118151.fb2
Пальцы Лейфа комкали скатерть, стиснутые губы побелели, лицо побагровело. Однако его мучитель не умолк. Опершись локтями на стол, он переплел пальцы над стаканом и задумчиво добавил:
— И вас бы не мучили сейчас сомнения — дать согласие на его смерть или нет…
Подбородок у Лейфа дернулся, словно он хотел что-то сказать. Но капитан не произнес ни слова. Грустно было на него смотреть. Но что, бога ради, мог он ответить? Казалось, разговор зашел в тупик, когда раздался, ко всеобщему удивлению, голос Эзры Уайтхеда, молчаливейшего члена экипажа. Он выглядел вялым тугодумом, но за этой маской скрывался отточенный интеллект, позволявший Эзре моментально вникнуть в суть любой проблемы.
— Послушайте-ка, мистер, — сказал он неуверенно. — Предположим поступим так, как вы советуете. И что же? Мы вернем Дика к жизни? Или хоть немножко облегчим его страдания?
Двадцать пять пар глаз мгновенно обратились к старику. Ну-ка, что он ответит? — подумал я. Еще никого не удавалось вернуть к нормальной жизни после стольких месяцев беспамятства. В медицинской литературе о таком — ни строчки. Из солидарности с Лейфом я злорадно ждал ответа, усмехнулся даже, но старик не отреагировал на мои гримасы. Он смотрел на Эзру. Потом спокойно, с достоинством сказал:
— Не знаю, я не ясновидец, — и глянул на часы. — Но если хотите, я вам расскажу, как случилось… — голос его прервался, и он закончил с усилием, — как вышло, что я никогда больше не смогу смеяться.
Все обратились в слух. Джонни Уолкер поставил на стол новые бутылки, наполнил пустые стаканы, пошептался с Долли и вышел из зала. Старик, казалось, углубился в свои воспоминания, но тут же очнулся и начал рассказ.
Случилось это на втором этапе исследований Луны, во времена, когда на смену капсулам с двумя-тремя космонавтами пришли станции с десятками и сотнями людей на борту. Во времена, когда ваших родителей на свете не было. У одного человека возникла идея устроить станцию на невидимой стороне Луны и поселить там детей, здесь же выросших — они чувствовали себя на Луне, как дома. Идея понравилась и была принята к исполнению. Место выбирали долго и тщательно, наконец остановились на кратере Жюля Верна в южном полушарии. А потом все пошло быстро: от первой разметки до открытия станции минуло едва пять лет. За это время подготовили ее персонал, и первого января 2051 года он прибыл на место — три тысячи сто сорок семь человек, из них почти половина женщин. Плюс пятьдесят семь стажеров из разных стран, трое японцев в том числе. Настоящая Малая Америка, как когда-то в Антарктиде. Все холостые и незамужние, самому старшему не больше тридцати одного. Им оказался инженер, доктор Робинсон Уилкинс, профессор общей селенологии Колумбийского университета, один из самых молодых на Земле профессоров. Мозг, каких немного приходится на каждое поколение. Он был директором станции и ее добрым духом с момента открытия. Ему была присуща удивительная способность — надежно сдружить людей, идеально наладить работу. Станцию назвали “Прометей”, и она за две недели выполнила огромный объем работы. Шла впереди остальных — по дисциплине, уровню работы, нравственности, словом, опережала по всем показателям. Говорили о ней в самых восторженных тонах. Там работали и по двенадцать, и по четырнадцать часов в день — абсолютно добровольно. Издавали свою газету, создали множество клубов по интересам — прямо-таки кусочек будущего.
