказку одному из наемных военачальников самого Аттилы.
— Нет, не слишком! — поспешно поддержал меня Виталий, счастливо улыбаясь.
Он, кажется, только и ждал новых чудес на голову своей мудро-доверчивой супруге.
Итак, я вновь приступил к черновику своего романа.
Вскоре Виталий стал немного пугать меня отрешенным взглядом, а Елена, так звали его жену, — удивлять улыбкой, полной сочувствия ко мне, неправдоподобному рассказчику. Через полтора часа она попросила нас переместиться на кухню — пришла пора укладывать малыша, — а вновь присоединившись к компании, дождалась только моего разговора с самим Аттилой, после чего поднялась с извинениями:
— Николай, вы на меня, пожалуйста, не сердитесь. Я сегодня почти не спала, Митька не дал, а завтра уходить на работу очень рано.
Попутно я узнал, что супруга Виталия выезжает на карете «скорой помощи».
— Вы только не беспокойтесь, — снова убаюкивающее улыбнулась она. — Витя постелит вам на диване… если только отстанет от вас до утра.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. О, с какой радостью, точно сходя на шлюпку с отчаянно тонущего корабля, я пожелал спокойной ночи хозяйке этого маленького дома!
— Я вас завтра еще увижу? — спросила она.
— Не знаю, — сразу огорчился я. — Признаться, я-то себе не хозяин.
— Тогда, всякий случай, счастливого пути.
Я поблагодарил.
— В холодильнике борщ, — напоследок сказала она.
— …Вот женщины! — проводив жену спать, сделал страшные глаза Виталий. — Им все хоть бы хны. Хоть конец света… Главное, постирать до этого успеть. И чтобы борщ не успел остыть…
— Не она, а ты ничего не понимаешь! — с олимпийской строгостью сокрушил я Виталия, невольно перейдя на «ты» в момент великого откровения. — Слушай меня. Я живу на свете полторы тысячи лет… А с учетом будущих веков — целый эон… Все эти мои россказни, в сущности, — вздор. Подумаешь, путешествия Гулливера. Женщины знают лучше, что временно и мелочь, а что вечно.
Виталий сердито ухмыльнулся:
— Скажете тоже… Тут Апокалипсис, а в Царстве Божьем что ж, по вашему, один борщ должен остаться?
— Скажу вам, Виталий, только одно, — не мог сдержать я монументального воодушевления. — Вот ваша супруга, на мое счастье, ушла спать с середины этих приключений, замучивших меня вконец. Я пожелал ей спокойной ночи. И только с этим пожеланием осознал, что вся фантасмагория, в которой меня вертит, как в водовороте, должна иметь скорое завершение… Она сгинет, как туман. И тогда вправду, извините, останется, опять же на мое счастье, этот не показавшийся вам борщ. И будет мне при этом борще «воскресение мертвых и жизнь будущего века. Аминь».
Виталий глядел на меня оцепенело… и тогда я вернулся во дворец Аттилы.
Ко второй половине ночи мы добрались также до второй половины бутылки армянского коньяка.
Виталий возбужденно щурился и вдруг спросил:
— Еще долго?
Я замолк, опешив.
— Извини, пожалуйста! — Опомнившись, он взмахнул руками. — Просто у меня возникла гениальная идея. Такая космогония — с ума сойти!
«Теогония…» — вспомнил я сфинксову улыбку Демарата.
— Просто я никак не дождусь своей очереди, — повинился еще раз Виталий Полубояр. — Я тебе все объясню. Продолжай.
Я продолжил, невольно комкая кое-какие подробности и уже через четверть часа представил ему возможность объяснить всё и вся.
Виталий на минуту впал в транс, его остановившийся взгляд вызвал в моей памяти шамана и напугал: почудилось, что меня вот-вот безжалостно выбросит из этого доброго дома, в котором я уже успел прижиться, в пустую бездну времен.
— Тот мир, в который ты попал, — торжественным шепотом изрек Виталий Полубояр, — просто-напросто электрическая игра.
Я, наверно, смотрелся полным идиотом.
— Сейчас будет наглядное пособие, — пообещал Виталий. — Ты все поймешь.
Здесь, на кухонном столе, стоял, придвинутый к стене, уже знакомый мне куб с выпуклым слепым окошком. Виталий нажал на одну из расположенных на кубе кнопок — раздался ровный и высокий, весьма неприятный звук, а окошко матово, бледно засветилось.
— Это телевизор, — сказал Виталий. — Сейчас ночь. Ничего не передают… Если оно, вообще, теперь работает. Да нам и не нужно.
Он ненадолго вышел и вернулся с темным коробком, из которого торчал рычажок и свисал провод. Посредством провода коробок и телевизор были соединены, и в окошке появилось рисованное, схематичное изображение уходящей вдаль дороги и на переднем плане разные причудливые авто.
— Смысл прост, — сказал Виталий. — Ты — шофёр. Ведешь машину по извилистой трассе, кого-то обгоняешь… Не справился с управлением — разбился.
Возникла иллюзия движения авто в трехмерном пространстве, дорога вилась навстречу, вилась, приближались препятствия.
— Демонстрирую катастрофу, — объявил Виталий.
Авто не справилось с поворотом. Раздался скрежет металла. Авто рассыпалось…
— Идея ясна? — спросил Виталий.
Я тупо кивнул.
— Но все это примитивно… каменный век, — предупредил он. — Уже сейчас созданы системы, практически заменяющие реальность. Они так и называются: «настоящая реальность»… Ты сидишь в кресле, голова твоя вся, целиком, накрыта шлемом, а шлем оборудован системами, которые создают совершенную иллюзию пространства, предметов, звуков. На руках — особые жесткие перчатки, имитирующие захват иллюзорных предметов, которые ты видишь в данный момент. Идея ясна?.. Лет через двадцать такая игровая реальность будет выглядеть совсем реальной. Прямое воздействие на мозг…
Было от чего похолодеть… Вспомнилось вооружение атланта Сигурда-Омеги.
Виталий тут же и добил меня:
— Тогда произойдет новая промышленная революция: рабочий будет стоять у конвейера, вколачивать, куда надо, заклёпки, а ему будет казаться, будто он охотится на слонов в Африке… или, скажем, отстреливается от всяких монстров… Придумают на любой вкус.
— Мрачные перспективы, — признал я. — Не хотелось бы угодить ненароком в то время…
— Но ведь ты уже угодил, — без труда ошеломил меня Виталий.
Изложить его оригинальную «космогонию» я считаю необходимым в виде особого, отдельного параграфа. Причина тому одна: вселенский масштаб гипотезы.
Итак…
В не столь отдаленном будущем электрические развлечения достигнут совершенства. Иллюзорные картины станут субъективно неотличимы от действительных. Единые технические цепи оплетут весь земной шар, и, возможно, возникнет всемирный орган управления ими. Несметные килоуатты электрической энергии будут питать и поддерживать всеобъемлющие «приключенческие» иллюзии. Антагонизм труда и отдыха исчезнет, а производительность возрастет в десятки раз.
Наконец, мощность поступающей в системы энергии превысит некий критический уровень. И тогда произойдет самоорганизация материи. Мир игры заполнит собой некое отдельное измерение Вселенной, превратившись в реальность уже вполне объективную.
А потом наступит Апокалипсис.
Преобразится весь библейски сотворенный мир, но — никак не мир игры, искусственный аппендикс Вселенной. Этому эфемерному, не учтенному в чертежах Мироздания бытию суждено стать своего рода «филиалом преисподней». Мир-«пузырь» замкнется и повиснет в неких непостижимых и кромешных пространствах, «во тьме внешней». Души несчастных участников игры, увлеченных забавой в самый неподходящий момент — при конце света, — окажутся уловлены в «пузыре». Эти души понесутся в бесконечных грёзах, в «беличьем колесе» языческого метемпсихоза, переселения душ.
Важнейшее правило всех электрических игр: поэтапное прохождение игроком уровней сложности. Причем на каком бы этапе ни сорвался — будешь тут же отброшен на самую нижнюю, первую ступень.
Инкарнаполис Планеты Истока и есть точка отсчета. «Адрес» очередного «рождения» игрока, побежденного, погибшего на любом из этапов безысходного и бессмысленного единоборства с «умным духом» Машины, что поработила своих создателей. «Валхалла» — символ абсолютной победы и недостижимая цель. Валхалла недостижима именно по той причине, что случае последней победы игрок должен быть отпущен на свободу. Но Сфера («пузырь») замкнута, выйти из ее невозможно, и в ней, вероятно, еще долгие века (какие века?) будет «перевариваться» запас некогда поглощенной электрической энергии.
Не исключено, что невозможность последней, решающей победы на высшем уровне Игры изначально заложена в программу.
Пир в Валхалле — приманка для души. Боги — персонификация «умного духа» Машины. Богов нет, но имя им — легион.
Таким образом может быть объяснено устройство Сферы… Но есть тайны: гунны и вторжение времени. А за спинами гуннов маячит тень некого «мага эона». Кто он?
— В систему можно ввести особую программу. Ее называют «вирусом». Это программа-разрушитель, — вполне магически произнес Виталий Полубояр. — Следовательно, существует сила, цель которой — уничтожить, расколоть Сферу. — Взгляд Виталия сиял вольтовой дугой. — Никаких чудес! Просто технология!.. Это означает только одно: со Сферой борется не Архангел Михаил, а человек!
За логикой Виталия я не поспевал, а с отсутствием чудес пока никак не мог согласиться. Поэтому решил задать очень глубокомысленный вопрос:
— А что ты скажешь о конях Апокалипсиса? Гунны… кони — это вещи одного рода.
— Может быть, может быть, — таинственно улыбаясь, проговорил Виталий, разгоряченный гонкой собственного воображения. — Теперь я понимаю: за магом эона охотятся не эти пресловутые «боги из машины», вовсе не они… Ведь гунны здесь — как бы единственная сила, сила хаоса, которая способна разрушить Сферу и, тем самым, освободить души, уловленные миром Игры. Ты понимаешь?
Он смотрел на меня в упор взглядом не человеческим, но — демиурга. Взгляд Аттилы не внушил мне такого трепета…
— Только гунны могут расколоть Сферу и выпустить людей назад — в реальную историю… Так ведь?
— …или же, расколов Сферу, выбросить их во «тьму внешнюю», пессимистически предположил я, вспомнив последние слова атланта Сигурда-Омеги.
Но московский «демиург» меня не услышал.
— Теперь я понимаю: ты появился здесь не случайно, — возвестил он, решительно ткнув в меня пальцем. — Я как раз занимаюсь созданием антивирусных программ. А каждый антивирус по своей природе то же вирус. Гунн-ны! (Я уже начал проваливаться в бездну) Разве ты не догадался? Гунны и есть вирус!.. Но какого масштаба нужен мозг!.. Я даже угадываю ход мысли… Но как он, находясь в Истории, то есть до Апокалипсиса, узнает о возникновении Сферы? Это же временной парадокс!
Черная искра догадки пронзила меня от темени до самого крестца… Я стиснул веки, я стиснул зубы, решив терпеть насмерть… Но пытка оказалась молниеносной и невыносимой — раскаленные иглы впились в мои веки изнутри… Я мог прекратить эту пытку в следующее мгновение: открыть глаза и просто посмотреть на человека.
— Зеркало! Дай зеркало! — натужно выдохнул я, едва удерживая сознание.
— Что такое?! Что с тобой?! — перепугался рядом «маг эона».
— Зеркало! — шепотом, боясь разбудить бедную хозяйку, завопил я, придавив глаза кулаками.
Виталий схватил меня за плечо и потащил в ванную комнату.
— Выйди! — велел я ему. — Оставь меня!
Он вышел.
И тогда я широко раскрыл глаза.
Не было никакого зеркала. Я не мог убить себя. Серая стена стояла передо мной во всю широту Вселенной.
В Манчжурию! О, как я захотел в тот миг в Манчжурию! Прямо в убийственную полынью!
— Свободный исполнил свой выбор в совершенстве, — прозвучал в моем мозгу глас Одина.
— Я больше никого не убью! — прокричал я мысленно в ответ.
— Цель существует лишь до исполнения выбора, — провещал глас. — По исполнении ее уже нет ни в прошлом, ни в будущем… Выбор исполнен, и воля Свободного направлена в пределы Круга…
Я не успел крикнуть «нет!». Пространство опрокинулось — и серая стена на несколько мгновений стала гладким дном глубокой пропасти.
Летя болидом, я заметил кругом некое мгновенное пространство: неясную геометрию очень просторной комнаты, матово-бесцветные стены, прямоугольник неразборчивой живописи голубого тона и перед ним, ближе к пролётному наблюдателю, изысканно-высокую фигуру в черном.
Таково было пространство мига, нижняя поверхность которого оказалась гладка, холодна и тверда… Однако я уже привык шлепаться голым телом об гладкую твердь.
Я поднялся, не долетев до Манчжурии…
Мироздание почти не изменилось. Лишь та очень высокая женщина стояла теперь лицом ко мне, а не к голубому прямоугольнику. В поле моего зрения появился еще один предмет: соразмерный ее исполинскому росту бокал-цилиндр с оранжевой жидкостью. Этот бокал был в ее руке.
— Лечь! — раздался у меня в голове повелительный женский глас.
Появился еще один предмет. Черный инструмент с дульцем, наведенный на меня. Из другой ее руки.
Вот что меня успокоило: растерянный взгляд ее полярно-голубых глаз и прическа. Прямые, светлые, северные волосы, мягкими волнами касавшиеся ключиц. Мгновение назад они были идеально ровными, а теперь были чуть спутаны, испуганно и мило. Несмотря на угрожающий черный предмет и не менее грозный черный мундир, все уже было скорее мило, чем опасно.
Успокоившись, я упал ничком на пол.
Надо мною звонко фыркнуло, раздался лампочный треск — и спину мне обдало брызгами кипятка… Я изогнулся, как ошпаренный червяк.
— Свободный, не двигайся! — была новая, вполне противоречивая по смыслу слов команда.
Я присмирел, скрипя зубами.
Она подошла, опустилась близко на колени, я ощутил холодные прикосновения к обожженным местам… Жгучая боль быстро утихла.
— Встать можно.
Повинуясь, я бросил взгляд назад, в пространство еще не виденное. Там было очень широкое окно с прямоугольником пасмурного неба. Перед окном простирался фантастический стол, который я, по своему невежеству, назвал бы «приборной доской», а перед столом фантастическим белым цветком парило белое кресло.
Прямо посреди «приборной доски» зияла безобразно-черная пробоина, и все, что из нее было вырвано взрывом, рассыпалось кругом дымящимися осколками.
— Простите за вторжение… — начал было я.
— Медлить было нельзя, — молча, но выразительно прервала меня хозяйка этой холодной обстановки, — Я закрыла твой вход, Свободный. Выбора не было.
Я стоял перед ней, великаншей, женщиной-атлантом — вновь самым что ни на есть дояблочным Адамом, ничуть не стыдясь, даже не понимая своей наготы.
— Разве за мной гнались? — спросил я.
— Не знаю, — был ответ, стеревший из моего мозга любые предположения на тему.
Пальцы, сжимавшие бокал, казались белее ее скандинавского лица.
На ее черной униформе посверкивал уже знакомый мне значок.
«Может ли так пугаться женщина, воин высшего круга?» — попытался зайти я в эту реальность с другой стороны.
— Неверная оценка эмоций, — услышал я ответ. — Зрительная ошибка.
— Вы Рингельд? — Как же я раньше-то…
Она как будто вздрогнула. Или вновь «зрительная ошибка»?
— Да. Рингельд-Тета, воин Белого Круга.
— Я… — представился было…
— Знаю, — ударом мысли перебила она, не шевельнув губами. — Сообщение пришло по каналу Альфа. Мой муж замкнул кольцо.
Я поник. Честнее было сказать: убит мною…
— Он просил меня…
— Знаю. — Тень промелькнула по голубизне ее глаз. — Мне сообщено.
— Я соболезную вам, Рингельд. — А что еще оставалось?
Она бесстрастно закрыла глаза, и я перевел взгляд на тот же неизменный, забытый ею в руке оранжевый бокал. Он оставался в этом, чужом мире нелепой, но очень реалистичной деталью.
— Надо спешить, — сказала она, открыла глаза и, наконец, заметила бокал.
Она протянула руку в сторону, к стене. Рука проникла в стену легко, как в плотный туман — я слегка похолодел, вспомнив… — и вернулась целой, но пустой.
— Пойдем, Свободный.
…Вспоминая Рингельд, я уже не сомневаюсь, что в те минуты она проявляла не родовую хладнокровность касты воинов, а невероятную выдержку. Только выдержка, а никак не бесстрастность, могла расколоть тот проклятый мир. Я восхищаюсь ею.
Рингельд провела меня в другую комнату, нечеловечески просторную, и в ней я припомнил только одно: необъятное ложе под белым покрывалом, приглаженным тщательно, как заснеженное поле. Воины жили по-спартански, без лишних мелочей, в стерильной красоте.
Рингельд сделала какой-то сигнальный жест — и полотно стены от потолка до поля растворилось, обнажив нутро гардероба. Достав из него небольшой прозрачно-плёнчатый мешок, она положила его на край постели и сказала перед тем, как выйти:
— Одевайся, Свободный.
Этот мешок поиздевался надо мной пару минут прежде, чем признаться, что состоит из двух кусков пленки, слабо слепленных по краям.
Потом я все-таки удивился — впервые в новом для меня, чужом мире: предложенная мне одежда оказалась самым ординарным европейским костюмом двадцатого века. Вот список: черная двойка в сопровождении «накрахмаленной» сорочки, узкий черный галстук в серебристую полоску, темные тонкие гетры и остроносые черные туфли. О нижнем белье умолчу. Для Адама было более, чем достаточно.
«Чуть-чуть велико», — заметил я, но тут же был посрамлен: одежда, туфли — все само, точно живое, ужалось на мне до нужного размера, и я едва не сказал «спасибо».
Вдова Сигурда-Омеги вошла, когда я затягивал галстук. Взглянув пристально, она сказала: «Правильно». Я чему-то обрадовался и, поразмыслив, понял чему: не было ни страшной боевой «лапы», ни слепой маски-«арены».
— В нашем распоряжении, Свободный, осталось десять единиц длительности, — предупредила она.
Мы встали против пустой стены.
— Тебе, Свободный, необходимо знать, — повелительным тоном продолжала она. — Ты в одежде ординарного оператора. Ты должен ходить, как ходят операторы: быстро, не оглядываясь по сторонам, не останавливаясь посреди линий. В домах воинов операторы бывают крайне редко, по особым предложениям. Мы привлечем к себе излишнее внимание, если нас заметят вместе. Между тем, Свободный, тебе нечего опасаться: в нашем мире не существует никаких особых обычаев и религиозных ритуалов. Внешне ты ничем не отличаешься от оператора… Ты выйдешь первым. Пойдешь направо до конца, ступишь на красный круг и спустишься вниз. Внизу становись на первую линию, на красный треугольник.
Инструкция выглядела вполне пугающей, и я, не утерпев, задал еще один вопрос:
— Кто такие операторы?
— Низшая техническая каста. Рабочие Программы… Длительность истекла.
Передо мной образовался проем двери.
Я шагнул, как требовалось, в коридор, повернул, как надо, и сразу начал репетировать роль оператора. Быстро и не в меру решительно двинулся я вдоль голой, матово-фосфоресцировавшей катакомбы с очень высоким сводом. Вскоре мне почудилось, что вся моя уверенная ходьба — просто иллюзия, а ноги машут впустую… Стена возникла перед моим лицом внезапно, и я едва не ударился в нее. Я отступил на шаг и рискнул оглядеться.
Коридор в самом деле кончился. В двух углах пол был помечен кругами: слева — синим, справа — красным. Я поспешил оказаться на красном, и дуновение пространства перенесло меня в какое-то новое место. Одна из стен была полупрозрачной, за ней угадывалась улица. Я смело двинулся к той стене, и она, протаяв навстречу, выпустила меня сквозь «полынью» наружу.
Я спохватился… и вздохнул с великим облегчением: модный чиновничий костюмчик остался на мне. Я был готов к любой экзотике, но только не к тому, что увижу перед собой самую обычную земную улицу, наполненную самой обычной деловой спешкой людей самой обычной, земной наружности… И сделал первую ошибку, замерев истуканом, затем — и вторую, закинув голову и с нескрываемым любопытством обозрев вершины города.
