118575.fb2
О том, что было дальше, остались тысячи легенд — и ни единого достоверного свидетельства. Даже участники событий не смогли реконструировать их картину целиком, причем чем «центральней» была роль этих участников, тем менее они моли поведать внятного. Но обратимся сперва к народным источникам — наиболее ярким, но и наименее претендующим на историчность.
В довольно позднем, популярном у северян сборнике «Богозаводские сказы» есть длинное и назидательное прение Очевидца и Сивого Мерина — обоим довелось, как они утверждали, созерцать то, что история назвала «Богозаводским крушением», — короче, гибель молитвенного корабля Бориса Черепегина, в прошлом Бориса Тюрикова. Поскольку оба персонажа в сказе — заведомо фольклорные, то целиком цитировать оный сказ тут не стоит. Много ли доверия может вызвать свидетельство, к примеру, о том, как подъехали к стене Богозаводска сорок танков, топнули гусеницами, грянули «Ура!» — и с воплем «За родину! За Кавеля!» — пошли в штыковую атаку на каменную стену?
<Сперва сказ повествует о том, как персонажи сходятся у костерка в ледяной долине и начинают вспоминать минувшие дни, поклявшись друг другу говорить одну только правду, поскольку ничего, кроме нее, они заведомо не помнят; издание стереотипное, стр.336>:
«Нет, не так все это было, совсем не так — сокрушенно качал головой Очевидец: прилетел из аравийских пустынь ледяной антициклон, грянулся оземь, рассыпался богатырем Али-бабой и как метни в стены сорок горшков с горючей смесью, вот, помню, ее еще называли «коктейль Молотова», вырви-глаз штучка, особенно если без закуски… Стена и охнуть не успела, как ноги сделала прямо в Китай, до сих пор там теперь стоит…»
«Протри глазенапы пьяные, запей капустным рассолом, — трезво возражал ему Сивый Мерин, — куда ж она убежала, когда вон с трех сторон стоит?»
«А с четвертой? А с четвертой?»
«А с четвертой… Ну, богатырь и впрямь набежал с вилами, кладку раскидал, что твою кучу навоза…»
«МОЮ кучу навоза? Ты на свою кучу оглянись!» — рассвирепел Очевидец
<далее — купюра со стр. 337 по стр. 345, в которой Мерин и Очевидец ведут т. н. «Прение о навозе», однако позднее возвращаются к теме «Крушения», и этот отрывок также интересен>:
«… Ну, а потом Али-баба этот как встанет во весь свой рост о семи саженях, да-а ка-ак за-а-апоет дурным голосом: «За-ачем Герасим утопил сва-аё Муму?… Как там дальше?»»
«Было, — не стал спорить Очевидец, — а дальше так: «Ну что пла-ахого оно сдела-ал-о ему-у?..» Песня известная, волжская. Степана Разина сочинение, очень он по княжне убивался и какую суку ни увидит — ту и утопит, а Муму, она ж сука, да еще спаниель, господина Тургенева сочинение, его за эту книжку из России во Францию к господину Виардо выслали, а Разину и утес поставили, и памятник, и еще певицу его именем назвали…»
«Было, — подхватил Сивый Мерин, — а тот Али-баба, — говорят, он-то и был Герасим, только скрывал, чтобы тоже к виардовой матери не выслали, — идет себе по нашим улицам, орет дурным голосом, рояль под мышкой несет, играет на нем, словно гусли это какие, и медленно эдак прет в сторону трактира нашего, «Мозес и Пантелей», сам знаешь, семь звездочек трактир в память о том событии… и пять еще по рогам. Выпить хочет, мало ему коктейлю Молотова…»
«Было, — продолжил Очевидец, — а потом, как прошел он мимо трактира, лакированной спиной сверкнул да за угол свернул — ясно стало: он прямо на храм Дули Колобка посягает…»
«Было, — прошептал Сивый Мерин, — посягает… Ну ничего ему святого, как поднял колено — так во храме ворота и пали… А он ногу на них задрал, пометил, и ну по двору гарцевать на трех ногах…»
Здесь нам приходится расстаться с «Прением»: совершенно очевидно, что вышибить ворота молельни Варфоломей и вправду мог, а вот гарцевать по ее тесному двору на трех лакированных ногах (да еще «подковами прицокивая ЭДАК», как выражается в «Прении» Сивый Мерин, показывая, видимо — как это ЭДАК) наверняка не мог, ибо принадлежал к иному биологическому роду и виду. Видимо, здесь налицо древнерусская, иудейского происхождения легенда о китоврасе, он же кентавр, — а поскольку в тех же «Сказах» есть и «Сказ о закладе Богозаводска», который был произведен именно Китоврасом — окончательно не стоит выбрасывать и эту теорию. Кто знает, какие глубинные силы просыпаются в русской земле в ответ на проявление исконно богатырских сил иной (в данном случае киммерийской) силы? Хотя, к сожалению, оный «Сказ» повествует о закладе города ростовщику из Ломбардии, легендарному Джудео Окаянному, в другой же версии — процентщице-старушке Алёне Ивановне… но это уже совсем, совсем другая история, да и ближайший к Богозаводску ломбард спокон веков располагался в Вологде и работал только под кружева, не принимая даже золота и брильянтов.