Так прошло три года. В пятьдесят четвертом, весной, компьютер контроля выдал ошеломляющую информацию: потребление анальгетиков и барбитуратов на “Прометее” многократно превышало показатели всех остальных станций. В Центре подняли тревогу, послали группу отборных врачей, и они проработали на станции три месяца. Ничего они не обнаружили. Никаких возбудителей инфекции, никакого ущерба организму от долгого пребывания вне Земли. Ничего. Люди просто-напросто жаловались на головную боль, бессонницу, шум в ушах. Все мыслимые анализы не внесли никакой ясности. Разве что — переутомление…
Начальство решило сократить рабочую смену с пяти лет до четырех. Но обитатели станции единогласно, тайным голосованием провалили этот проект. И все осталось по-старому. Кроме потребления лекарств — оно-то как раз еще больше увеличилось. Но теперь это никого больше не волновало — подумаешь, небольшие неприятности…
Словом, в ноябре, когда на “Прометее” вспыхнула эпидемия неизвестной болезни, это вызвало шок на всех остальных станциях. Оказалось, что уже тридцать шесть часов люди на “Прометее” теряют сознание, бьются в судорогах, некоторых посещают диковинные сиреневые видения. Наступают полный упадок сил, слепота. Врачи ничем не могут помочь — слегли сами.
Первой на помощь прибыла группа со станции в кратере Лангрена с восточного берега Моря Плодородия. С трудом открыли шлюз “Прометея” и вошли внутрь в легких скафандрах. Представшее перед их глазами жуткое зрелище подробно описал доктор Тиллер. Люди лежали, стояли на коленях, сидели, изогнувшись самым причудливым образом, с невероятно искаженными лицами. Больные были в сознании, издавали хриплые крики, шевелились, моргали, но здравый рассудок их покинул. Многих нашли под душем, словно они искали облегчения под струями воды. Ужасные вопли доносились из вивария. Две женщины лежали там неподвижно, две бились в конвульсиях. Но кричали не они, а животные в клетках. Едва их напоили и накормили, они успокоились. Так было обнаружено, что загадочная болезнь поражает только людей.
Спасательная экспедиция проверила системы подачи кислорода, воду и пищу, средства личной гигиены, но ничего подозрительного не обнаружила. На станции не оказалось никаких источников инфекции.
Транспортировка этих несчастных и устройство их на Земле были жутким предприятием, обошедшимся дороже, чем заселение всех внеземных станций. Правительство откупило недостроенный университетский комплекс возле небольшого городка в Монтане у Йеллоустоунского парка. В рекордно короткий срок смонтировали диагностическо-лечебную аппаратуру, прибыли светила космической медицины, десятки отборных специалистов, сотни врачей.
И лишь тогда проблема предстала во всей своей трагической неохватности. С чего начинать лечение, если лучшие врачи разводят руками, каким образом происходит заражение, как обнаружить возбудителя болезни, если не дают результатов изощреннейшие анализы? Причина болезни оставалась тайной тайн. Сколько пациентов в наличии, столько и симптомов. Один страдает буйным помешательством, другой — омертвением тканей, у третьего — характерные признаки поражения центральной нервной системы, у четвертого — явные симптомы инфекционного заболевания, и так далее, и тому подобное. Властям не удалось сохранить все это в секрете, и некий журналист, не разбиравшийся ни в медицине, ни в диагностике, ничтоже сумняшеся окрестил в своем нашумевшем репортаже загадочную болезнь Morbus Promethei (Болезнь Прометея). Этот взятый с потолка безграмотный термин, на взгляд специалистов, только сбивал читателя с толку. Но неожиданно мифологическая ассоциация, как оказалось, удачно сочеталась с загадочной страшной болезнью. Дело в том, что внешне иные пациенты начинали вдруг походить на здоровых: мышечные конвульсии прекращались, больной вроде бы узнавал окружающих, казалось, что какое-то из многочисленных лекарств подействовало наконец. Время кричать “Ура!”… но на следующий день пациент вновь выглядел, как прежде, до облегчения, а то и хуже. Словно орел Зевса прилетел вновь и набросился на беспомощного Прометея…
Не буду подробно описывать, как проходило лечение. Скажу только, что это было тяжелое бесплодное занятие. Короткие проблески сознания у больных тут же сменялись физическими, а может быть, и душевными мучениями. Удалось установить одно: болезнь абсолютно не заразна. Несмотря на недостаточную защиту, никто из персонала не заболел. Увы, на этом все открытия и окончились…
Так прошло семь лет. За это время некоторые пациенты умерли. Вскрытие ничего не дало — смерть всякий раз наступала от самых обычных причин, ничто не указывало на проявление загадочной болезни. Больных иностранцев перевезли на родину с разрешения тамошних правительств; некоторых с согласия родных подвергли и дома всестороннейшим исследованиям, но безрезультатно. Установили лишь, что в момент прояснения сознания симптомы словно бы усиливались. Будто где-то в мозгу угнездился страх, и больной подсознательно боится прийти в здравый рассудок, знает, что тогда его ждут новые мучения.
