118097.fb2
Садовников слушал монашку, стараясь проникнуться ее смирением, покориться неотвратимой, близкой разлуке. Радоваться, а не горевать, глядя на склянки, лекарства, разбросанные платки и одеяла. Но уходил в сад и там плакал, смотрел на желтый букет топинамбура, который будет все также стоять в беседке, когда жены не станет.
Каждый вечер, в темноте, они совершали вокруг дома крестный ход. Он нес впереди образ Спасителя, а она икону Богородицы. Легко ступала за ним, пела блеклым голосом: «Богородица, Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобою». Перед каждой стеной дома они поднимали иконы и крестили желтые горящие окна. Крестили ворота и двери, стоящий под деревьями автомобиль. Садовников слышал, как пахнут вечерние флоксы, глядел на большую желтую луну в ветвях березы и думал о жене, которая лежит в эти минуты под капельницей, бессильная, обреченная. И вместо молитвенного умиления испытывал горе, панику, задыхался от слез.
Жена вернулась из больницы и больше не вставала. Захлебывалась мучительным кашлем. Вокруг нее были дети. Дочь ложилась с ней рядом и ночами стерегла ее вздохи. Сын купил аппарат искусственного дыхания, и заморский агрегат из стекла и пластика ровно вздыхал, как невидимое в ночи животное. А потом раздавался сухой, трескучий, ужасный кашель жены, и Садовников весь сжимался от сострадания и страха.
Он работал в кабинете и сквозь раскрытую дверь видел, как дети приподнимают мать, сажают на кровать, чтобы облегчить ей дыхание. Жена спускала на пол голые ноги, садилась. Ее голова клонилась на плечо сына, и Садовников, задыхаясь от жалости, смотрел на исхудалые ноги, беспомощно склоненную голову, вспоминая, какой сильной, подвижной, радостной она была. Как плыла в воде, без устали шагала в путешествии, нянчила детей. Прохожие любовались ею, когда она везла в коляске дочь, исполненная силы и красоты, со своим чудесным лицом, пышными темными волосами, улыбалась пунцовыми губами, зная, как хороша, как любуются ею прохожие.
Он садился рядом с ней на кровать, обнимал за плечо. Было нестерпимо больно, жалко ее. Чувствуя его тоску и беспомощность, страдая от удушья, едва слышно сказала: «Мы все должны пройти этим путем».
Тот последний день и последняя ночь ее жизни. Шла книжная ярмарка, и у Садовникова была презентация пятнадцатитомного собрания сочинений. Его романы о военных походах, революциях, заговорах и интригах, участником которых он был и составил летопись современной ему истории. И почти в каждом романе была она, его жена, его Людмила. Была той светоносной стихией, вокруг которой клубилась тьма, сокрушалось государство, появлялись чудовищные химеры, бессильные одолеть энергии света. И герой романа, сражаясь и терпя поражение, спасался среди этого света, возрождался и снова вступал в сражение.
На презентацию был приглашен модный, авангардный художник, который устроил публике магическое представление, где раскрывалась тайна сотворения этого пятнадцатитомного собрания. Нарядившись в шамана, с лисьим хвостом и вороньими перьями, художник скакал вокруг груды хвороста, направлял на нее зеркальный свет, поливал водой, палил огнем, выкрикивал заклинания, бормотал заговоры. И когда разметал груду лесного сора, из-под палой листвы и сучьев возникли книги в великолепных обложках, похожие на сияющие слитки. И Садовников на мгновение поверил, что жена поправится, ее окропили «живой водой», опалили священным огнем, и языческое волхование сделает то, что не сумело совершить церковное причастие и молитва монашки.
Он вернулся домой и увидел, что жене стало хуже. Она задыхалась, ее бил кашель, в груди страшно клокотало. Не помогало искусственное дыхание, уколы. Дети то и дело сажали ее на кровати, но она бессильно падала.
