117581.fb2
— Правда, хотел компот?
— Страусиный пенис.
Вскрыв семисотграммовую банку ассорти, взялись лениво кидать в рот вилками фрукты.
— Человек — любовь Искупителя, — произнес, раздавив языком о нёбо ананасовый кубик. — Покайся! Обожай меня! Проси у меня милости, признай свою вину и поклонись мне, как владыке.
Про любовь Искупителя сказано равнодушно, про милость — с угрозой, про поклонение — насмехаясь.
— А может, правда, поцелуемся? Ты меня любишь?
— Я тебя люблю. Себя, само собой. Ты также. В таком случае, наших сущностей четыре, и если добьемся абсолютного слияния, будет пять. В какие времена мы могли мечтать о таких возможностях? Дух захватывает!
— Помнишь, что Шаляпин богоедам сказал про твою душу?
И так ясно, что у души жопы нет, она высраться не может.
— Всё-таки у одного из нас шизофрения, не любить мне родину!
— Догадываюсь, у кого.
— Ты опять, Ирод?
— Попрошу молодой человек, обращаться ко мне на «Вы».
— А пятки перышком не почесать?
— Я давно утверждал, что в худшей своей части ты типичный скот.
— Не скот, миляга, а грубая открытая животная сила, без которой мужчина даже в смокинге будет выглядеть либо педиком, либо прирожденным слюнтяем, либо этим самым… — пощёлкал пальцами, вспоминая. — Кого там морлоки Уэллса откармливали вместо свиней?
Город расшумелся вовсю. Степан раскладывал на голове узоры из фруктов, вешал на уши грушевые бока, раздавливая пальцами до середины их хрупкие тела. Степан не выдержал только тогда, когда Степан попытался затолкать в ухо виноградину.
— Ты думаешь, над нами экспериментируют? — стряхивая с головы фрукты.
— Может и экспериментируют. У нас ведь тут сухо по самое ухо, — начиная выкладывать спиральку из оставшихся в банке мандариновых долек. — Изучают природу взбесившихся художничков. Что из себя, спрашивается, представляет природа упомянутых? Давай обложим мысль мозгами. Листья кососердцевидные ланцетовидные обратнояйцевидные. То есть яйца у тебя с обратной стороны тоже видно. Форма размножения ползуче-почковидная, какая же еще? Цвет тычинок неопределенный. Околоцветник сростнолистный, с фиолетовыми жилками. Любит спиритозные удобрения. Какие мы уродились! Прямолинейно-шарообразные. Ты не переживай, я тебе потом сексуально спинку потру.
— Я не переживаю. Я думаю, что с тобой буду делать, однопокройник. Не отрывайся — продолжай, в самовозвышении гордом.
— Какие мы… противотанково-сумеречные буки, с идеей во взоре не тронутой рукой мыслящего человека. Много паразитных электрических токов. На изломе мякоть синеет и…
— Хватит! Моя очередь!
— Я не закончил, зайчик, и нашёл свободные уши, поэтому придётся потерпеть. Массовая доля сухих веществ…
— Тебе, может, ухо вместо пепельницы завернуть? Кончай!
— Рано, голубок. Посмотрим на твой внутренний мир. Пищевод свободно проходим. В желудке натощак определялось бы умеренное количество мутного секрета, а так, знаете ли, валяются на картофельном салате бурый шоколад, раздавленные ананасовые кубики, грушевое пюре, потерявшие благородную форму виноградины и так далее. Желудочный отдел отёчный, с участками пятнистости. В проксимальном отделе множественные гирро… э… гемырро…
— Заврался, чмошник. Твой язык на подошву пустить, ей сносу бы не было.
— Угол желудка не изменен. Привратник широкий… Ширррокий привратник! Слизистая его, знаете ли, пестрая, перистальтика активная. Говна много!
Женщины кричат потом:,Как я могла с ним таким жить?! Нет, не хотел бы Степан жить с таким самим собою!
Удар пришелся косо. Кулак скользнул с живота на ребра. Степану ответить было даже удобнее сверху и он коротким тычком воткнул кулак в ухо. Они сцепились и закувыркались по полу, ломая ножки стульев. Степан в своей жизни мордовался, понятно, но такой осатанелой драки с ним не случалось. Не растрачивая дыхание на ругань, катались по мастерской, кряхтя, выламывая друг другу руки, стараясь попасть кулаком в лицо, пальцами в глаза, коленями в пах, молотили друг друга со зверской силой, сминая телами оставшиеся холсты у стен, не чувствуя боли содранных казанков, промахиваясь, хлопали в доски пола. Беспощадный отчаянный смертный бой. Упоительная дуэль подобий.
