11765.fb2 графоманка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

графоманка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Система ограничила свободу мысли, свободу письма, свободу слова. То есть формально такую свободу объявили. А на деле никто оказался не готов. “Мы тебе доверяем. Вот тебе удостоверение. Все остальные — графоманы. Что они там думают? Что пишут? Что, кроме антисоветчины, могут написать? Запретить! А если пишут — в психушку. Графоман — это шизофреник”.

С легкой руки карикатуриста Ефимова в старом “Огоньке” графоман изображался лохматым безумцем с вытаращенными глазами, банкой с чернилами и брызжущей ими ручкой. Толстые словари соцреализма определяли эту страсть как болезненную. В фильмах положительный герой только работает. Он годами не пишет письма матери в деревню. Этот хороший забывчивый человек то и дело встречается в литературе, ну, просто штампом стал. Даже журналист в фильме “Журналист” ничего не пишет, а только смотрит да болтает. Таков советский герой. Многие из окончивших факультет журналистики МГУ ничего не пишут. Потому что профессия человека и его страсть редко совпадают. А ведь язык совершенствуется только в письменности, а все остальное — “ненормативная лексика”.

В русской классической литературе герои пишут по два-три письма в день! В мировой литературе есть целые романы в письмах. Без графомании это невозможно. А в советской литературе ни одного романа в письмах, потому что такое невозможно в принципе, запрещено.

Пушкин сообщил в письме к Вяземскому, что написал за день сказку в три тысячи строк. Можно ли столько написать, не будучи графоманом, да еще вслед, в тот же день, сообщить об этом в письме? Ведь он благодаря этой страстности, пассионарности пера и стал гением литературы. Талант — конечно. Но костер таланта тоже должен питаться чем-то, чтобы пылать. Вот такой вот страстью! “Пылать” и “пылкость” — слова от одного корня.

Ларичева была доверчивой. Она понятия не имела о судьбе Петрушевской, Нарбиковой, Толстой, Садур. О судьбе таланта, который был проштампован как третий сорт — только потому, что женский. Она верила, что добрый дядя Радиолов выдаст ей разрешение, что-то вроде охранной грамоты, и она будет радостно шпарить все, что на ум взбредет. Но добрый Радиолов побелел и сказал, что это надо еще заслужить. Надо же! Столько умных разговоров по телефону, и временами казалось, что все уж, друзья, спорят на равных, друг друга понимают. А тут — хлоп! — еще заслужи.

Ларичеву поставили на место, и она поняла своим мелким умом, что здесь все точно так же, как и везде. Раз люди претерпели горести и трудности, значит, и других заставят… И ей стало скучно. Она думала, что можно без чинов… Оказалось, нельзя.

Поэтому Ларичева решила — к чертовой матери эту головную боль. Пока она писала себе дома и складывала в угол — все было хорошо, интересно. Но мало показалось! Вылезла из угла, попыталась спросить мнение — и тут же об этом пожалела. Лучше бы не спрашивала:

“Главный недостаток — неумение выдержать интонацию. Все рассказы начинаются интересно, к середине все слабеет, рвется и почти везде размазанные, вялые концы. Нужно тщательней работать над серединами и окончаниями, не опускать, а приподнимать их…”

“Любовь — это тайна, а у вас сплошь срывание покровов этой тайны, половой акт как таковой. Никогда не понять так называемых эротических, а попросту похабных изображений его в кино и литературе…”

“Воинствующая эмансипатка с агрессивным комплексом обиды… Как же, обидишь вас!”

“Есть только заготовки. С ними надо работать, не надеяться, что вывезет нелегкая”.

Было б это в книге — пропустил бы, а тут приходится читать и обсуждать каждую страницу… Становится омерзительно, хочется помыться…”

А если людям так омерзительно это читать, то зачем тогда и писать? Зачем работать?

В КРАСНОЙ РУБАШОНОЧКЕ: СТЫДНО…

О том, что приезжает великий Евтушенко, Ларичева узнала от Нартаховой, которую опять послали из газеты писать про это репортаж. Ларичева забегала, отыскивая свое нарядное годэ. Все-таки человек овеян легендами. Не может быть, чтобы по истечении лет все легенды с него сдуло. Позвонила туда, сюда. Никто идти не мог. В это время ей позвонил Радиолов: когда нужно было делать посещаемость, да так, чтоб самому не замараться — он знал, к кому обратиться.

