11765.fb2 графоманка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

графоманка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

— Я вскинулась потому… — она поискала папку с оборудованием и нашла. — Потому, что жить любовью нельзя. Расплата приходит слишком быстро. Так что я бросаю писать…

НАСЛАЖДЕНИЕ ИЛИ ПЫТКА. КОНЕЦ ГРАФОМАНИИ

— А что, собственно, случилось? — Поправлен галстук.

— Ничего. Вы как начальник отпускали меня на семинар, мне пришли оттуда отзывы знаменитостей, и я их вам предъявляю как доказательство того, что я там была, но мед-пиво не пила… — легла на стол пачка листков, сцепленных скрепочкой.

— Кажется, я не требовал от Вас никакого отчета. — переплетены пальцы перед собой, как щит.

— Да, но это как бы творческая командировка, за меня кто-то работал, пока я… В общем… — из-под упавших волос только дрожащие губы (пожалей меня, пожалей).

— У Вас прямо комплекс честности. Просто заболели ею, как болезнью. Успокойтесь. Я почитаю, конечно, если вы не против. У меня ведь картотека для потомков. Горжусь. Вот так, при мне, начиналась слава самой Ларичевой. — Рука, поглаживая, прижала листки, будто охраняя.

— Вам бы все пошутить над провинциальными?.. — волосы метнулись, заслонив горящее лицо (хотелось победы, но…)

— Нисколько я и не шучу. Я лично вами восхищаюсь. А то, что великих понимали не сразу, это не новость. То, что вы на это решились, уже победа. Рецензенты — еще не все читатели.

— Я в бухгалтерию, мне надо выбрать там… — И пошла.

Экономистки злобно заусмехались.

— Вот, берутся писать, а сами двух слов не свяжут.

— Ну, как же, надо повыпендриваться. Известные писатели ее читали, как же! Получила?

— Люди веками страдают, прежде чем выйти к читателям. А этой все похрен. Чему она научит? Как дают да ноги раздвигают?

Нездешний на эти укусы уже не реагировал, ответить им — значило бы опуститься слишком низко. Он говорил только тогда, когда не требовалось поступаться принципами. А один из принципов был такой — никогда ни на кого не обижаться.

Забугина тоже сидела спокойно. Пускай жудят бедные женщинки под сводами статотдела, у них так мало развлечений в жизни. Но плохие рецензии? Об этом она пока ничего не знала. Да и вообще странная Ларичева стала, работать бросилась. Молчит — вот самое непривычное. А раньше у нее все было на лбу написано. По идее надо бы пойти и устроить большой обед с пирожными, все обговорить по-человечески. Но Ларичева же сама не ведет себя по-человечески. У нее теперь лучшая подружка Нездешний, ну, так на здоровье. А сколько для нее сделано, боже мой, ну, ничего, ничего не умеют люди ценить.

И Забугина неторопливо и весело пошла на обед одна, вернее, с Губернаторовым. И там ее ожидало еще одно неприятное открытие. Когда они уютно сели в отдалении, с другой стороны телевизора — а все как раз садились напротив телевизора и жевали, как автоматы, — когда они так чудесненько уселись, Губернаторов вынул из папки для планерок затрепанные листы и подал.

— Что это, милый?

— Это, видишь ли, один из опусов твоей подруги. Передай ей, я прочел. Ты читала?

Забугина воззрилась, близоруко щуря накрашенные глазки. Она была сегодня так легко, так дымчато накрашена, просто неотразима. И знала это. “Аллергия”? Нет, такого не читала. Вот еще новости. С каких это пор дурочка Ларичева дает читать друзьям Забугиной свои паршивые рассказики, а самой Забугиной не дает? Ничего себе загибы.

— Нет, я не являюсь первым читателем великой Ларичевой. А о чем это?.. Налей и мне пепси-колки.

— Видишь ли, я просил ее написать постельный рассказ. Ну, чтобы она прекратила выполнять домашнее задание и несколько вышла сама у себя из-под контроля. И посмотреть, как она выглядит как женщина.

— И что вышло? Новая Эммануэль? Или дрянная девчонка?

— Нет, какое там. Это вовсе наоборот, это антиэротика, это как бы чернуха в эротике. Советский вариант садомазохизма.

— Да ну. Ларичева простенькая женщинка. Что она понимает в постели? Для нее любовь — это словесное тюр-люр-лю. Сидеть за два км и мять полу пиджака любимого человека. Ей надо, Господи прости, единство душ, а не единство — гм… Сначала должны пройти муки. Потом узнавание кармы до пятого колена. Горячие клятвы. Только потом она начнет раздеваться… Да и то в последний момент начнутся месячные…

— Дорогая, ты прочти опус, потом поболтаем… Ну, не немедленно… Как будто тем для разговора больше нет.