Поняв, что силы их абсолютно равны, взялись за тяжелые предметы, надеясь на удачу. Метали друг в друга обломки стульев, один вырвал умывальник и бросил со стоном через всю мастерскую, другой разбил татуированный станок ради палки, попытался ударить её мореным телом, на котором горела оранжевая надпись: «Не думай о предстоящих делах уставшим» и половинка другого отрицания: «Не сердись…», но промахнулся и сломал палку о холодильник. Разбив окно, изрезавшись о стекла, вывалились на балкон. Истерзанные, еще покатались какое-то время по протестующе мурлыкающей жести, в последнем остатке сил сомкнули руки друг у друга на горле и замерли, взаимоудушаясь действительно самым пошлым образом. Пошлым потому, что из пальцев ушли последние силы и ими, пожалуй, можно только чесаться.
— Пусть наши враги сдохнут сегодня, а мы умрём завтра!
— Сегодня рано, завтра поздно умирать. Покончим с этим, брательник!
И они, перевалившись через перила, не расцепляясь, полетели вниз, напугав по дороге к цели, пролетающего ворона.
Городские пейзажи Иван писал не то чтобы засыпая, но ради идеи, не тянущей даже на обнародование.
— Я больше не в состоянии мазать, нефиг-нафиг! Проще украсть из музея пейзаж Поленова, написать на нем пару своих фигур и переподписаться.
— Ты художник или суффикс прилагательный? — бросил через плечо Степан и положил в тень здания мазок английской красной. — Наша задача не обогнать великих живописцев, а себя догнать по максимуму.
Вильчевский поморщился на холстик и собрал этюдник. Они давно уже слюнявили эту тему. Позади диплом, впереди жизнь, а приличного плана жизни до сих пор нет.
— Хирня на постном масле! Помас-памперс! Журнал, Бурда,! — сплюнул Иван. — Своё лицо надо искать где-то. Может в академию податься?
Степан возразил, главное — сидеть грыжей за мольбертом, работать, как механизм, да ждать, когда количество, от которого дохнут мухи, гармонично перерастет в качество. Причем здесь, спрашивается, образование? Оставьте киснуть его в худучилище за батареей парового отопления. Тоже собрал этюдник, прикнопив сырой пейзаж к обратной стороне палитры.
— Но, Степашечкин, искусство искусством, а море пинать можно только остограммившись.
Никто не спорит. Они купили две бутылки югославской «Кадарки», оказавшейся такой карамельно-поганой, что уже первые ввергаемые полстакана пошли не вертикально, с респектом к тяготению, а по горизонтали. Отчего обоих перекосило. Всё равно дело, проперхавшись, настаивал Степан, пейзажик, вон, худо-бедно изобразили. На пейзажике — река Енисей, на той стороне — здание речного вокзала, гордый шпилек строго пополам разрезал синее небо, влево на запад посредством тщедушной мальвы, вправо на восток значительнее, посредством ультрамарина.
— Нужно делать дело! И армия восклицательных знаков позади, стойких, как героические полки членов во время семяизвержения. Сгоняем части в состав, Ванька. Петр Великий собрал Кунсткамеру, граф Калиостро — дураков, индейцы коллекционировали скальпы. Любая мелочевка, траченная молью, сгодится, если ты художник.
По жизни надо тупо собирать всё. Одна мозаичная плитка — это одна мозаичная плитка. Но осколком бутылочного стекла спокойно можно облагородить кантарельную смальту храма Христа Спасителя. Чересчур уж блестяще. Нежизненно и неестественно. Всё — подразумевается не монотонное разнообразие Кунсткамеры, дураки Калиостро и скальпы индейцев, банальное кучкование предметов в одном месте, всё — это опыт, а значит искушенность в вещах, не дающихся пониманию зевающим прохожим вокруг. Не потому несправедливо, что вот этот дядька с картошкой в сетке вдруг зевнул, а потому, что чуть позже прозевавшемуся дядьке будет наплевать на любую идею, проросшую выше его советской картошки. Справедливо потому, что правда. Обыватель есть обыватель, родной до боли, хроник, а художник — пациент, с органами трясущимися так, что потрясает.
