118575.fb2
Исчезновения нечисти деревья не заметили пока что, к тому же леших, водяных и болотников Богдан не трогал, да и не верил в них. А чертей, которых любое дерево успевает собственными листьями перевидать несчетное число раз, деревья считали чужаками. Ибо знали деревья, что нечистая сила сотворена куда позже лесов, а если этот Божий валежник кому-то понадобился, значит, и от него польза есть. Уборка валежника в любом уважающем себя лесу необходима, иначе папоротник шелестеть перестанет, а тогда ведь и не зацветет. Хотя таволга на болотах считала себя не хуже папоротника и готова была его заменить, да только кто ж станет слушать таволгу.
У подневольных людей была какая-то война, в небе гремело, на болотах мурашились какие-то беженцы, но это все быстро кончилось. Потом весь северо-восток уезда вдруг оказался заселен цыганами, безвредными, бестолковыми, шелестевшими то цветастыми юбками, то гадальными картами, то что-то лудившими, то еще что-то воровавшими, но их время тоже кончилось быстро, вместе со всеми их неуклюжими попытками колдовать по-своему на земле, которая им отродясь не принадлежала, да и не хотели они никакой земли: когда объявился Богдан и потолковал с одним баро, с другим, а потом и уговорил уйти отсюда куда глаза глядят, деревья забыли о цыганах на второй день. С тех пор если кто и забредал в глухую чащобу, то разве по пьяному делу либо за грибами. Даже отшельники тут не селились. Потому что не поселится верный сын Посвиста в лесу, где растут деревья-иноверцы, а христианин и подавно. Сами деревья тем временем молились — как обычно, за всех, и за людей тоже, но из осторожности росли только ночью.
Осторожность была не случайна. Птицы птицами, но в последние годы слетаться на просторы бывшего княжества стали не они одни, стали прилетать какие-то непонятные деревянные журавли, всегда парами и на круглых подставках. Как такое могло летать — никто не задавал вопроса, летают же самолеты супротив всякого здравого смысла, и ничего, а эти хоть крыльями машут, да еще непременно, прежде чем сесть на ветку, в воздухе танцуют. И приятную музыку навевают. Называли их Кавелевыми Журавлями, и говорили они сами, что слетаются сюда не случайно, а потому, что в старинном гербе Арясина — красный журавль на золотом фоне. Настоящие журавли с ними не ссорились. По весне, случалось, они с молясинами танцевали вместе.
Случалось, что деревянные журавли не могли найти хорошей ветви и тогда вили для себя гнездо в развилке сосновых сучьев, выстилая дно его загадочными зелеными бумажками, похожими одновременно и на листья и на деньги. Никогда не селилось на одном дереве больше одной пары журавлей, вечно и нежно постукивавших друг друга клювом по клюву: «Кавель — Кавеля, Кавель — Кавеля». Проведя на дереве лето, на зиму улетали молясины в Индию, где в году не четыре времени года, а шесть, и в четные, женские времена непременно идет бесконечный дождь, местное население исповедует индуизм и многобожие, а в нечетные, мужские времена, дождя нет вовсе, начинаются засуха и холера, а люди все как один молятся Будде, пророком же почитается в той Индии исконно русский человек, тверской купец Афанасий Никитин, без рукописи которого даже академик математики Савва Морозов засомневался бы — была эта самая Индия, а есть ли, а будет ли вообще. Православные деревья в год о шести временах не верили, а лиственные, сторонники старой веры, полагали, что на свете еще и не то бывает.
Ручей, который люди со свойственной им беспамятностью, называли Безымянным, назывался на языке ольх Сосновым, а на других древесных языках именовался так, что человеческими буквами этого не запишешь. На ручье стояла мельница, еще кое-как работавшая на помол того немногого зерна, что скорей из суеверия, чем по необходимости, все-таки сеяли арясинцы. Над мельницей была обширная запруда, воды в ней было заметно больше необходимого, и поле под запрудой зарастало бурьяном из года в год: когда-то монахиня Агапития предсказала, что бысть тут потопу. Потопа не случилось пока, но ведь мог же когда-нибудь и случиться: чай, воды в запруде — с пол-Накоя. В бурьяне никто не жил, в запруде тишком лежал на донышке глухонемой, старый-старый водяной, с неодобрением размышлявший годы напролет, что пришел конец всему водяному племени: вон, племянник для людей икру мечет, а те собак ею откармливают. Но сам роптать не смел, всё поголовье сомов троюродной тетке из Оршинского мха проиграл, теперь лежал тихонько, знал, что Богдан мигом его на хозяйственное мыло переварит, родственными связями с почетной рыбой не отопрешься. Голова у водяного была лысая, только усы были выдающиеся, один польского золота, другой — американского. Но усы водяной от греха подальше зарывал в ил. И роптал туда же.