Семь лет — ужасно долгий срок, если постоянно балансируешь между надеждой и разочарованием, если люди оторваны от привычной работы и вынуждены преодолевать нечеловеческие трудности в бесплодных поисках неизвестно чего. Все чаще раздавались раздраженные, нетерпеливые голоса: нужно найти хоть какой-то выход! Либо вылечить, либо… Никто не продолжал вслух, но все и так все понимали.
Старик замолчал. Достал сигару и не спеша разжег ее. Осмотрелся. Все застыли, стараясь не встречаться взглядом с соседями. Долгая пауза показалась мне нарочитой, рассчитанной на эффект. Но взглянув на рассказчика, я отказался от этой мысли.
— Порывшись в истории, вы всегда найдете законы и постановления, которые сегодня кажутся абсурдными, бессмысленными, лишенными и капли разума. Но во времена, когда эти законы действовали, и одни осуждали их, другие, напротив, соглашались с ними, терпели их, не выступали против них, а то и руководствовались ими. Полагали, что в определенной ситуации без них не обойтись, не разрешить какую-то проблему. Возьмите, например, рабство в первой половине девятнадцатого века; сожжение колдуний в Салеме в конце семнадцатого; детские крестовые походы в конце тринадцатого…
Схожий психоз охватил страну и теперь. Фарисейски взывали к гуманизму, из более или менее высоких побуждений подводили к мысли: нужно немедленно что-то предпринять. И вот тогда-то впервые всплыло как альтернативное решение это слово — эвтаназия.
Специальным указом конгресс созвал совет из трехсот членов — представителей научных институтов и общественных организаций. Триста первого, председателя, президент назначил лично. Председатель… Он не достиг установленного для таких ситуаций возраста в пятьдесят лет, ему было сорок пять, но его назначение с радостью встретила вся страна. Профессор Л.К.Хаген, дважды лауреат Нобелевской премии, исследователь, в молодости вскрывший причины раковых заболеваний и избавивший человечество от этого бича. Пятнадцать лет спустя он открыл способы борьбы со склерозом и продлил этим человеческую жизнь на двадцать—тридцать лет. В популярности он превосходил кинозвезд и спортсменов, а медики посчитали его прямо-таки оракулом. Все эти семь лет он работал с больными в Йеллоустоуне, досконально знал состояние пациентов — и, что еще горше, собственную беспомощность.
Мое положение было особенным. Среди больных оказался и мой брат Клайд, точнее, сводный брат, поздний ребенок моего отца от другой женщины. Красивый и одаренный парень. Я заботился о нем, любил его как брата и как сына. Впервые увидел его, больного, на корабле, потом навещал снова и снова. Это было ужасно. Телесное совершенство и молодость исчезли на моих глазах; лицо слабоумного, потом сведенный нелюдской гримасой лик полного кретина… Его взгляд невозможно было сравнить со взглядом умного животного, вроде обезьяны, лошади или собаки…
Совет заседал с короткими перерывами добрых пятнадцать месяцев. Выступали врачи, психологи, юристы, специалисты по проблемам космоса, слово получили философы, ученые и правительственные эксперты. Показали фильм о жизни “Прометея” до катастрофы, потом фильм о больных. Мужчины в зале отворачивались и плакали, женщины падали в обморок. Сопоставление выглядело жутко, но иначе было нельзя. Совет выслушал родных, убитых горем матерей и исстрадавшихся отцов. Разными словами все они высказали одно и то же: “Сделайте что-нибудь, мы не в силах это выносить”.
