11777.fb2
— Надо было мне, Наташа, с самого первого дня в ЦК пойти, а теперь уже поздновато. Придется оттуда написать.
— Почему?
— Кончается мой отпуск. Надо мне уже ехать домой.
— Когда?
— Завтра.
У нее померкли глаза.
— Уже?
Он виновато подтвердил:
— Да. Самолет уходит в четыре часа дня… А мы, Наташа, так и не поговорили с тобой. Правда, ты занята, у тебя свои дела, но о чем же я смогу матери рассказать? Я и сам ничего не знаю.
— О том, что я… здорова, учусь, ну и вообще у меня здесь все… — она немного запнулась, — хорошо. — И взгляд ее ускользнул от его взгляда куда-то в сторону, в окно, на котором синел протаянный ею кружок.
— Вот этого я бы, Наташа, не сказал. Мне почему-то кажется, что это не так. И вообще мне все время кажется, что ты и сама хочешь что-то мне сказать. Но, может быть, я и ошибся.
Она ответила совсем тихо, но он услышал:
— Нет.
— Что?
— Не ошибся. — Но тут же она испуганно добавила: — Но, пожалуйста, папа, еще немножечко подожди. Я завтра заеду к тебе из института и… — Не договорив, она встала, и взгляд ее упал на ее шапку, унизанную капельками оттаявшей изморози. — А сейчас пока.
И, как не раз уже бывало, в этот момент рядом за стеной взрокотал, причаливая к десятому этажу гостиницы, скоростной лифт.
Назавтра, когда она приехала к нему с портфельчиком из института перед его отъездом в аэропорт, она, казалось, совсем забыла о своих словах, а у него не поворачивался язык напомнить ей. Зачем было омрачать минуты расставания, которые и без того достаточно грустны. Опять она остается здесь неприкаянная, и весь его приезд сюда так и не прояснил ничего.
И только когда он уже снял с вешалки свою полубекешу и стал натягивать рукав, она вдруг быстро наклонилась к своему портфельчику, лежавшему у нее на коленях, щелкнула замком и, протягивая ему одной рукой коричневую толстую тетрадь, другой рукой, как гибким стебельком, обхватила его шею:
— Вот, папа, возьми с собой. Здесь ты все узнаешь. Только никому больше не показывай, даже маме. И никогда, милый папочка, не давай своей дочери смиряться.
И, пряча от него глаза, она зарылась лицом в его воротник, из которого и в Москве не выветрился солонцевато-горький степной запах.
Приехав из Москвы, он долго не доставал ее тетрадь из чемодана. То ли в порыве какого-то отчаяния, то ли надеясь, что он как-то сумеет ей помочь, она отдала ему свой дневник, и имел ли он право воспользоваться этим внезапным приливом ее доверчивости? А может быть, она там уже пожалела о ней, раздумала и вот-вот придет от нее решительный запрет вторгаться в ее жизнь: авиаписьмо в конверте с красно-синей каемкой или телеграмма, равнозначная приказу, не выполнить который невозможно. Это означало бы для него потерю навсегда и ее доверия и, быть может, еще чего-то неизмеримо более важного.
И, приехав домой, он втайне радовался, что неотложные дела сразу же обступили его. Уедешь на полмесяца, а потом расхлебывай всякие упущения полгода.
Но уже три дня прошло, неделя, а ни телеграммы, ни письма так и не было. Так, значит, не раздумала она и, может быть, действительно надеется на какую-то его помощь, а он тянет, чего-то боится, ждет. В то самое время, когда ей, конечно, необходима его помощь. Он не мог сказать — какая, но ни секунды не сомневался, что это так, запомнив, какие у нее были глаза, когда она вдруг обвила его шею и прильнула к нему: «И никогда, милый папочка, не давай своей дочери смиряться».
Приливом острейшей тревоги сразу же смыло все его колебания, он достал из чемодана тетрадь. И едва открыл ее, как тут же погрузился в совсем иной, незнакомый ему прежде и неизведанный мир.
