118018.fb2
Ничего он не знал, ничего не умел, кроме простейшего ремонта часов, которому научил его уже покойный дядя Лап, бывший его сосед Ян Иосифович Лапиньш, И услышал Николай Изъюров пугливый и настойчивый шепот покойника: "Ты, Колечка, механизма не бойся, Рассмотри внимательно, разберись. Тут разобраться не так уж трудно: колесико к трибочке, трибочка к колесику. Тут, Коленька, все понятно, не то, что с человеком..."
Так и стал Николай Аникеевич Изъюров часовщиком. И жалел он о своем выборе, и не жалел. Читал много, всю жизнь, сколько себя помнил, читал. С того, наверное, времени, когда в первом классе неведомо почему и отчего выросли у него на лице бородавки. Строго по одной линии, словно вымеривал кто-то, куда ему лучше приделать это уродство. Сразу, по молодости своей и глупости, особенно он не страдал, но нравилась ему девочка одна, черненький такой дьяволенок, всегда перепачканный чернилами. Только издали посматривал на нее Коля, но раз поймал ее жест: кулак, приложенный к носу. Его, значит, бородавки. И сразу сжался он весь. замкнулся. Добрый доселе мир ощетинился кулаками. насмешливо приложенными к носам, чтоб посмеяться над маленьким уродцем.
Мазали бородавки всякими мазями, жгли ляписом, кислотой, вырезали, но с ужасающим упорством вырастали они снова, как крест, как отметина, как печать проклятия. Кто-то надоумил мать, что где-то на Мясницкой живет, мол, ^старичок профессор, Иордан по фамилии, который выжигает бородавки радием. Побегала кастелянша, посуетилась и впрямь нашла профессора. Старичок, однако, потребовал несусветную цену, и кастелянша совсем было отчаялась, но потом деньги откуда-то появились, и они направились в огромный дом на Мясницкой. Или она уже тогда называлась улицей Кирова?
Квартира была тиха, сумрачна от темных высоких шкафов и темных кожаных кресел. Профессор, крошечный сухонький старичок в светлом облачке пуха на чистенькой головке, торжественно достал из тяжелого металлического ларца небольшую блестящую штучку, обернул ее марлей и вручил матери:
- На каждую бородавку, мадам, десять минут. Часы перед вами.
Чуть не утонул Коля в кожаных глубинах безбрежного кресла, когда сел в него.
- Сиди, сиди тихонечко, сынок, - шепототл попросила мать, осторожно прикладывая ко лбу сына металлическую штучку в марле.
Странно пахло от кресла, громко стучало сердце в благоговейной тишине темной квартиры, неторопливо и важно тикали высоченные часы такого же темного, как шкафы, дерева.
Через несколько недель бородавки начали засыхать, а потом и вовсе отвалились, оставив после себя лишь розовую кожицу. Но дело свое они уже сделали: не забыл Коля о кулаке, приложенном к носу.
Уже когда провожала его мать в армию, она вдруг спросила:
- А помнишь, сынок, профессора, что бородавки тебе вывел?
- А как же, - басом ответил Николай.
- А деньги, знаешь, откуда я тогда взяла?
- Не...
- Ян Иосифович дал.
- Дядя Лап?
- Ну да.
- Одолжил, что ли?
- Хотела отдавать по частям - не взял. Но, говорит, Колечке не скажи случайно, что деньги я дал.
- А почему?
- Кто знает, - пожала остренькими плечиками мать, и на поблекшем ее лице отразилось привычное недоумение.
Неудобно, неловко как-то стало на душе у Николая Изъюрова от материных слов. Может, потому, что всегда в детстве побаивался огромного, скрипящего при каждом шаге латыша, смотрел на него с брезгливым интересом, но никогда не любил.
- Вот так, - тихонечко сказал Николай Аникеевич. Выходит, дважды его облагодетельствовал человек, которого он не любил и которому никогда ничем не отплатил за добро. И за бородавки, и за приучение к часовому делу, которое в госпиталях давало ему табачок дополнительный, и помогло определиться в жизни.
Но даже и сейчас, через сорок почти лет, не мог Николай Аникеевич заставить себя полюбить дядю Лапа. Потому что жила в нем, вернее, дремала неудовлетворенность, и порой казалось ему, что, не стань он часовщиком, жизнь его прошла бы ярче, интереснее.
Считал себя Николай Аникеевич человеком умным, способным, стоящим выше и Бор-Бора, и Витеньки, и Горбуна, и всех, с кем он работал, да и почти всех клиентов своих, которых перевидал сотни. Что ими всеми двигает, какая в них закручена природой пружина? Купить подешевле вещь получше, отремонтировать или отреставрировать подешевле, продать подороже вот и весь их нехитрый механизм.
Николай Аникеевич встал, потянулся, тихонечко крякнул. Ох и сложно все. Так к нему относись, эдак, а прав был дядя Лап с пятнистой своей головой: часы понятней.
И только повертел в голове эту привычную, отполированную мысль, как вдруг сообразил, что больше она, оказывается, недействительна, эта удобная, ухватистая формулка.
Перед ним стояли часы, которые никак не были понятны. "Ну-ка, еще раз", - подумал Николай Аникеевич и поднес к часам отвертку. Разбирать он их на этот раз и не думал, хотелось лишь проверить, задержат они его руку или нет. Рука прошла невидимый барьер свободно, и Николай Аникеевич почему-то испугался. Но не тягостно, а легко, почти весело. И боязно, оказывается, было с чудом, но напряженно, небуднично, интересно, волнительно. И страшно стало, что обернется чудо всетаки некой галлюцинацией, самообманом. Но ведь Верато тоже пробовала, успокоил он сам себя. С детской нетерпеливостью схватил он ключ, повернул и счастливо рассмеялся: вертится, вертится.
