118048.fb2
Был теплый майский день, солнышко вовсю припекало, будто в июле, трава, пока свежая, не запыленная, блестела, как лакированная, а тополя, уже все в листьях, еще не осыпали улицы пухом. Но настроение у Али было паршивое. Медленно-медленно она плелась по растресканному асфальту родной улицы, оттягивая неизбежное возвращение домой. А кому захочется спешить из школы, если в портфеле тетрадка с несправедливой двойкой? Аля так гордилась, что самостоятельно решила всю контрольную — правильно решила! четвертную контрольную! по геометрии! — три повода для гордости! А Зоя Андревна, Злобная Зандура, влепила двойку и написала отвратительно жирными красными чернилами: "Списано у Боровских!" А было все наоборот — это Петька Боровских списал у Али! Они были хорошими друзьями, Аля и Петька, и всегда всем делились: яблоками, конфетами и контрольными. Так что в другой раз упрек мог бы оказаться и справедливым, Петька в математике лучше кумекал. В другой раз — но не в этот! Аля решила пятую задачу, а Петька не смог и сдул! Только Злобной Зандуре не докажешь. У них с Алей взаимная непереносимость, она ни за что не отступит.
Мама огорчится…
Это было ужаснее всего.
Вот тут ее и спросили: "Девушка, не скажете, где останавливается 119-й автобус?"
она
Когда тебе пятнадцать лет, на тебе уродливое коричневое форменное платье, шерстяное, в такую погоду уже пропотевшее под мышками, дурацкий черный фартук, на котором все равно заметны чернильные пятна, отливающие рыжим, когда твои невыразительные серые волосы заплетены в тощие косички, да к тому же растрепавшиеся в экстремальных условиях родимой школы, когда в руках у тебя раздутый страховидный портфель с ручкой, обмотанной синей липкой лентой, а на ногах ободранные тряпичные туфли с разлохмаченными на концах шнурками, ты не сразу поймешь, что девушка — это ты. Ты девчонка, пацанка, может быть, даже чувиха, но не девушка.
Так что ему пришлось переспросить.
--
Я была романтичной, довольно одинокой девочкой из приличной семьи. Секретничать с девчонками так и не научилась, с мальчишками у меня сразу получались приятельские отношения — или не получалось никаких.
Мне было пятнадцать лет, и я все время искала объект для влюбленности, при этом остро осознавая свое несовершенство. Я точно знала, что не могу нравиться. Мне же то и дело кто-нибудь нравился, но каждый раз объект оказывался или разочарованием, или недосягаемым. Сверстники совсем не годились для любви — в них не было ничего таинственного, а моим тогдашним идеалом был граф де Ла Фер. Поэтому я последовательно влюблялась в нашего физика, в маминого коллегу из поликлиники, иногда заходившего в гости, в молодого (лет на десять старше меня) дядюшку Петьки Боровских. Все увлечения были жаркими, волнующими и абсолютно безопасными. Короче, в обожании из-за угла я преуспела, в прочих же любовных вопросах была чистым теоретиком. А теорию изучала по Дюма-пэру — то есть по литературе полуторавековой давности.
Сцену встречи на улице с таинственным незнакомцем я прокручивала в воображении тысячу раз. Я должна была идти вся нарядная, в новом голубом платье с оборками, с распущенными и завитыми волосами, в туфельках на тонком каблучке. И тут-то ко мне должен был подойти Он — высокий брюнет с черными глазами, в элегантном костюме (жаль, что ботфорты вышли из моды!) — и обратиться ко мне "девушка" и "вы". Я посмотрела бы на него, и он, сраженный моей красотой, предложил бы встретиться снова…
Услышав "девушка" и "вы", а тем паче — сообразив наконец, что обращаются ко мне, я уставилась на него во все глаза.
Он меня разочаровал.
--
Во-первых, он был невысокий. Повыше меня, но ненамного. Во-вторых, он был не брюнет, а светлый шатен, правда, с проседью в волосах, что, пожалуй, могло примирить с его мастью. В-третьих, он был в дешевых мешковатых брюках, кедах и ковбойке с закатанными рукавами. Ну и в четвертых — он видел во мне всего лишь голенастую школьницу, хоть и обратился, как надо. Просто вежливый.
И вообще он был какой-то староватый.
— Девушка, не скажете, где останавливается 119-й автобус?
Я махнула рукой:
— Вон туда дойдете, до трамвайной линии, потом направо до перекрестка — и увидите.
— Спасибо, — кивнул он.
Тут я подумала, что если ему показать остановку, дорога домой удлинится еще на двадцать минут.
— А впрочем, — сказала я, — мне все равно в ту же сторону. Пойдемте, я вас провожу.
И мы двинулись к трамвайной линии.