Потом совет заседал при закрытых дверях. Хаген заверил, что при нынешнем состоянии медицины нечего и думать об излечении; больные обречены до смерти оставаться под наблюдением бессильных врачей, и только. Напомнил, что за семь лет исследователи не продвинулись и на шажок; заявил, что из гуманных соображений эвтаназия представляется наиболее достойным и разумным выходом как с этической, так и эмоциональной точки зрения.
И грянул бой. С самого начала ясно было, что триста человек к единому мнению ни в коем случае не придут. Первыми в атаку бросились священники. О состоянии больных и возможностях современной медицины они и слушать не хотели, никаких логических рассуждений не принимали. Твердили, что страдание — кратчайший путь к обретению благодати божьей, и люди не имеют права возводить преграды на этом пути, самовольно обрекая больных на смерть. С ними сражались заядлые прагматики, стоявшие на позициях строгой науки. Понемногу в бой втягивались все новые силы. Оппозиционная часть нападала на Хагена главным образом потому, что на свой пост он был назначен администрацией. Что, понятно, вызывало ненависть к нему всех, кто сочувствовал оппозиции. Волей-неволей профессору пришлось принять вызов. Он выступал вновь и вновь, объяснял, растолковывал, доказывал, раскладывал по полочкам. Его авторитет заставлял прислушиваться к нему, но не мог привести совет к общему согласию. Против Хагена выступала весьма разношерстная и горластая компания, медленно, но верно перемещавшая вопрос из научно-этической плоскости в политическую, не столько четкими аргументами, сколько глоткой и напором. Я сам случайно оказался свидетелем разговора двух наиболее шумных деятелей, которые увязывали запрет на эвтаназию с победой оппозиции на следующих выборах. Такая вот царила атмосфера…
Продолжалось это весь день и всю ночь. Одни выступали открыто, другие плели интриги. Многие требовали новых исследований, утверждая, что без этого не могут определить в точности свою позицию. Каждый час компьютер показывал приблизительное соотношение сил, что еще более накаляло обстановку. Творилось что-то невероятное. В четыре часа утра, когда приступили наконец к голосованию, голоса разделились поровну. И Хаген положил свой решающий голос на весы — на чашу человечности и разума, чашу закона и жалости На чашу смерти.
Все высыпали в фойе, после жуткого напряжения последних недель ощущая приятную расслабленность. Возле Хагена толпились его сторонники, пожимали руку. В огромных настенных зеркалах отражались смеющиеся.
Через две недели приговор был приведен в исполнение, через месяц история исчезла с газетных страниц, через три — из разговоров ближайших родственников покойных. Администрация укрепила свои позиции и победила на выборах. Загадочная болезнь никогда больше не проявляла себя и легендой вошла в анналы медицины.
Через десять лет станцию “Прометей” реконструировали и послали туда новый экипаж. Три тысячи жизней поглотило милосердное забытье.
Старик вновь замолчал, на сей раз, казалось, окончательно. Затянулся, выдохнул дым и тихо, но выразительно уточнил:
— Три тысячи девяносто жизней.
Общее напряжение ослабло. Генри Максвелл выпрямился, пытливо глянул на меня, потом на Лейфа; но мы молчали, и тогда он благосклонно молвил, словно давал отпущение грехов:
— Честное слово, не понимаю, почему вы вините во всем себя одного? Вместе с вами голосовали еще полторы сотни мужчин и женщин. Проголосуй они за другое решение, те несчастные мучились бы под присмотром до сего дня… Интересно, в этом случае вы сохранили бы способность смеяться?