Кристальные параллелепипеды небоскребов в милю высотой, а в ущельях меж ними — термитный поток какого-то невесомого, целлулоидного, бесшумного транспорта… и внизу эта сомнамбулическая спешка чиновно одетых и бодрых на вид мужчин. Женщин приходилось отлавливать взглядом — всего одна-две их приходилось на сотню бесстрастных прохожих.
Небо виделось пасмурным, желтоватым, но, в общем-то, высоким… вернее сказать, неба не было вовсе, а был некий потолок, мягко излучавший дневной свет, не яркий и вполне удобный для глаз.
Спохватившись вновь, я, наконец, притворился аборигеном и шагнул в течение…
Меня отнесло довольно далеко прежде, чем я вспомнил про «линию» и про «красный треугольник». Я повернул назад и сразу увидел над толпой великана-атланта, воина в униформе. Он двигался по-своему, неспешно, но куда стремительней операторов. Густая толпа буднично расступалась перед ним на десяток шагов. Так, верно, шествовал когда-то Гулливер среди лилипутов, уже привыкших к его променадам… Я проводил воина косым взглядом, пока он не канул в стену одного из небоскребов.
«Линии» остались для меня загадкой, а «треугольники» я обнаружил по внезапному исчезновению людей, вступавших в пределы невысоких ограждений на краю тротуара.
Выбрав из радужного многообразия цветов нужный, я, должно быть, тоже исчез — и появился в… «Колизее»!
То есть я сразу обнаружил себя сидящим на зрительском месте одного из ярусов колоссального стадиона. Ареной служила равнина просторнее, пожалуй, Бородинского поля, и на арене кипело сражение. Высота была слишком велика, чтобы ясно разобраться в муравьином копошении, но догадаться было нетрудно: темный прямоугольник справа, светлый прямоугольник слева, там и сям разбросаны еще кое-какие квадратики — и вся эта геометрия центростремительно сближалась. Движение неровных волн было конницей, цепочки дымком и запоздалое погромыхивание — признаками артиллерии.
Я осторожно покосился на соседей: по бокам от меня сидели безмолвные зрители театра военных действий, только мужчины и только в «форме» операторов. Имя им, людям в строгих костюмах, белоснежных сорочках и темных галстуках, было бесчисленный легион, ибо хребты зрительских ярусов смыкались где-то в туманной дали.
Я не заметил среди зрителей воинов, но одной деталью их вооружения владели здесь все операторы: то были маски-«арены» Полагавшаяся мне лежала в выемке правого подлокотника… К моему изумлению, здешние маски обеспечивали обзор не сферический, а обычный… Но при этом они оказались волшебными биноклями, позволявшими рассматривать поле битвы в мельчайших подробностях. По мысленному желанию маска-«арена» то приближала отдельные сцены боя вплоть до искаженного лица падающего всадника крупным планом, то вновь позволяла наблюдать за торжеством смерти с высоты вороньего полета… И еще один фокус: волшебная маска не позволяла разглядывать вплотную зрителей, то есть вне пределов поля битвы, большой Арены, увеличение не действовало.
Старательно «не выделяясь из толпы», я наблюдал баталию из эпохи французского Просвещения, пока в моей «арене», прямо перед глазами, не полыхнула вспышка молочного света. В следующий миг кто-то коснулся моего плеча.
Я быстро снял маску и увидел перед собой уже не армии на Арене, а очень невысокого человека в просторном голубом комбинезоне с круглой эмблемой на груди, изображавшей синий круг, разделенный косым крестом на четыре сектора. Кажется, человек был пожилым и седовласым, но я не запомнил его лица.
— Оператор, — сказал он, не шевеля бескровными губами, — тебя ожидают на входе в сектор. Позволь указать.
Я поднялся с места — и только тогда заметил, что мое зрительское кресло оказалось в пустом проходе.
Мы вошли в долгий фосфоресцирующий коридор, который кончился прозрачной стеной. За ней среди бесцветной пустыни и под бесцветным небом возвышался вдали сложный геометрический этюд города.
— Оператору следует ожидать здесь, — сказал мой проводник и, остро посмотрев мне в глаза, добавил: — Миссия слуги исполнена.
Моя эпическая интуиция проснулась:
— У слуги есть имя?
Слуга мефистофельски улыбнулся:
— Локи… Локи-Альфа.
И пропал, войдя в стену.
Я же рассудил с опозданием: «Вот он — бог-предатель… тот, который открыл ворота Валхаллы»…
Не прошло и минуты или какой-нибудь иной единицы длительности, как за стеной всплыл дисковидный летательный аппарат, и слабый зеленоватый луч, им испущенный, скользнул по стене. Часть ее растаяла. Диск подплыл вплотную к бреши, ослепил меня лучом белого, молочного света — и я вмиг очутился рядом с пилотом.
Кордмльерские стены «Колизея» стремительно отдалялись. Мы летели над пустыней.
— За Свободным никто не следил? — спросила Рингельд.
Я очень удивился ее вопросу.
— Если б я знал, что нужно быть настороже… Мое внимание привлек лишь тот человек, который привел меня к месту нашей встречи.
— Он — единственный слуга, которому я вынуждена доверять, — сказала Рингельд.
— Значит, без слуг не обходится и здесь, — невольно смирился я с тем, что все космогонии в итоге одинаковы.
— Свободный заметил, какого он роста, — смягчила тему Рингельд. — Он — из низшей касты служителей Программы.
— А что это за цирк, где я побывал?
— Примитивное развлечение операторов, — сказала женщина-атлант. — Внешние войны. Что есть настоящая война, известно лишь воинам высшего Круга.
Я не успел спросить, что значит «настоящая», как она открыла эту грандиозную тайну:
— Внутренняя война. Внутри каждой живой клетки тела. В каждой молекуле. В каждом атоме тела. Бесконечное число столкновений в бесконечно малом делении пространства. Поражение в одном атоме означает аннигиляцию, распад всей сферы тела. Вспышка… Кольцо замкнуто. Путь воина вновь начнется от Инкарнаполиса — через внешние войны планет низших Кругов… Сигурд был первым воином Хариты.
Она замолкла, и я долго следил за стремительным встречным током пустыни…
Прежде, чем из-за горизонта вздыбился перед нами город мощи поистине титанической, затмивший виденных мною левиафанов, я узнал еще кое-что. Мозаика кромешной космогонии пополнилась новыми стеклышками. Я узнал, что легионы из низших каст, операторы и слуги, тоже проходят посмертный круговорот через Инкарнаполис Планеты Истока и по неким врожденным признакам и талантам распределяются по всем освоенным, завоеванным Кругам и планетам вселенной Сферы. Кончают жизнь в низших кастах вполне обывательски, в своих постелях, едва дотягивая до земного полувека, и обязательно от белокровия — таков закон здешней природы.
Меня осенило! «Внутренняя война» — это своего рода противоположность молитве… Антимолитва…
Между тем, Рингельд сообщила, что перед нами не жилой город, а боевой форт. Над фортом в плоти туч зияла ровная круглая прорубь в бездну черного пространства, и в той по-зимнему остро сверкали звезды.
— Да, здесь находится выход в пространство, — подтвердила Рингельд.
Аппарат нырнул в титаническую геометрию крепости и замер, коснувшись тверди, среди полей стального блеска, под черной аркой, вздымавшейся выше воображения Жана Эйфеля.
Колба пилотской кабины растворилась — и сверху в нас ударил мощный пучок интенсивно-лунного света. Не сдержав любопытства, с риском ослепнуть я различил в вышине сияющий треугольник с мутным лунным бельмом внутри.
Нечеловеческим стальным звуком раздалось слово-вопрос, адресованное явно одной лишь Рингельд… Вероятно, я услышал его мысленное эхо.
— Цель?
Рингельд спокойно ответила:
— Планета Истока.
— Чин иерархии? — вопросил некий страж.
— Престол касты, — отчеканила Рингельд, замерев изваянием. — Канал Омега. Право наставника скаутов.
— Обратимость канала нарушена. Четвертый Рим закрыт, — изрек страж. — Контроль права.
Рингельд подставила свету открытую ладонь. Сверху в нее уколол красный луч. И погас.
— Второй контроль, — потребовал страж.
— Опусти голову, Свободный, — велела мне Рингельд.
Я опустил… и слегка содрогнулся. Рядом со мной поднималась другая рука Рингельд — облаченная в страшную боевую клешню. Рука поднялась. Мощно сверкнуло над нами, гулко лопнуло, сгущенный лунный свет погас. Наш аппарат сорвался со стального поля во мрак.
Пронзив встречный тоннель, мы очутились под «входом в пространство», среди легиона боевых «ос»-дирижаблей. Одну из них мы захватили без боя. Но надо признаться, что я не заметил в этом боевом порту ни одной живой души.
Мы взлетели.
— Нас не преследуют, — в унисон моему удивлению растерянно сказала Рингельд.
Никакого лунного света не было, но она оставалась белее милосского лика.
— А кто-то должен преследовать? — вопросил на это иванушка-дурачок, он же Свободный с большой буквы.
— Мы нарушили Первый Закон, — безжизненно сообщила Рингельд.
— Может быть, ваш поступок был слишком неожиданным для тех, кто должен начать преследование?
— Я отлучена от Инкарнаполиса… — донеслась до меня мысль Рингельд, не имевшая отношения к вопросу. — Уже отлучена.
Мне было трудно представить тяжесть такого приговора. Я понимал смутно: «отлучение», вероятно, означало потерю права очередного рождения… то есть… что? Исчезновение?… некая консервация души в самом глубоком круге здешнего ада?
— Но ведь выбор сделан тобой, Рингельд, — сказал я, вспомнив, что в античном разговоре богов и героев нет обращения на «вы».
— У меня не было выбора, — совсем заинтриговала меня Рингельд. — Этим мы отличаемся от Свободных… Посмотри вниз, Свободный!
Харита, планета Белого Круга, выглядела со стороны как бильярдный шар с ущербом в виде круглого темного пятнышка. То было отверстие над фортом. И вот оно стало быстро затягиваться мутно-голубоватой дымкой.
«Пространство закрывается! — с легким трепетом догадался я. — Кто-то закрывает его…»
— Сбывается, — молча прошептала Рингельд.
— Есть пророчество вне Предания? — опять догадался я.
— Да… Оно возникает в памяти каждого воина, как только он восходит на Белый Круг.
— Программа?
– Нам не положено называть… — качнула головой Рингельд. — Пророчество гласит: «В день, когда закроется пространство, падут врата Валхаллы…»
— Конец мира? — не нужно было быть пророком, чтобы предвидеть это.
— Не знаю! — отрезала Ригнельд. — Нет шага назад.
Как-то буднично выглядел тут конец света… тихо. Может, таким он и должен случиться?
Мы неслись в кромешной тьме чужого, беззвездного космоса и молчали.
Когда я заметил во мраке тонкую радужную ленточку, Рингельд подняла руку и сказала:
— Граница Круга.
Радужный диск возник в воздухе прямо перед ее лицом. Я заметил некий ритуальный жест — Рингельд словно бы вычертила на диске не известную мне руну. В следующий миг весь космос полыхнул белой вспышкой.
«Неужто!..» — мелькнула апокалиптически озорная мысль.
Я ошибся — путешествие благополучно продолжалось.
Перед нами сиял выпукло-голубой лик Планеты Истока. Земля… Или ее копия.
Несколько крутых долгих маневров заставили меня закрыть глаза и побороться с тошнотой. Когда я вновь поднял веки, внизу уже расстилался знакомый пейзаж: леса, леса до горизонта.
Аппарат завис над кронами вековых дубов. Прозрачный пол «осы»-дирижабля под нами исчез, учтивый воздушный вихрь опустил нас на шишкинскую полянку.
Я с удовольствием вздохнул. Пахло моим миром… Даже если это была лукавая копия… Но, может, и сам я был всего лишь копией того человека, что замерз в манчжурских сугробах?
Те миры, которые я недавно пронзал метеором, как будто не имели никаких запахов. Здесь пахло всем родным — чуть ли не дымом Отечества… Но: Антарктида, не мало CI-й век, а может — и весь МI-й… «и все это прелесть бесовская», — ни в шутку, ни всерьез предупредил я себя.
Рингельд, щурясь, обследовала ясные голубые небеса и сказала:
— Никого!
— Врагов не стало, верно? — тихо удивлялся я ее милой недогадливости.
Она посмотрела на меня и болезненно улыбнулась:
— Возможно, все они собраны в одном…
Я обиделся сразу и крепко:
— Предполагайте все, что вам заблагорассудится, сударыня… Но не вы ли сами называли меня «Свободным»?
— Да, — без колебаний признала Рингельд. — Извини, Свободный… Нам пора.
У края поляны, прежде чем войти в лесную чащобу, она повернулась назад и вскинула боевую клешню. Сгусток бело-синего огня ударил «осу» точно в прозрачную голову. Гигантская магниевая вспышка затопила мир, а когда я прозрел, лишь крохотные сверкающие капельки еще падали на траву. Огромной межзвездной машины как не бывало.
— Слишком многое остается для меня загадкой, Рингельд, — не выдержал я.
Она скрыла глаза под маской-«ареной», и настроение мое сразу упало. Она двинулась по тропе, а я побрёл за ней… Впрочем, «побрёл» душой, а телом-то еле поспевал за ее размашистым петровским шагом.
— Всем известно, что Свободные почти как боги, — сказала она, словно додумав какую-то очень важную мысль.
— Кто это внушил вам? Сами боги? — уточнил я.
— Да.
— Однако боги не смогли предотвратить ваш побег…
— Я была уверена, что даже не успею покинуть дом…
— И вот еще вопрос: откуда в вашем гардеробе… то есть в доме воина Белого Круга взялся костюм простого оператора… да еще нужного размера?
Рингельд резко повернулась и нависла надо мной. Я задрал голову и подумал: «В сущности, просто гуляет по лесу большая тётя с малышом».
Рингельд порывисто сняла маску.
— Ведь тебе, Свободный, известно, что я — изменник! — прокричала она, плотно сжав губы.
Мы долго смотрели друг на друга — я — вверх, она — вниз. И я постиг, в чем мой грех: этот мир с его диковинным часовым порядком, кастами, Кругами, аренами был так чужд мне, так глубоко неизвестен, что я невольно принимал его обитателей за неодушевленных марионеток.
Вот к какому неожиданному выводу я пришел: наверно, мы так же думали про японцев в девятьсот четвертом году… а потом на те вам — Цусима!
Я так и сказал Рингельд, невольно перейдя про себя на «ты», чтобы очеловечить ее:
— Прости меня. Ваш мир так не похож на наш, что я до сих пор вас за людей не принимаю.
— Да… Ты — Свободный, — впервые улыбнулась надо мной Рингельд.
Грустная была улыбка.
Я пришел к выводу, наконец, что мертвенная бледность — просто расовая черта женщин-воинов.
— Это я-то «свободный»? — завел я свою пластинку. — Меня просто подняли за волосы и кинули в прорубь…. Я пока что цел и невредим, но на самом деле не понимаю ничего. Меня, например, искренне удивляет факт, что здесь, в этих лесах, заранее протоптаны тропы на любой случай жизни. Даже на случай предательства и побега!
Рингельд искренне изумилась. Она поглядела себе под ноги и растерянно осмотрелась по сторонам:
— Я никогда бы не подумала…
— Признайтесь, Рингельд. Кто приходил к вам домой перед моим появлением?
— Вчера. Сигурд был призван, и как только он ушел… почти сразу появился слуга. Я не поверила своим глазам.
— Слуга? — с интонацией сыщика заметил я.
— Да. Слуга. В доме воинов. Невероятно. Он бы не смог пройти. Но он стоял передо мной. Он сказал, что кольцо Сигурда должно замкнуться.
— Инкарнаполис?
— Я не поверила. Сигурд был первым воином Хариты. Слуга странно улыбался. Он сказал, что я могу немедленно подавать требование.
— Что оно означает?
— Запрос на нового мужа…
— Известие поразило вас? Застало врасплох?
— Тебе сказано, Свободный: я просто не поверила, — вполне простодушно отрезала она. — Ситуация казалась невозможной. На входе в мой блок стоял слуга и улыбался. И при этом произносил страшные пророчества. Сигурд был первым воином Хариты. Каждый воин готов в любой миг начать Путь заново, но Сигурд…
— …первый воин Хариты, — рискнул перебить я ее.
Тем временем, в памяти моей происходила странная аберрация — тот «слуга» чертами лица всё больше напоминал мне… Виталия Полубояра…
— Был, да, — помедлив, кивнула Рингельд. — Вероятность замыкания моего кольца была намного выше… Но Сигурд всегда смеялся над моими страхами. Он часто говорил, что разделит свою минус двенадцатую степень на двоих.
«Неужто в эту дьявольскую машинку проникла любовь? — эпически представил я. — Машинке — крышка… Ржавчина может быть прекрасной».
— Что это? — спросила Рингельд.
Пришлось объяснять ей, что такое ржавчина… а потом что такое ржавчина со знаком «плюс».
— Вы и Сигурд, вы долго прожили вместе? — задал я вопрос, едва закончив лекцию по химии.
— Дольше, чем любая пара Хариты, — исчерпывающе ответила Рингельд.
«Не так-то легко справиться с человеком… даже в аду», — злорадствовал я.
— Вы не поверили слуге… но и не прогнали его?
— Не успела… Он показал мне это.
Из невидимого кармашка на широком поясе Рингельд вынула квадратную пластинку и подала ее мне. Я увидел объемное, почти живое изображение младенца, лежащего в яйцевидной колыбели.
— Кто это? — не решаясь догадаться, наперед глупо вопросил я.
— Сигурд-Омега Второй.
— То есть…
— Начало кольца. Это — он.
— В Инкарнаполисе?
— Да.
— Вы никогда раньше не видели детей?
— Никто, кроме слуг, не видел людей ниже возраста скаута.
— Откуда же берутся эти? — решился я…
— Развитие плода осуществляется в капиллярах Инкарнаполиса, — спокойно, по-лекторски сказала Рингельд. — Но ничего не известно о структуре каналов оплодотворения между планетами Кругов и Планетой Истока. Запрет.
— Что же случилось с вами, когда слуга показал вам изображение ребёнка?
Губы Рингельд сжались еще плотнее.
— Не способна это объяснить, Свободный. Я перестала быть собой. Я изменилась больше, чем если бы замкнула кольцо. У меня не было выбора, Свободный. Твое предположение неверно.
— Значит, изображение подействовало гипнотически?
— Я не понимаю…
— Что произошло потом? Слуга отдал вам изображение?
— Он сказал, что я должна оставаться на месте, пока не придет Свободный. Свободный проведёт. Свободный знает. Так он сказал и ушел.
— И дальше вы действовали по наитию…
— Не понимаю. Каким образом?
— По Программе. Знание того, что нужно делать в каждую последующую единицу длительности, появлялось само собой…
«В космогонии Виталия Полубояра, среди мириадов звезд и миров, не хватает одной маленькой искорки, — радостно подумал я. — Слава Богу, Он не забывает никого… ни одной души, даже погребенной на дне потопа».
— Я предвижу, что скоро Свободных в этом мире станет гораздо больше, — добавил я, подумав еще кстати: «Кто и где напишет новый эпос, новейшую Эдду?»
Тропу пересек тонкий ручеёк-родничок, весело мерцавший на мелких, разноцветных камешках.
— Граница! — опасливо отступила от него Рингельд. — Дальше может идти только Свободный.
— А вы?
— Я отлучена. Кольцо не замкнется. Я остаюсь ждать здесь.
Я вспомнил, как таяла от прикосновения к Границе рука Сигурда-Омеги.
— Там гунны? — вырвался ненужный вопрос.
— Нет. Здесь начинается Земля скаутов. В ее центре — еще одна граница. Ты увидишь малую Сферу. Это Инкарнаполис. Только ты сможешь войти в него.
— Конечная цель? — Тоже ненужный уже вопрос.
Рингельд поднесла к моим глазам объемное изображение младенца:
— Он. Свободный должен принести его мне.
— Должен?