Некоторое время мы шли молча, потом он задал какой-то нейтральный вопрос — типа "вы в каком классе учитесь?", я ответила, и вскоре мы непринужденно болтали о пустяках, а когда свернули на улицу Вавилова, за угол, я обнаружила, что жалуюсь ему на Злобную Зандуру. Он очень хорошо слушал — как будто ему и вправду было интересно, так что меня понесло. Я уже и про Петьку рассказала, и даже объяснила, про что была та самая пятая задача, которую я доблестно решила сама. За разговором я не заметила, как мы подошли к остановке… туда, где должна была быть остановка — но ее не было. Весь тротуар был перерыт, кучи влажной рыжей глины вокруг глубокой канавы напомнили мне о гигантских кротах-мутантах, которых мы с Петькой придумали в пятом классе.
— Трубу ищут, — сказал он с серьезным видом. Я засмеялась, представив себе бригаду землекопов, сосредоточенно роющихся в поисках трубы.
— Интересно, куда перенесли остановку, — сказала я. — Пойдемте до следующей, вряд ли трубоискатели дорылись дотуда.
Но они дорылись! Канава все тянулась, мы брели рядом с ней по краю мостовой, брели десять минут… двадцать… полчаса… Потом он остановился и сказал: "Знаете, мне очень приятно было с вами познакомиться, но вам, наверное, пора нести домой вашу повинную голову?" — и тут я поняла, что мы странным образом забрели в совсем незнакомую часть города. Я начала недоуменно оглядываться, пытаясь сообразить, как мне удалось заблудиться в родимом районе, который я знала вообще-то как свои пять пальцев, а он почему-то забеспокоился, ругнулся себе под нос, а потом взял меня за руку и говорит: "Попробуем выбраться". И мы пошли назад, но канава вдруг закончилась, хотя вроде бы мы никуда не сворачивали, поперек нашего пути оказалась узкая улочка, потом еще одна, и тут асфальт оборвался, под ногами оказался пыльный проселок, и больших многоэтажных домов не было видно. Он совсем разволновался, мы уже почти бежали, и тут оказалось, что город кончился, мы шли по пыльной деревенской улочке, и вдруг — лес, а никакую окружную дорогу мы не переходили, я точно помнила. Лес поднимался на холм, мы оглянулись на город с этого холма — и вот тут я поняла. Это была не Москва! Ни высоток, ни телевизионных башен, ни бетонных новостроек — только небольшие особнячки, деревянные избы да там и тут — колокольни. На крышах домов торчали трубы, из некоторых шел дым.
Я села на упавшее дерево (кажется, это был клен или что-то в этом роде — помню ясно серую ребристую кору). Он вздохнул и опустился рядом. И сказал:
— Прости.
Вот тут я и заревела, как маленькая.
он
Я не помню, когда и где родился. Мир вокруг все время куда-то утекал, меняясь, перестраиваясь. То неделями мы жили в глухой деревушке, окруженной лесами, а потом вдруг оказывались в средневековом замке или в бетонной коробке с холодным полом. Мама всегда была красавица, лучше всех, хотя и меняла то цвет волос, то цвет глаз, а то возраст и телосложение. Отца не помню совсем, но мама уверяла, что он был чудесным человеком, большим, сильным и красивым; правда, иногда она с нежностью вспоминала его черные глаза, а иногда — синие, как небо. Друзей у меня не было, только приятели. Я все пытался сблизиться с кем-то из ребят, но одни вдруг исчезали, появлялись другие, а когда я привыкал к ним, их сменяли новые. Братьев и сестер у меня не было тоже. Только годам к шести я догадался, что причина непостоянства окружающего мира — во мне самом. Я падал, разбив коленку — и земля меняла цвет и фактуру; я плакал от обиды — и деревья вокруг сменялись домами; я радовался новой игрушке — и мамино лицо делалось круглее и румяней, а глаза светлели… Я пытался реветь или смеяться понарошку — это не действовало; но стоило обидеться или обрадоваться всерьез — и мы жили на новом месте среди новых лиц.
Годам к двенадцати я научился подавлять эмоции, но они бушевали внутри, побуждая мир к переменам против моей воли. В шестнадцать я влюбился, совсем потерял голову от очаровательной девчушки с золотыми кудрями под соломенной шляпкой — и с ужасом увидел, как потемнели и выпрямились ее волосы под кружевным чепцом… Я был потрясен — не удивительно, что назавтра мы жили в другом городе и климате, и девчушки той я больше никогда не видел.
Потом исчезла мама, и я остался совсем один.