— Ну, хорошо. Только скажи одно — ты разочарован?

— Не сказал бы. Есть даже элемент шока. Написано, конечно, грубо, потому что фашиствующий молодчик, муж героини, дан как бык-производитель, а любовник, интеллигентный слюнтяй — вовсе не мужчина. Это очень упрощенная картинка. Никто из них не мог быть таким квадратом. В каждом бывает и то, и другое, понимаешь? Но это от неопытности, это поправимо. Главное — она не может описать секс, потому что не знает, что это такое… Есть любовь, нет — секс существует как отдельная область, которая не зависит от романтических отношений. И там свои законы… Бедная твоя Ларичева, убогая совершенно. Она, кажется, замужем?

— Замужем. И говорит, что мужа любит, что поймалась на его чувственность задолго до заключения брака…

— Мне неинтересно. Мне и так все уже ясно.

— Что тебе ясно?

— Что люди жизнь проживают насильно. То, чем можно насладиться, у них орудие пытки.

— А ты? Ты умеешь насладиться?

— О, да. И ты тоже. Иначе зачем мы здесь сидим?

И они сменили тему разговора. Они ели и пили под светлыми сводами административной столовой, где висел под потолком большой телевизор, изысканные приятные создания, глядя на них, муж Ларичевой подумал бы, что смотрит видик. Они умели пошутить друг над другом, умели сказать колкое словцо и незаметно погладить друг другу руки, а под столом коснуться ногой. И все это изящно, легко, как бы говоря — только для тебя я вот так. Это был праздник исключительности.

А рядовая, затурканная своими проблемами Ларичева, простенькая женщинка в клетчатом (опять же) платье с воротничком, сидела и, сгорбившись, переписывала бухгалтерские выкладки. У нее рябило в глазах, она их терла и таращила. Нет, она, конечно, не Эмма Бовари, но все равно она тоже рождена не для этого. И ни для того, и ни для другого. А для чего? Ей казалось — для того, чтобы писать. Ведь это было понятно даже и ежу! Истории вагонных и больничных разговоров она не могла не записывать. Они бы забылись. А тут, когда она их строчила, она же сливалась с ними, это было зверское, необыкновенное варево, суп из прошлого, настоящего и будущего. Адский бульончик из чужой фактологии, прокипевший на личных страстях ларичевского “я”…

Прохожие, конечно, могли идти по улице и хохотать, но они как бы невзначай заворачивали к Ларичевой и там у нее, под светлыми сводами ее причудливых рассказов, застревали. И, всласть поговорив с ней, подосланной лазутчицей, оставались бесценными свидетелями времени. Это уже было доказательство, что они жили.

И Батогов, прораб техпрогресса, разгневанный кадровыми искажениями — оставался. С седой шевелюрой и лучиками глаз, бессмертным голосом Лучано Паваротти, с безумной сестрой, жертвой зрелого социализма, незамужней от излишнего ума дочерью, с иркутским романом и надеждой на переворот. И Упхолов, грустный однолюб, деревенский Шекспир, будущий классик, ошеломленный силой забившего из него фонтана рассказов, с его узкоглазым сыночком и серой лапшой в сковороде — он тоже оставался. И Радиолов, управляющий судьбой современной литературы, покорный учительской указке его жены, нежный руководитель нежного ремесла, которое его же самого и задавило — оставался. И Нартахова, двадцать лет без всяких надежд пишущая рассказы в стол, интеллигентное существо, умудрившееся в глуши прочесть Ларичеву и запомнить, Нартахова с ее жаждой влюбиться, попавшей в жены к передовому механизатору, который с ней говорил только матом и криком. И Забугина, неунывающий борец за свое место под солнцем среди мужчин. И Нездешний, нешуточно добивавшийся смерти, а добившийся новой формы жизни, исполняющий христовы заповеди, почти святой для других и деспот для себя, то есть как бы мученик. И сама Ларичева, захваченная попытками их понять и полюбить — тоже оставалась. А поскольку перед ней не стояло никаких воспитательных задач, а только донимала лихорадка летописца — она не пыталась что-то там “подать”. Она шпарила по-черному, валила в котел все, что успевала между лестницами, стирками, поликлиниками и скороварками.

И это получалось некрасиво. А почему? А потому, что она сошла с ума от восхищения, сдвинулась, ее поражала именно сама реальность, она любила все так, как есть. А литература должна воспевать! Получалось, что Ларичева воспевает черт-те что…

В рецензиях, которые она оставила Нездешнему, ее резко осудили за то, что ее герои тусклые, тупые, чаще всего пьющие люди, то есть представители нашего бездуховного времени. Токарь, который сочиняет песни, учительница, полюбившая затраханного в армии пацана, юная мать-домохозяйка, которую буднично насилует муж, талантливая журналистка, одинокая и обреченная быть второй женой мужа… А сколько их всего, таких! Все это, мол, не герои, не народ. “Да, это есть в жизни, но не будешь же описывать каждого бомжа, собирающего бутылки!” — говорили ей. То есть все ее герои, взятые из жизни наугад, были не герои, а выродки.