— Миссия Свободного… — сказала она и не она — это говорила в ней Программа.
— А как же Граница? Разве ребенок сможет пересечь ее? Даже две?
— Направление из центра вовне не имеет границ.
— Понятно. Я сейчас лезу через забор. Но как я найду нового Сигурда? Ведь их там, — я ткнул пальцем в подземное царство, — миллионы… если не миллиарды.
— Сигурд оставил Свободному координаты, — как само собой разумеющееся, напомнила Рингельд. — Свой личный знак траектории. Когда ты пересечешь Границу Инкарнаполиса, ты должен помнить этот знак. Только Свободный способен переносить память через Границу.
Координаты… Я сник.
— Рингельд. Покажите его мне еще раз…
Младенец поглядел на своего будущего похитителя серьезно, испытующе…
— Постараюсь узнать его, — пообещал я Рингельд.
Она улыбнулась совсем не эпически… Или это я сам, в своей памяти, приписываю ее хладнокровной улыбке грусть и даже усталость?..
Я было выступил в новый поход — но спохватился:
— Сейчас меня снова разденут?
— Полная вероятность, — не шутя, кивнула Рингельд.
«Униформа» операторов пришлась мне по душе, и я пожалел ее — разделся и аккуратно сложил ее на сухой травке в двух шагах от Границы.
— Мне не пришло бы в голову, — удивленно призналась женщина-воин.
Я шагнул к ручью.
— Будь внимателен, Свободный, — напоследок предупредила она меня. — Скауты могут становиться опасными.
Коленки мои привычно дрогнули.
— А как я найду эту малую сферу? — спросил я, наконец замечая, что на нашей стороне брода довольно зябко.
— На Земле скаутов пространство обладает очень высоким центростремительным притяжением. Любое свободное движение ведет к центру.
«Свободное… Это означает «куда глаза глядят» — и прямо к цели, — прикинул я. — Точь-в-точь, как в сказке».
— Пожелай мне удачи, Рингельд… — Только это и оставалось…
Она растерянно улыбнулась:
— Не понимаю тебя, Свободный. Что это за слово?
— Все будет хорошо, — подытожил я и шагнул через ручей.
…На Земле скаутов показалось теплее. Я оглянулся: ручей позади был, лес по ту сторону стоял… А Рингельд не было! Опять чертовы фокусы!
Я двинулся через лес, стараясь не примечать никаких троп, именно куда глаза глядят, чая таким парадоксальным образом максимально сократить свой путь. Маугли из меня получался никудышный. Как и в гуннской Европе, я исколол себе ноги, исцарапался и много чего во вселенной и в своей агасферской жизни успел проклясть.
Однако ж, видать, не совсем худо мне там было, раз, увидев в чащобе какие-то необычные строения, я не задал заячьего кругаля, а не преминул подкрасться и полюбопытствовать.
Мрачные тяжелые срубы парили в бору исполинским допотопным стадом…
Я заметил добела утоптанную площадку, дымки и — совсем знакомое — огромный котел. Вот когда я вздрогнул: «Гунны! Сорвалось!» Никаких сомнений не возникло: гунны проникли, протекли и сюда, в святая святых космической империи сто первого века… И уж совсем не удивился я, когда увидал мрачную богатырскую кавалькаду, медленно и мощно выступившую из-за срубных жилищ: кони — дремучие, всадники — мохнатые… и мамонтовой поступью эта дюжина заворачивала в мою сторону.
Мыслишки разлетелись: встать на их пути соловьем-разбойником, чтобы сразу расчистить себе путь… или же юркнуть в кусты? Будет меня спасать сила неизвестных богов, или же эти боги-демоны-демиурги от меня уже отреклись?
Я юркнул. Мокрый лесной дёрн пакостно холодил всякие места, и какие-то мошки ползали по мне, где хотели…
Всадники приближались. Кони были вполне земными… На ездоках — меховые шапки, кожаные одежды, а вооружение — луки, копья, мечи. Всё соответствовало земной Истории…. Только вот лица… Лица варваров меня удивили: какие-то чересчур гладкие, чересчур юные… просто отроческие.
«Ба! — прозрел я. — Это же дети! Скауты…»
На вид каждому было лет по двенадцать или чуть больше. Очень-очень крупные детишки. Атлантики… Дети воинов!.. Мир стал понятней, но, как предупреждала Рингельд, не безопасней.
И вот копыта застукали по тропе совсем близко, земля подо мной заколебалась. Они проезжали мимо, не чуя засады… Я прижался виском к холодной, влажной почве и стал думать: у младших — военная прогимназия… Они осваивают древние войны и охоты. Потом оставят гуннские одеяния и облачатся в мундиры — начнут стрелять огнем… а уж в конце пути — космические войны титанов. Войны неизвестно с кем. С пустотой. С тенями демонов, которых создает всемогущая Программа.
Сквозь золотистые осенние травинки я смотрел им в спины… Прекрасное варварское детство. И высоко в варварских, языческих небесах — высшие воинские посвящения, войны с духами, а потом «внутренние войны»… и наконец — Валхалла! Варварская иллюзия совершенства и вечности… Христос заберет своих, для остальных — вечная бессмысленная радость войны с собственным бытием… против бытия. Снова манихейский ад.
От такого космогонического размаха я невольно осмелел и приподнялся, по-отечески грустно глядя вослед вечным героям. Один за другим могучие отроки пропадали в дневной темноте бора — и пропал бы, канул бы последний… если бы по сюжету моей судьбы ему не полагалось обернуться.
— Хой! — по-мальчишески звонко крикнул он и заворотил коня.
Я вспомнил про малую Сферу, про младенца Сигурда… и спустя полминуты осознал, что чешу во все лопатки.
Охота началась.
Лес позади трещал, оглашаясь кровожадно-веселыми голосами.
«Сжечь их всех! Сжечь!» — попыхивала мысль, а ноги несли.
Лес стоял навстречу густо — но вдруг весь пропал. Я выпал в солнечную долину, как бы немного вогнутую, и на ее дне, там, куда меня несло уже силой земного тяготения, лежал большой, в два человеческих роста, матово-молочного цвета шар.
Трава была скользкой и острой. Шар прыгал у меня в глазах.
Покрыв треть расстояния, я оглянулся.
Отроки-варвары настигали неспешной цепью… Соломинки копий, дуги луков. Со стороны я и себя прекрасно замечал под ясными земными небесами: голый, бледный дикарь сверкал пятками, а за ним — умелый, спокойный гон… благо, что без борзых. Только подумал — что-то хвать за бок не хуже борзой — и стрела, сорвав лоскут кожи с мякоти, ткнулась в землю… и отстала.
Я успел добежать. Я прыгнул, как заяц, в самом скверном мироздании из всех, в какие попадал. Я прыгнул на гладкую с виду, тускло блестевшую скорлупу, а попал в густой, по-банному теплый туман… потом медленно падал… потом очнулся на ровной среди каких-то гладких выпуклостей.
Я посмотрел вверх и увидел — на высоте двух десятков саженей потолок, всей своей бескрайней площадью испускавший ровное молочное сияние.
Поднявшись на ноги, я осмотрелся теперь в горизонтальной плоскости на уровне роста. Под молочным потолком, загибавшимся за недалекие горизонты, всю нижнюю твердь занимало сотовое поле, и каждая сота, прикрытая уплощенным, полупрозрачным колпаком, служила колыбелькой. Во всех сотах, насколько хватало взора, можно было различить голеньких, мирно спящих младенцев… Вот Инкарнаполис!
Раненый мой бок горел и плавился, я же, весь остальной, холодел: еще несколько мгновений назад не было досуга вспоминать «координаты» обновленного Сигурда-Омеги…
Конечно же, мелькнуло искушение: взять любого. Но та же цепкая, земная, змеиная мудрость Адама уже падшего подсказала: слукавишь — не выйдешь из этого Кощеева яйца никогда.
И в мысленном борении, в слабости душевной я пребывал, стоя прямо над колыбелью бывшего… или будущего?… первого воина Хариты — Сигурда Омеги… Второго или Третьего… Видимо, в этом странном мире и подсознательное воспоминание могло служить верным компасом… Впрочем, был еще где-то странный слуга, очень влиятельный слуга, бог Локи… только предателем ли он был… Не исполнителем ли тайного заговора богов, решивших одолеть собственную Программу? Не самим ли творцом странных техник — Виталием Полубояром, проникшим в этот мир вслед за мной, по моей тропе.
«Координаты» — шеренга единиц и нулей — слабо фосфоресцировали на нижнем ободке колыбели, я узнал их.
Я осторожно прикоснулся к колпаку — в тот же миг колпак растаял, а младенец открыл глаза и посмотрел на меня.
— Тс-с! — сказал я ему и еще с большей осторожностью взял на руки.
Он был очень тёплый, мягенький живой человечек — и хранился вместе с миллиардом таких же в необъятном Кощеевом яйце.
— Тихо, малыш! — повелел я ему.
Но он и не думал поднимать рёв, а только пригляделся ко мне — тот ли явился? — и заснул.
Затаив дыхание, я сделал шаг в сторону, поскользнулся и чуть не упал.
Я поскользнулся на собственной крови — она так и сочилась вниз по ноге. Рядом с пустой сотой осталось два неотчетливых алых отпечатка ступней… как раз для новой погони по следу.
Но какой погони? Откуда? И куда было бежать-спасаться теперь?
Мои вопросы, между тем, уже никому не были нужны, потому что наступала вполне волшебная кульминация эпоса. В памяти остались лишь туманные всплески видений.
Я был в себе, но при этом спокойно наблюдал за самим собой с некой безопасной и беспространственной высоты.
На месте соты-колыбели вдруг разверзлась огненная магматическая бездна… Она стремительно расширялась, как воронка мальмстрема… и я двигался-скользил, как лунатик, по тонкой, едва различимой на глаз скорлупе, покрывавшей эту огненную бездну. И вдруг магма погасла, уступив место космической пустоте… Там, в бездне, под нами, замерцала звездочка… она стремительно, как необыкновенный болид, летящий снизу вверх, приближалась к моим стопам… И вдруг мир перевернулся… и тьма, пронизываемая болидом, точно летящим в цель, оказалась надо мной… а под ногами — молочное море без берегов…
Была вспышка — падение «Тунгусского метеорита» прямо в темя… а когда я очнулся, невозмутимо стоя на ногах, я прямо перед собой увидел Рингельд.
Я вздохнул и порадовался холоду осеннего леса. Мистерия себе завершилась.
— Вот он… здесь… — сказала Рингельд.
Я осознал, что она уже долго смотрит на свое сказочное сокровище, которое я извлек из Кощеева яйца, доставил по адресу и успел уже передать из рук в руки.
Эпос подошел к концу.
Посмотрев назад, я увидел по ту сторону ручья — там, где влекло тяготение Инкарнаполиса — абсолютную пустоту, даже не черный беззвездный космос, а именно ничто, тягостное для восприятия, будто не вовне, а в самих моих глазах при определенном направлении взгляда появлялись глубокие черные бельма…
— Что это? — вроде бы уже не страшась никакого конца света… с ужасом спросил я.
— Ты, Свободный, вышел оттуда, — тихо отвечала Рингельд. — Я уже полагала, что не сможешь выйти. Я знаю, что Белого Круга больше нет. Аннигиляция Сферы. Есть только я и он. Я смогу защитить его.
«Космогонии стало чересчур густо», — подумал я и потряс головой, чтобы утрясти ее, эту все никак не завершающуюся космогонию.
Потом я отступил прочь из эпоса и стал натягивать нижнее бельё, затем — брюки…
Вот что осилило моё воображение: женщина с ребёнком на руках — вот достойная искра для местного апокалипсиса… Кощеево яйцо лопнуло. Планета Истока — первое семя новой Вселенной, и посреди планеты, вобравшей в себя тьму изначального Хаоса, посреди этого дремучего бора — женщина-воин со своим Адамом-младенцем на руках… Очень языческое начало!.. Для всех остальных, не взошедших в Царство Небесное, возвращается ветер на круги своя.
Когда-то над древней языческой Землей седые боги устали от вечной войны и согласились капитулировать. Они спустили с цепей своего врага — огненного Пса преисподней… Валхалла, вспыхнула, как порох. Боги поступили с собой почти как люди. Почти… Люциферу снова не удалось создать вечность.
Боги Сферы, наследники Одина, знали давнишнюю Историю… Поджигая свою Валхаллу, они хотели выглядеть лучше — и получилась карикатура: Ева и Адам с языческим героизмом вступают в новую жизнь… Еще одна химера, еще один никчемный вселенский пузырь… если бы не смягчающее обстоятельство: роли разыгрывались человеками, а не демонами. Очередная языческая вселенная лопнула, но в ней осталось одно маленькое местечко для женщины с младенцем, и уж какие роли были у обоих в ожидании конца света — для вечности не имеет никакого значения.
Мне понравилась моя космогония. Виталия Полубояра, новоявленного Мага Эона, я перещеголял… Эта эпигонская вселенная нуждалась в свободном выборе одного случайно —??? — извлеченного из Истории человека… Это была плохая, кромешная вселенная, но любой вселенной всегда оставлен один маленький шанс.
— Рингельд, чему быть дальше?
— Я смогу жить здесь, — был ответ. — Я ведь тоже была скаутом, Свободный.
— Догадываюсь… — У меня возникло предчувствие, что я совершенно напрасно застёгиваю последнюю пуговицу на пиджаке: ведь я уже стал в этом, чужом эпосе лишним. — У тебя есть план?
— Предание гласит, что неподалеку от Земли скаутов есть гора. На ее вершине растет дерево, дающее съедобные плоды весь год… С этого я начну.
Это дерево мне тоже было известно: крона его возвышается до небес, а корни проникают вглубь преисподней…
— А на мой счёт тот слуга ничего не говорил? — полюбопытствовал я, не более того.
— Он сказал только, что Свободный сможет войти в Инкарнаполис и вынести ребёнка… Сигурда.
Важное правило эпоса: когда дело сделано, волшебные помощники должны исчезнуть, более не обременяя своим присутствием последующий, отнюдь не волшебный быт.
Я посмотрел на валявшуюся у ног Рингельд боевую лапу-клешню, вспомнил о способе полковника Чагина и самого первого воина Хариты Сигурда-Омеги. «Нет! — сказал я себе. — Эта хитрость не нова… и не к случаю».
Не скажу, что решение далось мне легко: вид махровой бездны, черного бельма Вселенной, вызывал холодную дрожь в каждой отдельной клеточке моего тела. Здесь, на ручейке-пороге бездны, я, возможно, приблизился к понимаю «внутренней войны»….
— Прощай, — сказал я Рингельд, более не приближаясь к ней ни на шаг.
— Прощай, Свободный, — с благодарной, и только, улыбкой ответила она, вернее откликнулась…
— Я желаю вам счастья.
— …Не понимаю, Свободный.
— У вас всё должно быть хорошо.
Я хотел было завершить сцену еще более эпической репликой, последним наставлением мудрого волшебника: «Посмотри, Рингельд, не появилось ли из твоей груди молоко?» Но Рингельд, услышав мою мысль, посмотрела на меня еще с большей растерянностью… Пусть все свершится само собой, без лишних намёков, авторство — сказителям будущих эпох.
…Каждому моему шагу навстречу бездна отворачивалась и сопротивлялась… каждая клеточка моего тела сопротивлялась приближению к тьме изо всех сил всех своих молекул. Ничего не болело — всё во мне стонало, бурлил страх тела, живой и тёплой плоти — перед Хаосом… перед зримым небытием.
«Контракт выполнен, господа боги! — прокричал я сквозь внутрителесную бурю — Отпускайте, чёрт вас всех подери!»
Очертя голову — самое точное, буквальное определение моего последнего броска.
Куда?
Я чаял два исхода: в Ничто или в сладостно-жгучий холод родной Манчжурии, в заледеневшую до окаменелости доху, в коченеющее тело, под заунывную отходную шамана…
…но ударился оземь. По сказочному правилу, полагалось обернуться: «ясным соколом», примеру… Кони и люди разбегались врассыпную, и я, едва оправившись, подумал, что вышло пострашнее «ясна сокола».
Шамана я тоже увидел. Он остался один, кривым пугалом — и весь дрожал. Шаман, таким образом, был. Но не бурятский, а гуннский, до Манчжурии я опять не долетел.
«Здесь-то что опять за долги?» — Досаде моей не было предела.
…Так я и прожил с гуннами последующие три года, всё недоумевая, в какой капкан угодил по дороге в свой век. Грустный маг войны Демарат и сам царь всея клубящейся без ясных границ Гуннии делали вид, что знали, в какой-такой капкан… Впрочем, грех теперь жаловаться: три года подряд я был вхож в изысканное общество римской политической эмиграции — философы, поэты, Герцен… нет, последний, если память не изменяет мне, родился-явился в свет немногим позже…
Итак, все в ту минуту моего очередного пришествия разбежались. Кроме двоих — кроме остолбеневшего шамана и мага войны Демарата. Он уже шел мне навстречу сквозь варварскую панику — легкой и чуть шаткой походкой. Белая туника сияла до боли в глазах, голубой плащ с алым кантом трепетал.
Я заметил, что пальцы его ног, торчавшие из открытых сапог-эндромид, чисты, как аполлоновы, мои же — варварски черны… Выходило, что я так и не отряс прах мира, погибшего за моей спиной, он прилип ко мне, этот последний прах.
— Привет посланнику богов! — буднично признал меня Демарат.
— Привет Мастеру Этолийского Щита! — ответил я, подозревая, что он стал выше чином, раз ходит, не касаясь грязной земли.
— Можно было ожидать, что ты вернешься, — сказал он, — но не столь стремительно. Последний соглядатай видел тебя за тысячным дорожным камнем отсюда.
— Но не дальше первого гуннского колдуна. — Я кивнул в сторону окаменевшего шамана.
— Чья отметина? — полюбопытствовал Демарат, указав на лампас, запекшийся на моем бедре.
Теперь я сожалею, что сгоряча сделал неправильный жест — ткнул пальцем в небо. Все же вернее было — вниз, в преисподнюю. Но я ткнул пальцем в небо и сказал:
— Там тоже полно гуннов.
Демарат возвёл очи горе и поморщился:
— Я догадывался… Но твой огненный взор?
Я ответил шепотом, под видом шутки:
— Погас… Потушили. — И вспомнил о главном признаке посланца богов: — Мои глаза, как они?
Демарат повел бровью… и ответил в голос, на латыни:
— Этого никто не должен знать… До самой твоей смерти.
Рука его, холодная и крепкая, легла мне на плечо, мы остались друзьями и, может быть, немного заговорщиками.
Аттила принял меня, как только я вновь облачился в варварские одежды.
— Ты должен был вернуться, но не так скоро, — сказал он те же слова. — Последний соглядатай…
За моим ответом направление разговора изменилось, так как моя слегка ухоженная в гуннской эпохе рана была припрятана.
— Я не ошибся, — сказал Аттила. — Что у тебя с глазами?
Мы с Демаратом выразили почтительное недоумение.
— Ты, — Аттила навёл на меня перст указующий, — послан ко мне. — И он перевёл перст на себя, в разинутый рот золотого льва, сочно вышитого на груди в виде большого медальона-фалеры. — Ты нигде не нашел Мага Эона.
Он сделал жест, будто помешал небрежно рукой весь необъятный Хаос, кишевший вокруг его дворца.
— Это так, базилевс, — не дрогнув, ответил я.
— Теперь мы будем искать его вместе, — грозно выговаривая каждое слово, сказал Аттила. — Сядь здесь.
И он посадил меня на раскладной табуретик, по правую руку.
— Стратег, ты привел ко мне верховного прорицателя, — сообщил он Демарату. — Ты свое дело сделал.
Демарат склонил голову с эллинским достоинством… и словно подмигнул мне своим чистеньким большим пальцем правой ступни.
— Базилевс, я не уверен, что способен оправдать твое доверие, — блюдя должностную честность, признался я, когда шаги стратега стихли за дверями.
— Не твое дело оправдываться, — миролюбиво поморщился Аттила. — Свою силу ты уже показал. Довольно. Раз-другой в год ты будешь говорить «да» или «нет». По желанию. Как подскажут тебе боги… Или брюхо. — Тут он в самой величественной Зевсовой позе гулко пустил ветры. — Так будет «да». Разумеешь, великий прорицатель?