Старик ответил спокойно:
— Кое в чем вы правы. До некоего предела вся эта история не более чем печальна, нечеловечески — или, если хотите, чересчур по-человечески — жестока. Не более того… Но я не все вам рассказал Подлинная трагедия развернулась тремя годами позже, когда из одной маленькой европейской страны пришло известие, что там отыскали способ лечения “Морбус Прометеи”…
Как я уже говорил, кроме наших сограждан на “Прометее” были еще и пятьсот иностранцев; их правительства разрешили перевезти больных на родину, когда выяснилось, что болезнь не заразна. В одних странах последовали нашему примеру — даже решительнее и без лишнего шума; в других — больных, как неизлеченных, подвергли строжайшей изоляции. Мы о них и думать забыли. Но теперь волей-неволей вспомнили.
Я вылетел в Европу, встретился с этим врачом. Провинциальный исследователь. Заведующий всеми забытым горным санаторием. Но он единственный не поверил, будто животные на “Прометее” не заболели, будто болезнь поражает только людей, как утверждалось в сообщении. Через ЮНЕСКО он получил разрешение поработать на станции, улетел на Луну и трудился там восемнадцать недель. Поместил во все отсеки, кроме вивария, культуры бактерий и мелких животных, воссоздал все условия — состав атмосферы, работу агрегатов. И животные заболели! Симптомы не отличались от тех, что мучили людей. Осталось лишь отыскать, чем отличается виварий от других помещений. Оказалось, одним-единственным — материалом покрытия стен. Для всех отведенных людям помещений использовался новый органический материал с великолепными изоляционными свойствами. Но его молекулярная структура изменилась под воздействием химикалий, которыми ежедневно очищали атмосферу, чтобы убивать бактерии. Возникли новые соединения, накапливаясь в человеческом организме, они вызывали нечто вроде аллергии совершенно новой, неизвестной доселе разновидности; у разных людей она по-разному поражала разные органы. Когда удалось без особых усилий обнаружить эти соединения, легко выводящиеся из организма, лечение больного труда не составило.
Я сам видел потом одного из “обреченных”, статного, румяного математика, разговаривал с ним. Он был абсолютно здоров и прекрасно все помнил. И показывал фотографию, где он снят с моим покойным братом.
При гробовой тишине старик закончил:
— Мы все заблуждались. Одни, как ученые, другие, как руководители, и все поголовно — как люди. Лелеяли убогое, смешное, неимоверно пышное убеждение — будто того, чего не знаем, не знает больше никто. Наша гордыня обошлась в три тысячи девяносто жизней. И не утешайте меня, не говорите, будто у меня навязчивые идеи, что мой голос оказался решающим; не напоминайте, что со мной голосовали еще полтораста человек. Ответственность нельзя разрезать на мелкие кусочки как торт. И потому я разучился смеяться Каждую минуту вспоминаю обо всем этом. Я отказался от своей профессии, от прежних стремлений. Кочую по Земле и ближайшим планетам, пытаюсь спасать обреченных. Если бы я мог вернуть тех, кого…
Он обернулся к Лейфу, своими ясными глазами глянул ему в глаза, сказал мягко:
— Позвав меня к столу, вы упомянули о своих родных. И я сейчас говорю вам, дорогой мой, как отец: забудьте про эвтаназию! Никто не в состоянии сказать точно, найдется или нет в ближайшие дни ум более острый и глубокий, чем ваш, не отыщет ли он дорогу там, где вы остановились и опустили руки…
Он потупил глаза и тщательно стряхнул пепел с сигары. За его спиной призраком возник Джонни Уолкер, наклонился к уху.
— Телефон, сэр в кабине напротив, вызывают вас…
— Да, конечно. Благодарю.
Старик встал, поклонился всем и удалился. Мы молча смотрели ему вслед, пока он не скрылся в дверях. Генри сказал:
— Комплекс вины до предела гипертрофирован, вам не кажется?
Не дождавшись от нас ответа, он повернулся к Джонни: