118293.fb2
И как теперь мне быть, раз я вне общества, но в коридоре, а выхода из него я не знаю - тогда, стало быть, общество вправе поступить со мной как с посторонним, чужаком, которого надо гнать в три шеи и, загнав в тупик с пеной у рта, уничтожить.
В ужасе бросаюсь я к ногам катиба и прошу его сжалиться и снова внести меня в список, согласен даже на какой-нибудь дополнительный, хоть на фиктивный для отвода глаз. Бью себя в грудь и предлагаю мошеннику взятку, а он, против обыкновения, вдруг взял и стал в позу, то есть отказался от взятки, да еще топнул ногой у моего жалкого, распластанного тела и чуть не повел меня к судье, да, видно, сам плут был нечист совестью, побаивался сверлящего ока Закона - махнул рукой и не повел.
Подумал я в страхе, что вот теперь-то за меня, как за чужака, возьмется наконец толпа и устроит самосуд, но гляжу - публика, утомившись от криков, разом притихла, как только секретарь сжалился надо мной, и все снова зашептались о главном - о путях к господу.
Заметался я и прямо врезался в темную нишу в стене и там сник, притих в ожидании очередной вспышки гнева общества. Прошло довольно много времени в муках страха и подозрений, я даже боялся шевельнуться в нише, не решался выглянуть, лишь чьи-то стоны, бормотания и вкрадчивый шепот напоминали о том, что я есть в коридоре.
И тут случилось великое освобождение - Подарок господа сработал! Как будто что-то щелкнуло в моей голове, как бы открылся замок, и дух мой как ядро вылетел из ниши, а слабые контуры тела моего бренного, как облачко дыма, еле поспевали за ним. Сам же я так и остался стоять в нише с разинутым ртом, как посторонний наблюдатель, - и теперь мое прежнее "Я" состояло как бы из двух "Я". "Я" - главного, витающего над коридором освобожденного духа с энергичным именем Я-Это-Да, и прежнего моего тела, притворяющегося просителем с этаким вялым именем Я-Так-Себе, по-прежнему в страхе приросшего в нише.
Представить себе не можете, какое ликование охватило этого зрителя в темной нише, когда Я-Это-Да, как отважный рыцарь, первым делом напал на катиба и стал толкать его в бок, щекотать, дергать его за рыжую бороду, а потом вырвал из его рук список просителей и полетел над головами изумленных коридорных с криком и улюлюканьем.
А секретарь, бледный от ужаса, стал подпрыгивать, этакий толстенький человечек, и хватать своими короткими ручонками список, как свою улетевшую душу. И как он звал себе на помощь всю остальную публику, и как она валом валила, мешая друг другу.
А когда все утомились и поняли, что произошло, бросились они ловить писца с бакенбардами, потому что он, безбожник, оказывается, за взятку обещал лучшее место в списке, ближе к двери господа.
Бедный писец наконец был схвачен, и его повели к судье. А Я-Это-Да, чтобы и судье дело напутать, взял и переменил местами имена просителей в списке, и когда судья стал вызывать их в качестве свидетелей и пострадавших, то вместо одного к нему с готовностью являлся другой, вместо старика - ребенок и так далее.
Растерянный судья постановил вначале судить Я-Это-Да, главного виновника происшедшего, и послал уже на поиски стражу, но где уж там, беднягам!
Я-Это-Да витал уже в других, неведомых страже, закоулках коридора и прилетел к тем, кто, как и он сам, был вне списка, то есть к обществу прокаженных.
Существа без эмира и без катиба сидели особняком и тоже на что-то надеялись, хотя их, выродков, никакой господин или эмир, сколько бы он ни ходатайствовал даже перед самим господом, все равно не смог бы внести в список общества.
Я-Это-Да очень обрадовался, встретив прокаженных, потому что давно желал властвовать и быть чьим-нибудь эмиром, - а тут такая возможность!
Я-Это-Да был настолько проницателен, в нем так была развита интуиция, что он мог безошибочно, чутьем знать - где выход из коридора и где та дверь, за которой сидит господь, потому что сам господь теперь уже велел ему знать все это, сделав своим секретарем.