Садовников вошел к ней, опустился на колени перед кроватью, вглядывался в близкое, вздрагивающее лицо, в опущенные веки, дрожащие губы. Она приоткрыла глаза, увидела его. Взяла его руки в свои. Стала гладить, перебирать его пальцы. Он чувствовал тепло ее рук, понимая, что она прощается с ним. В этих прикосновениях трепетала вся их прожитая жизнь, их любовь, чудо их встречи, дивное, волшебное пребывание в этом мире, где суждено им было родить детей, схоронить любимых и близких. Те ночные электрички, проплывавшие у нее за окном, та белая деревенская печь с резной тенью шиповника, и белесые карельские озера с негасимой зарей, он сидит за столом над своими первыми рассказами, а она рисует его портрет с оранжево-золотой керосиновой лампой, и на озере расходился медленный круг от плеснувшей рыбы. Она прощалась с ним. Оставляла ему те московские метели, в которых они гуляли среди летучих огней. И горящий Дом Советов, куда она бежала с иконой спасать сыновей, записавшихся в добровольческий полк. И то зеркало, в котором она отражалась, когда примеряла бусы из розовых кораллов, что он привез ей из Никарагуа. Она ласкала его руки, и он был готов разрыдаться. А потом отпустила и стала уходить, удаляться, забывая о нем, приближаясь к тому пределу, за которым оставалась одна.
Он лежал в кабинете, в мутном забытье и среди ночи чутким испуганным слухом уловил шаги дочери, и до того, как она открыла дверь, уже знал, какую весть она несет. Дочь вошла, зажгла свет, и он увидел, что она колышется, колеблется, как зыбкая водоросль. «Мама нас оставила». И он не сразу вскочил, лежа, смотрел, как мерцают на стене коробки с бабочками, иконостас с темнозолотыми иконами, полка с книгами, африканские маски и гератские вазы из голубого стекла. Ему хотелось запомнить этот мир в его последней неподвижности и целостности, перед тем, как он станет стремительно разрушаться, разлетаться в разные стороны.
Полуодетый вошел в комнату жены. Была странная тишина, не работал кислородный аппарат, по углам висел сумрак. На постели лежала жена, лицом к потолку, большая, с голыми ступнями, нечесаной, в сбившемся платке головой. Ее лицо недвижно белело. Садовников тронул ее руку, и она была прохладная. И лоб был прохладный. И голая стопа была прохладной. Жена остывала. Из нее уходило тепло. Ее большое, измученное болезнью тело оставалось здесь, в доме, в кругу домочадцев. Садовников мог погладить ее брови, взять в ладонь отпавшую прядку волос. Но ее душа, ее бестелесная жизнь, ее тепло отлетали. И он чувствовал, как жена летела далеко от него, освобождаясь от него, от детей, от страданий, от этого скомканного платка и опрокинутых склянок, — в бесконечную даль, до которой ему не дотянуться. И от этого — приступ тоски, отчаяния, обреченность своего существования здесь, без нее. Шатаясь, в слезах, в непонимании, в бессилии понять, не умея осознать всю безмерность случившегося горя, он вышел от жены и упал на диван в кабинете.
И все последующее он помнил смутно, оно виделось как сквозь толщу воды, он был оглушен, слезы лились, голоса звучали глухо, и смысл этих слов был неясен. Он боялся вмешиваться в то, что происходило в доме, отступился, предоставил действовать множеству появившихся в доме людей. Родственники, соседи, монашка, прихожане храма. Они вынесли жену из комнаты, спустили на первый этаж, и там обмыли. Он не видел всего этого, сидел сутуло в своем кабинете, слыша смутные голоса, звяк тазов и ведер. Когда наконец спустился, жена лежала, накрытая пеленой, в белом платке, с большим строгим и огрубелом лицом, на котором исчезли переливы жизни. Множество дорогих ему, неуловимых выражений — радости, обиды, восхищения, усталости, обожания. Смерть смыла весь этот утонченный орнамент, оставив одно лишь каменное, бесцветное основание. Монашка монотонно, как журчащий ручеек, читала над ней псалтырь. Ее сменила дочь. Прихожанки меняли друг друга.