Я вышел из дворца очень сытый, чуть-чуть пьяный и — совершенно равнодушный. Никогда — ни до, ни после того дня — я не погружался в столь всеобъемлющую наплевательскую нирвану. Даже Нисе не обрадовался, а кто другой за все эти никчёмные тысячи лет хоть раз кинулся мне на шею и так сердечно пустил слезу. Я только спросил ее между прочим:
— Что скажет Демарат?
— О! Демарат тебя тоже очень любит! — отпустив меня, взмахнула руками Ниса. — Ты как он. Пойдем, у нас теперь очень просторно. Я приготовлю тебе ложе.
— Сожалею, Ниса, — ответил я, ни о чем в ту минуту не сожалея. — Отныне я — цепной пёс базилевса. Вернее, собачка на шелковой подушке.
Ниса отступила на полшага и побледнела:
— Раб?! Он раба из тебя сделал?!
Моя усмешка сразу успокоила ее — видимо, она хорошо знала, как усмехаются рабы.
— Кем он взял тебя?
— Верховным прорицателем.
— Жаль… — протянула Ниса, но глядя уже уда-то в сторону.
И вдруг взмахнула руками и пронзительно крикнула.
Я оглянулся: какой-то коряжистый карлик, окутанный клочьями разноцветного меха, убегал, петляя меж кибиток.
— Стоит и таращится, — смеясь, сказала Ниса. — Я пугнула: сожжем тебя, как крысу. Ты ведь можешь их всех сжечь?
— Могу… если получится, — уклончиво и постно соврал я.
— Всех-всех? — Ниса обвела рукой весь притихший табор.
— Всех-всех… — пообещал я.
…Первые «нет» и «да» верховный прорицатель проедал авансом целый год.
И весь год я благодарил судьбу, что Аттила не разменивает мои гимназические познания в Истории по мелочам. Он неспроста выдерживал «посланника богов».
Наконец, пятнадцать веков назад, весной четыреста пятидесятого года от Рождества Христова, владыка гуннов ввёл меня в свои сокровенные покоим, где дюжина светильников почти с электрической яркостью освещала три кубка. Три кубка — золотой, серебряный и бронзовый — сверкали, до краёв наполненные кроваво-алым вином.
— Разумей! — повелел Аттила, прищурившись по-сфинкски.
«Ты все пела, это — дело…» — подумал я, проведя год в необременительной компании Демарата.
— Я могу предположить, базилевс. Здесь три империи.
— Твое слово, — с угрожающим спокойствием проговорил Аттила. — Не ошибись. Не прогневай своих богов.
Он положил указательный палец на край золотого кубка и как бы невзначай коснулся жидкости. Я видел: алая жидкость содрогнулась. Одна трусливая жилка дрогнула в моей утробе… слишком настырно я доказывал себе, что перестал страшиться смерти… вновь порочный круг гордыни…
— Нет, — невольно потянул я время… и неспроста.
Перст Аттилы поднялся и лег на серебряный кубок.
— Нет, — осмелел я.
Перст владыки оставил серебро и лёг на бронзу.
— Не торопись, — тихо-тихо повелел Аттила.
Тут я совсем обнаглел:
— Если бы кость кидал я, то и в третий раз сказал бы «нет».
— Ведь ты послан ко мне, — участливо напомнил Аттила, ему не нужен был прорицатель, обнаглевший от страха. — Ты должен знать, что будет.
— В этом кубке, хоть он и дешевле остальных, крови не меньше, чем в первых двух, — осторожно уклонился я в существо, а не в даты.
— Даже больше, — сверкнул одним оком Аттила, а другое его око было глубоко и темно… где-то уже видел я эту тьму… — Больше. Но и в этом кубке мое вино, во всех трёх — будет моим, и — в этом. Но в этом больше. Раз так, должен сказать ты!
«Изменить Истории?» — потерялся я.
— Ты должен сказать, — велел Аттила. — Ты всего лишь посланник, гонец того, что уже случилось.
Передо мной был царь гуннов или маг, или сам князь мира сего, знающий, откуда и зачем я украден… Но чего я испугался в то мгновение? Какой новой бездны?
— Ведь ты всего лишь посланник, верно? — Аттила добавил в свою реплику каплю сомнения… и этим-то поймал меня!
— Да! — подтвердил я и содрогнулся: вот он и поймал!
— Да! — в голос возвестил Аттила, вырос на голову, засветился весь электрически и поднял бронзовый кубок со стола. — Да! Сошлось! Ты — хороший прорицатель. Здесь — Тулуза!
Я опешил.
— Пью Тулузу! — возгласил Аттила. — Верховный прорицатель, в награду за опасный труд — насладись Римом.
— Римом? — сплоховал я, но вне воли и всякого разумения протянул руку, будто за рукав потащил ее кто-то незримый, к кубку из серебра.
— Стоишь на талант дороже своей цены, — изрёк похвалу Аттила. — Очень догадлив.
Изящный, как цветок лилии, сгусток тяготения — вот чем оказался этот кубок. Одной рукой я мог только повалить его, двумя — оторвать от стола. Аттила держал Тулузское королевство готов на отлёте, невесомо, как бокал с шампанским.
— Я тоже опасаюсь, что кровь римских легионов куда тяжелее… — усмехнулся Аттила, видя мои мучения. — Пей. Ты обязан разделить со мной эту войну.
Легче было поклониться кубку, чем поднять ее к губам.
Вино, душистое, душное и чуть жгучее, протрезвило меня. Поплыл туман в глазах, и я прозрел весь медиумический трюк Аттилы. В тумане, увлекаемый тяжестью кубка вниз, как я сделался умён!
Властителю варваров нужен был настоящий ответ — прорицание без воли прорицателя… Что же сделал я? Вошел — увидел три кубка, отставленные друг от друга на равные расстояния — и сразу догадался по-своему. Три царства: золотое — первый Рим, серебряное — второй Рим, сиречь Константинополь, бронзовое — варварская Гунния. Я невольно понадеялся… на скромность царя Гуннии, хотя золота в ней было уже не меньше, чем в обоих Риммах, вместе взятых.
«Не ошибись», — предупреждает Аттила. И я спохватываюсь. Как оскорбить базилевса признанием, что его царство дешевле прочих, хоть и не меньше, как мешок набитый соломой перед двумя мешками с зерном… И то правда, что гунны золотом не беднее обоих Римов — самая захудалая кобылка, и та вся сверкает.
Я растерялся… И в тот миг я уже не знал Историю Древнего Мира, я не знал, что благополучно существует Тулузское королевство готов, варварское королевство, немногим уступающее первому Риму, и не помнил о Каталаунских полях, державшим звание самого кровавого места Европы до наших дней.
Аттила добился своего: он получил ответ не прорицателя, но — через прорицателя. Он сумел на миг стереть из моей памяти человеческое знание о событии, которому суждено случиться на поверхности Истории — и тем самым вызвал ответ Бездны на свое уже непоколебимое решение. Бездна ответила ему эхом на его собственное «да»…
Вина было много, я тонул в нем, а кубок все не становился легче.
— Довольно, — услышал я глас владыки Бездны. — Ты заслужил отдых.
Кто-то большой и черный отвел меня в отведенные мне покои, где потом я очнулся и, беспрепятственно выйдя из дворца, обнаружил рассвет нового дня.
Было очень безлюдно и тихо вокруг Демарата, которому полагалось дожидаться меня у самых дворцовых ворот по закону до смерти надоевшей мне космогонии.
— Ты не рад мне, — сразу засмеялся он, трезвый как никогда.
— Деваться некуда, — вздохнул я. — Устал. Страшно устал.
— Молчи, — отмахнулся он. — Мне твои прорицания ни к чему. Зайдем к нашим? Они тоже не спят.
— Пить не стану, — сурово предупредил я.
— Знаю… — снова искренне рассмеялся Демарат. — После кубка крови вино не лезет… в крови оно сворачивается, как молоко… Мы просто посидим в тишине. Наступает последний час тишины.
— Разве? — удивился я.
«Все уже всё знают раньше прорицателя…»
— Ведь ты указал направление, в котором дуть ветрам и подниматься буре, — подтвердил мои подозрения Демарат. — Раз есть направление, значит должна быть и буря.
В полдень при ясной, удивительно прозрачной погоде с нежными пёрышками на небесах, тронуло коней за гривы и хвосты и потянуло… Струйками затрепетали разноцветные шаманские змеи на высоких древках, потом на шатрах стали заметно загибаться султаны.
Демарат с достоинством стратега слюнил палец и крутил им, уперев концом в небо:
— Гон на Тулузу!
Потом и сам он поворачивался к ветру лицом, и голубые волны его плаща катились в ту же сторону — на Тулузу!
А в сумерки начало мутнеть, крутило прах земной и задувало всё круче, с подвывом, хлопая крыльями шатров и срывая во мглу шелковых шаманских змеек.
Жеребцы задирали морды, храпели, скалились по-крокодильи, взбивали пыль копытами. И уносило пыль прочь — на Тулузу!
Закат густел, кроваво спекаясь, и стратег Демарат терял утреннее расположение духа. Всё предвещало…
— То, что будет, будет уже не сражением! — докричался до меня с пяти шагов Демарат, стратег. — Хаос! Приход власти Хаоса!
Я увидел, что губы его пересохли и в трещинах.
— Чего же ты ожидал от него?! — прокричал я Демарату уже в самое ухо и указал на то единственное, что на Земле еще мощно противостояло ветру.
Демарат бросил взгляд в сторону дворца и стоически скривил растрескавшиеся губы.
— Я не ожидал ничего! Никогда! — отвечал он мне сквозь вой и свист всех демонов. — Кто я здесь? И кто ты? Кто мы?
— Мудро, но невразумительно, — рассвирепел я, по погоде. — Мы здесь не при чем, и это нас беспричинно с ног сдувает…
Злобную усмешку стратега вмиг сорвало и унесло во мглу. Потом грустная дружеская улыбка — та удержалась на несколько мгновений дольше.
— Никеец… — ласково и беззвучно назвал он меня, и я угадал слово лишь по движению губ и сверкнувшей искорке недоверия. — Простак от христиан, сходящие во ад приветствуют тебя! — сказал он в полный голос. — Помолись за них немножко.
Всю ночь тьма неистово громыхала. Любой огонь запретили под страхом усекновения рук по плечи, и всякий, как мог, спасался в клокочущем небытие до рассвета.
Мне было позволено дождаться утра в своём кругу, среди кромешных философов и поэтов, и мы провалялись на тюфяках, трезвые через одного, плечом к плечу, а кое-кто из весёлых содомлян и совсем вплотную, шатёр вертелся над нами вроде скрученных в Судный День небес.
Утро проявилось из Хаоса очень неторопливо, натужно, бесцветной мутью скверного фотографического снимка. В гуннском стане бешеный гон ветров стих.
Я первым вылез наружу из философского чада — и остолбенел. Сдуло дворец! Начисто. Вместе с тыном и титаническими вратами. Вокруг обширнейшего голого плаца незыблемо стояли конусы шатров, повозки, жеребята. Улица «дворянских» особняков тоже осталась на своём месте.
Помню отчетливую мысль: «Царя тоже нет! Был и не стало. Да здравствует анархия!»
И пока я стоял в оцепенении, смутно сочиняя глупые шутки вместо научного объяснения чуда — пока я так стоял, уже намереваясь умыться для прояснения разума, при полной неподвижности воздуха началось движение праха земного.
Глухой, мерный скрип поднялся со всех сторон света, покатились по земле мириады колёс, а на колёсах поплыли над землёй потоки кибиток, тронулась, густо задышав, всякая четвероногая тварь, посверкивая, потекли потоком острия и лезвия, и в том течении рассекающего плоть железа, в волнах волчьего меха, лисьих и куньих хвостов поплыло, колеблясь и рябя в глазах, гуннское золото.
С муравьиной быстротой были растащены и уложены в обоз деревянные резные дома знати. Но чудо исчезновения царского дворца не померкло в моём воображении. Как ни искал потом в походе, как ни допытывался я в орде и у её вождей, все только цепенели в ответ и начинали качать, как болванчики, головами. Дворец спрятали до срока в преисподнюю, не иначе.
На моих глазах в один день, пока я умывался, без всякого аппетита завтракал бараньей ногой, пока терялся сам в потоках живой стихии, огромный и бесформенный варварский град превращался. Он превратился в вытянувшегося из клубка и поползшего по равнине дракона.
Вот откуда в сказках оседлых народов взялся Змей-Горыныч!
Около пяти пополудни начался Тулузский поход Аттилы.
С каждым днём змей раздавался в размерах, набирал мощь, заглатывая, но не переваривая встречавшиеся на пути воинства и племена: гепидов, остготов, остфранков, тюрингов, зарейнских бургундов… И где-то в закатных равнинах густела на римской закваске встречная сила — великий змей вестготов, алан, иных племён франков и бургундов… Война ради войны. Манихейский хаос.
По ночам мерцание костров сливалось в мутное, низкое зарево, застилавшее всю твердь до окоёмов. В дыму и тумане, насыщенном потом людей и коней, не различить было звёзд.
А по утрам на закопченном небе появлялся бледный кружок солнца.
— Где же брат мой, римлянин Аэций? — на полпути к цели стал вопрошать меня Аттила, ибо вести приходили слишком благоприятные: король вестготов вёл в своей тулузской ставке размеренную жизнь, ложился рано, вставал поздно, войско грелось по привалам, а союзникам было дела мало…
— Где же брат мой Аэций? — стал ежечасно дёргать меня базилевс гуннов. — Не ошибся ли ты? Я не вижу его.
— Ручаюсь, базилевс, что он вот-вот направится на Тулузу, — старательно отвечал я. — Ручаюсь, базилевс.
Я не опасался, что История обманет, но стал опасаться того, что терпения Аттилы не хватит на каких-нибудь полчаса. Обо мне-то История помалкивает — был ли, не был ли такой.
— Но он медлит.
Меня осенило:
— Напиши ему письмо, базилевс!
Мог ли я предвидеть, что История Древнего Мира пригодится мне в таких подробностях!
— Письмо? — Аттила задумался, поскрёб перстнём щеку… и кивнул. — Верная мысль. Я пошлю два письма. Но не брату Аэцию. Я дам ему намёк. Я его раздразню.
Что за почту придумал базилевс гуннов, я узнал лишь спустя полторы тысячи лет: в конце 1920-го года в римской библиотеке я, наконец, восполнил пробелы в образовании. После нашего разговора Аттила отправил в Равенну и Константинополь вежливые ультиматумы: приготовить к его прибытию (разумеется, в обе империи — одновременно!) приличествующий его достоинству дворец. В тот же день, когда послание достигло Равенны и очей императора Валентиниана Третьего, последний великий стратег Империи Аэций отбыл в Галлию…
С этих удачных писем у меня началась изжога. Базилевс гуннов повелительно указывал то на огромный кусок поджаренной грудинки, то на бледно-жёлтые колёса сыра.
— Мне уже невмоготу, базилевс, — жаловался я.
Аттила отечески усмехался.
— Когда твоя голова снова понадобится, я посажу тебя на хлеб и воду. Прорицание годится поджарое, без сала… Наедайся впрок.
Горизонты кругом густо чадили, мутнели реки и чахли затоптанные рощи.
Демарата я видел только раз, издали, в муравьином коловращении войск. Он махнул мне рукой и пропал в потоке.
Однажды око Аттилы засверкало.
— Мой брат Аэций уже в Тулузе, — сообщил он своему «великому прорицателю».
И остановил своё войско ещё на целую неделю.
Живописная, нежно зеленевшая долина была разбита и загажена на века.
На четвёртые сутки великого привала я поддался искушению:
— Базилевс, разве мы ждём еще кого-то?
Майский вечер был по-зимнему холоден. Жилистые руки гунна торчали из лисьего полушубка без рукавов.
— Я жду, — кивнул Аттила. — Брату Аэцию потребуется семь дней, чтобы собрать готских баранов. Я не тороплю его. Негоже торопить великого воина.
— Я не понимаю такой стратегии, — рискнул я продолжить опасную игру с Историей. — Разве не верней застать их теперь врасплох?
Взгляд Аттилы недобро потускнел:
— Пусть трусы кичатся стратегиями… И рабы богов. Пусть твой пьянчуга-эллин кичится стратегией… Ты, прорицатель, огорчаешь меня. Я вижу, что ты и впрямь чересчур сыт. Пора садиться на хлеб и воду. — Он всё тускнел. — Ты один должен знать. Больше никто.
Я отошёл, недоумевая и чего-то стыдясь. Срок прозрения ещё не наступил…
Холодным утром, во второй день лета 451-го года, священно белый конь поднял своего хозяина на холм, от сотворения мира стороживший хмельные поля Шампани… Каталаунские поля. Небо над ними было плотно-серым, но высоким и светлым.
Позади всадника, снизу, подходила, подымалась окутанная паром варварская лава. Никто там, внизу, ещё не мог видеть простора, подвластного всаднику в седой волчьей шапке.
Лава дышала подземным вулканическим гулом — и священно белый конь, спустившись с холма, канул в неё.
— Час настал! — возвестил Аттила, излучая силу, распиравшую кругом воздушное пространство. — Брат Аэций встречает меня.
— Сегодня ночью, — сказал он с седла, поравнявшись со мной. — Будешь только ты. Ты один должен знать. Ты скажешь богам.
— Воля твоя, базилевс, — поклонился я ему по всем правилам.
— Напомни о сроке, прорицатель, — резко бросил он.
— Через два года, — ёжась, напомнил я. — Летом…
— Да. Летом, — перебил он. — Но через два дня. Мне довольно будет двух дней. Остальные два года без двух дней мне не нужны. Пусть забирают, так и скажи им, прорицатель.
Как только сумерки тронули мир, у меня начался нервный озноб. Лава всё густела, пыхая огоньками и дымом.
— У тебя лицо красное, — ткнул он перстом. — Ты выпил?
— Нет, базилевс.
— Не пей, — велел он. — Тебе одному пить сегодня нельзя. Демарата я услал далеко.
Ночь пришла по-зимнему черным-черна. Мириады огней мерцали в отдалении, осыпав восточные и южные пределы ночи, но не ближе, чем на полёт стрелы от царского шатра. Здесь, на стороне великой битвы, тьма служила царю гуннов.
Я оставался единственным слепцом в ночном таинстве Аттилы и два часа кряду стоял рядом с его шатром, схватившись за один из жильных шпагатов растяжки. Какое-то отчетливое, целенаправленное движение происходило вокруг упрятанного в бездну шатра, что-то мерно и глухо ступало по земле, звякало над землёй, всхрапывало, перелетали короткие, строгие возгласы. Потом вдруг большая живая масса прильнула ко мне, незлобно оттолкнув. Лошадь.
— Твой час, прорицатель, — услышал я рядом и сверху глас Аттилы.
Сильные руки с другой стороны приподняли меня и усадили в седло, но поводьев не подали. Лошадь пошла, кем-то ведомая.
Были и другие всадники, явно зрячие во мраке. Как я определил на слух — и впереди, и позади, и с боков. Лошади шли беззвучно — вероятно, с обернутыми войлоком копытами.
Вскоре пелена костров, мерцавшая в нашем тылу, исчезла. Движение пошло под уклон, и я заметил впереди короткую, ровную цепочку огней.
— Там Труа, — сказал мне Аттила сбоку в самое ухо, дохнув жгучим теплом. — Этот город не понадобится нам.
Ночь дышала всё холодней, и наступила минута, когда я мелко задрожал в седле.
— Кто тут зубами стучит? — совсем уж панибратским шепотом вопросил Аттила. — Я подумал, волк увязался…
Жуткие объятия тяжко охватили меня сзади. Я вздрогнул, напугав лошадь… и притих… то оказалось мягкой и тёплой шкурой.
— Грейся, — был приказ.
Долго ли, коротко ли… Движение кончилось, мне помогли встать ногами на невидимую землю.
Направляемый за локоть, я сделал несколько шагов, попал лицом в некую занавесь, она отступила — и за ней воздух оказался сладком согретым, с тонким ароматом сандала… Тонкие струйки света замелькали впереди, и я догадался, что меня вводят в многослойный, как ворох цыганских юбок, шатёр.
