117581.fb2
Было бы проще, если следователь тормознул его, они бы поздоровались, потом Степан невинно бы порхал ресницами, изворачивался, прикалывался, доказывал, что лично он в этом колесе — последняя спица слева. Или он что-то недопонимает?
— Хотите яблоко?
Вместо веера престидижитатор держал в руках яблоко. Абигель взяла его, понюхала, но есть не стала, а неудачно засунула в нагрудный карман рубашки. Степан показал бровью на это дело в том смысле, что оплошала ты Абигель Сергеевна, сисечки-то теперь ассиметричные. Яблоко улетело в кусты.
«Фамилия его от слова «голый» или от слова «голова»? Головатый, Головатый… Увяз я!»
В баре Степан, кряхтя, влез на сидку, заказал коньяк и прищурился на Абигель. Ощущение, что куда-то уплывает, деточка. Белое-белое и приятно, видете ли. Играет девушка с ослабленными струнами. Может быть, ночным хулиганством довольная? Или он схоластически настроен сегодня?
Бармен тетёшкался с пультом, переключая программы. «Не пр-р-робуждай воспоминаний моих безумств и исступлений» — певица, терзающая романс… Лукавая ряшка президента: «Если бы демократия заключалась в том, что лебедей в «Лебедином озере» танцевали негритянки…» — назад, конечно. «И мимолё-о-отных сновидений не возвращай, не возв-вз-вз-взращай». Отключил телевизор, но включил магнитофон: «Занзибар, Занзибар! Е, е-е! У! У-х!».
— Интеллигенция поет блатные песни, поет она не песни Красной Пресни.
Степан удолетворён: бухарик лакал, сколько наливали. Еще два двойных, ну три, ну четыре, и можно будет бросить штукаря кошкам в подвал.
— Еще по масенькой?
И коньячок плясал на деснах, и инспектор кривей турецкой сабли, и у «черного трубковерта», видимо, астигматизм жуткий, и счастливую талию удержит, самое время поклястся. Как Головатый говорит: «Клянусь прекраснопопой Каллипигой?» Но задницу загрузили больше некуда, между ними, декадентами, говоря. Жаловаться так приятно! Кому пироги да пышки, а ему художнику, само собой, синяки и шишки.
— Гурзуф, Понт Эвксинский! Там прошло моё детство. Я учился тогда в четвертом классе. Писали в те времена еще чернильными авторучками, поршневыми пипочными. В парке стоял летний кинотеатрик. Как сейчас помню: удачно налетела туча. Народ кто куда, а мы с дружком просочились на взрослый сеанс. Дождь барабанит, слуга травит Франкенштейна, а мы с Харлампием аж прикипели к стульям от ненависти. Уселись, в последнем ряду больше никого, а перед нами Цветан Цецаревич, сокращенно «Муха Цеце», директор школы, день назад как оттаскавший нас за уши. Плечи бабьи, лысина зеркальная, по ней кверх ногами бегает Франкенштейн. Кинотеатр доживал последний сезон. Крыша влагу не держала, кое-где с потолка сочилось. Женщины смеются, мужчины пересаживаются, настроение приподнятое, как всегда у людей прихваченных ливнем. А мы с Харлампием горим адовым огнем и действуем. Лысина передо мной. Снимаю колпачок, на резиновую пипку нажал — капля. На лысину ненавистную — кап, директор сидит. Другую — кап, достает платок. Я кап, он утерся. Кап да кап. «Муха Цеце» лысину старательно утирает, сморкается, уже и шею обмахнул, и колени утирает. У меня чернила кончились, директор наконец догадался пересесть, Харлампий, приняв эстафету, выкапал свою авторучку. Дождь закончился, до конца фильма несколько минут, мы — под ноги и к дверям. Свет вспыхнул, ударили на улицу, за кусты. Кусаем губы, чтоб радостный вой не выдал. Я ха-ха не могу вспомнить, хоть убей, чтоб на нем ха-ха-ха хоть пятачок розовой кожи остался! Это было одно большое фиолетовое пятно!
До массажистки пятнадцать минут. Ещё двойной коньяк.
— До тридцати не живешь — учишься, дурак дураком. После сорока гниешь, бабай бабаем. Сейчас нужно жить! Каждой миллисекундочке радоваться! Всю лучшую десятку от тридцати до сорока.
— Мне двадцать семь.
— А мне за сорок. Христос у нас прожил тридцать три года, а я дотянул до сорока трёх. Что делал бы Христос после тридцати трёх? Тоже самое — повторялся. Он уже всё сказал. Оставалось только каждый год вешаться на крест и коптиться на солнышке. Вот и я в лапоть звоню, — снова смеялся. — Если честно, я пьянею от ромовой бабы, а с коньяка на меня такое щебетание находит, в пору жениться!
Степан поперхнулся коньяком, которым полоскал рот. «Вот я мазанул!»
Здесь инспектор складно прочитал целую лекцию, проявив знание коньяков и вин. В конце Степан даже поспорил о качестве и тонкости «Пино», забытого виноделом в бочке из-под коньяка, а инспектор тем не менее доказал, что есть вина несравненно лучше. К примеру: «Кортон Гранд» с лёгким ароматом выгребной ямы, не покидающий королевские столы, по поводу которого Петр-I вскричал: «Ну и вонища!» или «Херес-де-ла-Фронтера» урожая 1775 года по сто тысяч долларов за бутылку. Им, смертным не попробовать подобное при любом жизненном раскладе.
Расплатились и пошли. Инспектору же непоследовательно взгрустнулось.
— Вышел из тюрьмы, ушел в тину, погудел, посушил носки у самовара, и вот до сих пор чиновником на побегушках. А ведь работал искусствоведом. Пусть заштатный городишко, пусть неподтвержденный диплом, пусть в музее из великого один этюд Шишкина левой ногой, но ведь было! Нет, я никого не виню, если бы не это дело, — откровенно щелкнул себя по шее. — А жены мои любимые! — заломил руки, артист. — Такое горе! Болит, Степан Андреевич?
Болит, естественно, постреливает периодически. Инспектор театр одного актера ломает, Абигель сзади бредет, с улыбочкой юродивой.
— Пульхерия Фаллалеевна. Богиня! Пульхерия по-гречески — «красивая». Груди… О, груди! Шила себе бюстгалтеры сама. Проще сшить, чем купить. Познакомился в церкви. Признаю, был первым бражником драгунского полка, волочился за актерками, а женился… — сделав губами звук «пцх!».- на костюмерше. Любить и быть разумным, едва-ль и божеству способно. Богиня выкуривала в постели сигару на ночь и в минуты раздражения грозилась татуировав меня, сдать в цирк. Каково?! Ах, Пульхерка, гром-баба! Ей бы танец живота освоить — в каждой складочке по кисточке, мировой бы успех! Все арабы бы сбежались. Успех же уездный, другого рода. Умерла-с. Погибла рафаэлевой смертью. На вершине экстаза, на очередном любовнике любвеобильное страстное сердце не выдержало. Разорвалось в клочья! — горестно покивал. — Так и похоронили.
Степан рассмеялся. Изложение — полная бредятина. Царских жен и любимых жеребцов, тюкнув по головушкам, укладывали в могилу в качестве необходимых аксессуаров на том свете. А богиню, значит, похоронили на вершине блаженства, с разорванным сердцем, на любовнике. Какая позиция? Пятая. Почему пятая? Какая, спрашивается, разница?
— Лакримоза диес илла, — серьезно страдал инспектор. — Слезный день. Реквием скорбящий.
Встал посреди перехода от станции метро «Университет» правой к станции метро «Университет» левой. Из глаза поползла лакрима по латинской щеке.
— Э, э, — напомнил о реалиях дня художник. — Идемте через дорогу, проникновенный вы наш.
— Вы правы, но я страдаю. К тому времени ногти на моих ногах перестали блестеть. Раньше блестели, что свидетельствует о душевном и физическом здоровье, а стали загибаться. Иду по кухне — загибаются, мутные, и стучат по линолеуму.
— Может, всё же про жену? — подправил Степан.
— С небесным наслаждением, справедливый. У Пульхерии был брат. У брата жена. У жены подружка. Она и стала моей второй женой. О, Натанаэль! Занимала четверть пульхерьевского объема. Но любил я её в четыре раза больше. Любил беззаветно!
Они перерезали по зебре Ломоносовский проспект от левой станции метро «Университет» в сторону цирка.