Лишь однажды зашелестел папоротник о таком, чего не помнил даже самый старый обитатель Арясинского уезда, дуб возле дороги на Недославль, проклюнувшийся из желудя еще при князе Изяславе, а тому уж семьсот почти лет. Последний раз про такую беду шелестел папоротник в середине тринадцатого века — когда приходили на Арясинщину татары. Короче, пришла весть, что идут сюда кочевники: не гунны, не татары, даже не цыгане, вовсе невесть кто. Что было делать деревьям? Разве что молиться. Они и молились: кто Посвисту, кто новому Богу, кто как умел.
Пришла орда.
Не татарская, такая с юга должна идти, если по старой памяти, а пришла орда с северо-запада, откуда-то со стороны Твери. В общем-то очень жидкая была орда: лошадь от лошади, кибитка от кибитки двигались в ней, отставая на целый громобой, а то и на полтора, — громобой же, древняя мера, обозначающая расстояние между двумя ударившими в берег молниями, чтобы от удара правильные чертовы пальцы зародились, расстояние все-таки немалое, даром что люди эту меру давно забыли. Но деревья помнили. И решили деревья подождать, чтобы орда сперва загустела. Но она так и шла все жидкая, жидкая, и не собиралась останавливаться, кажется, ничем ее не интересовали просторы Арясина, а дорогу она прокладывала на юг, на правый берег Волги, не иначе, как в Московию.
Кибитки у орды были особые. Которые натуральные, с парой тощих гнедых, а которые и моторизованные, «барские». У кого «газик» впереди прицеплен, у кого списанный «бугатти». Кто-то волов запряг, а кто-то верблюдов, даже не одно-двух-горбых, а трехгорбых, с фермы Израиля Зака, который под Вологдой над повышением выносливости верблюдов работу ведет, рост у них умножить пытается, силу и горбность. Пока удачно. Но производительность уж больно мала, да сам Израиль-то, хоть номинально и журавлевец, но очень средний в смысле пламенности, даром что еврейский паспорт неизвестно где купил. Побеседовал с ним нужными словами походный журавлевский батя Никита Стерх, сделал Зак посильное дарение народу — шесть верблюдов, правда, из лучших. За то ему Глава Журавлитов, Кавель Модестович Журавлев, личную молясину благословить изволил. И намекнул на хорошие перспективы — само собой, если Зак к Началу Света горбность и выносливость у своих питомцев хотя бы удвоит. Тот обещал, да вот выполнит ли?.. Говорят, даже и не каждый день радеет.
Впереди жены и дети кочевников уже раскладывали на ночь костер, жарили ежей, пекли репу, брюкву и все другое, любимое народом к ужину. Шелестели крыльями молясины, шумели смешанные леса, благостно и матерно покрикивали погонщики, — словом, Племя Журавлево жило обычной жизнью.
Холостых, незамужних в орде было мало, разве только самые молодые; вообще журавлевца неженатым представить трудно, почти как неженатого еврея вообразить или холостого китайца. Венчал совсем молодых единственный поп — человек хороший, хотя имен имел больно уж много, не все упомнишь. Как невозможно запомнить и весь чин журавлевского благословения молодоженов, невообразимо длинный и рифмованный, где то ли чехвостили молодых, то ли одобряли «Тигриной Катриной, Ириной, Мариной, звериной периной, куриной уриной» — и дальше еще такого же текста на час-полтора. Но под венец к бате шли охотно. Походная жизнь для холостяка — тоска, ни костерка, ни теплого куска, и так далее. Вдовые тоже быстро сходились в новые пары, и лишь сам Кавель Модестович по причине святой своей болезни, да еще несколько особых людей жили бобылями.
Хорошие тут простирались леса, хоть и пахли гарью. Жаль, в древний Арясин зайти было никак нельзя, не проедешь там кибитками, улицы узковаты. А на болотах, сказывают, на речке Псевде, есть еще один потаенный город — Россия называется. Не досягнуло туда еще Слово Журавлево, понимание Кавелево. Ничего, досягнет непременно: куда эта самая Россия денется. Начало-то Света не за горами, кто ж не знает. Вот самую малость подождать еще только, ну чуть-чуть.