На миг осветился профиль Аттилы, затем — его ярко искрящееся око.
— Стой здесь, как дух.
Он властно откинул последний, самый глубокий полог и вошёл туда, где был полный свет.
Осталась, между тем, широкая, мне на пол-лица, щель.
Я увидел по-царски убранное пространство: ковры, пышные тюфяки с парчовой обивкой и золотым шитьём, низенький продолговатый столик с яшмовой мозаикой. Я увидел один из роскошных светильников: факел в руке серебряного Гермеса, легко бегущего над землей.
В первые мгновения Аттила пропал за пределами моего взора, но вот появился, ко мне спиной, и шагнул к центру шатрового круга.
На противной стороне содрогнулась мерцавшая золотым узором материя, и, взметнув встречный полог, в свет явился другой человек.
Он был широк в плечах, в пурпурной тоге… лицо я разглядел почему-то не сразу.
— Брат мой Аэций! — ясной, звенящей латынью возгласил Аттила.
— Брат мой Аттила… — тише, чуть грустно, чуть устало, но тоже не притворно ответил тот, кого называли «последним римлянином».
Они двинулись друг навстречу другу величественно, в обход столика и тюфяков. И — обнялись как двое единственно равных друг к другу в этом гибнущем мире, двое последних титанов в мире мелких людишек и страстей. Последний защитник первого Рима — и Разоритель Европы, Бич Божий, Аттила.
Аэций, на полголовы выше, достойно склонился — и головы титанов учтиво соприкоснулись висками.
О, они помнили друг о друге, скучали друг о друге — чаяли этой священной встречи. Они стояли долго, замерев великолепным языческим монументом, римлянин и варвар, друзья и враги…. Четыре с половиной века с того дня, как сошёл на землю Сын Божий, пронеслись мимо них, не поколебав, и они стояли крепко на тверди, два великолепных, мудрых ящера… Они любили друг друга, ибо в самые последние дни их титанического Палеозоя им предстояло потрясти мир, смыть невидимыми мистическими волнами неизвестные миры будущего, сотворив на просторе виноградных, шампанских полей Франции последнюю и величайшую битву народов мира языческого.
Глядя Аттиле в спину, я хорошо разглядел на ней руку Аэция, нагую по локоть: широкая кость и бледный рыхло-увядающий рельеф мышц… рыжевато-серая накипь волосков… мясистая мраморная кисть… большие, ломаные ревматизмом пальцы, на мизинце — перстень с матово-красным глазом…
— Хорошая встреча, — услышал я голос Аттилы.
— Хорошая встреча, — отвечал Аэций. — Мы долго не виделись…
— Семь лет.
— Священный срок, — улыбнулся Аэций и, бросив исподлобья взгляд в мою сторону, сказал что-то тихо, коротко, по-гуннски.
Титаны расступились, и Аттила, не оборачиваясь, сделал подзывающий жест.
— Брат мой Аэций, я давно хотел показать его тебе. Он скажет и тебе такое, от чего дрогнет сердце. Не сомневаюсь.
Так был объявлен мой номер, и мне осталось лишь выступить из-за кулис… Давненько я не говаривал на латыни, Демарат избегал её…
Я сделал лишь один шаг. В тот же миг на свету возник ещё один персонаж — в долгой, почти до колен, кольчуге и яйцевидном шлеме — вероятно, личный охранник Аэция. Аттила не стал замечать его.
— Подойди, Николаос, — дружески, с намёком, велел он мне.
Я повиновался. Аэций смотрел на меня с величественным недоверием. Вот каким я увидел его в эти мгновения в свете Гермесова факела: большая бледная голова, немного угловатая… круглые, серые глаза, слегка студенистые, как у всех властных стариков… да, он был почти старик, костистый и мощный, с гладкой и бескровной патрицианской кожей… В нём было много рыхлой, увядающей породы, широты лба, седой с перцем патрицианской курчавости… и очень гладкой, стеариновой выбритости пергаментных щёк.
— Каков? Что скажешь? — с гордостью, не понятой мною в тот миг, сказал Аттила.
— Это он? Тот самый гипербореец? Посланник богов? — В тоне Аэция было много разного: скепсис, некий намёк на неуместность экспоната… наконец, почтение к его владельцу. — Мне рассказывали.
— Слышишь, гипербореец? — подмигнул мне Аттила. — Молва идёт. Пользуйся… Брат мой Аэций, согласись, в этом есть доля правды.
— Да… Он не похож ни на кого, — согласно, но без любопытства кивнул Аэций.
— Он верно предсказал место и час нашей встречи. Ещё два года назад.
Аэций чуть нахмурил брови и перевёл взгляд с меня на Аттилу.
— И к тому же он испепелил в одно мгновение двух моих воинов, — с той необыкновенной гордостью добавил мне веса Аттила. — От них ничего не осталось. Кроме зубов. Проверь, брат мой. Подобного фокуса ты ещё не видел. Ручаюсь.
Аэций глянул на своего телохранителя, и у меня хлюпнуло в коленках.
— Осмелюсь… — просипел я. — Этого не стоит делать здесь, сейчас. Может загореться шатёр.
— И это верно, — на моё счастье, сразу согласился Аттила. — От него и такое случалось.
— У меня слишком мало своих людей в этом захолустье, — усмехнувшись, сказал Аэций. — Брат мой, скажи по-братски, к чему он здесь? Темноты осталось ненадолго, и у нас есть о чем поговорить.
— Брат мой Аэций, неужели ты не прозрел, зачем он послан к нам, ко мне и к тебе? — удивился Аттила.
Полагаю, у меня с Аэцием возникло одинаковое выражение на лицах.
Аэций помолчал и неторопливым тяжелым жестом пригласил рассаживаться. Я, наконец, догадался, кто гость в этом шатре, а кто хозяин. Мы опустились на тюфяки. Между нами возник кувшин подогретого, с парком, вина, сладости, похожие на рахат-лукум… Аэций протянул большую руку и разлил сам — Аттиле, себе и напоследок гиперборейцу.
— Брат мой Аэций, — глубоко и довольно вздохнул Аттила. — Твоим коням и тебе — сила!
Аэций отхлебнул первым.
— Лёгкое вино, — оценил Аттила и спросил: — Чьё?
— Моё. С моих галльских виноградников, — ответил Аэций.
— Эта земля нашей встречи ещё не твоя? — поинтересовался Аттила.
— Вожак готов, Теодорих, запросил дорого.
— О нём речь впереди…
Аэций не стал кивать — опустил на миг веки.
— Брат Аттила, у тебя появилась цель удивить меня? — без недоумения, вкрадчиво вопросил он.
— Какие у нас цели?! — словно бы изумился царь гуннов. — Цели над нами, а здесь, внизу, — только средства к их достижению. Это твои слова… Ты говорил их пятнадцать лет назад, в Бургундии. Так умно говорят только римляне. А эллины — еще умнее… Я помню. А ты, брат?
На этот раз Аэций кивнул.
— Вот кто, — левой кистью Аттила указал на меня, — подтвердит твои слова… Ведь тебе о нём доносили. Ты хотел узнать о нём больше. Ты посылал людей — узнать больше. Я не ошибаюсь.
— Да, бывают слухи, отгоняющие скуку, — признался римлянин.
— Он сказал мне день смерти. Сказал точно, как мог подумать только я сам. Мои колдуны врут мне, я их по шерсти глажу… Вот этот чужак скажет тебе, как мне… Ты поймёшь, брат мой Аэций, что мы остались вдвоём. Одни… и последний раз поднять седло… вот зачем он нам. Правда в моих словах, гипербореец?
Он сделал ударение на слове «моих».
— Вижу, что истинным прорицателем снова быть не мне, — решил я на всякий случай смягчить обстоятельства.
— Не ползай, как муха в меду, — рыкнул Аттила. — Твоё слово. Скажи.
— Правда будет нелегка, базилевс… — предупредил я.
— Не для меня теперь. — Аттила торжествующе улыбнулся римлянину.
— Скажи, посланник богов, скажи, — кивнул Аэций.
«Доставь удовольствие своему свирепому господину», — услышал я в словах Аэция.
— Мне уже за пятьдесят, — вздохнув, добавил Аэций для смелости — то ли для своей, то ли для моей. — Мне довольно. Если ты подаришь мне ещё пару дней, буду рад.
Аттила коротко и очень сухо, с треском, рассмеялся:
— Мы тут все трое — лучшие в мире прорицатели… Может быть, в тебе, Николаос, скрывается от гнева богов сам властитель гиперборейцев?
Искушение нарастало с каждым мгновением, с каждым ударом сердца.
— Эта загадка давно мучает меня, — ответил я. — Кто же от кого прячется…
Аттила рассмеялся так же. С треском раскалённой головешки.
— Мой брат Аэций ждёт твоего подарка.
— У игемона Аэция, — услышал я свой, глухой провидческий глас со стороны, изрекавший на эллинском, — на год больше, чем у тебя, базилевс.
Лицо Аттилы окаменело, у Аэция же — засветилось каким-то бледным и хладным огнём.
— Хорошо сказал, гипербореец, — с бесчувственной медлительностью проговорила голова Аттилы и повернулась на неподвижном теле к Аэцию. — У тебя впереди долгая жизнь, брат мой…
— Сегодня не время для мелких огорчений, — усмехнулся Аэций.
Аттила ткнул в меня перстом, рука его застыла в воздухе.
— Три года… — войдя в роль, охвачен ею, обронил я. — Как только наступит осень…
Аттила убрал руку. Два титана пристально смотрели друг на друга.
— Я люблю осень, — сказал Аэций. — И не стану жаловаться на судьбу… Обстоятельства значат мало, но всё же любопытны.
Вино в моем бокале, настоящем, стеклянном, было очень-очень тёмным…
Я стал вещать с душевным участием:
— Игемон Аэций, я не желаю никаких обстоятельств, но не я им хозяин… Тебя убьёт рука императора…
— Какого императора? — шевельнул губами Аэций и остро прищурился.
— Всё того же… — почти удивился я. — Валентиниана. Третьего по государственному счёту.
Аэций кивнул… потом кивнул ещё раз — с улыбкой:
— Так или иначе она убьёт меня, в этом тайны нет.
— Но это будет именно его рука.
Аэций приподнял бровь:
— А чей меч?
— Не помню… — проговорился я.
— Как хорошо сказал гипербореец! — понравилось Аттиле. — «Не помню»… Не худший конец, брат мой Аэций.
— О да! — согласился Аэций мне на радость. — Пожалуй, лучший из тех, что я перебирал в уме.
И вдруг на правой щеке Аэция стало медленно проявляться багровое пятно. Аэций посмотрел на меня. Менее всего я ожидал от него такого благодарного взгляда.
— Вот теперь мы можем поговорить о наших делах, мой брат Аэций, — решил Аттила.
— Пора, брат мой Аттила, — чинно кивнул римлянин.
Я стал подниматься. Без спросу.
— Сядь, гипербореец! — приказал Аттила. — Брат мой Аэций, наша встреча стоит того, чтобы посол богов присутствовал на ней.
Римлянин пошевелил складками пурпурной тоги.
— Нам предстоит тяжелый день, — сумрачно проговорил он.
Лицо Аттилы остыло вдруг:
— День будет стоить нашей встречи… Беда тому, кто станет беречь силы.
— Ты доверяешь прорицателям больше, чем я, — заметил Аэций.
— Да, я — варвар, — резко бросил Аттила.
— А я десять лет ел с тобой из одного котла, — примирительно добавил римлянин.
Я же догадался, что никаких обид не было. И нет.
— Было, — точь-в-точь как сам Аэций, кивнул Аттила. — Скажу: Сангобан труслив и не видит дальше конского уха.
— Знаю, — кивнул Аэций.
Сангобан, с трудом вспомнил я, был вождём алан, и в Каталаунской битве он сражался на стороне Аэция.
И вспомнил я ещё про игральные кости стратегов. И едва сдержал усмешку.
— Но его нельзя отпускать. Он нужен нам обоим, — сказал Аттила, — и не в дровах, а прямо в котле.
— Я уже положил его в котёл, — улыбнулся Аэций. — Он встанет в центре. Я подопру его со всех сторон. Это прибавит ему храбрости и отваги.
— Согласен. Тогда в центре останусь я сам. Придержи своих коней, пусть турмы не спешат в бой. Я не люблю оглядываться через правое плечо.
— Пусть так. Но, чтобы турмы не совсем не стояли на месте, нужно раздразнить Ардариха, и гепиды не должны спать в сёдлах. Ведь правый фланг ты оставил за ними, верно?
Ардарих… Ардарих… А, это же союзник Аттилы, король гепидов! Я едва поспевал за Историей!
— Мы не изменились за семь лет, брат мой, — покачал головой Аттила. — Гепидов надо разбудить заранее… Лучше, если прямо посреди ночи. Злей станут.
— Могу предложить своих франков. Они так и рвутся с цепей.
— Франки? Подойдут…
Вот это был торг — всем торгам торг!
— Осталось совсем немного. Готы. — Аэций помолчал. — Последняя колючка в сандалии — сам Теодорих Тулузский… У твоей остготской тройни хватит сил?
Тройня?.. Братья Валамир, Теодемир и Видемир — предводители остготов, союзники Аттилы. Что ж… Неужто «отлично» по Истории?
— Ими хорошо травить зайцев, но не волка, — поморщился Аттила. — Слишком много пыла.
— Чёрные хлопоты ты всегда взваливаешь на меня, брат мой Аттила, — римским эхом поморщился Аэций.
— Я лишь ценю римскую широту ума, — прямо-таки с эллинской изворотливостью ответил Аттила.
Они перебросились несколькими фразами на гуннском…
Среди битвы народов, что вот-вот грянет на Каталаунских полях, могущественный король вестготов Теодорих необъяснимым образом упадёт с седла и будет затоптан готскими жеребцами. Минуют еще сутки, и его простодушный сын Торисмунд услышит от проницательного Аэция только три слова: «Трон может остыть…» — и он тотчас повернёт назад, на Тулузу… Великие враги неторопливо разойдутся в разные стороны, оставив на растерзанной равнине сотню или две сотни тысяч трупов. Когда Аттила уйдёт в мир иной, а его старший сын-сумасброд погубит последнее войско гуннов на Дунае, римские историки уже безнаказанно будут петь победные панегирики Аэцию… Но их всех пережил на полторы тысячи лет один неизвестный господин, который поныне знает правду о том, что случилось на Каталаунских полях…
— Сказаны все слова, — первым возвестил Аттила.
— Да, уже светает, — донёсся из пурпура глас Аэция.
Титаны поднялись в свой невысокий человечий рост. Факел качнулся в серебряной руке Гермеса. Тени титанов почти сомкнулись тёмной аркой на своде шатра.
— Мы больше не увидим друг друга в нашем, среднем мире, — по-шамански сказал Аттила.
— Рискуем встретиться в нижнем, — без усмешки откликнулся Аэций.
— Тогда к чему нам великий пир? — развёл руками Аттила. — Ты ошибаешься, брат мой. Вот кто говорит за меня, — и он ткнул перстом в гиперборейца, подтверждая мне моё существование-присутствие в пятом веке. — Мы уже вступили в чертоги богов… И боги затрепетали. Вот он подтвердит…
— Да, подтверждаю, — громко и уверенно, с полной ответственностью за правду своих слов возвестил я и тем удивил на миг самого Аэция.
Потом он посмотрел на меня с грустью, очень знакомой мне. Столь знакомой, что я вспомнил на мгновенье всё своё: имя-отчество, свою тёплую, но уже бесполезную манчжурскую шубу… даже вспомнил пакет с червонцами полковника Чагина… и даже совсем далёкое — взгляд отца через мою голову на тот опустошенный холм. Отец смотрел, щурясь по весне, на холм с тремя сотнями мокрых берёзовых пней… А что вспомнил Аэций в чужих полях Шампани, в ночном шатре с серебряным, но неподвижным Гермесом?
Аттила заметил нашу римскую грусть и сверкнул одним левым оком:
— Вот чёрная болезнь — скука, — изрёк он. — Она ходит в Риме, и вот почему я не поведу своих воинов на Рим. Я отдам его моему брату, властителю вандалов Гейзериху… Выйди.
Из света я вышел во тьму — и с облегчением вздохнул.
«О главном я опять позабыл, — сказал я себе. — Червонцы полковника! Вот разгадка! Этот долг ещё остаётся за мной…»
Что-то вдруг стало радовать меня в темноте… и ещё я приберёг в памяти взгляд Аэция, римлянина, который устал так же, как я. Может быть, в том овраге на берегу озера, на границе времен и миров, мне довелось хоронить именно его разведчика… Это всё, что я мог сделать для «брата моего» Аэция.
— Ты был очень хорош… — вдруг догнал меня трескучий шепот Аттилы.
…Вскоре бледно и мглисто рассвело. Меня снова увлекло с собой, в себе, густое, вулканическое течение конницы и повозок, внизу земля по-зимнему звякала и хрустела, вверху я видел небо — сначала бесцветное, в плотных тучах, потом оно стало грязно-розовым… и солнце мучительно долго крутилось в волокнах варварского пара. И вся равнина палеозойски-огромно колыхалась и скручивалась в водоворотах живой мощи. Потом в насыщенных едким паром сумерках я видел, как поднимается ввысь косой, красноватый серп Луны.
Как раз под Луной, где-то в двух-трёх верстах от нас, шумно раскатисто загремело и посыпалось. Я в ту пору передвигался в тёплой кибитке, и вот я привстал, схватившись за её арку, и ничего в белёсой подлунной дымке не разглядел, кроме частой ряби и мерцания капелек влаги. Мимо меня сквозь массу коней пронёсся желтый факельный круг с белым жеребцом — и глас Аттилы с одного края ночи до другого возвестил:
— Франки догнали Ардариха!
До самого рассвета поток тел, повозок, железа и золота, казалось, кружил, то отдаляясь, то приникая к невидимой гремящей воронке — и наконец, всё замерло в густом, кислом тумане утра.
Мне совсем не спалось, то есть страшно было засыпать. Сон в этом варварском тумане представлялся окончательным утоплением в бессмысленном Хаосе, а хотелось, напротив, как тогда, в момент Истока, сопротивляться Хаосу каждой клеточкой тела, хотелось спрыгнуть из повозки на землю, потоптать ее, похрустеть странной летней мерзлотой, разогнать кровь в коченевших членах. Но сделать это было страшно. Всё так замерло… а если всё вдруг двинется и задавит вмиг, втопчет в мерзлоту навек.
Под утро я забылся с открытыми глазами… И вдруг я увидел, как всё вокруг стало ясно, мелко и рассыпчато, и чёрный круп коня впереди сделался вдруг приятной для глаз ясной чернотой, блестевшей и лоснившейся…
Наверху было небо — лазоревое, высокое. Между небом и землёй стало чем дышать и на что смотреть.
Гунн, сидевший вблизи на своём коне всю ночь и, кажется, всю ночь жевавший лоскут вяленой конины, стал отчетлив. Волоски его шапки и серой шкуры один к одному поблескивали росой.
Впереди расстилался пологий и очень широкий склон холма, зеленовато-желтый и пустой.
…Тишина стояла вечность, эон, который вдруг минул. Донесся звонкий топот, кто-то налетел, шумно растолкав повозки и сметя моего невозмутимого соседа, не перестававшего жевать. Оказалось, послано за мной. Сам не успев прожевать кусок овечьего сыра, я угодил в седло… Кибитки снова разлетелись в стороны — и я в массе мрачных верховых провожатых понесся по коридору между флангами недвижной и плотной, как овечье стадо, гуннской кавалерии.
В круге белого жеребца Аттилы, на месте свободном и как-то неприметно возвышенном, стало, наконец, видно всё, что нужно было увидеть на планете Земля в утро Каталаунской битвы: бескрайний разлив конницы, а за конницей, за тростниковыми зарослями копий, за бесчисленными стаями разноцветных дракончиков на высоких древках, — клубилось несметное стадо кибиток.
Впереди же — раскинулся широкий, для всех раскинутый на полсвета склон, готовый к страшному горячему севу.
— Смотри! Смотри! — электрически колко покрикивал на меня Аттила. — Везде смотри! Это и есть твоё пророчество!
Из острой щелки его рта и из ноздрей рвался парок, казавшийся мне лиловым.
