117581.fb2
— Муы, — содержательно промычал Степан, выводя бритвенным прибором восьмерки по надутой щеке.
— Слушай. Деревенский парикмахер бреет всех тех, и только тех жителей деревни, которые не бреются сами. Спрашивается — должен ли он брить самого себя?
— Отстань. Я еще кофе не пил и не завтракал, и не писал. Чего они растут постоянно? Правда, лучше раз в году родить, чем каждый день бриться. Пена в нос лезет, кожу щиплет… — ворчал, обрызгиваясь одеколоном.
Плеснув ещё винца, бородатый нацепив ручку чашечки на сардельку пальца, пошел кругами по мастерской. Но скоро стал соляным столпом около станка.
— Та-ак! — рыкнул страшным голосом. — Пишешь, тётя-мотя, и молчишь, скрытная скотинка! Скрытную скотинку если смешать с краской, Зеленой огурцовой, получится Степан Андреевич Бумажный. Сте выбрасываем остаётся пан. В Андреевиче вычёркиваем Адреич, оставляя Не и в. Из Бумажного выкидываем вон Бум. Получаешься сокращённый ты — пан Неважный. Стоит статуя в лучах заката, с огромной творческой лопатой. Я тебе этот анекдот ещё не рассказывал?
Станок с картиной, укрытой распоротой наволочкой, плавал в солнечном луче. Звали станок — Августом, в минуты раздражения — Бобом бензольным. Август-Боб бензольный для Степана был живым существом. На его мореной коже вытатуированно: «Не давай обещаний сгоряча», «Не сердись во хмелю», «Не строй планы в радостном возбуждении», «Не думай о предстоящих делах уставшим».
Вильчевский, не решаясь нарушить извечное табу, морщась, заглядывал в темные складки.
— Потом. Пусть подсохнет.
— Жадина-говядина солёный огурец, по полю валяется, никто его не ест. Нет, губася, сейчас, немедля, давай, давай пан Неважный, пианино без тормозов!
— Ну Иван.
— Да не Иван! Не Иван! — загнусив противно. — Жаднуч ты. Всёмоёка ты всю жизнь и ещё пару дней. Дайнедамка, иштычегозахотелка, никуданепускатель. Какая ты, мама, неразрешительная! Убери тряпку, говорю!
Степан фыркнул и поднял за углы наволочку. На картине изображен странный город. Город, как широкая вавилонская башня, но не строгой геометрии, а неровно, так растет на березе прихотливо гриб-чага. Дальше, сплетаясь, уходили в предзакатное небо мостики, переходы, лестничные марши. И где по логике строительных материалов должно было всё заканчиваться, тянулись ввысь, в край картины, тончайшие шпили. Но и на них виднелись микроскопические, не больше муравьинных глаз, окошечки, говоря о том, что город-башня имеет гигантские размеры. На желтой, с ядовитинкой, равнине стоял крылатый конь, а рядом с ним, не касаясь земли, висела беззащитная обнаженная фигурка девушки. Причем её правая нога и левая передняя нога коня связаны.
— Хых, человек божий, обшит кожей! Ва выкидываем, получаем пан Нежный, с улыбочкой, как красивая, но пугливая бабочка готовая сорваться с губ в любую секунду, — оглушительно хлопнул по бедрам, наклонился, разглядывая детали, потом не разгибаясь повернулся к автору. Еще ниже согнулся в поклоне, делая рукой широкое кольцо, будто давал отмашку шляпой. — Ты — хан Удачи! Тебя нужно повесить в красном углу вместо иконы, там, где встречаются все взгляды, и молиться на тебя. Нежнейшего пана повесим за шею, чтоб холсты не прятал. Эх, старикан, ты же знаешь, художник художника редко похвалит. И то потому только, что второй уже ласты завернул. По этому поводу я предлагаю всё-таки подписать декларацию о намерениях.
— Подписать по какому поводу: что ласты завернул или что похвалит? — обнимая с краю неохватного друга, спросил Степан.
Бородатый хихикнул.