Журавлев Кавель Модестович, повелитель племени, которое деревья по медленномысленности принимали за Орду, закрыл ветхий экземпляр «Наития Зазвонного». Книга у него была двоёной, если не троёной, святости: почти полный экземпляр, унесенный журавлями в Индию из русской осени в какое-то тамошнее нечетное время года, а потом кружным путем назад в Россию доставленный принадлежащим журавлевцам теплоходом «Джоита». Невероятно сложные верования журавлевцев не просто приносили большие доходы: главное, что понять, откуда берутся деньги, было очень сложно, а придраться к ним — еще сложней. «Джоита» вообще-то пользовалась дурной славой, числилась чем-то вроде летучего голландца, но подсунул ее Кавелю Модестовичу свой же брат-кавелит из Новой Зеландии, надрались они с ним за милую душу; смуглый новозеландец долго пел «По карекаре ана, нга вай о вай я что-то», а Кавель на тот же мотив подпевал «Дубинушку», про англичанина-мудреца, который, уж наверное, хоть наполовину-то был маори. Вот и пусть ходят после этого слухи про негостеприимность журавлевцев. Но не самого Журавлева! За эту «Джоиту», кстати, содрал новозеландец, как шотландец, но папа его как раз шотландец и был, — где еще такие жиды водятся?
Верховный кочевник Всея Руси, преславный патриарх самого несусветного из кавелитских толков ехал в цыганской кибитке, запряженной двумя мерседесами. Суров был Кавель, притом нагловат: масть для своих мерседесов он выбрал темно-пепельную, плюнув на то, что такой цвет присвоен одним лишь личным Е. И. В. транспортным средствам. То ли это царь и дал ему на этот цвет разрешение? Слухи о прямой связи между нынешним монархом и богатейшим на Руси, наверное, даже верховным кочевником бродили, как пивное сусло, трубочным дымком вились из кибитки в кибитку, но так же и скисали, и рассеивались: слух слухом, а где доказательства? Не считать же таковыми портреты царя на ветровых стеклах у серых «мерседесов». Без такого портрета и на «жигулях» десяти верст нынче не проедешь, настучат, и сгинешь в подземном ГАИ без покаяния.
В ординарцах у Кавеля Модестовича был старый боливиец Хосе с еврейской фамилией Дворецкий; где кочевник разжился таким верным слугой — не знал никто, а исполнительности Хосе и его преданности завидовали все. Хосе спал в ногах у Кавеля, стирал ему и пончо и белье, сам готовил ему, сам суеверно доедал за ним остатки, будучи уверен, что через объедки можно навести на великого человека порчу. В жаркие дни запаривал он владыке полную ванну целебных листьев, чтобы тот полежать в ней мог. Тот и полежал бы, да не хотелось как-то, слыхал, что у патриархов грыжа от этого бывает. Гамак, в котором засыпал Кавель Журавлев под утро, Хосе сплел сам из секретных сибирских лиан, то ли иголок, окурил дымом из трех дюжин вересковых трубок, непрерывно нашептывая подозрительно ритмичное заклинание. Под такое же заклинание Кавель и засыпал глубокой ночью: верный Хосе покачивал гамак и все шептал: «Кавель Кавеля… Кавель Кавеля…»
Костер уже горел вовсю, кое-кто за ужин принялся, а патриарх и не обедал еще, умотали его переговоры с оберами, да куда от них денешься, пока не Начало Света. Однако ж надо делать что надо — и делать скорее. Тут — неполных три версты от едва обозначенного на картах, населенного иди знай кем, географического пункта Выползово. Кавель Модестович приказал: пусть самый опытный из маркитантов туда съездит, авось, косточку али досточку прикупит, либо сменяет: многое, многое нужно племени журавлиному, можно и радениями пропитаться, да тогда далеко ли уедешь? Улетишь, опять же, далеко ли? На это силы нужны. Темны тверские трущобы, справа Великий Мох, слева Большой Мох. То бишь все одно — болото, притом большое. Малых почему-то нет. Не уродились, что ли?
В небе кружились журавли. То ли, возможно, сходные с ними молясины. Но красиво танцуют и те, и другие.
А у Богдана в чертоге работа была в самом разгаре. За редкими, обычно — досадными, исключениями работа у него всегда была именно в разгаре, не где-нибудь. Нет спросу — будем делать в запас. Он кармана не тянет, ну, и так далее, да и не сидеть же сложа руки.
На ближнюю ко входу в чертог полянку выехала машина-пятитонка с расписными бортами и пригожей, хотя весьма немолодой, бабой за рулем. Был у бабы на редкость длинный нос, седоватые, собранные в узел волосы, а за каждым ухом торчало по розе: за правым торчала белая, за левым алая. Баба весело рулила и что-то громко пела, покуда не заглушила мотор. Потом покрутила длинным носом и вылезла из кабины.
— Эй, добрые люди, кто тут есть из охотников до товара славной-знаменитой Матроны Дегтябристовны, всем известной журавлевской маркитантки? Чего кому купить, чего продать — всякий подходи, деньги плати, товар получай, добавляй на чай, — а другой всякий подходи, товар приноси, деньги получай, ноги уноси, как положено на Руси! Пожалте, люди добрые, в магазейную лавку славной Матроны Дегтябристовны!
На полянке не было никого, хотя из трубы над чертогом и курился многозначительный дымок. Богдан заловил нынче матерого, редкой панцирной породы ветвисторогого вельзевула и с удовольствием заканчивал его разделку, уже точно зная, куда пойдет шикарная щетина-окатка из-под всех восьми конечностей, как славно распилит он ятаганчатые клешни и сколько пудов сортового сала пустит на мыло, сколько — на шкварки, на прокорм черным собачкам. Давыдка что-то расслышал за дверью, но от работы тоже оторваться не мог, писал двумя руками важные цифры. И случилось невероятное: маркитантка Матрона Дегтябристовна сама спустилась по земляным ступенькам к двери в чертог — да настежь ее и распахнула.
И все увидела. И не только не удивилась, а почесала мизинцем за алой розой, подумала, закашлялась — с полным, сугубым одобрением к увиденному. Кто разновидным товаром торгует — тот каждого, кто всяческий особенный товар производит, уважать обязан, а не то бардак навроде советской власти получится.
Чертовар глянул через плечо. Вообще-то права входить в чертог во время работы не было вовсе ни у кого. Но офени, случалось, не знали, что у них нет такого права, и заходили. Всяко потом бывало, но большинство разве что заиками оставалось, чего похуже почти и не приключалось — так, два инсульта, инфаркт завалящий, пришлось вылечить, ну и ладно, а большинство обходилось простой медвежьей болезнью. Впрочем, редкостных и необычных запахов тут и без медвежьей беды хватало, это не считая запахов просто.
— Офеня? — сердито спросил Богдан, хотя никогда не видел раньше в офенях женщину.
— Офеня… Офеня перекатная, пятитонка-маркитантка, к твоим, добрый человек, услугам. Тёмно тут у тебя, а то бы я тебе визитную карточку дала, да только вот и вышли у меня все карточки и, с другой стороны, тёмно. Матрона я. Дегтябристовна. Слыхала я, ты товары продаешь. Добрые, хоть и дорогие. Но мне и такие нужны. Потому как святых людей сопровождаю — Журавлиный Народ!
Чертовар, мусоля между пальцами становую жилу почти уже забитого черта, соображал. Что-то вспоминалось из разговоров с Кашей… Но женщина была натуральная офеня. Поэтому выгонять ее не хотелось. Да и аржаны весьма требовались нынче. На ведение войны и на прочее, — что за жизнь! — на обогащенный уран денег нет. Может, хоть пять-шесть аршин чертовой жилы уйдет, еще и марокену можно штуку отдать, лишнего они тут марокену наделали, всю весну зачем-то его гнали, а надо было юфть гнать, либо шагрень, либо опоек, либо шевро, либо замшу, либо лайку, на худой же конец — велюр. А то понакатали марокену… Ну кому нынче нужны кожаные обои? Государев товар, а до обоев ли нынче государю? Государь, сказывают, нынче на свою будущую свадьбу свою так прямо совсем открыто в секретном интервью и намекнул: ну, и пригодилось бы сейчас, к примеру, шевро! Или чертова лайка для перчаток.
— Ты присядь, тетушка офеня… как тебя там. Видишь, плесень отпустить не могу: хоть она и дохлая почти что уже, но отпущу — потом иди лови. Ты пиши, Давыдка: в панцире отверстий никак не делать бы, а обсушить бы его, панцырь, очистивши цыклею тончайшею, новоархангельскими подгузниками, лебяжьего пуха, новоархангельской же фирмы «Креол Кашеваров и сыновья», других не брать никак, просушить бы семижды…
— У меня две упаковки есть! Кашеваровских! В Осташкове оптовик последние отдал! Нужны?