Конница стояла, как вкопанная, и слабо, прозрачно парила. Это отсутствие всякого движения, даже всякого внутреннего порыва за считанные мгновения до безудержно-кромешной бойни, представлялось мне каким-то зимним колдовством. Но было начало лета четыреста пятьдесят первого года. От Рождества Христова.
Я наблюдал этот угрожающий транс гуннов и назвал его про себя «летаргией лавины».
— Где он? — вдруг тихо спросил меня Аттила.
— Кто?! — внезапно испугался я.
— …Брат мой.
— Базилевс, вероятно, он точно так же ожидает…
— Не вижу ворон. Дурной знак.
И я стал теряться в догадках, что же теперь прорицать.
Белый конь Аттилы, как дракон, дымно фыркнул — и Аттила распластался на нём весь, обхватив рукой за шею. Он дохнул коню прямо в ухо:
— Боас! Ты слышишь его! Где брат мой Аэций?
Конь потянулся назад, словно готовясь встать на дыбы, и хищно всхрапнул, оголив крупные здоровые зубы.
— Он идет! — крикнул мне Аттила и вмиг выпрямился в седле. — Смотри!
Я повёл взгляд за его рукой и увидел: пар над конницей уже не тянулся сонным туманом — сгустки медленно вскипали. Хаос вновь пробуждался.
Мне почудилось, что я слышу поезд, его приближение. И вдруг совсем неуместно, на долгий миг защемило сердце: станционный угольный холодок, где-то здесь извозчик, позади — уже посветлевший без поезда перрон… а впереди, за бугром — отец уже щурится мне навстречу и вертит в пальцах еще пустой мундштук…
Но там, за Каталаунским холмом, уже грохотал легион поездов. Пар над конницей и над нами потемнел и запах мясом. Аттила рос в седле.
— Он идет! Идет!
И вот вершина холма затрепетала, как даль в жару, — и хлынула. Поток чужой, страшной, гремящей жизни несся вниз. К нам! На нас!
Но армия-лавина Аттилы была всё недвижна, и лишь один я крутил головой, не понимая ничего и против своей воли уничтожаясь в себе, превращая себя в муравья, зрящего большой мир без всякого чувства опасности и своего присутствия в громе и движении больших предметов…
Одно навязчивое чувство овладело мной целиком: вот здесь, вокруг, — сон, а там, где встречное движение и гром, — явь. И когда явь ударится в сон, не произойдет ничего ужасного — всё сразу уменьшится и распадётся, как при утреннем звоне будильника, что вторгается в сон грозой вселенской, а с пробуждением отлетает далеко прочь, в крохотный уголок уютного домашнего мира… мирка… Только здесь никакого домашнего мирка не будет. Иллюзия! Иллюзия!
Гуннский крик Аттилы копьём пронзил небо. И я угадал образ: в яви это было копьё, мгновением раньше вложенное в его руку.
Впереди оно ткнулось остриём в землю, косо замерев.
В следующий миг всё живое слева и справа испустило чудовищный геологический рёв — и сорвалось, содралось вперёд словно бы вместе со всей атмосферой вверху и земной корой внизу.
Волна душного жара накрыла меня. Я, помню, ударился о холодную твердь — и тут же был подброшен вверх… На миг потеряв сознание, я и вправду упал с коня и был спасён одним из телохранителей Аттилы, приписанным ко мне.
Хаос бурлил и грохотал кругом. Гунн прилепил меня к седлу, и я посмотрел на холм. Холм тёк и скрежетал.
Владетель Тулузы, король вестготов Теодорих Первый был, наверно, уже раздавлен и смешан с тонким слоем земной крупы. Я не видел Аттилу. Цари стали не нужны. Хаос пришел.
Меня и телохранителя на вороном коне, между тем, обволакивало плотное кольцо гуннских кибиток. И наконец холм стал удаляться. Пульсирующий, как кровь в ушах, гул битвы долго стихал в слабых июньских сумерках… Но еще никто никуда не отступал и как будто даже не погиб.
Я вновь очутился в факельном круге базилевса гуннов, и горячечный взгляд Аттилы вонзился в меня:
— Ты видел! Ты видел! Сколько их взошло! Они кличут меня! Я поведу их!
Он воздел руки к небесам:
— Огня мне! Огня! Здесь!
Я догадался, холодея до мозга костей: Аттила требовал себе краду, языческий погребальный костер.
В несколько мгновений выросла в два человеческих роста пирамида из сёдел — и запылала, затрещала снизу доверху ослепительным сальным пламенем.
Густой зловонный жар отогнал всех к кольцу кибиток, но Аттила, похожий теперь на огромную головню, на чёрного идола, остался в пяти-шести шагах от огня.
Он воздел руки к беззвездной черноте — и воззвал гортанно, по-гуннски.
Картина застыла в моей памяти, как фотографический снимок: слепящее-масляный конус огня, чёрная фигура…
Я предрекал Аттиле иной конец… И он услышал.
Я невольно окликнул его. Про себя…
Он вдруг резко повернулся и быстрым шагом подошел ко мне.
— Знаю, гипербореец… Я в своем уме. Твое прорицание лучше погребального огня. Я терплю — так и передай богам.
Грохот катился волнами. Битва продолжала греметь рядом. Но где?! Во тьме, за пределами священного круга. Значит, нигде… Эта магия «внешней войны» уже была открыта мне. Сейчас битва, как великая утроба Хаоса, переваривала в себе эпохи и пространства.
Пятнадцать веков спустя в одном тихом уголке планеты Земля, в маленьком круге настольной лампы, я прочитаю такую римскую летопись: в ту ночь на лагерь Аттилы напал прямодушный Торисмунд, сын странно погибшего Теодориха. Ему не удалось пробить двадцать слоёв-колец кибиток. Аттила же, впервые оказавшись на грани поражения, пал духом и был готов, дабы не попасть в плен, совершить самосожжение… Чего только не выдумают жалкие римляне последнего века Империи!
…Когда стихло, на холме замерцало бледное течение огней — и мы услышали мрачные хоры. Готы пели вослед валькириям, уносившим души германских воинов.
Под утро загустел туман, тяжёлый и прогорклый. Я больше не увидел Каталаунских полей. Я не видел те сотни тысяч трупов, я не видел рек крови и багровых озёр. Их видели какие-то летописцы.
Когда кольца кибиток распались, я все ещё долго вглядывался в белый, набрякший над землёю мрак… Какая-то неопределенная фигура выступила из тумана со стороны пологого холма, застывшей волны Каталаунского поля. Я долго не мог разобрать, что это и как оно движется.
То была лошадь с отрубленной выше колена передней ногой. Кто нанес ей такой удар?.. Она порывалась догнать одну медленно скрипевшую кибитку и жутко монотонно стукала одним копытом… Я глядел, оцепенев… Потом из тяжкой белизны появился всадник-гунн и, обгоняя калеку, в упор пробил ей шею стрелой. Вскрикнув по-птичьи, лошадь рухнула — и осталась в тумане тёмным бугорком.
Аттила покидал поля, хохлясь мокрыми лисами.
— Зачем остановил?.. Хитрый, — отогнал он меня хриплым бормотаньем.
Великой армии я тоже не увидел, знал только по книгам, что мы повернули восвояси… Аэций нашел просторное место — эти Каталаунские поля, где было легко разбросать легионы союзников по разным концам так, чтобы они потеряли друг друга… Аттила отступал в тишине и мрачно раз или два похвалил «брата своего».
— Знай только ты, гипербореец. Брат мой Аэций всегда был умнее меня… Римлянин. Всех обманул. Там, наверху, я подготовлю ему достойную встречу.
Вдруг, в то самое утро, все гуннские запахи пропали… Я изумился, принюхался и понял, что привык… Значит, стал вонять сам, как все. До новых сумерек я ехал позади базилевса гуннов, он был мрачен, мы кутались в сырые от тумана меха мелких хищных зверей.
В который раз меня выручил Демарат. Мастер Этолийского Щита видел одинаково ясно чистым днём, в водяной мгле и ночной тьме.
— Тебя уже не трудно искать, — сказал он, поравнявшись.
Я заметил его голые большие колени и передёрнулся от холода.
— Нас так учили, — ответил он. — Мы — не варвары. Зато у тебя появился какой-то странный восточный прищур… Следи за собой, гипербореец.
— Случилось нечто похуже… — признался я.
— А-а! — засмеялся Демарат, и его конь повторил зубастую улыбку стратега. — Воняешь… Не теряй головы. Я тоже начинал вонять… Впрочем, здесь мы воняем все, независимо от веры и философии… Ты догадался, как обошелся великий Аэций со своей армией?
И я ответил стратегу:
— Самому не пришло бы в голову… в таком тумане. Но, знаешь ли, довелось однажды прочитать в книгах.
— Неплохо сказано, — оценил Демарат.
Внезапно конь под ним содрогнулся, и я, подняв с бровей свою лисью шапку, пристально посмотрел на него.
Стратег спал с лица.
— Что-нибудь случилось, Демарат? — осторожно посочувствовал я ему.
— Прости меня, гипербореец, — очень тихо сказал он.
— О чем ты? — сразу едва ли не до слёз растрогался я.
— Я — единственный, кто с самого начала не верил ни одному твоему слову. Мне приходилось встречать очень хороших фокусников… Очень хороших. Прости меня, теперь я прозрел. Теперь я знаю.
— Знаешь?!
— О том, что в книгах, которые тебе довелось прочесть, нет ни одного слова о Демарате, Мастере Этолийского Щита. Такого как бы не было… Что, в сущности, недалеко от истины. Но как ни крепись — не сожалеть об этом трудно.
— Демарат! — позвал я громко.
— Что? — удивился он.
— Ничего. Просто я назвал тебя по имени. Разве этого не достаточно?
Уголки губ стратега слабо задёргались, он положил мне руку на плечо и резким движением смахнул с куницы влагу, брызги полетели.
— Благодарю тебя, Николаос… Я открою тебе тайный способ уничтожения гуннской вони. Нужно пить хорошее эллинское или, на крайний случай, римское вино. Часто и помногу. Тогда оно выйдет из пор — и выбьет вонь.
Я тоже прозрел по-своему: вот чего не хватало Агасферу. Спиться! Но он, по всей видимости, был не слишком впечатлительным евреем.
Каталаунские поля остались уже далеко позади, когда я окончательно и равнодушно отчаялся — и смирился под лисьей шапкой на всю оставшуюся жизнь. Голые колени Демарата меня пугали — ни в эллины, ни в иудеи я не годился.
Но именно в тот день, когда я подружился с лисьей шапкой, — и решилась моя судьба.
— Что хочешь за Тулузу? — сурово вопросил меня Аттила.
Тонко, долгим клинком багровел закат. Как обычно в то лето — пронзительно холодало, и два варвара кутались в меха хищных зверьков.
— Базилевс, что я мог заслужить?
— Каждый получает свою долю, и ты не лучше других, чтобы не брать ничего. Бери, сколько унесёшь… Ты еще не в своей Гиперборее.
И меня ткнули носом в огромный котел, полный византийских червонцев. Так я и подумал: «Червонцы…» Так меня и осенило!
— Базилевс, я оцениваю свой труд в двадцать золотых монет.
— Двадцать? — Аттила повернул голову и заинтересовался. — Где же ты хочешь их прогулять.
— В Риме! — выпалил я.
Шерсть мелких хищников вздыбилась на царе гуннов.
— В Риме?.. Я хочу посмотреть, как можно погулять в Риме всего на двадцать монет. Не легче, чем испепелить врага взглядом… Такое волшебство гораздо сильнее. Я хочу посмотреть. Возьми меня с собой в Рим, гипербореец… Что бледнеешь?
Я, действительно, бледнел и пропадал… Брать такого спутника никак не входило в мои планы.
— Не пугайся. Не стану тебе мешать. У меня там свое дело, я слишком долго его откладывал. У меня ведь есть римская невеста. Я поеду за ней, и мы вместе прогуляем твои двадцать монет. Римляне сойдут с ума от таких чудес.
Всё в этот миг изменилось. Око Аттилы вдруг снова заискрило, жеребцы кругом вздыбились, забрасывая ноги на кобылиц, костры затрещали гулко, и кровь гуннов вновь вскипела в одно мгновение.
Базилевс гуннов решил ещё раз воспротивиться судьбе, идя на неё в лоб… Но перед ним стоял «гипербореец» — непреодолимое препятствие. Даже Аттила не мог воспротивиться чужой памяти, иным словом — Истории, уже написанной… уже запечатленной в анналах каких-то летописцев с бледной римской кровью. Вот так карлики побеждают титанов. Я вспомнил того таинственного слугу в чужих небесах, истинного разрушителя Программы.
Византийские «червонцы» были в моих руках как ледышки — ещё один намёк на старый манчжурский долг. В холоде античного золота чудилось мне доброе предзнаменование.
Доктора, психиатры нашей эпохи смело поставят мне диагноз: бред величия, не иначе. Путешествия во времени, особенно — из будущего в далёкое прошлое, очень вредны для психики. Нашим далёким потомкам следует запретить их законом. Я читал, как некоторые душевнобольные в дни разгула ветров и гроз воображают, будто все стихии подчиняются их нестойкому настроению… Я до сих пор чувствую себя виновным в последнем походе Аттилы — ведь выходило, что он попросту увязался за мной со всей своей неисчислимой бандой. И сколько миров и пространств он походя протаял своей ордой, сжёг и растворил в просторах Вселенной, кому ведомо? Разве лишь самому Творцу, попустившему такую чистку космоса ради неизвестных мне смыслов. Бледные летописцы напишут об этом кровавом визите в первый Рим. Демарат не прав: можно лишь радоваться забвению иных имен…
Весной четыреста пятьдесят второго года от Рождества Христова Аттила выжигал огромную просеку в Римской Империи, производя в мире сём разрушения не меньшие, чем — невольно — в оккультных пределах Планеты Истока и в иных мирах.
Города и веси Италии пылали, и я отгонял от себя слишком дурные мысли… В конце концов, я всего лишь читал о Римской кампании 452-го года в гимназическом учебнике Истории.
— Кое-что не входит в мои планы, базилевс. Я хотел добраться до Рима незамеченным.
Аттила недобро помолчал.
— Вон лужа, — мотнул он головой — Погляди на себя… Что писал о тебе Демарат, знаешь? «Он не похож ни на кого». Твоё лицо — твоё тангэ. До какого города ты хочешь добраться незамеченным? Но я вижу: скоро ты станешь похож на нас. А пока, так и быть, я скрою тебя дымовой завесой…
Да уж, дымовую завесу он устроил! Опять я был во всем виноват!
Но…
По Италии гуляла его конкурентка — чума. И чем южнее — тем с большей страстью.
В окрестностях Мантуи, среди скучных болот и серых озёр, Аттила сдался. А я вздохнул с облегчением.
В подробностях дня грядущего я еще с гимназических пор был весьма искушен — и все-таки правда, на душе у меня полегчало, ибо теперь я определенно знал, что не изменил ничего.
— Ты снова оказался прав, — с привычной и уже не страшной мне свирепостью сказал Аттила и сплюнул в озера Гарда, на берегу которого мы («мы»! хороша описка!) ожидали имперское посольство во главе с папой Львом Первым. — Здесь твоя чума. Воина должен валить меч, а не черви… Я тоже был прав. Еще девять лет назад я сказал брату моему, вандалу Гейзериху: я дарю Рим тебе. Пусть будет так, слово сказано. За моей невестой Гонорией поедешь ты. Возьмёшь с собой стратега, он тоже тоскует по Риму. По пути заедешь в Равенну. Или наоборот. Сам решишь. Я дам тебе «волчью стаю».
На другое утро я проснулся в расслабленных и сентиментальных чувствах и едва не проговорился о тайнах Равеннского двора: Юсту Грату Гонорию, «римскую невесту» Аттилы, давно уже вывезли из Италии и запрятали в Константинополь. Она была слишком ценной монетой…
Гонория, сестра императора Валентиниана, была первой интриганкой Империи. Однажды тюрьма перестала плакать по ней, но энергичная римлянка не пала духом и сумела послать своего евнуха к Аттиле со страстным предложением руки и сердца. На обратном пути довольный и расслабившийся евнух попался и после допроса потерял еще одну оконечность тела — самую верхнюю. Был скандал. Однако сердечных дел Аттилы, как огня, опасались все, в том числе владыка Западной Римской Империи…
Солнце светило с юга прямо в глаза, и Аттила был раздражен.
Гуннский всадник запылил издалека и, подъехав, вдохнул:
— Едут!
Муравьиная цепочка вскоре показалась вдали.
Белый жеребец Аттилы царственно встал на берегу и затрепетал большой белой луной на встревоженной ветром воде.
— Шапку надень! — повелел мне Аттила, и я растерялся, потому что имел уже две варварских шапки: одну лисью, с двумя роскошными хвостами, а другую — кунью, круглую, с лапками.
— Надевай лису! — поторопил Аттила. — Не нахлобучивай. Пусть видят твое лицо! Где Маркион?
Недолго искали нового придворного пиита, русого коринфского юношу осьмнадцати лет.
Аттила оглядел его с головы до ног.
— Не годится. Одеть, как гунна!
Юноша сник.
Демарат покривил губой и усмехнулся.
— Ты! — Аттила ткнул перстом в него. — Стратег. Этолийский щит и шлем. Панцирь с золотом. Плащ легата. Найди почище!
Демарат гордо склонил голову.
Пот потёк у меня с висков и по переносице, защекотал брови. Я приподнял шапку, вытерся широко, рукавом.
— Терпи!
Аттила поглядел из-под руки в римскую даль.
— Болото в глазах, — тихо сказал он рядом со мною. — Старею. Что у них там?
Я уже мог разглядеть папскую белизну под балдахином. Сооружение покачивалось и очень медленно увеличивалось, сопровождаемое двумя долгими, на полверсты, цепями всадников, последними преторианскими стражами Империи, последними исполинами в шлемах с петушиными гребнями.
— Папа? Не соврали римляне?
Гонцы равеннского двора побывали у Аттилы двумя днями раньше.
— Папа, — кивнул я. — Не соврали.
— Пора!..
Коринфский поэт, подавленный своей миссией, окутанный мехом и повитый ремешками, стал похож не на грозного варвара, а на испуганного лисёнка… Демарат открыто ухмылялся: ёрнический план Аттилы он разгадал и всей душой принял… чтобы потом, совсем затосковав, напиться до полусмерти.
Аттила тронул коня.
На корпус отстали его присные, вожди Орест и Эдекон, вполне себе исторические личности, которые в скором времени сами начнут бороться за затерянный Рим. За тускнеющий трон…
— Стоять! — вдруг крикнул Аттила по-гуннски, сорвался в галоп и, проскакав дюжину темпов, круто заворотил коня.
Он смотрел на всех нас пристально, издали — и весело из той недалекой дали скалился.
— Эй, варвары! — возгласил он на латыни к нам, ко всем пятерым, четверо из коих имели римское гражданство! — Смотрите, варвары, куда вы пришли! Вот Соляная Дорога, она ведет прямо в Рим! Хотите в Рим, варвары? Он рядом.
Я потихоньку посмотрел на поэта. Метаморфозы продолжались: из лисёнка он сделался мокрым мышонком. Я не знал, как его подбодрить. Демарат чувствовал себя в своём седле, он рос и пламенел лицом.
— Хочешь мою шапку? — шепнул я ему.
— Не хочу, — невозмутимо ответил Демарат. — Сам носи.
— Эй, варвары! — продолжал свою наполеоновскую речь Аттила.
Миллионоголовая гуннская орда дышала нам в спины, и казалось, это мы заслонили ее от её предводителя. Он, Аттила, Губитель Европы, обращался только к нам, избранным, пятерым ряженым римлянам, если считать меня гражданином Рима Третьего и, вполне вероятно, последнего. Эдаким диким образом мы заявились в Римскую Империю… Колядовать, не иначе.
— Эй, варвары! На что вам Рим? Притон нищих… Смотрите! Вот всё, что у них есть, они сами нам везут. Стоит ли стирать подковы? Думайте, варвары!
Он попятил коня от нас, а задом двинулся навстречу равеннской — читай, римской — депутации… Говорят, что папа Лев страдал старческой дальнозоркостью.