— Анекдот свежий услышь ты. «Рядовой, бля-бля, выйти из строя. Поднять танк спереди!» «Не получается. Тяжелый.» «Попробуйте поднять танк сбоку.» «Не могу. Тяжелый.» «Сзади.» «Никак неможно. Ну очень тяжелый!» «А то, — говорит лобастый старшина. — двести тонн!» — и покатился со смеху, кладя пасхальные поклоны.
Подписали декларацию о намерениях, разлили вино, Вильчевский поднял чашку.
— Хочу выпить за твое мужское начало. Пойми меня правильно. Не за члены, но за начало. Члены — черезвычайны, начало — вычайно, но стабильно. Стоит статуя в лучах заката, творческое начало прикрыто лопатой.
Они выпили. «Херес», несмотря на преждевременное употребление, был хорош, то бишь свеж и резок, как растертая в пальцах горная крымская трава. Сгоношили завтрак. Насекли батон, намазали бутерброды с печеночным паштетом.
Иван потребовал перенести стол к окну, заради панорамы. Неужели в ясную погоду на семьдесят километров видно? Они перетащили к окну стол с вихляющимися рок-н-ролльными ногами и окончательно утвердились в бездельи и светской ни к чему не обязывающей трепотне, разложив еду-питье на высоте в две сотни метров от плоскости, на которой утвердился задумчиво созерцающий свои бронзовые мысли великий русский ученый из архангельской деревеньки.
— Простодырый ты, Стёпа. Беременный, но честный. Столько работ накопил, давно бы устроил персоналку. Продался — бабки бы колом стояли. Эх, пива мало, душа моя!
— Душа, Джованни, — ветер тела. А тело — могила души. Сам Руо хотел писать на необитаемом острове. Выставки — лажа. Сё есть подогретая капуста, сказали бы древние римляне.
— Сильно грамотный? Почти на килограмм. Сам ты римлянин! Это что там красное белеет? Я у тебя сто лет не был, ты, оказывается, налопатил, — Вильчевский направился к холстам. — Если написано не с натуры — тогда я тебя не пойму.
Именно, что с натуры. Степан позвонил Пёрл и совместил приятное с полезным. Поставил станок рядом, зеркало напротив и приятно пописал, пока модель мечтала по-французки с изысканно задержанным во рту ликёром, Франжелика, и прочим. Какой зритель потом поверит, что картину в эротовых владениях можно написать всего за двадцать минут? Эмоции обрели форму. И называться ей теперь —,Любовь, Другое дело Степан её советскому покупателю продал абстрактом. Висит теперь произведение кверх ногами, кстати в весьма многолюдном офисе, проходном двор по сути. И ведь не один не догадывается, что на картинке-то анатомически всё реалистичней не бывает, сиськи-письки там и любовь французкая.
— В своём репертуаре. Неаргументированно, как природный катаклизм, — наклоняясь над вторым холстом. — Начинаешь работу — хорошист, заканчиваешь — двоечник.
Антуанетту сначала написал реалистически правильно до тошноты. Потом усилил не по делу рефлексы, захулиганил цветом, потом превратил симпатичную девчонку в баранью тушу, затем, вообще, всё свернул в водоворот белой краски. Только и осталось от реальности рыжее пятно в левом верхнем углу. У Антуанетты цвет волос на зависть апельсинам.
— Что ты хотел этим сказать, не пойму? — рассматривая третью картину. — Доиграешься! Тебя точно вставят в программу школьного обучения и будут тебя школьницы-блондинки тихо ненавидеть.
Внизу холста прокорябано по белилам черенком кисти:,Ты не зря умер, Степан индифферентно пожал плечами, хотя было что рассказать. Договорился с моделью по телефону о сеансе, шел домой и увидел на ветке красивенькую золотистую птичку. Подумал о том, что не плохо бы усложнить картину, вписав эту птичку от колена до голени натурщицы. Поработал с прохладцей, заленился, птичку не стал дописывать, так, мазнул пятном условно, потом когда-нибудь закончит если будет настроение и пошел проводить девицу до метро. Но, видно, не так просто планируется на небесах. Когда возвращался, в сквере на асфальте, чуть не наступил на умирающего молодого ворона. Стало жалко, унёс в мастерскую, попытался покормить, подпихивая блюдечко с молоком. Но ворон только слабо отклевывался, валил голову на плоскость, тяжело дышал и закатывал глаза плёнкой. Степан уже топтался у постели, когда птица вдруг ударила крыльями, сбросилась со стола на пол, серанула струёй, выгнулась и захрипела, в ужасе открыв клюв. Её покидала жизнь. Здесь-то художника и ударило божьей искрой. Не имея ни секунды подтягивать тылы: готовить палитру, довыдавливать краски, пришлось перекусить зубами, попавшийся под руку, черный фломастер, вытащить фетровый цилиндрик с краской и рисовать им с натуры саму смерть. Душа птицы, наверно, не улетела куда положено, художник перехватил её, поселив в живописном слое. Чтобы картина не давила — пришлось ещё сверху прикрыть ангельским крылом. После хоронил птицу под утро в парке (не спать же с покойником рядом), вобщем, вымотался порядком.