И тогда Я-Это-Да решил воспользоваться всеобщим ералашем в коридоре и повести кратчайшим путем, вне всякой очереди, этих прокаженных к господу. Называя Я-Это-Да своим эмиром, прокаженные бросились за ним, и когда приблизились к господу, то оказалось, что здесь, у его дверей, все, против ожидания, замерло без движения.
Сидящие в коридоре просители уже не помнят, кто зашел к господу на прием, спорят, что женщина, но не уверены, была ли она старой или молодой, некоторые утверждают, что была она актрисой, другие - черной колдуньей.
В споре этом и коротают просители время, многие здесь, у дверей, состарились, а один самый терпеливый проситель как пришел сюда, так и сел, прислонившись к столбу, и врос в него - тело ушло в дерево и торчит только голова, которая время от времени Поворачивается, чтобы кивком согласиться с какой-нибудь из спорящих сторон. Впрочем, делает он это чисто машинально, на тот случай, если вдруг секретарь позовет на перекличку, а тогда он поймет, что проситель еще жив и просит не вычеркивать его из списка на прием.
Приросший к своей нише в стене Я-Так-Себе видел, как мой дух Я-Это-Да - направился, на правах секретаря, прямо к двери, ведя за собой прокаженных, перешагнул через нескольких просителей, мирно лежавших у порога, и толкнул дверь, чтобы поторопить господа.
Но дверь не поддалась, а только угрожающе заскрипела. Тогда Я-Это-Да налег ка дверь неким силуэтом своего тела, легким, как фалды фрака, но все не впрок.
- Помогите же мне! - позвал Я-Это-Да на помощь прокаженных, но те почему-то сделали вид, что не услышали зова, отвернулись.
- Так-то вы помогаете своему эмиру! - закричал Я-Это-Да и силой злости распахнул наконец дверь.
Коридор сразу же наполнился воем и леденящим дыханием ветра, и все увидели вместо кабинета господа - огромное поле, покрытое снегом, и две маленькие фигурки вдали, видимо самого господа и той женщины, хотя утверждать это никто не осмелился.
Прокаженные сразу же продрогли и закашляли, стали ворчать и кутать детей, а старик, вросший в столб, вдобавок ко всему еще и ослеп от избытка света, идущего с ледяной долины.
И тут Я-Так-Себе, спрятавшись в нище, увидел, как прокаженные в один голос закричали на своего эмира, стали осуждать его и требовать, чтобы он закрыл дверь. Я-Это-Да приналег, но порыв ветра сорвал дверь с петель и унес в поле.
Тогда все прокаженные стали топать ногами и требовать, чтобы Я-Это-Да закрыл дыру своим телом и вернул им опять тепло и привычное состояние.
Но как быть? Ведь Я-Это-Да без тела, Я-Это-Да и рад был бы закрыть леденящую дыру, чтобы общество успокоилось. И тогда Я-Так-Себе решил поменяться с ним местами, потому что тело мое ведь должно же понести кару за освобожденный дух.
Я-Так-Себе мигом сорвался из ниши и заслонил проем двери своим телом, в котором еще теплилась надежда. А когда Я-Так-Себе, вышедший из тепла ниши, закоченел и труп мой прочно вошел в проем, прокаженные просители занялись новым спором. Одни говорили, что две маленькие фигурки, которые им удалось разглядеть в снежной долине, - это гиены, идущие в их сторону, другие, наоборот, утверждали, что звери удаляются от них.
А освобожденный господом дух - Я-Это-Да, чуть продрогший, летел уже обратно в сторону ниши, чтобы снова притвориться просителем.
И здесь, в очереди, уже все успокоились, полностью отдавшись в руки новому администратору со списком. И один очень умный проситель, софист по всей видимости, говорил другому, тоже вполне интеллигентному, конец мысли: "...болезнь, которая преодолевает препятствия, как отважный всадник, бесстрашно скачущий с утеса на утес, - такая болезнь бесконечно дороже для жизни, чем здоровье, которое лениво тащится по прямой дороге, как усталый пешеход..."
От слов его стало так тепло, что Я-Это-Да тут же подсел где-то сбоку к этому умному просителю, чтобы согреть руки, а потом, при первой же пере-ч кличке, снова вскочить и крикнуть: "Это я, господи!.."
Такое легкомысленное и оскорбительное для его величества бегство из приемной вызвало столько кривотолков и разных подозрений в городе. И Тарази, живя в доме у убитой от позора и страха сестры, чувствовал за собой слежку. Соглядатаи выкрали и передали в руки городского судьи, имама Хальхали, эти записки. Имам, естественно, истолковал их не только как порочащие власть эмира, но и отвергающие саму веру, богохульные, за что Тарази могли казнить отсечением головы на виду у всего города.
Особенно поразил Хальхали образ огромного поля, покрытого снегом, и две маленькие фигурки вдали, видимо самого господа и женщины...
"Господь... и женщина... блудница! Пусть мне язык отрежут, я не могу это выговорить!" - кричал Хальхали.
И несчастная сестра, подкупленные ею люди помогли Тарази тайком уехать из Бухары, на сей раз, кажется, навсегда...
И снова скитания по пустыне, животные, которых он отлавливал, и остановки в Орузе, где Тарази вместе с Армоном занимались опытами, правда до сих пор безуспешными...
VII
Итак, таразийская черепаха! Пока ученые спорят, не решаясь назвать так редкое животное, сделаем это мы с вами, читатель, из почтения к нашему путешественнику...
А лошадь Тарази шла мерным шагом, чувствуя, как и хозяин, что придется переночевать здесь, под открытым небом, ибо не добраться им до темноты к Муз-тепе.
Темнота в песках наступает неожиданно, будто из светлой части дня, споткнувшись о порог, переходишь в темную. Вот и сейчас, едва обогнули они бархан - и день оборвался, остался позади, в трех шагах.
Тарази спешился - за барханом дорога кончилась, дальше можно ехать все время прямо, и соль такыров будет высекать искры из-под копыт лошади, искры затрещат, чтобы взлететь вместе с пылью, но угаснут, без дыма, и, прежде чем щелкнуть в последний раз, поплывут перед глазами легким туманом и кого угодно собьют с пути...
Тарази осмотрел бархан, пытаясь найти удобное место и устроиться на ночлег, прислушался. Бархан еле слышно шипел, из его тупой, уже срезанной верхушки тихой струйкой полз песок, и Тарази решил обойти его, чтобы вернуться к тому месту, где остался день.
Он торопился, даже побежал, проваливаясь в песке, чтобы поймать день, но, обогнув бархан, увидел, что и сюда уже пришла ночь, - полоска дневного света, промелькнув, ушла в заросли саксаула, саксаул покачнулся, втягивая в себя тепло, затем выпрямился и остался стоять там, окаменевший.
Эта сторона бархана была твердой и ребристой - с верхушки вдоль ребер тянулись глубокие борозды. В самой большой из них можно было устроиться на ночлег и лошадь с черепахой спрятать от прохлады.
Черепаха оказалась на удивление догадливой. Пока путешественник отвязывал клетку с чучелом варана, она без приказания поднялась по гребню бархана и улеглась там, шумно вздохнув, в борозду - и притихла.
Но снизу все равно была видна лишь ее морда, - высунувшись, черепаха тайком наблюдала за Тарази, и, как только наш путешественник поднял голову, черепаха тут же втянула в панцирь морду, словно стыдясь своего любопытства.
"Она хорошо видит в темноте, - отметил про себя Тарази. - Умница, полезла на бархан... все понимает..."
В борозду, размытую ливнем, Тарази потянул лошадь, но она упрямилась, не шла, не желая, видимо, проводить ночь рядом с черепахой, пахнущей болотной гнилью. Вытянув морду, черепаха видела, как Тарази, недовольный, ворчал на лошадь и как замахнулся на нее плетью.
Понимая, что хозяин мучается со своей строптивой лошадью, черепаха тяжело поползла наверх, чтобы спрятаться подальше на дне ручья. Неуклюжая, она все время проваливалась в песок, но упрямо ползла без звука, - словом, вела себя так, чтобы ничем не вызывать недовольство путешественника.
Тарази тоже наконец устроился, и так, чтобы видеть дорогу, на случай, если вдруг появятся конокрады, которых в этих краях уйма.