Потом, не оглядываясь, Аттила прискакал к нам, римским варварам, развернулся и заставил коня замереть, как на пьедестале.
Римляне подошли. Начальники папской свиты — консул Авиен, префект Тригеций, оба в отставке — хмуро переглянулись не с Аттилой, а с нами.
Переговоры не затянулись. Папа вытягивал шею, с нескрываемым ужасом посматривая на застывшую на время лавину кибиток и тучи дыма, а когда успокаивался, начинал морщить нос.
Меня тревожила только одна не известная мне подробность последних дней Древней Истории: а как вдруг папе придет в голову дать Аттиле ложный адрес невесты — только не римский, а равеннский. Мне нужен был только Рим.
И я получил Рим…
«До Рима добираться дольше, пусть их едут, а там видно будет…» — так, по моему разумению, рассудил папа. И мне было нечем его отблагодарить.
Империя откупилась — в последний раз. Равеннский двор мог недолго радоваться, не зная о щедром подарке Аттилы «брату своему», королю вандалов Гейзериху. Тремя годами позже Гейзерих примет посмертный подарок базилевса гуннов… и обойдется с ним, как последний сорванец…
Отпуская меня, Аттила взял с меня клятву не снимать гуннскую шапку до врат Рима.
Мы выехали на рассвете следующего дня, в сопровождении «волчьей стаи», не всей, десятой ее части — сотни гуннских богатырей в накидках из цельных волчьих шкур крупных самцов.
На пути в Рим стратег Демарат будет необыкновенно много молчать — и не пить вовсе, отчего как-то ясно бледнеть и сохнуть лицом.
Ниса не обращала внимания на метаморфозы своего стратега, с утра до ночи занимаясь собой, обвешивая кибитку изнутри зеркалами и примеряя неисчислимые женские сокровища. Он готовилась к триумфальному вступлению в Рим.
— Ты бывала в Риме? — спросил я ее, как-то заглянув в улитий домик на колёсах.
— Никогда! — сверкнула она глазами. — А ты?
Я чуть было не соврал ей — и удивился: в ту минуту мной владела сильная иллюзия, что уж где-где, а в Риме-то я бывал…
— Надеюсь, что попаду.
Ниса расстроилась:
— Я думала, что ты покажешь мне Рим. Я думала, что ты был везде.
— Везде, — подтвердил я. — Кроме Рима.
На ближайшем привале Демарат хмуро посматривал на нас, как-то бессильно двигал бровями и молчал вроде Марка Аврелия, «наедине с собой».
От селений, от стоячей воды мы держались подальше: где-то здесь бродила еще недавно «царица грозная Чума». Но не помню страха, никакой опаски… Мне чудилось, будто мы протаптываем в римской чуме невидимый гуннский туннель. Итак, «держались подальше» было лишь гигиенической мерой. Однако невольно, с действительным страхом в самой глубокой глубине души я соблюдал в дороге еще одно ограничение — держался всегда в узкой щёлке-колее между цепями всадников-стражей и ни разу не заступал за неясную границу наших бивуаков. Я сильно внушал себе: Сфера растаяла и существует теперь на перекрёстке пространств только этот, Древний Рим… но страх, страх снова проехаться нагишом, на заду, на спине по шершавой ледяной горке…
— Вот он… заметь, — сказал Демарат однажды в полдень.
С возвышенности можно было разглядеть вдали бурую и рыхловатую ковригу какой-то обширной крепости, широко окруженную темной массой припёков-трущоб.
— Что там? — глупо полюбопытствовал я.
— Так я и предполагал, — слабо усмехнулся Демарат моей глупости. — Рим.
Я растерялся. Окрестные пасторали последних веков Империи были безлюдны, только одна крохотная человеческая фигурка виднелась впереди на краю пригородного селения.
— Похоже, гостей не ждут… — умно предположил я.
— Говорят, чума… — пожал плечами Демарат.
Ниса торопливо вдевала в мочки огромные золотые висюльки.
У крепостных врат, под бурыми, замшелыми стенами Рима, печальная депутация стояла нам навстречу. Белоснежная пышность тог не произвела на нас никакого впечатления: эта хмуро-любезная компания выглядела жидко и захолустно. И очень сочувствуя этим жмущимся в кучку патрициям, я решил наконец покончить со всеми своими страхами.
— Да, мы оставим охрану за вратами, — сказал я римлянам. — Дайте нам гарантии.
Префект, блекло обрадовавшись, очень смешно пошевелил пальцами ног в своих патрицианских башмаках-кальцерусах и переглянулся со своими. Я же не стал переглядываться с Демаратом.
Северные врата Рима отворились, и я поторопился не совсем вежливо.
— Не беспокойся, — услышал я желчный шепот Демарата. — Я пропущу тебя в Рим.
— Надеюсь, ты сумеешь справиться и без меня, — в тон ответил я ему, собрался с духом и впервые заступил за предел «гуннского туннеля»…
Рим остался стоять, как стоял.
— Рискнул? — мефистофельски усмехнулся Демарат у меня за спиной. — Цел?.. Рад?
Потом он выглянул сбоку и заметил с недоумением:
— Вижу, свободе ты не особенно радуешься…
«Чему радоваться-то?» — недоумевал я сам. Бесы бросили, чего лучше, оставили в покое… только бросили слишком, слишком далеко от дома. Остаться в Риме? Вернуться к Аттиле, в варварской шапке?.. Нет! На восток! Теперь я мог отправиться на Москву один, пешком.
— Рассуждаешь верно, — сказал Демарат, заметив во мне перемену. — У нас нет дома.
За крепостными стенами еще долго тянулись мусорные и руинные пустыри, редко обставленные обшарпанными святилищами.
Римские тени понуро тянулись у нас под ногами. Путь по Вечному Городу был длиннее всей Соляной Дороги.
Окна были пусты. В редких появлялись бледные лица. Даже мальчишки и собаки не приближались, а подглядывали за нами из-за самых дальних углов.
— Тихо у вас, — сказал я префекту.
— Чума была в гостях, — вздохнул и пожал плечами префект.
Нам отвели как будто брошенный патрицианский дом, гулкий и мраморно-гладкий, как большая раковина. Мы вышли в открытый небу внутренний дворик с изящной бледно-розовой колоннадой. Я остановился на краю прямоугольного водоёма и с наслаждением заглянул в чистую на вид воду. Я увидел на воде мрачного бородатого варвара в лисьей шапке, которую я позабыл снять во вратах. Дно было выложено разноцветной мозаикой, виноградными лозами, птичками, рыбками… А рядом с варваром на воде появилось прозрачное отражение бритого, трезвого и мудрого эллина.
— Пришли, — сказал эллин. — Где Харон? Умер, что ли… Кто тогда повезет нас через Лету?
— Стикс… — уточнил я. — Здесь берег Стикса.
Варвар снял, наконец, шапку и рукой свёз со лба мокрые волосы.
— Нам пора посетить термы… обмыться самим… — продолжал тему эллин.
Появилось и третье отражение. Серьги Нисы зеленовато замерцали в бассейне.
— Я не прочь искупаться прямо здесь, — сказала довольная жизнью Ниса.
— Что медлишь? — улыбнулся Демарат.
Ни на миг не поколебавшись, Ниса потянула вверх, через голову, сразу обе свои туники, серьги с подвесками звонко загремели в патрицианской пустоте дома.
Префект все еще стоял в дверях со своей невозмутимой печалью в светлых глазах, ему было около пятидесяти. Я подошел к нему.
— Я знаю, что Юсты Граты Гонории уже давно нет в городе, — сказал я ему, и он сложил губы в виноватой улыбке, а в глазах его мелькнул испуг. — И знаю, что вы готовите достойное оправдание. Я не тороплю вас.
Позади раздался шумный живой всплеск, за ним — восторженный возглас Нисы. Сразу стало веселей.
— Позвольте нам пробыть здесь неделю без всяких никчемных церемоний. У меня и моих спутников есть свои дела.
Ниса плескалась, как ребенок, в прохладной воде, повизгивала на весь дом. Префект поглядел через мое плечо, живой цвет появился в его лице, и он низко, чересчур низко склонив голову, вышел.
Демарат оставался далеко в стороне от моих переговоров с префектом, стоял, привалившись к колонне и любовался Нисой.
— Я тоже догадался, что ее здесь нет, — сказал он. — Еще в дороге… Я смотрел на тебя. Ты же, как я полагаю, об этом вычитал давно, в своем будущем…
Я молча кивнул.
— Да и гунну она не слишком нужна. Мести не будет… Все устали. Зачем тебе Рим? Ты еще надеешься на возвращение? На новое чудо?.. Но сдается мне, что боги, которые временно занимались твоей судьбой, умерли… Совершили самоубийство с твоей помощью.
У меня кольнуло в сердце. Кажется, он попал в самую точку… Иным словом, бред величия.
— У меня остался последний долг… Вот. — Я показал ему свой кожаный кошелёк. — Двадцать золотых монет.
У Демарата приподнялись брови, и я решил дождаться вечера и за ужином раскрыть ему свою последнюю тайну.
— Подай руку! — убил римскую пустоту голос Нисы.
Она стояла в бассейне, под полуденным римским солнцем, вся матово блестя.
— Кого просишь? — слабо ожившим голосом вопросил Демарат.
— Пока только тебя, — игриво ответила Ниса, стрельнув взором в мою сторону.
Демарат покинул тень колоннады и, шагнув к бассейну, протянул Нисе крепкую бледную руку.
— А вот — мой последний долг, — бросил он через плечо в мою сторону.
Через полчаса, упав на непривычно мягкую постель, я заснул один в прохладной и очень тёмной комнате… когда же проснулся, темнота успела воцариться и за пределами дома, а в прямоугольный водоём во дворике-перистиле римляне мелко накрошили звёзд.
Тогда я освежил свою отяжелевшую голову в воде со звёздами.
Было здесь очень тихо, куда тише, чем на италийских равнинах. Единственная цикада стрекотала где-то очень далеко, как будто за крепостной стеной Рима… как будто и цикад разогнала и побила чума.
Я приметил на другом конце внутреннего дворика силуэт, и его осанка не понравилась мне. Мастер Этолийского Щита был трезв.
— Где Ниса? — спросил я его негромко.
— Гуляет, — едва слышно ответил издали Демарат.
— Одна?! — изумился я.
— Нет… Ей прислали центуриона. Таких мало осталось здесь. Высокий, чистый италиец.
— Ты — единственный из нас, кому не нужен Рим, — грустно сказал я стратегу и подошел ближе, думая выстроить логическую цепь к своему признанию, я даже заволновался немного.
— Ты не прав, — качнул он головой. — Отказаться можно только от того, что уже есть. Вот и я теперь имею всё, от чего могу отказаться…
«Будет ночь признаний», — подумал я, и на душ потеплело.
Мы помолчали… Запахло каким-то очень знакомым дымом.
— Отцам города мы понравились, — сообщил Демарат, заметив, что я тяну эфир носом. — Префект распорядился завести в город дюжину наших гуннов. В знак доверия. Они там, во внешнем дворе. Некстати, верно?
Очарованье римской ночной пустоты, и правда, пропало.
— Жаль, — согласился я со стратегом. — Нисы нет… Что же мы будем делать?
— Нисы нет, — бесстрастно подтвердил Демарат и заговорил вкрадчиво, даже гипнотически: — Харон уже перевез нас на ту сторону. Остался только дымок… тянет с нашего берега. Но скоро и он пропадёт, как и вся наша память.
Я слушал его рассеянно. Потом вдруг осознал. Цикада стрекотала очень далеко… На той стороне. Мне стало зябко.
— Что нам остаётся делать, никеец? — усмехнулся Демарат. — Пойдем.
Я повиновался.
Во внешнем дворе горел костёр, разбрасывая вокруг грубый варварский свет. Гунны, раздевшись до пояса, но не разлучившись с шапками, лежали на шкурах едва не вплотную к огню. Мы остались двумя ступеньками выше их.
— Ответь мне, никеец… — Демарат помедлил.
«Почему он злится на меня?» — недоумевал я.
— …что остаётся делать мне? Ведь ты не знаешь дня моей смерти. Тебе известны лишь судьбы громовержцев. Я — загадка для тебя. Нигде о моей смерти не написано, следовательно, и убить меня гораздо труднее… Но это не относится к делу. Ответь, какое я имею право быть праведней их?
Я увидел его руку, указующую на гуннов и на их грубый огонь, потом оторопело поразмышлял над его вопросом и сказал невразумительно:
— Право? Что значит «право»?
— Ты — в Риме, — остро поморщился Демарат. — Разве нужно объяснять тебе здесь значение этого слова?
Я посмотрел на варваров с их огнем и хотел было сказать стратегу нечто очень сакраментальное: «Все когда-нибудь придут к Богу, раньше или позже, так стоит ли бояться римских слов?» Но тут же почувствовал, что сказать такое не имею как раз никакого права.
— Молчишь…
— Есть только одно слово — лучше слова «право»… надёжнее его… и которое останется нам по эту сторону Стикса, если мы его прихватили с собой на той стороне…
Только костёр гуннов освещал нас посреди ночного Рима.
— Какое? — без обычной своей грустной иронии всерьёз спросил Дмарат.
Я решился…
— Покаяние…
Демарат не усмехнулся и, немного погодя, тяжело вздохнул — и произнёс одну маленькую реплику, реплику настоящего римлянина, реплику, которой стоила вся наша дешёвая драма:
— Покаяние — это звучит гордо.
Я растерялся, не зная, что ответить, как опровергнуть, ведь и для меня… да что говорить!
Отвечать было нечего. Я… вспотел и решил молчать до утра. Я смотрел на костёр, на искры, на звёзды — и уже без всякой грусти, без всякого отчаяния думал… Уж коль скоро такое уловлено в безднах души — «гордое покаяние»… о, да! Это наш парадокс, наше честное, гордое покаяние. Вот она, наша геенна огненная, вся здесь, перед нами — в душной римской ночи.
— Спокойного сна тебе, никеец.
Он нарочито отказался называть меня «гиперборейцем», отцеживал правду.
— И тебе спокойного сна, Мастер Этолийского Щита, — легко простился я с ним, о чём вскоре горько пожалел.
Он легонько, по-дружески, толкнул меня кулаком в плечо и отступил в темноту дома.
— Я полагаю, теперь вы прекрасно справитесь без меня, — донесся из мрака его голос.
— Кто это «мы»? — отвернулся я от гуннского костра и уже не различил стратега во мраке.
— Ты и Ниса, все, — ответил мрак голосом Демарата. — Никейцы, ариане, гунны… Все, одним словом.
Он ушел, я остался на ступенях. Я снова смотрел то на костёр, то на звёзды — и вдруг ясно вспомнил, зачем мне понадобился пустой, оставленный чумою Рим.
Я спустился к воротам, выглянул наружу и не приметил никаких огней. Колизей был моей конечной целью, до него было рукой подать… только нащупать в темноте. Вот, что я решил: пора посоветоваться со стратегом. Может, он возьмётся помочь мне, а заодно развлечься? Да, может, это моё ребячество немного развеет его стоический сплин.
В комнате, на дне моего дорожного сундучка, была припрятана маленькая серебряная шкатулочка, а на той шкатулке еще по дороге в Рим я нацарапал не слишком ювелирно, но вполне отчётливо:
«Т-ской Екатерине Глебовне или ее потомкам.
В собственные руки.
А. И .Ч. 1919»
Пора было заняться почтовым отправлением в двадцатый век.
Вернувшись к себе, я уложил византийские «червонцы» в шкатулочку, запер ее на замочек и, упрятав в дорожный кошель, отправился к стратегу.
Светильник в его комнате не горел. Я негромко позвал стратега, но ответа не дождался, из мрака исходил экзотический горький запах.
Я тихо переступил порог, строя неясные предположения насчёт этого аромата, и позвал вполголоса еще раз. Ответом был бессмысленный животный звук. И все вместе — звук, запах и мрак — разом соединились, и стал ужас.
Меня зазнобило в душной римской тьме… и я помню, как шепотом звал стратега, беспрерывно произнося его имя и продвигаясь во мраке навстречу слабым хлюпающим вздохам.
Я наткнулся на его руку и, тронув её, вскрикнул — скользкая, ледяная влага была на отброшенной в сторону руке.
Я выбежал вон… и помню, как безумно скакал и трясся огонёк масляной лампы, когда я вновь бежал к стратегу из своей комнаты.
Он лежал на спине. Масляный мой огонёк светил золотисто, скрашивая и жалея истинный, страшный цвет его лица… Веки были опущены и бумажно тонки, лиловатые разводы на скулах словно стекали по ним — и его рука словно терялась в стороне…
Чума?!
Помню, он стал удаляться, отплывать от меня.
«Стой! — приказал я себе. — Такой чумы не бывает!»
Я подошел и, присмотревшись к нему, сначала догадался, что он уже не дышит, а потом вспомнил про горьковатый запах.
«Зачем?» — спросил я Демарата.
«Глупый вопрос», — услышал я себе голос, похожий на мысленный голос атланта Сигурда-Омега.
На столике был оставлен пузырёк мутно-голубого стекла. Я встряхнул его, внутри хлюпнуло.
«Выбрось, — услышал я в себе. — Не для тебя».
«Я думал, ты хочешь оставить мне лёгкий путь», — сказал я ему.
«Ты плохо обо мне думаешь, никеец… и всегда плохо думал».
В горле застрял комок.
«Прости…» — Я накрыл ему лицо его любимым солдатским плащом.
Я вышел на улицу и в голос позвал стражников.
Появился римлянин, и я объяснил ему, что требуется префект — и незамедлительно.
Римлянин отступил во тьму, а спустя четверть часа угол улицы осветился, и выплыли четыре факела, отделяя от тьмы аморфную фигуру префекта.
Он не стал задавать вопросов, и я молча провёл его в дом. В комнате стратега на бронзовой треноге горел мой светильник — глиняная черепашка.
— Он отравился. Час назад, — сказал я префекту.
Префект потянул носом и широко осмотрелся, стараясь как бы не замечать меня, потом очень неторопливо приблизился к ложу стратега, издали приподнял край плаща и отступил вбок, пропуская свет.
— Похоже на то, — покивал он головой и мелко шагнул на прежнее место. — Очень плохо. Я бы сказал, хуже некуда.
— Я готов поехать в Равенну, — пожалел я и его.
— Что Равенна… — скривился префект.
— Аттила? — уточнил я.
Префект вздохнул в сторонку.
— Аттила поверит тому, что я скажу, — очень кстати похвалился я своими полномочиями.
Префект посмотрел на меня с интересом.
— Что ты хочешь, посланник? — спросил он.
— Только две просьбы. Первая: похороните его в Риме.
— Имя? Напомни…
— Демарат. Мастер Этолийского Щита. Так и напишите. И довольно…
— Имя отца?
— Антиной.
— Какова вторая просьба?
— Удалить всех соглядатаев. На две ночи.
Префект ждал, и я решил не таиться.
— Вот шкатулка, — показал я ему. — В ней всего двадцать золотых монет. Она должна попасть в руки человеку, который будет жить в Риме через пятнадцать столетий.
Патрицианские морщины на любу префекта густо прорезались.
— Этот город будет еще стоять?! Через пятнадцать веков?!
— Рим будет стоять, — с месмерической властью гарантировал я. — Даю слово…
Префект отвёл взгляд, на что-то посмотрел, потом — еще на что-то и осторожно улыбнулся.
— Твой акцент, посланник, и черты твоего лица заставляют поверить в любое чудо… Но как?
— Чудес не будет. Я хочу замуровать шкатулку в стене Колизея. Колизей будет стоять через пятнадцать веков… Пусть и пустой. Без гладиаторских боёв.
Префект неопределенно кивнул и подумал.
— …Таким образом, убрать охрану? И вынести тело? Прямо сейчас?
В ответ на второй вопрос я покачал головой, проводил его до ворот и вернулся. Гунны, лишь ворота закрылись, вновь улеглись вокруг багровых углей.
Я еще раз заглянул к Демарату, вдруг, на миг, понадеявшись, что он пошутил… Потом я еще посидел четверть часа в своей комнате. В полной тишине. Затаив дыхание. Но Демарат молчал.
Однажды мне показалось, что по внутреннему дворику пронёсся ветер. Я встал и снова пошел к нему. Ночь во дворе стояла все так же душна и неподвижна.