Иной раз я застревал в одной обстановке на недели, иногда — на годы. Я служил в охране замка где-то в Средней Англии, было это, я думаю, веке в тринадцатом. А через пару месяцев я уже оказался студентом в Йеле, была середина двадцатого века. Там я задержался надолго — больше года; но поссорился с одним из парней, не помню, что мы не поделили. Помню только, что он вывел меня из себя, и я ослеп от ярости, размахивал кулаками… Словом, Штаты и университет на этом закончились, сменившись глухой деревней в Латинской Америке. Кругом были джунгли, апельсиновые плантации, нищие, но доброжелательные люди, все сплошь — наполовину, а то и на три четверти индейцы. Меня помню, забавляло, что они не считали меня чужаком, хотя я выглядел совсем иначе.
С годами я научился задерживаться на месте все дольше. Каждый раз это кончалось — то влюблялся, то обижался, то возмущался, то радовался — но всплески сильных эмоций случались все реже. К счастью, более ровные чувства почти не влияли на окружающее. Оказалось, что я способен дружить с людьми, не вызывая катаклизмов; разве что иной раз какое-нибудь растение зацветало не в сезон или в доме менялась форма окон; но люди оставались почти теми же.
А люди всегда воспринимали меня как нечто само собой разумеющееся. Индейцы были убеждены, что я жил среди них много лет, и помнили, как я приехал в их забытую богом деревню; наемники сэра Ричарда Брэли знали меня с младых ногтей; бушмены хлопали меня по плечу и рассказывали о прежних моих приездах с этнографической экспедицией… Я всегда знал язык, звучавший вокруг; я всегда знал местность, как будто видел ее раньше; я всегда знал обычаи этого мира, будто впитывал их с детства — однако я знал также, что нахожусь здесь и сейчас впервые и вряд ли надолго.
И никогда мне не удавалось вернуться обратно: дороги менялись под ногами, время утекало вбок, люди исчезали и появлялись…
К тридцати пяти я давно смирился с собой и миром. Тому немало способствовали несколько чудных лет в Тибете, где размеренная спокойная жизнь с медитациями и размышлениями о вечном казалась такой надежной… Я уже решил, что тут я смогу остаться навсегда. Увы! Однажды мне показалось, что я начинаю что-то понимать в себе и в своей несуразной жизни, и это ощущение так ошеломило меня, что Тибет сменился песками Сахары, а келья — караваном верблюдов.
Инженером в московском НИИ я пробыл около двух лет и собирался задержаться в этом состоянии еще некоторое время. Жизнь была спокойной, пожалуй, немного сонной, безденежной, но много ли надо одинокому человеку? И когда на улице на меня посмотрела смешная школьница с косичками, я никак не мог догадаться, что моя Москва закончилась. Она была милой девочкой, очень симпатичной со своими веснушками, и почему-то сразу почувствовала ко мне расположение. И когда мы оказались в неизвестном месте и времени, да еще и без повода — не считать же симпатию к милому ребенку сильной эмоцией? — я еще больше все испортил, задергавшись в попытках вернуть девочку домой. Конечно же, я не смог найти пути назад, как не мог этого и никогда прежде.
Она заплакала, я обнял ее за плечи в неуклюжей попытке утешить; и пока она заливала слезами мой колет… черт, с утра это была ковбойка! — я вдруг понял, какая же это необыкновенная девочка. Я взял ее за подбородок и всмотрелся в зареванное веснушчатое личико. В больших серых глазах стояли слезы, веки распухли и покраснели, темно-русые косички растрепались, но глаза остались серыми, как утром, а волосы — темно-русыми, и растрепанные косички по-прежнему были косичками, хотя шерстяное коричневое платьице сменилось более длинным серым платьем, да к тому же холщовым, кажется. Она не изменилась, хотя весь мир снова совершил дурацкий кульбит.
И тогда я наконец спросил, как ее зовут.
она
А его звали — Отокар. Никогда не слышала подобного имени…
Он набросил мне на плечи свой выцветший и потертый, но теплый плащ, вытер мои слезы тонким платочком с кружевами (помню, как он хмыкнул, обнаружив в кармане этот платочек), обнял меня одной рукой, положив мою голову себе на плечо, и заговорил. Он рассказывал о себе, а я слушала эту совершенно невероятную повесть и ловила себя на мысли, что пару часов назад ни за что бы не поверила ему. Хуже — решила бы, что ненормальный, и постаралась бы убежать. Но подтверждение его слов лежало перед глазами, даже не пытаясь превратиться обратно в мой родной город.
Тем временем солнце опустилось за деревья, становилось все прохладнее. Он встал, подал мне руку, как настоящей леди, и мы отправились искать ночлег.
Пока мы приближались к городу, Отокар рассказывал мне о нем. Знания об этой местности, людях и обычаях будто всплывали в нем с каждым шагом; у первых палисадников он вдруг остановился, замолчал и некоторое время оглядывался в явном затруднении. Я спросила, что случилось, он вздохнул и ответил:
— Придется расстаться.
Мои губы задрожали. Неужели в незнакомом месте и времени он бросит меня одну? Отокар увидел мою растерянность и поспешил объясниться.