Ларичева сидела пылающая и догадывалась, чего от нее хотят. Чтобы она описывала прекрасное. Чтобы она описывала не то, что она хочет, а “то, что нужно народу”. А кто это решил — что народу нужно, а что нет? А сама Ларичева, значит, не народ? Выродок нетипичный, который пытается опозорить великую нацию, описывая ублюдков? “Ах, да она еще, кажется, и хохлушка, тогда все понятно, почему она, такая сучка, Россию не любит… ВСЕ ОНИ пытаются опозорить нас: Войнович, Терц…” — говорили о ней. “Думаешь, у Радиолова меньше горя было, чем у тебя? Да он еще до тундры весь облучился, да у него селезенки наполовину нет, вот сколько выстрадал, да посмотри на других, что они пережили!” — говорили ей.

Значит, описывать хорошее. А остальное куда девать? Выходить к людям с добротой, светом, который не знаешь, как и из кого выжать, а вот это, что останется — это куда девать? А это пускай там внутри бурлит, залить бетоном, как реактивную язву, и пускай. Может, рванет потом через столетие, ну, и черт с ней, зато наша миссия выполнена, мы хотели сеять разумное, доброе, вечное — и сеяли. А что Ларичева сеяла? Всякую гадость. Вот именно.

Большинство известных писателей добросовестно описывали времена Святослава и Сергия Радонежского. Это было очень удобно, их никто проверить не мог — реальность они описали или с долей воображения. Дескать, были факты истории, и под их пером эти факты начинали трепетать, как живые. И знамена развевались, и слезы на глаза наворачивались, и русые кудри рассыпались, и березки шелестели над убитым героем… И народ читал и воспарял. Здорово.

Ох, уж эти березки. Ох, уж эти нивы, на которых Ларичева гнулась. Когда сама попадаешь на такую ниву и швыряешь картошку под снегом в грязь, то никакой былинной красоты обнаружить не можешь. Да они что, офонарели? На ниву гонит голод, а с нивы унижение и усталость. Ничего там хорошего нет и быть не может.

И не придраться к ним! Они всегда найдут в прошлом аналогии с настоящим и даже будущим! Они мудро поступают! Тем более, что не знать прошлого великой нашей родины стыдно, а то превратимся в Иванов, не помнящих родства. Но как же настоящее? Пока мы роемся в окаменевшем хламе, наше настоящее кончается и быстро превращается в прошлое. А мы его так и не узнали, мы долбали истоки, до того ли нам было!

Но тогда мы просто двоечники, которые без конца сдают хвосты и не успевают усваивать текущий материал! Они говорят — мы не виноваты, раз мы это любим. В смысле — родную историю. Против этого сказать нечего. Но почему все любят одно и то же? Значит, в нашем развитии произошли какие-то пугающие явления, которые обезличили творцов и сделали их похожими? Все любят историю, все любят деревню… Удивительно, что при этом никто в деревню-то не едет, чтоб ее преобразить.

Ларичевой, например, было стыдно, что она не может описывать деревню, которая ей нравилась. Она ее видела только раз в год, в отпуске, ну и конечно, этого мало. И потом ее тянуло поехать снова, еще как тянуло! Но она твердо знала, что жить там никогда не будет, потому что далеко хлебный магазин, нету человеческих врачей, а дети болеют… И там пришлось бы день и ночь торчать на той самой ниве, от которой так и воротит. Господи, ну сколько можно. Хватит уже говорить о том, о чем надо, может, хоть перед смертью крикнуть о том, о чем хочешь?

Раньше было положено сверху, ну, а теперь положено изнутри. Ах, изнутри. С морально-этической точки зрения. Так у вас, ребята, высокие моральные критерии? И это значит, что у всех такие должны быть?..

Ларичева не подходила под высокие моральные критерии знаменитых писателей и потому стала графоманкой.

Графо — пишу, мания — любовь, сильное пристрастие, страсть писать и описывать, ну и чем это плохо? Разве любовь может иметь негативный смысл? Особенно, если это любовь к письму, любовь к изложению своих мыслей, чувств, эмоций. Если это страсть к ведению дневников, которых целая кипа. Привычка писать письма на десяти страницах. Вести путевые заметки. И пусть хоть один писатель, знаменитый или нет, скажет, что такой страсти у него нет! Но ему разрешено, у него корочки, а у Ларичевой корочек нет, ей не разрешено. Пошла вон.