Через два часа его разбудила Ира Малышева, забежав отдать книгу. Услышав ночную историю, сообщила, что у неё с мессиром по поводу белого цвета договорённость. В чём она заключается не сказала, но попросилась прийти с одним знакомым, у которого с мессиром давняя войнушка.
Вильчевский обернулся к Степану.
— Ты, со своим местом в искусстве определился, рыцарь без страха и укропа? Что ухмыляешся, переспавший с тремя идеями сразу, и не одну не удолетворивший? Я, тем не менее, оконтурю твои забеги воображений, арт-отсебятник. Ты долгое время был символистом. Хоть вынянчили тебя в своём детсаде сюрики, ты, просушив сопли, ответил черной неблагодарностью. После символизма тебя понесло и это «понесло» я бы назвал войной с хаосом. Но c моей кочки зрения, мордоваться с хаосом, задача непосильная для кого попало, даже для гениев. Поэтому ты постоянно терпишь поражение, а зализываешь раны, и отлеживаешься на реализме, малюя с холодным энтузиазмом тошниловку, типа этого, — показывая одной рукой на картину с конем и девушкой со связанными ногами, другой на «Завтрак аристократа», висевший в метре дальше. «Завтрак аристократа» случайно остался с времён бывшей жены. Жена заставляла писать подобную коньюктуру, убеждая: «Если они так быстро продаются, так и мажь только их.» Через два десятка таких картин у Степана начались судороги и он развёлся.
Кстати о покушать. У дружка после вина яма желудка открылась. Решив слить завтрак с надвигающимся обедом, художники направились за страшненькую ширму к маленькому холодильнику, затравленно шипевшему котенком. Из морозильника испуганно таращатся пара минтаев. Вильчевский, угрожающе сморщив репку, наклонился к рыбкам.
— Щас мы вас сьедим!
— Ты знаешь, на кого похож? — свело щёки Степану.
— Знаю! — породив поток фасонистых поз. — На великую пустоту Тайсюй. Такой же загадочный и роковой.
— Дурачок ты, похожий на питерского разночинца. Смольный взят! Шлите водки, патронов и курсисток нежных параметров в определённых коридорах.
Обработали рыбьи тушки, с перевесом начистили луковок, взялись обдирать картофель.
— Не взопреем с ухой-то? Не сезон, а день на максимум пошёл.
— Гурманы уху еще по-особому, охлажденной едят. Слышал об этом?
— Ты это кому говоришь, сын Хаоса?! — сразу взъерошился бородатый. — Да ты знаешь, что я едал самую настоящую тройную? Сам её варил на Тунгуске с червяками в кармане.
В закипевшую воду ингредиенты. Один музыкально брякал ложкой в кастрюле, другой, златоуст, глотая слюну рассказывал:
— Я тебе, как на духу говорю. Ни в одном ресторане ихняя еда рядом не стояла. Что есть настоящая уха? Свежая рыба, чтоб глаз еще не потух. Тройную можно есть только на берегу. Поймал, сварил, съел. Отъедь в сторону километр, свари — всё, не то! Эрзац-пища, только в ресторациях и можно выдавать. Для начала вывари окуньков, выкинь — полубульон готов. Дальше интуитивно, в зависимости от рыбы. Наруби сиговых, чира можно взять, если муксун — брось головы обязательно. Самый цимус! Есть еще такая рыбка нежнейшая — тугун. Мясо пахнет малосольными огурчиками. Проварил на четверть — сразу картофан, лучок, перец горошком, лаврушинского. И мгновенно осетриночки порционами. Ты думаешь, всё? Фигушки! Если хоть один налим в сеть залез, отваренную печенку разотри на крышке — и туда опять. От этого цвет бульона становится изумрудистым каким-то. А за-апах! Нанайские собаки под ноги бросаются. И уж если совсем из-под сердца, возьми в конце плесни ложку водки в котелок. Эх, Брунгильда! Не нужны мне твои ласки, дай ушицы похлебать! Да еще флакончик подостывшей в Енисее, да заел пером-лучком, и употребляй ее с дымком, соплю только подбирай!
