11765.fb2
— У тебя высоко развито стадное чувство, а у меня нет. Потрясая штампом в паспорте, можно принудить человека к чему угодно. Даже к тому, чтобы он перестал быть самим собой.
— Все, все. Я не собираюсь ничем потрясать.
И Ларичева поспешно уложила ребенка, помыла посуду и, как обычно, села за компьютер. Потом осознала этот факт и задумалась. Она бы сейчас так радостно нырнула в свой мирок и, правда, даже плакать бы не стала — ни от мужа, ни от чего.
“Но я же графоманка, ребята. У меня пагубная страсть, а все пагубное надо того… Бороть”.
И стала бороть! Мордочка у нее помрачнела, брови вcтали горестной крышей, но она, шмыгая носом, полезла снимать веником паутину. У окна за трубой, потом над шкафом. Потом на шкафу какие-то папки нашла, села их листать, вздымая пыль. Муж искоса наблюдал за ней из-за журнала “Коммерсантъ”.
— Пуговицу можешь пришить?
— Могу. — И, представьте, пришила.
— А карман в джинсах? А в куртке?
И карманы то же самое. Да-а, видно, прихватило ее… Так они весь вечер и промолчали. Потом Ларичева положила на кресло все джинсы, рубахи, веник и спросила чистый от паутины угол:
— Что же мне делать, Господи?
— Вернись в семью, — посоветовал весело муж.
— Почему?
— Потому что богема не для тебя. У тебя нет практики долгого и бурного питья. Ты выцедила ложку ликера и сидишь довольная. А настоящие писатели эту практику имеют. Они пьют сутками и литрами, например, на каких-нибудь чтениях. Это не всем дано. “Он говорит, как Алексин у них на кружке!”
— Если ты не писатель, то откуда ты это знаешь?
— Я бывший комсомольский работник. Я знаю то, что знают писатели и многие другие. У меня такая специфика.
Как всегда, когда подходил чайный перерыв или обеденный, экономистки отдела подводили глазки и подтягивали колготки. Причем делали это при начальнике, как бы не считая его мужчиной. Откуда это пошло? Ведь он не запрещал им приносить новые джемпера и разбрасывать их поверх статистических ведомостей. И не запрещал даже мерять тут же, не выключая счетной техники. И никогда никого не одергивал, если много шумели или долго красились — старался выходить и, вообще, вел себя деликатно. Но экономистки как бы нарочно его испытывали. Говорили о нем при нем в третьем лице и, вообще, как будто у них страсть такая была — пытать его медленно, но верно.
Ларичева сидела с отсутствующим видом. Она через пень-колоду листала квартальные разбивки, пыталась что-то сбивать на угол, но дело подвигалось туго. Сильно опоздав, пришла на работу вернувшаяся из командировки Забугина. Она благоухала французскими духами и безмятежной летней улыбкой. Положив на стол Нездешнего отчет, она, скорее всего, не планировала вгрызаться в работу до обеда. Позвякала по своим личным делам, сообщила, как дела в пятом филиале, и стала собираться на обед. Нездешний изредка поглядывал на нее и сдерживал улыбку. Встретившись с ней глазами, он молча показал бровями на Ларичеву. Но Забугина умела понимать без слов. Она взяла Ларичеву за руку, мимоходом выключила ее “Искру”, и они отчалили без лишнего шума.
— А мы куда? — сфокусировалась Ларичева.
— Под светлые своды нашей любимой столовой.
— Я кошелек не взяла.
— Какая трагедия. Отдашь после столовой. Ты извини, я не успела тебе рассказик отдать. Нездешний послал меня за билетом, и потом я совершенно замоталась… Ты давно не видела нашего друга Губернаторова?
— Давно. А какой рассказик-то?
— Ну, а какой ты ему давала. — Голос у Забугиной был подчеркнуто безмятежный. Ларичева почувствовала, что пахнет паленым.
— А-а… А чего ж он сам-то? То все ходил, ходил в статотдел, а то вдруг и не передать… Не понравилось, видно.
Ларичева начала бояться.
— Да нет, наоборот. — Забугина ласково и лениво кивала людям, попадавшимся навстречу. — Ты знаешь, его ничем не удивить, а тут он чуть ли не в шоке был. Это, говорит, мироощущение рабыни… Неужели у тебя такой бедный сексуальный опыт, чтобы так вот изображать любовь? Поговорила бы со мной…
— А при чем тут я? Это все женщины мира, которым раздвигают ноги насильно. Это же антилюбовь, пойми… Причем возведенная в правило. — Ларичева сжалась в комок, готовая отбиваться.
— Но это же не правило, не закон! Нашла одного маньяка и возводишь его в степень! Ты, Ларичева, с кого хоть списывала?