Зачем-то пошел Николай Аникеевич в ванную, зажег свет и долго рассматривал свое лицо в зеркале. Лицо как лицо. Ни моложе, ни старше своих лет. Глаза умные, живые. Лицо интеллигентного часовщика. Или, скажем, профессора.
И вдруг совершенно неожиданно для себя высунул Николай Аникеевич язык. Себе ли, судьбе, часам необыкновенным - кто знает. Солидный, пятидесятипятилетний человек - и вдруг гримасы себе в зеркале строит. Николай Аникеевич хихикнул и укоризненно покачал себе головой. Профессор. Тавтология. Однако пора было ложиться, уже второй час пошел с этими воспоминаниями. Николай Аникеевич начал было надевать пижаму и замер. А пропустили часы его руку с отверткой, наверное, потому, что он и не собирался разбирать механизм. А до этого собирался. И что это значит? А значит это, что часы знают о его намерениях.
"Так, так, Николай Аникеевич, - сказал он себе, - давай, давай. И в это ты уже веришь. Может, ты уже и летать умеешь? Выйди на балкон, взмахни ручками и полетай немножко, подыши свежим воздухом, дело хорошее". Он представил себе, как летает в пижаме, заглядывая в окна, и тихонечко засмеялся.
Как звали этого человечка, что жил на крыше? А, Карлсон.
- Ты чего? - сонным голосом спросила Вера и повернулась, излучая тепло сонного женского тела.
- Спи, спи, не буду я летать, простудишься еще в пижаме, а в пальто тяжело, - пробормотал Николай Аникеевич. И снова краешек его сознания отметил непривычную для него игривость и легкость мысли.
Гулко и мелодично пробили половину напольные часы в прихожей, тоньше и суше - английские каминные, которые закончил накануне, и только потом тихонько зазвенел хрустальный колокольчик новых часов.
С нежным этим хрусталем в ушах он и заснул.
Глава 4
Проснулся Николай Аникеевич рано и сразу скосил глаза на золотую свою "Омегу", что лежала на ночном столике. Без пяти шесть. Вылез тихонько, чтоб не разбудить Веру, и сразу в большую комнату. Зажег свет па своем рабочем столике. Идут. Включил приемник. Прозвучали сигналы точного времени, и с последним зазвемел хрусталь.
И словно в далеком детстве, в те редкие дни, когда ожидало его что-то очень хорошее, почувствовал Николай Аникеевич такой прилив доброжелательной любви ко всему миру, такой щекотный восторг в груди, что положил руку на плечо и спину воображаемой дамы и тихонько закружился в вальсе, который никогда не умел танцевать.
- Коля, Коленька...
В дверях стояла Вера в длинной своей ночной рубашке с коричневыми тюльпанами и с ужасом смотрела на взлохмаченного со сна мужа, который кружился в шесть утра в вальсе, положив руки на плечо и спину воображаемой партнерши. Вот, вот они, все эти неясные, непонятные его дела, летящие и прилетающие сотни, скрытность его странная...
- Вера Гавриловна, - сказал, остановившись, Николай Аникеевнч, - я, разумеется, одет неподобающим образом, но позвольте пригласить вас. Вы, между прочим, тоже ведь не в бальном туалете.
Чужой, встрепанный, в смутном свете пасмурного мартовского утра, подохренного настольной лампой, боже, кто это? Но сделал он шаг навстречу, наклонил голову, весело сверкнули глаза, и положил тяжелую руку ей на плечо. Вздрогнула от прикосновения, но было уже не страшно.
- Ночь ко-рот-ка, спят об-ла-ка, - тихонько запел Николай Аникеевич и неловко, первый раз в жизни, завертел жену в медленном вальсе.
- Коль, ты что? - прошептала Вера Гавриловна, чувствуя, что невесть отчего на глаза навернулись слезы.
- Я ничего, - громко и важно сказал Николай Аникеевич, я танцую с женой медленный утренний вальс...
Странно, необычно, уже нестрашно... И спала вдруг с Веры Гавриловны пелена лет и забот, и вынырнула из-под них девчонка, и жадно отдалась волнующей, непривычной нежности. О господи, кто бы мог подумать, что неразговорчивый этот человек, которого и сейчас, через два года после замужества, побаивалась она, будет кружить ее, сорокапятилетнюю бабу, в томящем душу воображаемом вальсе?
И кто-то терпеливо и снисходительно объяснял по радио, что принес обильные осадки какой-то особенно упорный циклон, а Вера Гавриловна в длинном платье из блестящего люрекса, с голой спиной, ловко скользила с высоким красавцем под звуки оркестра.
Не оставляло Николая Аникеевича ощущение какой-то праздности и по дороге в мастерскую. Странно как устроены люди, разве можно жить с такими хмурыми, озабоченными лицами, думал он, и ему было немножечко жаль всех этих бессчетных утренних его попутчиков, и немножко презирал он их. О чем, например, думал толстячок, сидевший напротив него и державший на коленях такой же толстенький, как он сам, портфель? О бланках, отчетах? О внуках? О повышенном давлении? О розыгрыше в месткоме Полного собрания сочинений Стендаля? А та вон пигалица с зелеными тенями над сонными глазами? Женится на ней ее парень или опять обманет?