Степан потащил кастрюлю, пышущую жаром в живот, на стол. Разлили вино, выпили. Похлебывая горячее и потея, прошлись по кулинарной теме. Степан вспомнил мероприятие, в котором сотрапезник не участвовал (у сотрапезника в то время отрезали апендицитный хвостик), когда в блины с подачи девочек укладывалась в складчину купленная красная икра, пересыпалась мельчайше резаным маринованным лучком и пожиралась страстно студентами вкупе с ледяной водочкой. Обмычаться, до чего вкусно! Плавно перешли к дичи, соглашаясь оба, что банальная курятина, талантливо приготовленная с овощами, тоже есть желанный продукт, особенно птичьи попочки, нежно истомлённые в духовке. Вильчевский вспомнил мамины изыски и долго доказывал, что порваный и поэтому сухой мант уже вовсе не мант, а кошачья еда. По-настоящему же именно луковый сок в фарше дает ту брызжущую на рубашку и скатерть сладость, булькал губами, скалился, показывая правильный укус целенького манта и процесс его высасывания.
— Сладкая роса твоя речь. А я, Ваня, пацаном был, всё мечтал к Тау- там- китятам попасть, чтобы новых фруктов попробовать. Эдакого чего-нибудь экзошедеврального. Арбуз какой-нибудь гранатовый, зерна — рыбьи глаза и взрываются во рту. Вкус, соответственно, чтоб оргазмонистический. А оказалось… — цыкнул зубом. — На Земле еще столько можно найти. Меня когда первый раз в Париж учёный Олюнин пригласил, то спрашивает: «Какие бы ты хотел съесть наедки сахарные особо?» Я объяснил, натурально. Он покупает сыров вонючих, копченых лапок лягушачих и… — поднял палец. — авокадо, «аллигаторову грушу». И убежал по делам. Думаю: ждать не буду — укушу. Попробовал, сразу признаю — ничего не понял. Кеся-меся какая-то орехово-пластилиновая, простецкий вкус. Олюнин возвращается, разобрался. Начнём, говорит, сначала. Разрезает плод пополам, решетку кетчупом начертил, сбрызнул «чили», насёк крабовых палочек, припорошил зеленью — «Ешь!». Съел я, снова не понял. Бог создал пищу, черт — кулинаров. Наутро он сделал на колбасно-сырной основе. Как у пиццы — тысяча рецептов. Я опять съел, не покЩшавшись мыслью. Не-ет, — думаю. — еда — не беда, надо линять низом. А через неделю хожу и маюсь, что мне всё время чего-то хочется. По-фрейдовски пошарил у себя за пазухой в голове — разобрался. Теперь, видишь, зело кушаю.
Иван скривил губёшку. Он пробовал, ему не понравилось. А вот благоверная его… Степан сразу вспомнил томины пельмешечки, ванильные «глаголики», прочие вкусняшки и охотно согласился.
— Томка меня домашней жрачкой подманила. Не могу без её обескураживающих щей, будь счастлива и трижды блаженна, стряпуха! — вытянул долговязую паузу, томно помаргивая ресницами. — Обескураживалками опоила женщина. Выпьем! Ибо ничто так не красит женщину, как рюмка коньяка в желудке мужчины. На фризе университета написано: «Посев научный взойдет для жатвы народной». Давай ночью буковку втрафаретим? Жратва народная — вкусноречивее.
Насытились. О еде говорить стало противновато.
— Фуф, обожрались! — откинулся Степан. — Лучше бы лёгкий витаминный салатик настругали по-женски.
Само собой вспух гусарский вопрос.