— С одного военного, ты его не знаешь. Родственник. Он мог преспокойно отделать женщину “насухую”. То есть ему было наплевать, что она чувствует. Он думал о себе и только о себе. Он, может и маньяк, а его все оправдывают. А ее, кстати, осуждают. Да он и не маньяк, просто муж. И считает — ему все можно. А ей ничего нельзя. У мужа целая коллекция буфетчиц, а у нее, может, неповторимое чувство. И что ей делать? А ты что так заводишься? — Ларичева уже поняла, что дело не в этом.
— Да вот думаю, почему ты мне-то не дала прочитать сначала? Не потому ли, что в некоторых моментах на мою историю похоже?
— О! Я и несла тебе. Но тебя просто на месте не было, а тут как раз Губернаторов… Так получилось. Да какая разница? Тем более что на тебя, говоришь, похоже. И на меня похоже. И на всех нас, бедных. Но она же на тебя лично не похожа, почему ты так волнуешься?
— Да уж прочитывается.
— Ну, кто это знает! Другая внешность, другая судьба.
— Достаточно моего мужа и Губернаторова.
— Забуга, ты серьезно? Ну, ты с ума сошла. Разве я должна соблюдать твои претензии? Это не хроника, черт возьми, не фотография… Ты же прообраз! А она — образ, собирательный причем.
— Знаешь, мне не до уроков литературы. Не собираюсь заполнять словарик юного литературоведа. Я выпалила тебе эту историю под настроение. У каждой женщины есть свои светлые и темные моменты. Да, история насильственного полового акта имела место. Мне самой не хочется ее вспоминать. Потому что я была влюблена. А человек взял и резко перешел на фрикции. Без слов, без предисловий. А я не могла отбиться, у человека было высокое положение. Но почему тебе хочется искать везде грязь? Да еще запихивать ее в рассказы? Неужели так интересно сидеть под кроватью?
— Какая грязь, Забуга? Ты разве не чувствуешь, что я люблю эту женщину? Плачу вместе с ней… Мне страшно хочется, чтобы кто-то ее пожалел, наконец, оценил по-человечески… То есть увидел, наконец, ее как человека, а не только как часть кровати. Я даю ее жертвой, да, но прекрасной жертвой… Чтобы сильные наши половины, наконец, поняли, что они тоже бывают таким же крокодилами — в форме, с автоматом наперевес…
— Брось, Ларичева, никаких высоких идей, кроме смакования постельной сценки, там нет. Значит, я не могу с тобой разговаривать просто так? Значит, всегда есть опасность, что мои женские тайны будут размазаны по твоим страницам?
— Ну, Забугина. Перестань! Ну, ты же не говорила мне, что это страшная тайна…
— А что это такое, по-твоему? Да ты ешь, ешь… У тебя бифштекс остывает… Я же и говорю, и ем. — Забугина ловко расправлялась с салатиками и рулетами, запивая пепси-колой. Потом легко промокнула ротик салфеткой. — Послушай меня раз в жизни… Я ведь не собираюсь учить тебя, как добиться художественной правды. Я в литературе ничего не понимаю. Но я тебе рассказывала шепотом, проливая слезы. Наверно, от этого история становилась трогательной, художественной. И у тебя, конечно, соблазн! Но ты не подумала о том, что душевность, она может существовать только в таком единственном виде, для тебя и для меня? Стоит ее обнародовать, напечатать — она превращается в чернуху и грязь. В тишине это свято, а выставленное на обозрение — позорно. У каждого человека есть право на частную жизнь, это неприкосновенная вещь. А по-твоему, все может быть обобществлено и превращено во всенародную собственность, так, что ли? Значит ли все это, что ты подхватываешь то, что идет на выброс, и стряпаешь из этого свои сомнительные рассказики? Не кажется ли тебе, что это напоминает бомжей, которые роются в помойке?
Ларичева молчала. Возражения сдохли в ней после этой славной тирады. Главное — все было правильно, так правильно, что никуда не деться. Она, действительно, взяла в основу сюжета забугинскую историю, соединила с родственником-военным и получила грустную историю любви и непонимания…
Забугина наслаждалась произведенным эффектом. Она достала из обширной куртки свернутый в трубочку рассказ Ларичевой и бросила на стол.
— Сколько у тебя экземпляров этой гадости?
— Сейчас? Один. Это же только-только написано… Я всегда пишу сначала один, а потом правлю и…
— Так вот, я запрещаю это править и печатать. Ясно?
Ларичева не молчала. Она пыталась, конечно, сказать, что это первый такой большой рассказ, все же тридцать страниц, и тут ей впервые удалось заставить их заговорить разным языком, и отрицательные люди вышли живее положительных, и даже получилось похоже на пьесу: сплошь диалоги и действие происходит в одной квартире, это же драматургически выдержано… Можно поставить пьесу…
Но Забугина права. Это предательство. А когда сам человек дрянь, вопросы творчества вторичны…
— Порви, — прошептала Ларичева Забугиной.
И та взяла толстый рассказ, аккуратно разделила на порции и порвала на мелкие части.