Но прежде чем он открыл тетрадь, из-под ее коричневой пупырчатой обложки выскользнули два листка бумаги. Нет, это были не странички из ее дневника. «Папа», — прочитал он. Это было письмо, и не кому-нибудь другому, случайно оставшееся между страниц, а ему, вложенное, видимо, в тетрадь в последнюю минуту. Два листка из блокнота в клеточку, исписанные ее быстрым почерком:
«Папа, родной! То, что я не могу и просто не хочу говорить словами, я еще как-то в состоянии выразить на бумаге. Прости, если чем-то обидела тебя и маму на этих страницах. Не спеши делать выводы. Настроение. Слишком подвластна я ему.
Я еще не знаю, как решилась расстаться с самым дорогим для меня. Год или два назад я, пожалуй, не смогла бы сделать это, а теперь… Теперь я просто не могу больше так. Все, что угодно, любые несчастья, беды, но бороться, не жить так, как живу, не терять то.
И все-таки я верю, что придет моя весна. Только единственная. Та, которую жду.
Прошу, не показывай дневник ни маме, ни одной душе. Иначе мне трудно будет жить. И еще… никогда не говори со мной прямо на эту тему. Видишь, я даже в письме к тебе не могу выразить это прямо. Многое узнаешь ты о своей дочери. Прошу тебя, не осуждай, пойми правильно.
А писать, делиться своими чувствами с бумагой я уже привыкла. Начну новый дневник.
И постараюсь чаще писать вам письма. А еще буду мечтать. Как всегда».
Да, его обступил совсем незнакомый мир. Вот когда ему пришлось окончательно убедиться, что он не знает своей дочери. И это впервые он стал прятаться от Марининых глаз, подстерегая те часы, когда оставался в своей комнате один, и, как некогда Наташа, при звуке шагов пряча тетрадку в ящик стола и начиная преувеличенно громко шуршать газетами и листками. Нехорошо ему было, но и пренебречь Наташииым запретом он не мог. То ли стыдилась она матери, то ли решила, что может в чем-то довериться только ему, его мужскому уму и сердцу.
«14 апреля
Не знаю, радоваться мне или скорбеть? Без любви жить легче, но так пусто, ненужно, неинтересно существование без любви. Порой я хочу, чтобы вернулись эти бессонные, наполненные тревожной темой листовской сонаты ночи. Помню, как я металась, как мне чего-то не хватало, но жизнь была наполнена этим. Хочу, чтобы вернулось прошлое. Ведь, кроме этого, у меня ничего нет. Нужна громадная реальная любовь, чтобы вытеснить то, ибо оно связано с музыкой. Тогда все было просто: я хотела принадлежать только ему. А теперь? Тоже, надо признаться. Не раздумывая, пойду за ним. Как хочется, чтобы он знал тончайшие оттенки моих чувств, чтобы он дышал воздухом молодой травы, дождя, переживал то, что и я. Но не хочу семейного счастья ни с ним, ни с кем бы то ни было. Хочу быть свободной, всю жизнь искать его. Ибо любовь прекрасна тогда, когда не чувствуется счастливый исход.
Ходила за цветами. Ждала с нетерпением вечера звукозаписи… Обманулась. Ничего нового, кроме Аппассионаты. Буду писать ежедневно. Нет, я обожаю его. Каждый звук Пятого концерта Бетховена наполнен таким очарованием, потому что напоминает о нем. Лето, верни мне прежнее. Приятна ли тебе моя любовь?
15 апреля, 11 час.
Проснулась еще до рассвета. Если бы записать все мои мысли! Но я, наверно, никогда не решусь. А может… С каждым днем становлюсь все смелее. Металась до утра. Легко было вообразить, что лето. Ах, как я люблю серые сумерки рассвета, щебетание птиц, пение петухов. Даже душно стало по-летнему. Что будет этим летом? Влюбилась в Пятый Бетховена. Каждый звук похож на него. Дождик, но уже в воздухе весна. Что будет со мной? Не хочу семьи, не хочу уюта. Мне нужно что-то мятежное, беспокойное. Как в Третьем скерцо Шопена.