— У меня маниакальное ощущение, что мы по крайней мере неделю знакомы. Не приятельски-фамильярно, но прецизиозно-мистически, клянусь сторуким Бриареем.
«Если хлопнешь двумя руками — возникает звук. Каким будет звук, если хлопнуть одной рукой?» Дзен-буддистский коан, на который ученик обязан мгновенно найти ответ. Параллель прямая. Проблема разрешалась самым неожиданным образом. Вместо грамотного отступления сначала разборки с любимой, потом с третейским человеком. Ну не коан ли это? Если хлопнуть одной рукой Пульхерию Фаллалеевну — рассыпчатая задница еще долго будет чувственно содрогаться.
«Не-ет, идем-беседуем словно Пегилен и Великая Мадемуазель. Да еще в сторону позиций контры. Я протеже и увяз уже по уши. И Аби ехидина какая-то, позорящая королевский род.»
— Как я убивался! Как не убиваться? Первая жена умерла, противная работа, вторая погибла. Можно сказать, нелепо, но принимая во внимание, что любая смерть — лишь банальный конец, подавился ли ты пельменем или трогательно умер великим Леонардо на королевских руках. Несчастный случай. Работала на конфетной фабрике, брала пробу и упала в чан с шоколадом.
— Как в чан..?! — воскликнул Степан. Очень уж экзотическая смерть.
— Вот так-с! Мне позвонили, я прилетел на такси. Господи, ужасное боди-арте! Дальше вообще говорить даже не могу..! — рассказчика согнуло, кисть флюгером вихлялась в клапане в смысле: вуаля, а что можно сделать в этой ситуации? — Пробовали вымыть, да какое там. В носу шоколадные пробки, в ушах пробки, не штопором же их вытаскивать. В других сокровенных местах… Больше пару — кожа, что с гуся, слезет. А так хоронить не по-человечески. Подумали-подумали с её подругами, она сирота, договорились с начальником цеха и макнули любимую еще раз в шоколад. Так и похоронили сладкую женщину. Лежит теперь, родная, в шоколадной мумии на Троекуровском кладбище. И египетских цариц грешным делом вспомнишь в саркофагах, и «Сникерс».
Абигель расхохоталась так, что перепугался сенбернар на выгулке. Степан расфыркался, не забывая про сорванные мышцы. Но с трудом сдерживался, чтобы не перейти на банальное, как смерть, ржание.
— Ну, дорогой фокусник, поддели вы нас!
Престидижитатор щелкнул пальцами — в них зажглась бенгальская искра.
— А если я правду рассказал, преприятнейшие?
Распахнулась дверь.
— Терентий, ты уже клюкнул. Ну-ка, в такси — и домой.
Инспектор непрекословит и откланивается.
— Проходите, молодежь. Тю-тю-тю, подожди, не вались, я тебя раздену. Да что с тобой? Терпи казак, атаманом будешь, — положила тёплые ладошки на его глаза. — Разве можно за себя не бороться? Чтобы больше ты этого не делал, я накажу тебя китайской казнью. Будешь улыбаться пятнадцать минут. Приказываю — улыбайся! Улыбайся, говорю, щас как бэцну!
Время пошло и разулыбался, спасу нет. Даже рот заболел.
— Ку-ку, свидание через минуту.
Открыл глаза. На потолке трусливо дрожали солнечные зайчики. Повернул голову к левому плечу — закрытая дверь, уронил к правому — в окне кипятится летний день. Взлетающая воробьиная стая разорвалась надвое, прошла дама с кошкой на руках, за деревьями блестел стеклянными боками цирк, за цирком неслись разноцветные лысины автомобилей.
Опасливо поднял руку — ничего. Поднял обе руки, сдаваясь, — ничего. Спрыгнув с кушетки, сделал два притопа, три прихлопа. Да ничего! Ощущение, будто тридцать лет и три года валялся на полатях Илья Муромец, саморегулировался, саморегулировался во сне, а ссаморегулировавшись, вскочил добрым молодцем для подвигов ратных, проснулось классовое сознание, подайте нечистое рыло, кулаки чешутся.
— Выстирали?
В дверях стояла женщина в натянутой загорелой коже. От неё исходила благодать и хорошее настроение. Возраст средний, но неопределенный. Если женщина следит за собой, её возраст всегда минус четвертинка от прожитого.