Он вышел в сад и увидел прислоненную к беседке крышку гроба. Там, где еще недавно дремала жена и светилось ее любимое лицо, теперь была эта грубо сколоченная, примитивной формы, крышка, ужасавшая своей бездушной конфигурацией, означавшей конец всему. Конец счастью. Конец огромной, такой восхитительной и загадочной жизни, которую они провели вместе. Конец той глиняной кружки с алым петухом, который сверкал позолотой в ее руках. Конец тем молодым застольям, где они собирались с друзьями и пели русские песни. Конец тем ночам, когда он просыпался от детского плача, и видел жену, в белой рубахе с обнаженной грудью, к которой она подносила младенца. Конец тому ливню, под который они попали в старом парке, и бежали домой, среди фиолетовых молний. И это чувство конца, как заостренная игла, пронзила сердце, и Садовников, охнув, побрел в другой конец сада, чтобы не видеть этой страшной крышки с крестом.
Приехал микроавтобус, чтобы увезти жену в церковь, где она проведет ночь перед погребением. Когда ее в гробу выносили из дома, и она плыла мимо цветника, мимо окон, мимо беседки, мимо белого, стоящего под березой стола, он с беззвучным рыданием понимал, что жена навсегда прощается с их домом, с их беседкой, с их окнами и цветами, и больше никогда сюда не вернется. Не приближаясь, он смотрел, как гроб исчезает в дверцах автобуса, машина, покачиваясь, уходит, и дом всеми своими окнами смотрит ей вслед.
Когда ее отпевали, она лежала в цветах, с бумажной полоской на лбу, среди золотых подсвечников и горящих свечей. Ему казалось, что она улыбается. Исчезла в лице жестокая окаменелость. Закрыв глаза, она с улыбкой слушает слова знакомых, столь любимых ею молитв, находится среди любимого храма, алых и голубых икон, сладких дымов, которые текут над ней.
Когда ее хоронили на сельском кладбище, серое дождливое небо расступилось и проглянуло солнышко. Монашка сказала: «Она угодна Богу», и он верил, что она угодна Богу. Кидал на гроб комок твердой земли. Не сопротивлялся, не роптал, не стремился силой любви и молитвы воскресить жену или продлить ее присутствие здесь, под солнцем. Он сдался, душа беспомощно затихла, и он плыл по течению времени, среди этих последних минут, когда еще была видна крышка гроба, когда рокотала падающая на гроб земля, когда могильщики ровняли глиняный холм и укладывали цветы.
На поминках он пил, не пьянея, водку, не слушал людей. Смотрел на прекрасную, сделанную сыном фотографию жены.
И думал, что скоро ее увидит и спросит, чему она улыбалась в храме, лежа в гробу.
На поминках дочь подошла к нему и сказала:
— Мама перед смертью читала молитву. Ей было трудно говорить. Я расслышала несколько слов. «Мати неугасимого света» и «Претерпевших до конца Победа». Она претерпела до конца, наша мамочка. И теперь она в раю.
Первые дни без нее в доме были ужасны. Все напоминало о ней. И он сам, его память, его непрерывные слезы были напоминанием о ней. О невозможности счастья, о вечной тьме, о бессмысленном времени, которое он проведет без нее, а потом и его понесут мимо беседки, мимо берез, под взглядом больших молчаливых окон.