Что записано в карте больного? Первый частный заказ партячейки. «Революцию» он писал как положено, перевернув картину верх ногами. Если — революционный порыв масс, значит так оно и должно быть. Истерика коммунистов — тоже, в своем роде, кусочек смальты. «Это не революционные солдаты. Хамы какие-то уголовные!» Ну правильно, кто революцию делал? Сталин в иркутской ссылке плюнул в тарелку товарищу по партии. Исторический факт.
Или когда его замела после третьего курса родная милиция в Евпатории. Подумаешь, показалось сотруднику, что его похмельная физиономия в розыске. Зато ночь провел в камере предварительного заключения с настоящим бандитом, наслушался историй, хоть бы их не слушать!
А псы его? Какая-то чёрствая душа выкинула на помойку щенков. У них только глаза открылись… Нет бы сразу утопить, чтобы не мучились или как их ещё там казнят за ненадобностью? Степан положил щенков в коробку, поставил у входа в поликлиннику, может кто сердобольный приберёт. Ходил каждый час, поглядывая — не прибрали ли? Не прибрали, знаете ли. Пришлось поселить их в сараюшку, умудриться среди ночи достать резиновую соску, молока и кормить их каждые два часа (разродившиеся мамаши знают, что это за мука). От отчаяния он завыл. Надо идти дружить с девушками, а тут ясли. И подходя каждый раз с бутылкой молока к сараю, Степан выл. Щенки же начинали шумно биться в доски, радуясь сигналу к еде. Скоро художник стал предводителем стаи. Окрепшие волкодавчики понимала все интонации его воя, рычанья и беспрекословно подчинялась, стоило только сильнее клацнуть зубами. Человеческую речь собаки от Степана не слышали. Банда получилась. Вожак идет по Красноярску, руки в брюки, а вокруг него — стая, готовая разорвать любого, косо посмотревшего на предводителя. Раздавать их была та же самая смальта. Если точнее, шесть отдельных мозаичных кусочков разнообразных трагичных цветов.
Вильчевский ругнувшись по поводу своих родственников, убежал заполошный, а задумавшемуся Степану поганая «Кадарка» вдруг сама полилась в горло. Понимая что это свинство, швырнул выпитую бутылку через сколоченный пацанвой плотик в заливчик реки. Прищемив горлышко другой в пальцах, пошел вдоль берега. Торговый центр, повисший у него на правом плече, обмяк, стеклянные двери захлопнулись, погасли огни, отливом с общественным транспортом откатилась масса покупателей и из служебного входа выбегали последние торговые работники. Добрёл до песочницы, сел на доску ограждения. Отсидевшись, снова открыл этюдник, вернул пейзаж в работу и автоматически помазал ещё, не ради качества, а так, ради тех же мух, имеющих конституцию — дохнуть.
— Чарли, Чарли! Не отставай, бобик!
Мимо двигались веселые любовники и такса Чарли. Сильно сказано по поводу продвижения любовников. Они подпьянели в такой степени, что проходили мимо художника целую вечность. Хохотали, висли друг на друге по очереди, гладили друг друга по джинсовым попкам, взаимообещая беспрецедентную ночку, делали шаг вперед и три назад, три вперед, садились на бордюрину и принимались шептаться, хихикая. Грустный Чарли (таксы, правда, почему-то такие грустные по жизни.) шлялся вокруг своих номинальных хозяев, оборачивался к Степану, мол, сам видишь, как меня угораздило. Любовничек звонко помочился на плевательницу, в который раз пообещал подружке сногсшибательную ночь любви и к двум часам, пискнули часы на руке, с грехом пополам скрылись за углом пятиэтажки. Степан почти их полюбил, ему стало грустно без сутолоки любовников. Одним махом выпил початую «Кадарку» до половины. Город спал, последний пешеход прыгнул в подъезд, в нём загорелись лампы, за матовыми стеклами человек превратился в коллеблющегося призрака и воспарил к себе в укромный угол. Панельный дом стоял тёмный, только единственное окно, с открытыми настежь рамами, светилось над головой. Степану стало неуютно, оттого что в окне, вот еще вне программы, торчит по пояс какой-то бессонный подросток и он спросил: