11845.fb2
Очень сильно хромает сегодня Бенке Кюлю.
И хотя, кроме собаки, никто его не видит, Бенке проявляет к больной своей ноге большое почтение. Да она того и заслуживает, ничего не скажешь, ведь ей одной он, Бенке, обязан тем, что до сих пор не на войне. Здесь, среди гор, в полном безлюдье, он забывает, правда, припадать на ногу посильнее, чтобы сразу видно было — он нестроевик; но лучше все же не искушать судьбу и хромать как следует. Ведь вот же не кончается все война, опять идут в боевом порядке железные птицы!
Впрочем, они довольно быстро приближаются к дому, над крышей которого ветер раскачивает столбик дыма. Бенке, погрузившись в себя, думает о войне, которая вот уже пять лет в огне и чаду движется вместе с немцами по земле. А собака между тем трусит рядом, то и дело поглядывая вперед, словно по кусочку откусывая расстояние; но чаще смотрит она на хозяина, помаргивая всякий раз, как он припадает на левую ногу.
Они подходят все ближе.
Перед домом сохнет выстиранное белье, веревка под ним провисла. И хотя облака по-прежнему неспокойны, здесь, в низине, ветерок нежный, как молодая трава, — под ним даже не шелохнется развешенное белье. Кружки и пузатые кастрюли, что сохнут на суковатом дереве, и те еще не заговорили под его порывами, а ведь как любит ветер насвистывать да нашептывать в утробе кастрюли! И опавший цыплячий пух да перья еще спокойно лежат на земле; только юркий солнечный зайчик, подчиняясь игре облаков, перебегает с места на место в корыте единственного поросенка.
Из дома не слышно ни шума, ни малейшего движения.
Стоит он, этот дом, посреди нежно-зеленой поляны, словно пестрое яйцо какой-нибудь огромной птицы.
— Аннушка! — зовет, еще не дойдя до дому, Бенке.
Никто не отвечает ему.
Собака забегает вперед и через отворенную дверь врывается в дом. Но мгновение спустя она уже возвращается к порогу и молча в упор смотрит на хозяина. Нервы всеми нитями вздрагивают в Бенке и сердце начинает колотиться в тревожном предчувствии. Он сразу забывает о войне и — словно кто-то другой, прихрамывая, брел только что по полю, — торопливо и твердо ступая, шагает к дому. И только подходит к порогу, как лицо его светлеет, как будто умытое живой водой.
Жена лежит на кровати. Платье аккуратно прикрывает всю ее юную фигуру, которая выглядит ладной, несмотря на большущий живот, что так самодовольно вздымается над всем ее телом. Золотисто-каштановые волосы ниспадают волнами с белой подушечки-думки, обрамленной по краю тремя веселыми зелеными полосками. На смуглом бледном лице женщины, словно соревнуясь с волшебницей луной, бархатисто светятся глаза; в руке у нее зеленая веточка, с которой кланяются, покачиваясь, кружевные белые цветы.
— Тяжко тебе, женушка? — спрашивает Бенке, ласково глядя на жену.
— Без того не бывает, — тихо отвечает жена.
Оно так, думает Бенке, женщине тоже несладко, особенно в таком положении, когда вот-вот… Теперь в ней хозяин — ребенок, со всего, что на пользу ему, пошлину собирает — и кровь, и все питательные соки всасывает, какие только есть в теле у матери. Оттого так слабеет она, будущая мать, оттого и борются в ней радость и мука. Гнет, пригибает ее закон природы, как плоды — молоденькое деревце.
И как только она выдерживает…
Чутак нетерпеливо топчется поодаль и красноречиво поглядывает то на хозяина, то на хозяйку — мол, что же это, ведь поздно уже!
— Обед готов? — спрашивает Бенке.
— Должно быть, — чуть слышно откликается Аннушка.
Бенке не торопясь идет к летнему очагу, маленькому и ладному. Он сам подобрал для очага камни на берегу реки и сам смастерил его по собственному своему разумению. Правда, эти две длинные, с развилками на концах железяки, что вставлены по бокам, выковал кузнец, и поперечный железный брус он же сделал, и крюк для котелка — тоже он; но ведь и кузнецу жить надо, раз уж выбрал он себе такое ремесло.
— Сейчас поглядим! — говорит Бенке.
Он раздувает жар посильнее, потом заглядывает в котелок и деревянной ложкой помешивает суп, так что мясо то и дело выглядывает из него, словно посылая голодным блестки-поцелуи.
— Ох, духовито! — молитвенно слетает с губ Бенке.
Он осматривается.
Дымок от очага, как и положено, вьется кверху, жара лениво плывет, прогуливается по комнате, и аромат зайчатины, словно вожак всех запахов, безраздельно властвует в томительном зное.
— Давай обедать, Аннушка! — говорит Бенке.
Жена садится на просторной, застеленной бледно-желтым домотканым покрывалом кровати. Видно, даже это движение ей в тягость, но, собрав все свои силенки, она подымается на ноги. Однако не успевает сделать и шагу, как спазм пронизывает ее тело, точно молнией. Сразу скрючившись, она бережно, осторожно опускается на кровать.
— Вы ешьте! — только и может она выговорить.
Бенке укрывает жену, потом проводит рукой по ее лбу, по щеке, словно чует: она и есть творение божие. Он бурчит что-то ласковое, но, хотя сердце, бьющееся горячей готовностью услужить жене, смягчает голос, все же ласковые слова получаются у него тяжелые, словно глыбины. Впрочем, выказать ласку очень помогает ему Чутак, который тоже стоит рядом и нежно повизгивает.
— Ешьте, — повторяет Аннушка.
— Может, принести тебе хоть тарелочку? — спрашивает Бенке.
Аннушка делает нетерпеливое движение рукой — не надо, мол. И тут же начинает помахивать перед собой зеленой веточкой, словно даже запах мяса хочет прогнать от себя. Да, именно этого она и хочет, ей куда приятнее аромат цветущей ветки, который она вдыхает глубоко-глубоко.
Что ж, такова жизнь.
Бенке выносит стол во двор, ставит на него все, что, по его мнению, может пригодиться к обеду, потом снимает котелок с огня и принимается за еду. Чутак садится на землю у его ног и ждет, томясь и изнывая. Бенке зачерпывает раз, другой — это еще только проба; теперь полагается угостить и собачку, чтобы все было по совести. А по совести, оно и правда, Чутаку следует если уж и не самый первый кусок получить, то хоть есть как равному — ведь это он поймал вчера зайчонка, кому же сейчас и лакомиться, как не ему. Заяц, бедняга, был плохонький, одна кожа да кости, как по весне и всякое зверье, промышляющее на воле. Но и за такого тощего благодарить нужно Чутака. Бенке не колеблясь бросает собаке заячью ножку.
Оба с увлечением отдаются пиршеству, принесенному охотничьей удачей Чутака. Бенке усердно обсасывает кости, то и дело обмакивая в соус хлеб. А для Чутака, окруженного уже целой грудой костей, и вовсе праздник.
Словом, оба трудятся на славу.
Солнце между тем поворачивает на вечер, тучи сгущаются, темнеют и еще быстрее бегут по небу. Вихрь, зародившийся в вышине, спускается к земле пока лишь слабым ветерком. Но трава уже кланяется ему, хоть и против воли, в воздух взлетают оброненные цыплячьи перышки, и все громче хлопает развешанное на веревке белье.
И зловеще нагнетается тишина.
— Бенке! — доносится вдруг из дома.
Голос у Аннушки не тихий и не кроткий, как раньше, — в нем слышится какая-то сила. Быть может, сила эта от боли и страха. Бенке тотчас вскакивает, торопливо подходит, спрашивает, что с ней.
— Какой день сегодня? — с мукой выдавливает жена.
— Воскресенье, — отвечает Бенке. — Последний день апреля.
У Аннушки измученное, желтое лицо, в кулаке она сжимает цветочную веточку.
— Плохо мы считали, — произносит она с трудом, и глаза ее загораются лихорадочным огнем.
В мозгу у Бенке, словно облака на небе, проносятся, обгоняя друг дружку, месяцы, дни. Их гонит, подгоняет ветер страха; вот вспыхивает одно памятное событие, другое, но все это не помогает ему ответить на вопрос: правда ли, что они просчитались? А только не может того быть, что просчитались: ведь в душе у него цвела не знающая сомнений уверенность, которая сулила им первый плод, их первенца, на конец мая!
Да и Аннушка всегда сама же твердила об этом.
— По крайности еще три недели осталось, — говорит Бенке.
— Ох, какое там! — вздыхает жена.
— Но ведь и ты, ласточка, это же самое говорила!
— Обманулась, видно.