16 час. 30 мин.
Небо все разных цветов. Над лесом висит синяя глухая туча. Кругом влага: в воздухе, в небе. Дон спокойный и теплый. Похоже на грозу. А на веранде запах давно минувших дней: сена, бурки и еще чего-то дорогого. В голове все время — 5-й… Все-таки в этой торжественной и бодрой музыке есть что-то трагическое. Ненавижу свою зимнюю комнату. Все мне напоминает о моем нытье и неумении сберечь то, что берегла два года. Будет тепло — переселюсь на веранду. Скорей бы отбыли в Ростов наши. Хочу музыки на весь дом.
„Любовь должна быть трагедией, величайшей тайной в мире! Никакие жизненные удобства, расчеты и компромиссы не должны ее касаться“ (Куприн).
21 час.
Раньше слушала музыку урывками, когда они уезжали. Помню, любимыми были, конечно, все те записи, 5-й и 3-й концерты Бетховена, 1-й Листа, 1-й Шопена.
Ну и, пожалуй, все меня определенно считают помешанной. Постоянное уединение, музыка, резкость поведения. Да, я больна. Неизлечимо. Больна любовью. Но нет того раздирающего душу, что было тем летом. Оно где-то рядом, и лишь только порой я чувствую его присутствие. Дождик за окном так капает. Все-таки я немного люблю уют.
16 апреля, 14 час. 30 мин.
Спала хорошо. Но как неуютно в моей комнате! Встаю с таким нежеланием, так неохотно делаю зарядку! Как там все противно, напоминает зиму, мою скучнейшую жизнь. Правда, что жалость унижает человека. Я никогда не смогу никому из своих рассказать об этом, ибо их глаза становятся такими страдающими. И потом я не хочу, чтобы моя любовь была наружу. Не хочу видеть в нем мужчину. Он для меня нечто другое — друг, товарищ моих размышлений, прекрасной музыки. И любить мы могли бы друг друга (по крайней мере я) свободно, не ревнуя, не связывая свою любовь цепями. Мне кажется, что брак — это оскорбление любви. Люди боятся, что их разлюбят, и стараются устроить свою жизнь спокойно. Они смиряются с потерей счастья, лишь бы видимость счастья. Для меня любовь стержень всей моей жизни. Если он выпадет или надломится — я упаду.
Погода чудная. Летний парящий день после ливня. Но все кругом голо и только начинает пробуждаться. А сколько на солнце паутины! Она облепляет мои руки, щеки, нос, щекочет по шее и губам! На востоке висят грозовые облака. Даже не висят, а теснятся. Но скука, скука. Берлога. Родители все делают для меня. Они чудесные, бескорыстные люди, но… я их не люблю, а только привыкла. Я должна быть им благодарна, но не могу. Вспоминаю, как жила, как они хотели, каких-то 2–3 года назад. Какое-то прозябание.
8 час. 45 мин. вечера.
Сейчас невольно погрузилась в тот мир, которым жила тем далеким летом. Прохлада, запах веранды и этот чудесный, грустный вальс из 3-го Рахманинова. Вся моя жизнь — это сумбур, неуравновешенность, детские мечты, жажда большого чувства. Но мне кажется, я умею ценить все прекрасное: этот запах сена, тишину и спокойствие природы, запах дождя и травы. И еще музыку. Но все делается прекрасным, когда оно становится прошлым. Я страдала тем летом, но хочу, чтобы все вернулось. Все кажется прекрасней, когда оно коротко. Если бы мне сказали, что мои дни сочтены, то все вокруг наполнилось бы иным смыслом, прелестью.
17 апреля, 15 час.