Он погибал, его страдания вырывали из него сердце, с рыданьями излетали последние силы, и эти излетающие силы увлекали его в смерть. И тогда, спасаясь от смерти, он стал писать роман. Облекаясь в роман, как космонавт облекается в скафандр, выходя в открытый смертоносный космос. И все месяцы с утра до ночи, и во время ночных пробуждений, писал. Неряшливо, торопливо, прячась в роман, укутываясь в его сюжет, заслонялся романом от бесшумной и беспощадной радиации смерти. И теперь, когда роман завершился и отхлынул, Садовников оказался на высыхающем дне, как морское существо, в обезводившем море. И ужас, от которого отделял его роман, приблизился и повис над ним.
Он спустился из дома в сад. Стояла теплая бесшумная ночь. Светилось одинокое окно его кабинета, настольная лампа из узорных стекол. Он сел под березой у белого пластмассового стола, окруженного стульями. На одном из них напротив, казалось, совсем недавно, сидела жена. Кутаясь в поношенное пальто, усталая и больная, вдруг слезно и тоскливо сказала:
— Боже, как я вас всех люблю!
Он не позволил появиться слезам, остановил приближавшиеся рыдания. Откинулся в пластмассовом кресле. Над ним, чуть освещенные, свисали ветки березы. Ни одна не шевелилась.
Только слабо пахло ночной листвой, и в беззвучном воздухе застыли ароматы близкого цветника.
Он закрыл глаза и отдался на волю случайных, всплывавших воспоминаний, и они потекли, как текут облака. Опять пылилась земля за бэтээром, и солдаты в линялых панамах облепили броню, и за рыжей глинобитной стеной кишлака сочно сверкнула голубая главка мечети. И опять жаркий ветер мотал опахала высоких пальм, и солдат-вьетнамец крутил полевой телефон, а у обочины стоял разбитый снарядом алебастровый слон и обгорелый грузовик. И снова бил колокол на кампанелле городка сан Педро дель Норте, и бежали по склону сандинистские пехотинцы, и где-то рядом ухнул разрыв миномета. На берегу океана громоздились желтые глыбы песчаника, и они с советниками поставили на них пустые бутылки от виски и расстреливали из чешского автомата, а потом кидались в ледяную воду, приносившую из Антарктиды холодный поток. В Тиренском море их подводная лодка засекла на мгновение след американского ПЛАРБа, который тут же ускользнул от погони и растворился в шелестящих течениях. Воспоминания текли, и они уже были сновидениями, которые бесшумно сталкивались, перетекали друг в друга, исчезали, не оставляя следа.
Он вдруг отчетливо услышал голос жены, которая звала его:
— Антон!
Проснулся в испуге, оглядываясь. Все стулья были пустыми. Жены не было. Сердце его колотилось. И в березе над его головой пропела одинокая утренняя птица.
На востоке, где росла молодая сосна, светало, но в середине неба еще горели звезды. Но они постепенно гасли. «И гаснет за звездой звезда, истаивая навсегда». Небо еще было бесцветно-серым, деревья недвижно темнели кронами. Но уже чуть заметно голубела заря.
Садовников смотрел на зарю, как в ней появляется слабая латунь, розовая полоса, и сердце его замирало, исполненное странного ожидания. Среди деревьев появились огненные волокна, заря разгоралась, и от нее одна за другой восходили золотые волны, словно это была безмолвная светоносная музыка. Садовников слышал эту музыку, в которой звучала тайная, обращенная к нему весть.
Он встал так, чтобы не мешали деревья, и смотрел на зарю, от которой летели лопасти света, как гонцы могучих сил, приближавшихся к утренней земле. В этом дивном пламене, в золотом огне возникли сверкающие хрустали, отточенные острия, лучистые звездолеты. Эскадрилья крылатых кораблей, окруженных зарей, мчалась на Землю. И среди них был тот, в котором находилась жена, молодая, прекрасная, не ведающая смерти, несущая ему благую весть о великой Победе, которую они одержали, одолев все муки, все страшное горе разлуки, чтобы снова встретиться, и уже не умирать, и не расставаться, а жить вечно на преображенной земле.
Садовников смотрел восхищенно на зарю, ожидая приближения звездолетов.