Ларичева помнила, как они с мужем ходили на фильм Евтушенко про его детство. Но это было когда! Давно и неправда. Сейчас Ларичевой было интересно с литературной стороны. Поэт. Мастер тонкого и капризного дела…

Начало было вдохновенное и обещающее: Евгений Евтушенко под сводами областного конференц-зала рассказывал о давнем визите в “колокольно-березовый город”. Все было спокойно, пока не увидал он в музее пустой шкаф, из которого “выслали” простреленную шинель Яшина из-за его “Вологодской свадьбы”… Так ему горько и стыдно тогда стало! Ну, писать о том, о чем говорить нельзя — это была, конечно, непозволительная смелость. Так что заступаться за обиженного Яшина он не мог, только “горечь испил”. Это и мы можем, ехидно подумалось Ларичевой. Одно дело сходить на кладбище к друзьям-поэтам, выпить за помин души. Другое дело — сказать про это в интервью. О, да, он знал Рубцова, Чухина, Коротаева. Чернова, да. Но Чернов так много сделал, чтобы он, Евтушенко, сюда не приехал. “Но все равно я люблю его!” — фальшиво воскликнул мэтр. А кто близок из сегодняшних? Не назвал никого. Бродский? Но он не русский, скорее наднациональный поэт. А-а-а, не хочет говорить, боится…

“Не пишите! — Ларичева помахала крестообразно Нартаховой, сидящей с диктофоном на первом ряду. — Не пишите, все вычеркнут!” Но Нартахова всегда все записывала. Она не потому писала, что ей строчки сдавать, а потому, что кроме нее никто этого не сделает. И потом в случае смерти откроют архив, а там все есть… Вся литературная жизнь…

Естественно в случае непонимания прочесть “Со мною вот что происходит, совсем не та ко мне приходит… Мне руки на плечи кладет и у другой меня крадет…” Чтобы подчеркнуть свою чужесть и грусть момента… Как он все срежиссировал, однако! Муж Ларичев, человек все-таки искусства, сказал бы именно так.

Свои стихи поэт читал блестяще. И, вспоминая, все узнавали — да, это “Разин…” Это “Горький мед сорок первого”…

У Ларичевой вдруг появилось чувство стыда за Евтушенко, который в своей красной рубашоночке смотрелся рядом с фраком ведущего довольно оперетточно. И чем нестерпимей было это чувство, тем больше доверяла ему Ларичева. Неловко было! Человек, претендующий на роль пророка в своем отечестве, выдавал какие-то агитки.

А зал постепенно разделялся на две части — на поклонников и скептиков. Страсти между ними накалялись. Одни хотели млеть, другим было скучно и они отыгрывались на первых.

Шопот, возня недовольных. Восторженный — громко:

— Тише, тише! Вы что, стихов не любите?!

Скептик — тихо:

— Дома книжку почитаете…

Евгений Александрович читал со сцены то, что всеми давно уж прочитано. Ждали чего-то нового, но даже старое заглушалось пафосными речами. В зале было много молодежи, и она шумела и переговаривалась.

Часть выступления была посвящена как бы русскому вопросу. Это оказалось воспоминание о Николае Глазкове, которого Евгений Александрович очень любил, считал своим учителем, говорил о том, что тот не мог печататься и распространял свою стихи в рукописном виде, а “от посадки Глазкова спасла лишь репутация блаженного”. Горячий спич, адресованный Межирову: будучи водителем, Межиров случайно сбил человека, и его затравили как убийцу, выжив из страны. “Они бьют по своим!” — внезапно кричал поэт и читал стих военного времени. Говоря о нынешних порядках в стране: “Мне стыдно, что у нас все так коррумпировано” и — “Догорай, моя Россия, догорю с тобой и я!” На этом месте Ларичеву уже тошнило нешуточно. Куда там ему догореть в своей Америке.

Нартахова все подробно записывала, она потом показала Ларичевой маленькую хронологическую зарисовку с вечера Евтушенко, начавшегося на час позже из-за интервью для радио: 20 часов 20 минут — Бэлза читал записку: “Обратитесь к запискам”. 20 часов 30 минут — констатировали смерть русской поэзии и полный уход в политику. 20 часов 40 минут — ушла почти вся молодежь.

Многие поклонники второпях строчили записки, но к запискам Евтушенко подошел совсем ненадолго. Ведущий Бэлза оказался завален бумажками по грудь, но невозмутимо сортировал их на глазах у всех, причем зачитывал не все, а только отдельные удачные фразы.

Какой у вас самый счастливый день? — День Победы, конечно. — Что цените в людях? — Невозможность предать. — Правда ли, что вы ездили в Елабугу смотреть на гвоздь, на котором повесилась Цветаева? — Правда. Тогда еще и могилы ее не было. И прочел “Елабужский гвоздь”.Потом его снова куда-то унесло! В публике нарастал ропот:

“Что это с ним? — С кем? — Да вон там — выступает… — Для тех поколений”.

Игривая фраза: “Чудесные девочки рассыпаны по залу, я уверен — они найдут своих больших союзников…” Господи, да он, русский язык, что ли, забыл?! Но тут же типичный образчик борьбы с порнографией: “пошлость, хлынувшая с экрана”, “японские дети, возбудившиеся до сумасшествия”… “а что Америка? там уважающий себя средний американец не пойдет смотреть фильм с Чаком Норрисом. У нас, правда, смотрят…”

…Господи, почему так много было отступлений? Прямо бред какой-то. Постепенно яркое шоу, в котором давно все обкатано, забуксовало. Начиная с чудесно-рассеянной фразы: “У кого есть мой сборник? Я не помню слова…” — вечер безнадежно провис. Какое-то многословное объяснение, что никакой он не еврей, просто дед Гангнус был прибалтом, отсюда фамилия. Кого интересовал сугубый национальный вопрос, тот на встречу не пришел вовсе. А те, кто пришли, жаждали литературы. “Я препАдаю руску пАэзию в Америке!” — говорил Евтушенко, как будто он новый русский, с легким акцентом и все настаивал, что его поэтическая антология превратилась в “учебник, по которому на западе изучают русскую душу”!