Чертовар с сомнением поглядел на Давыдку. Совершенно было ясно, что никаких лебяжьих подгузников на обсушку битого вельзевула в хозяйстве нет, ни кашеваровских, ни каких либо иных — а под горячую руку за отсутствие в хозяйстве столь необходимой вещи, как лебяжий пух, чью-то голову мог чертовар и открутить. Но Богдан был в мирном и финансово неэкипированном состоянии.
— Да, матушка офеня, беру подгузники, цену только ты не очень ломи, я тогда обе упаковки куплю… Не хочется кружевами панцирь сушить, мастерицы в обиде будут, если прознают. И погоди, допотрошу я плесневитого гада…
Так, мирно беседуя с ведьмообразной гостьей, допластал чертовар вельзевула и забил его окончательно — попутно прикупив партию урюпинских пуховых платков, тех, что вдвое легче оренбургских — дорогие чешуйные панцири сушить с изнанки. Думал Богдан кое-что заработать, а начал с того, что уже влез в долги. Но Матрона в кредитах мастера не ограничивала.
— Ты, милый, бери в долг. Я сразу вижу, с лица, кому давать можно. Всю жизнь тому честно давала, кто просил, и до смерти давать буду! И теперь даю, как всегда давала, хотя, конечно, бывало, что ошибалась. Ну, ошибусь на копейку, а сотенным ту копейку и отобью. Меня еще на зоне Ротшильдихой звали. Ну, то давно было, я там всего шестерик отмотала, да и не скажу, чтобы нищенкой вышла, сразу за воротами пятитонку купила, вот и колесю… Ты не поправляй, я сама в русском языке умелая. В татарском тоже, по-английски могу, дочь у меня шотландская где-то есть, все нет времени найти. Шейлой кличут, вот как!
Почему-то именно тут Богдан понял, что так просто ничего на свете не бывает. Наоборот, если уж на свете что бывает, то непременно не так просто. В лице маркитантки Матроны Дегтябристовны пожаловала к нему нынче в чертог его собственная, персональная теща!.. Или уж вовсе ни черта в России Богдан не понимал, или все-таки правильно предполагал, что лишь одну русскую женщину зовут теперь Шейлой.
Шейлу Егоровну Макдуф, владычицу хутора Ржавец. И ведь все сходилось! Не зря в народе с давних пор играли песни о том, как матушку Шейлы в допотопном сорок восьмом за связь с англичанином залопатили! Ну, а в России ничто тайное долго тайным не остается. Все, что залопачено, однажды будет разлопачено.
Ну, и вылопатилась на свет Божий родная теща Богдана — Матрена Декабристовна, или, как она сама себя зовет, Матрона Дегтябристовна.
— С приездом, матушка, — сказал Богдан, — Шейла Егоровна Макдуф, дочка ваша, как раз моя жена. Очень вам рады.
Дверь в чертог снова открылась, и на пороге объявился Кавель Адамович. Бывший следователь обладал способностью появляться именно в тот момент, когда все — и он сам — в первое мгновение полагали, что он тут лишний. Но в следующий миг дело ему находилось, и об этом своем качестве он знал. Поэтому тихо присел на колоду возле входа. Он-то пришел рассказать о том, что прикочевали журавлевцы, и так просто это быть не может, что-то будет, — но опоздал Кавель со своими новостями. Опять опоздал. Убрался в сторонку и решил послушать — что за базар.
Маркитантка ненадолго замолкла, потом кулаками протерла глаза. Соображала она на редкость быстро, кредит на лебяжьи подгузники и урюпинские платки, предоставленный родному зятю, уже работал в ее пользу, но тут выходило: это как — часть приданого? Ей-то самой, Матрене нынче годочков было порядочно, но и дочка Шейла, кажется, намотала паспортных не сильно меньше, да и папаша дочкин, был слух, от нее отказываться в своем Глазго не хотел, еретические молясины коллекционировал, потом ему еще морду возле Динамо в Москве круто чуть ли не за это самое наперчили… Ох уж эта Москва, южный город, различные курортные в нем соблазны, правильно дочка с мужиком на север из нее убрались…
Незаметно для себя самой Матрена-Матрона, если документам верить, двадцать седьмого года рождения, русская, октябрёная, потом журавлёная, не замужняя никогда, судимость снята, нет, нет, ни при какой погоде, смотря что заграницей считать, ну, и так далее, профессия — маркитантка, вероисповедание — журавлитка, — словом, все это вместе опять собралось и сложилось, и ощутило себя чертоварской тещей. И нашло свое новое состояние в высшей степени полезным. Решив отложить расспросы на потом, маркитантка немедля перешла к делу, заодно и вывела всю почтенную публику из духоты на поляну, поближе к родной пятитонке.
— Ну, и как ты тещу встречаешь? Вернее — где Шейла-шельма родная моя? А поп-журавлевец вас довенчал, что ли? Батя Никита Стерх, если чего недовенчано, тут сегодня-завтра наездом как раз будет. То ли уже приехал, тогда сам и придет и найдет, его искать никогда не надо.
Богдан стащил с рук стеклянные перчатки и бросил в дверь чертога, прямо в пятый, дальний угол. Если с помощью тещи имелась возможность переманить на свою сторону журавлевскую орду, война с китайцами приобретала совсем новые перспективы. Возможно, эта война уже была выиграна. И повенчаться он мог по любому обряду, благо ни в какой обряд и вообще ни во что не верил. Про журавлевцев, они же святые журавлиты, он знал довольно много. Фигура Кавеля Журавлева, главы кочевников, ему тоже казалась интересной, потому как богатой. Товаров орда у него уже накупила разных и, глядишь, могла еще прикупить.
Тут подал голос Давыдка, точней, не подал голос, а заголосил: сообразил, что зятю к теще в ноги падать полагается, а не родился на свете еще ни бог, ни черт, ни мужик, ни баба, перед которыми Богдан Арнольдович встал бы на колени. И, полностью принимая на себя роль подмастерья и заместителя, от имени главного мастера рухнул в ноги маркитантке. Голосил он при этом громко, но невразумительно. По крайней мере, Матрона-Матрена решила, что у нее еще чего-то в долг решили попросить.
— Ну, проси, может, отдам не за дорого…
Давыдка лепетал и сворачивался в клубок, сперва ни чертовар, ни маркитантка не понимали в его речах не слова, потом оба осознали, что просит он дозволить ему пригласить пред светлые очи тещи да зятя молодушку — даром что молодушке, как знали в любой деревне возле Арясина, уже самой скоро за пятьдесят или возле того еще приблизительно сколько-нибудь.
Наконец, Матрона смягчилась.
— Крутиться-то кончай, не хлыст, прости Господи, — Матрона сплюнула, — Ты поди, малый, тут семью семьдесят семь дерёв к ручью, там табор стоит. Подойдешь к костру, поклонись, на одной ноге постой, на левой, руками так вот помаши, — Матрона показала, как именно, — и проси, чтобы федеральный батя Никита Стерх чапал сюда, с прикладом, благословением и прочим, он знает, с чем. Покажут тебе его — тут же на одну ногу становись, на левую, не вздумай забыть, и руками опять маши, как я показала. Стой и маши, стой и маши. Покуда он не соберется — маши. Потом, когда сюда пойдете — можешь не махать. Вот так и сослужишь службу во славу Кавелью.
Кавель Адамович захотел спрятаться за ствол ближайшей осинки, но на него и без того никто внимания не обращал. Давыдка рванул по бездорожью в ту сторону, в какую указала Матрона, — но оказалось, что не он один служит во славу Кавелью, пришлось вернуться. Из-за пятитонки вышел ничем не примечательный человек: изрядного роста, с некоторым животиком, который у бывших спортсменов бывает, с лицом, беспощадным от врожденной интеллигентности, с чемоданчиком, потолще «дипломата», как раз два пулемета в разобранном виде в такой хорошо ложатся. Чтобы у присутствующих не было никаких сомнений, показал всем развернутую синюю книжечку:
— Капитан-лейтенант Никита Стерх. Императорская служба безопасности. Можете звать меня батя Стерх. Меня так все зовут.
Потом извлек из чемоданчика рясу, легко подпрыгнул и единым разом оказался в полном облачении журавлевского попа. Качнуло от удивления только Кавеля Адамовича: весной такой службы в следственных верхах еще не было! А если была — то с секретностью, наверное, в семь нулей впереди знака. Да нет, точно не было. Иначе он, Кавель, знал бы. Все-таки про журавлевский народ в научных публикациях есть кое-что, причем… причем… Да, точно! Был такой Стерх! Правда, научно-популярные книжки он писал под псевдонимом «Никифор Басов» — но чтобы тот был этот самый?.. Стало быть, и ему работу менять пришлось.