Ниса сидела рядом со стратегом, на ложе, замерев взглядом на очертаниях головы под плащом.
«Она не пропадёт…» — словно услышал я.
На столике мутно мерцал зловещий пузырёк.
«Спрятать от греха…» Я подкрался к столу, но Ниса услышала мой манёвр.
Она посмотрела на меня, лицо ее было пустым.
— Ты убил его… — Лёгкий ее выдох коснулся моего лица.
— Прости… — тотчас, второпях, обескуражено ответил я, еще не осознав смысла трех слов.
— Ты убил его! — повторила она звонко.
Меня проняло. Я как-то весь вмёрз в душный, горьковатый воздух.
— Ниса…
Она положила красивую обнаженную руку на серый плащ и смяла, стянула его пальцами на груди Демарата.
— Ты убил его! — пронзительно крикнула Ниса.
Плащ сорвался с покойника и комом попал мне в лицо.
Я подхватил его — и тут же получил крепкий удар в скулу, другой — в губы. У Нисы были тяжелые, сильные руки.
Я пытался схватить ее за руки, плащ трещал.
— Ниса!
Свет метнулся — был еще удар по голове, не рукой, а чем-то твёрдым — и я сорвался в бездну.
Потом, когда-то, я очнулся. Глухая боль распирала череп. Я с трудом разомкнул веки. Матовый шар света висел на треноге, лиловый туман плыл по комнате. Демарат был вновь прикрыт плащом, и, увидев его руку, я обругал себя последними словами: я не позаботился о его руке. Так она, в стороне, криво и закоченела. Закоченела раньше, чем вернулась Ниса… Если бы не это…
Нисы не было. Не было и пузырька на столе.
«Все плохо, — согнулся я. — Хуже некуда.
Я встал на колени перед Демаратом.
— Я всех убил, Демарат! — возопил я к нему. — И вот видишь, сам не могу подохнуть. Мне нельзя так…
Ответа не было. Казалось, что Демарат молча улыбается под плащом.
Я потрогал свою голову — на лбу горела целая гора. Я выполз вон и сбросил себя в тёплый после душного дня, тёмный водоём. Утопиться в жидком звёздном крошеве — нет! Нелепость!
Надо было заняться делом. Люди префекта были наготове. Ждали. Тело стратега вынесли по всем правилам, с первыми почестями…
Тогда я вернулся в свой угол, лёг в темноте и забылся.
…Тяжелое жаркое тело теснило меня. Я отстранялся прочь и слышал, что стону…
Ниса, тяжелая и жаркая, теснила меня и обвивала сильными руками, я задыхался, мне не оставалось никакого пространства.
— Прости… прости… это не ты… — шептала она и наваливалась всё тяжелей и жарче. — Мы одни… никого… совсем никого… никого больше… возьми меня, а то я умру… мне страшно.
Из последних сил я высвободил из-под неё руку, думая отстранить… Ниса была нага и нестерпимо горяча.
— Нет! Нет! Я не хочу умирать… забери меня отсюда…
…Я очнулся вновь — когда, не знаю — в необыкновенной, лихорадочной лёгкости. Стены бледнели. Близился рассвет. Ниса спала рядом, но спала как бы одна, положив голову на сгиб локтя. Я осторожно перебрался через нее на пол, накинул на нее тонкую патрицианскую простынку.
«Другой ночи в Риме может больше не быть», — предупредил я себя, нашёл свой кинжал, хватился шкатулки, но она оказалась на месте.
Гунны храпели посреди Рима, вокруг чёрного кострища. Вот было оно — дурное предзнаменование для Вечного Города.
Я вышел на улицу, огляделся и решил поверить префекту. Что еще оставалось?
До Колизея, и впрямь, было рукой подать.
Я побоялся прятать шкатулку на уровне роста и нашёл подходящее местечко в стене — приличную щель — ярусом выше.
Пока я расширял и углублял щель кинжалом, совсем рассвело.
Шкатулка вошла в углубление боком, но на половине застряла. Нервы сдали — я принялся вколачивать ее вглубь рукояткой кинжала. С каждым ударом я всё безобразней сминал изящную вещицу и всё глубже впадал в отчаяние, с каждым ударом всё яснее понимая безнадёжную глупость затеи.
Но дело было сделано — шкатулка была втиснута в щель насильно, и перепрятать ее теперь можно было, лишь взорвав предварительно стену.
Я заткнул щель сверху мелкими камешками, распрямился и сказал себе:
— Финита ля коммедия… Больше ты не нужен никому.
«Она не пропадет», — вспомнил я о Нисе, вспомнил ее одинокий и безмятежный утренний сон.
Небо ласково голубело над зачумленной Империей. Я засмотрелся в него… и вдруг поскользнулся на отполированной сандалиями римлян, покатой ступени… Я шёл по краю лестницы, ближе к свету и… сорвался прямо вниз, на арену, с приличной высоты… не меньше десятка аршин…
«…Ангелы на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою…»
Бред величия, он и есть!
Я не разбился.
Ледяной шквал сбил меня с ног.
Я вскочил. И был наг.
Ледяной шквал страха охватил меня. Вот он — ад! Сфера!
Но ах! Я стоял, не разбившись, на арене Колизея, и до меня доносился шум города, которого не могло быть в пятом веке до нашей эры… Не далеко, а совсем вблизи, за стеной, послышался не треск цикады, а гусиный крик автомобильного клаксона.
Первое, что я сделал спустя полторы тысячи лет — разрыдался. По-детски отчаянно и сопливо.
Потом, выглянув из стен древнего Колизея и, убедившись, что меня отпустили, я завопил:
— Aiutatemi! Помогите!
Меня подобрали полицейские.
В участке я объяснил синьорам, что прибыл поездом в Рим, к родителям, и решил немного погулять по Вечному Городу прежде, чем пугать стариков непомерной радостью (сын! живой! из России!). И вот злая шутка рока: нападение совершенно беспощадных грабителей.
Меня внимательно выслушали, деликатно отводя носы. Не внял я Демарату — не боролся с гуннской вонью его способом. И вот — незадача… Синьоры трижды спрашивали у меня адрес родителей и трижды записывали его… но подобрали мне полный комплект списанной форменной одежды без знаков отличия.
Синьоры римляне, я так многим обязан вам!
Я несколько раз приглядывался к календарю и видел одну и ту же дату, свидетельствовавшую о чуде — о том, что, судя по всему, я очутился в Риме мгновением позже того, как бесследно исчез из своей манчжурской шубы. Бурятский шаман, вероятно, еще стоял, таращась на мой пустой гардероб, когда я уже трясся по Риму в полицейском тарантасе…
— Вот и Коленька приехал, — только и сказала мама.
Больше нельзя было плакать… Нельзя было плакать, как там, на пустой арене Колизея.
— А скажи-ка ты мне, Никола, — со своей лучшей, стоической улыбкой сказал сильно постаревший отец, — на каком таком лихаче ты сюда поспел? С Амура-то… Или я ошибаюсь насчет Амура?.. Ну-да ладно, — вздохнул он, по-своему поняв мой ошалелый взгляд. — Сначала покормить бы тебя с дороги.
И вот — маленькая комнатка, где-то в Риме, куда меньше той, патрицианской… но в ней — все родные, и год — свой, чего еще желать?
Но, увы, уже через час меня потянуло обратно — к Колизею. И какая же нестерпимая досада охватила меня. Четыреста пятьдесят второй год все-таки впился мне в сердце. Агасфер! Я знаю твою боль, неседеющий старик!
— Брось кукситься. — Отец хлопал меня по лопаткам. — Подумаешь, раздели… Не дома же, в России.
Но что я мог с собой поделать! Ниса, твои кости давно истлели… но сейчас, именно в эти минуты ты думаешь, что я просто сбежал и бросил тебя погребать мёртвого стратега. И вы, господин префект, мир вашему праху, что вы теперь думаете?.. Вот поистине Агасферово проклятье!
Я вздохнул. Как видно, очень тяжело.
— Что? Стрелять там пришлось в своих, в русских? — Отец сел рядышком.
— Так… в небо, — отмахнулся я. — Бог миловал.
— Тогда я отказываюсь понимать, — рассердился отец.
«Я — дома», — приказал я себе.
— Папа… скажи мне, неужто так сильно от меня разит?
Отец взглянул из-под бровей и чуть-чуть подобрел.
— Чувствительно, надо признать… Ну, еще пару раз вымоешься… Тут и попариться-то по-человечески негде.
— Чем разит?
— Чем? Да вроде как загнанным мерином, Николя. Потому-то и про лихача спрашивал.
— Я и есть загнанный мерин, — развёл я руками…
На другой день, вскоре пополудни я остановился против Колизея и простоял с четверть часа, страшась подходить…
За сутки, растянувшиеся на полторы тысячелетия, щель стала шире, гораздо шире, и я с ужасом заглянул в эту маленькую пропасть…
В сумерках я вернулся со спичками — и чиркнул.
Шкатулка блеснула в глубине россыпью звёздочек! Она как будто сама заползла глубже, подальше от чужих глаз… или кто-то позаботился о ней? Префект отказался честным человеком, настоящим гражданином настоящего, ушедшего Рима… и, что удивительней всего, — тайным оптимистом.
Минули еще сутки, микроскопические в сравнении с пятнадцатью веками, но для меня несравненно более долгие, чем целое тысячелетие.
Я придумал использовать каминную кочергу в качестве сначала кирки, а потом — рычага и еще четверть часа мучился самым тяжким за всё тысячелетие приступом бессилия.
Наконец, в бездне хрустнуло, шкатулка выскочила из пятого века — и золотые монеты чеканки Феодосия, базилевса Восточной Римской Империи, раскатились по Риму века двадцатого.
Я собрал их все и пошел прочь, прихватив с собой и покорёженную серебряную шкатулку, которая и в таком состоянии могла в наши дни составить — вот каламбур! — целое состояние.
По дороге домой я думал о своих стариках и просил у них прощения. «Нет, я еще не дома, я — там. И Колизей волочится за мной, как ядро, прикованное цепью к ноге каторжника… Но подождите немного — неделю, месяц, никак не тысячелетие… Это должно кончиться, отпустить».
И через неделю, убедившись, что гуннский дух окончательно отбит и римские бездомные собаки не шарахаются от меня, поджав хвосты, я дал объявление в вечерней газете:
«Для г-жи Т-ской Екатерины Глебовны имеются важные сведения из России.
Она может осведомиться в любой из грядущих четвергов с шести до девяти пополудни по адресу…»
Ждать пришлось еще неделю.
Однажды в четверг, когда сердце, по обыкновению, уже начинало выпрыгивать из груди, а именно за пару минут до пяти пополудни, под нашими окнами возникло и замерло, продолжая как-то неуловимо скользить сквозь пространство, длинное чёрное авто.
С шофёрского места вышел человек под идеальным белым кругом фуражки и, механически обойдя эту огромную чёрную пулю, открыл заднюю дверцу.
Красивая женщина, еще не дожившая до бальзаковского возраста, вся в тёмном, возникла вовне… и, подняв взгляд, чуть рассеянно посмотрела на наши окна.
Я затаил дух и подумал: «Ныне отпущаещи…»
И с величайшим напряжением улыбнулся маме.
— Мама, ты помнишь, я говорил о возможном визите в четверг? Гость, как видно, пожаловал… Только не хлопочи. Чашки кофе довольно.
Колокольчик в прихожей брякнул, и я, сдерживая себя, неторопливо двинулся к двери.
— Вы господин Арапов?
— К вашим услугам. — Я поклонился.
Озноб пересилило жаром.
…За ней стоял, направляя в меня вольфрамовый взгляд, высокий и молодой человек в белой шофёрской фуражке.
— Марко, подожди внизу, — сказала она по-итальянски, не глядя на него.
И грациозно вступила в прихожую.
На столе, рядом с моей чашкой и неподалёку от сахарницы, лежал пакет, очень похожий на тот, что передал мне в руки полковник Чагин.
Она пристально посмотрела на пакет. Тонкие черты лица, серые глаза — и немного эмигрантской бледности… Только губы чуть-чуть, по-южному, пухлы и ласковый пушок над верхней губой. Остальное же — грациозный холод, изящество недоверия… Трудно было бы спрашивать ее о нужде и обстоятельствах… и эта чёрная сумочка, дочка роскошного чёрного авто, скользящего внизу сквозь пространство…
— Я вас внимательно слушаю, Николай Аристархович.
Вдруг я подумал, старше она меня или нет. И усмехнулся… о чем сильно пожалел. Потом пожалею еще сильней.
— Видите ли, Екатерина Глебовна, мой долг — исполнить… — От волнения чуть не выпалил разом: «последнюю волю». — Исполнить поручение Аристарха Ивановича Чагина.
Улыбка Екатерины Глебовны раскололась.
— Он… где? — спросила она, вытягиваясь в струнку.
Я тоже вытянулся, вздохнул поглубже, подумал: «Так-то лучше…»
— Екатерина Глебовна, я — печальный вестник. Аристарх Иванович Чагин ушёл из жизни на моих глазах. В Манчжурии.
Она побледнела, закрыла глаза и шепнула:
— Так далеко…
Потом я долго смотрел на поверхность кофейной тьмы, что была абсолютно гладка и недвижна. Когда я очнулся, то увидел, что лицо Екатерины Глебовны светло, и смотрит она в окно, на Рим. Потом очнулась и она.
— Извините, — бескровно улыбнулась она. — Вы его хорошо знали?
— Всего несколько дней… но самых горьких дней нашей жизни.
— Аристарх был прекрасным человеком, — сказала она, словно опять прося у меня извинения.
— Екатерина Глебовна. — Я положил руку на пакет и почувствовал себя уверенней. — Полковник перед смертью поручил мне передать вам…
— Что это? — перебила она меня и с испугом отстранилась.
Ив эту минуту я совершил самую тяжкую ошибку.
— Видите ли, это — двадцать очень древних и очень золотых ценных монет. Пусть вас не удивляет такая странная коллекция…
…и осёкся.
Она медленно и грустно качала головой.
Воздух каменел, превращался в лёд. Я застывал во льду.
— Я не могу принять этих денег… Я знаю, что Аристарх думал обо мне… как я здесь, одна. Он был прекрасным человеком… Николай Аристархович, я вынуждена сообщить вам, что я замужем… — Льдинки на ее губах ломались, ломались, мучительная улыбка не таяла. — Мой муж — итальянец. Маркиз Ч-ти… У меня теперь нерусская фамилия.
— Он несомненно прекрасный человек.
Ее плечи опустились. Она вся сникла.
— Зачем вы обижаете меня?
«Ты не гипербореец, а сволочь», — сказал я себе, но не мог подавить в себе нараставшую злость.
— Простите, Екатерина Глебовна, простите меня ради Бога. Всё ломается внутри.
— Я вас понимаю. Я полагала, что и вы меня поймёте… Наконец, мы с Паоло знакомы не один год… Почему вы так смотрите на меня?
Я, правду сказать, вообще не видел ее — в глазах темнело.
— Екатерина Глебовна, вы делаете из меня Вечного Жида…
— Я не понимаю…
— Простите. Но может быть, все же… я оказываюсь… в очень неясном положении.
— Вы из России недавно?
— Как сказать…
— Я прошу вас… поймите меня… Ваши чувства успокоятся, а я… — В ее глазах блеснули слёзы, не льдинки, она поднялась. — Благодарю вас. Вы сделали для меня очень многое… Я передаю вам права — распорядитесь по своему усмотрению.
Прошло еще несколько мгновений. Я проводил ее… Механический Марко треснул дверцей, авто ускользнуло в какие-то неведомые пространства.
«Ты плохо о ней думаешь», — бросил мне в спину Демарат.
«Прости», — не оборачиваясь, уже по привычке ответил я ему.
«Ты неисправим», — засмеялся он.
Сорок восемь ступеней вверх отняли у меня последние силы.
— Вы поссорились? — опять встревожилась мама.
— Мы не могли поссориться, — ответил я, заползая боком на диванчик. — Я видел ее первый и последний раз в жизни.
Мама подошла и поцеловала меня в висок.
— Плохи мои дела, мама, — по дурости разоткровенничался я. — Боюсь, я обречен на вечные скитания.
Этого говорить тоже не стоило.
В чем оно, Провидение?… Возьми г-жа Ч-ти «червонцы»… а не провалился бы я в тот же миг в Манчжурию, в шубу, тихо умирать-замерзать под шаманские завывания?.. не убил бы стариков своим последним, внезапным исчезновением без вести?
Я починил, как мог, серебряную шкатулку, выправил ее бока и с маленьким проектом на блокнотном листке посетил итальянского гравера.
«Потомкам г-жи Ч-ти — в собственные руки».
Никакого года. Никакой подписи.
Шкатулка провалилась глубоко в трещину Колизея. Я наскрёб горстку мелких древних камешков и присыпал ими маленькую гробницу.
Я прожил в Риме семь лет.
В двадцать пятом умерла мама. Отец, торопясь следом, чаще, чем раньше, шутил, а в последний день долго сидел на постели, с лёгкой печалью смотрел сквозь стены и Рим, как когда-то в России, поверх моей гимназической фуражки — на опустошенный пригорок, на незримую красоту исчезнувшей берёзовой рощи.
Родители мои легли в землю где-то по соседству со стратегом Демаратом, с египтянкой Нисаэрт, тоже имевшей римское гражданство, и с бескровным и честным римским префектом.
Только мне не было покоя в Риме, не было мне уже там места, где подклонить в покое голову.
Меня гнало прочь, я искал себе какой-нибудь город-нигде и нашел: Харбин. В конце концов, я ведь должен был попасть по указке полковника Чагина именно в Харбин, не попадись мне на пути та злополучная полынья.
Три года я просуществовал в Харбине, наслаждаясь лунным ликёром.
И однажды я увидел сон, гремящий и яркий, сильнее яви.
Огромный табун грохотал водоворотом вокруг алого шатра.
Я догадался: в сердцевине шатра, на ложе — тело повелителя гуннов.
Я уже давно знал, читал еще в гимназии: в день погребения своего владыки варвары закрутили вокруг его ложа десять тысяч кобылиц.
Тяжелый вихрь вытягивался в небеса, поднимая воронкой душу Аттилы и его Марсов меч…
Я вскочил с постели.
Коренастые, похожие на мускулистую саранчу Апокалипсиса, лошади Аттилы грохотали по крышам Харбина.
«Еще три дня после окончания битвы души погибших сражались над Каталаунскими полями…» Вот — предание. Как же я не догадался раньше!
Словно бы тёмное бельмо лежало на памяти — и вдруг растаяло.
Вот ради какой цели Аттила стремился к поражению на земле! Великая конница-орда мёртвых — его новая непобедимая армия, живые стали ни к чему. Ему не терпелось взойти на краду, в погребальный огонь Он опасался только одного, опасался — пренебречь правилами великой Игры в кости.
Аттила не умрет. Он поведет своих лохматых гренадёров к звёздам — топтать империи Млечного Пути и царства Андромеды. И наступит день, когда он, страшное чудовище Гарм, подступит к стенам Валхаллы. Боги тоже ждут Судного Дня.
Что могу противопоставить им всем я, самозваный гипербореец? Могу!
Я соберу всех своих, неприкаянных и обремененных, залитых водами потопа: полковника Чагина, и воина Сигурда, и Рингельд, и стратега Демарата, и Нисаэрт — и всех своих, кого сумею разыскать. Я соберу их всех, и, как Моисей, выведу их из пустыни страшной игры богов, называемой «временем». Для чего-то я еще нужен, живой…
Я соберу их всех по сусекам вселенной и времён и выведу всех в землю неведомую, в ту пору неизвестную, и лишь спустя тысячу лет после того, как наш прах истлеет в ней, эту землю горделиво нарекут Третьим Римом. Там мы дождемся, наконец, Судного Дня и скажем:
«Господи, помилуй нас, грешных. Мы обманулись. Мы играли в плохую игру, но играли в нее честно — и до конца».
Извещение читателям.
Уже после сдачи последней части рукописи в набор редакция получила достоверное известие о том, что Николай Аристархович Арапов убит в Манчжурии при переходе границы советской России. Надеемся сообщить подробности в ближайших номерах.