Много говорилось о книге, которую поэт привез с собой. Роман “Не умирай прежде смерти”, издан в 1993 году, но до этого поэт получил письмо от Жаклин Кеннеди, занимавшейся издательским делом — через два месяца после ее смерти! В письме она оценивала роман очень высоко, подчеркивала, что герой романа следователь Пальчиков — самый обаятельный мужчина в литературе последнего десятилетия. Роман с подзаголовком “Русская сказка” имел успех, получил престижную литературную премию в Италии.

Ларичеву мало-помалу отвращала разливанная патока происходящего под сводами конференц-зала. Один из поклонников публично поблагодарил поэта за ключевые строки стиха “Любимая, спи”, потому что этот стих помогает никогда не ссориться с женой, стоит ей прочесть эти строки и она уже смягчилась… Он улыбался, изумительно читал знаменитый стих и под аплодисменты переходил к раздаче автографов прямо на сцене. Очередь за автографами была огромная.

Точнее, это была не очередь, а неподвижная толпа тел, которые находились в сжатом, но все же броуновском движении. Все лезли, как тараканы из щелей. А человек с лицом старого клоуна был болтливый и добрый, как мужичок у пивного ларька. Он всех дам спрашивал — сколько лет, где работаете? — и подписывал свои старые и новые книги. Зачем он это спрашивал? Потому что это прием быть ближе к народу. Подписывая книгу дочке Фокиной, переспросил: “Так писать кому — тебе или матери? Фокину прекрасно знаю. — Нет, мне!” — заупрямилась дочка…

Простояв около часа, пробилась сквозь толпу и Ларичева. Когда она, наконец, протолкалась, то протянула ему его же новую книгу. Узнав, что Ларичева литератор, он поморщился. “Скажите, какова судьба союза, который вы когда-то создали с Вознесенским?” — выпалила Ларичева. — “Брось, какие союзы, я забыл о них думать… Меня семнадцать демократов в свое время предали, и ладно, пусть…” На книге осталась роспись краснорубашечного Евтушенко: “Дор… Лар…” Что значило: вечер потрачен не зря.

Да, праздника духа не получилось. Ларичева все думала, почему так? На Рейне и Бек было всего сто человек и полный праздник духа, а тут одна обязаловка, как на выборах, но в зале почему-то людей в пять раз больше… Они ругались, уходили, но их было больше в пять раз! И там вечер был бесплатный, а тут такие деньги отвалили.

Потом Ларичева не раз вспоминала его мнение насчет союза: надо же как, он даже забыл думать! Нет, так, как он — нельзя. Если делать, то так чтобы потом не отказываться. Всезнайка Ларичев добавил ехидно: “Говорил же тебе, что дело в имени. Заработал имя человек, а потом все неважно. Пори всякую чушь, не смущайся. Думаю, в долларах он получит за эту встречу столько, сколько я за два года работы. А как быть с тобой, не знаю. Твое дело дышать на автографы…”

ЛАРИЧЕВА ХОЧЕТ БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ, А ЕЕ УБИВАЕТ ЕЕ ГЕРОИНЯ

Северный город заливало робкое летнее тепло, и некоторые смельчаки уже дежурили в области речного пляжа. Дочка, несмотря на определенные противоречия с общешкольной молотилкой, все же закончила учебный год, и закончила неплохо. Сынок канючил, что хочет в деревню, Ларичева вела бурные переговоры, но ни одной либеральной старушки не находилось. Тем более Ларичева, как недавно вышедшая из декрета, еще не заработала летний отпуск. Опять не было новой летней одежды, не в чем было выйти на люди, старые юбки и продранные по швам блузки стремительно блекли рядом с многоцветьем чужих плащевок и марлевок. Ларичева села строчить юбку с жилеткой из старого синего плаща, но опять, опять приходилось с неземных высот “Бурды моден” сползать на убогие самошитки.

Глава семьи, что было невероятно, сам купил себе партию носков и новую рубаху.

— А мне? — заикнулась было Ларичева.

— Детям надо мало, мне побольше, а на тебя я еще не заработал. Если ты не считаешь свой костюм, конечно.

— Глянь, я не успела купить костюм, как началась жара. — И вздохнула. — Погуляй с детьми на качелях, я построчу юбку?

Глава очень трогательно и быстро согласился. Она, как стахановка, шила, варила суп и вымыла два окна. Потом после обеда закинула удочку насчет того, чтоб съездить за город окучить картошку. Она слышала — все коллеги в отделе уже окучивают…

— Ты смеешься, — заметил муж, — прикалываешься. Хорошо пошутить после обеда в субботу.

— Значит, придется окучивать самой? Это же много.

— А зачем ты ее сажала? Рассчитывала пробудить во мне древний дух хлебопашца?