Народные сказания неизменно повествуют чаще всего о напавшей на молельню дружине, армии, иногда о группе вооруженных богатырей, притом часто усиленных летучими подразделениями ниндзя и камикадзе — и лишь в «Прении Очевидца с Сивым Мерином» можно проследить отголосок истины — ибо штурмовал Варфоломей пресловутую молельню именно в одиночку. Ему и одному-то на узких древнерусских улицах было тесно, известняк крошился почем зря, хуже родного точильного камня — из которого сложен родной для Варфоломея Киммерион — про деревянные части говорить нечего, про несмысленную человечью биомассу тем более: все это лезло под ноги, толклось и мешало, — а в Варфоломее, взведенном стариной сицилийской мелодией из кинофильма «Крестный отец» и ее пронзительным русским текстом, уже проснулся берсерк. Хотя никаких теорий о том, что киммерийцы могли бы оказаться выходцами из Скандинавии, где этот вирус еще в средние века успешно расцвел, нет — но уж больно противен был уроженцу берегов вольного отца русских рек, Рифея, спертый дух кавелитской молельни. К тому же обострилось обоняние, и чуял Варфоломей, что пахнет тут — во-первых, всякой сволочью; во вторых, почему-то бобром; в третьих, родным братом Веденеем.
Если бы не застила богатырю глаза берсеркерская ярость, он, может быть, разглядел бы, как малозаметные людишки, числом то ли пять, то ли десять, но никак не более двух десятков, повели себя для толпы (в которой были рассеяны, как изюм в твороге) нетипично: они по одному стали выскальзывать из ворот молельни, по дороге с омерзением отбрасывая огрызки сладких колобков, коими еще миг назад наслаждались: на дворе у Тюрикова паслась не только его собственная паства. Эта паства была чужая, и ей было не впервые драпать. Их путь лежал за Карпогоры, в трущобы Истинного Кавеля Адамовича Глинского, их жертвенный час не настал еще — и менее всего хотелось погибать им в битве, в которой даже неправильного Кавеля никто не убьет: у них-то списки Кавелей с фотографиями всегда были под рукой, они видели, что безумный богатырь — никак не Кавель, — зато по голове если даст, то это как раз и окажется для оной головы бой «последний и решительный». Эта песня — как и песня про несчастное Муму — была не для них. Почтения к старинной песне Дуле Колобка они не знали, — и это временно их спасло.
Между тем, толпа во дворе молельни была к такому вторжению не готова. При этом — еще менее готова к бегству. Тут каждый верил, что ничего плохого случиться не может: явись чужак со злыми намерениями — шаровая молния, или Дулина Дуля, как называл ее в проповедях Борис, немедля должна была испепелить злого татя. Так что происходящее сложилось в совершенно иную схему, которой не предвидел ни атакуемый экс-офеня, ни сам Варфоломей, — толпа приняла гостя за своего, и пошла за ним, все более закипая под грохочущий псалом на мотив из «Крестного отца».
Варфоломей тем временем уже высвободил из-под киммерийского плаща-балахона всё необходимое: нож-пилу для разрезания слишком твердого металла и пудовый кистень, с цепью, с шипастой гирей на цепи. Отбиваться, пока не нужно было пока ни от кого, толпа приняла его налет за новое, самим же навигатором корабля Борисом Черепегиным организованное радение. Под бесконечные повторы «Своё-о-о Му-Му-у-у!..» — богатырь высадил дверь молельни, и ввалился в нее вместе с толпой.
Дальше достоверных сведений в документах императорских архивах нет, поэтому нам снова приходится предоставить слово старым знакомым — Очевидцу и Сивому Мерину.
<В предыдущем тексте персонажи ведут длинный спор о том — был среди осаждающих молельню бобер, или не был — и вообще: был ли бобер-то? Так ничего и не решив, они переводят к воспоминаниям>:
«Было, — сказал Очевидец, — и тогда воздвигся на грозного пришлеца из глубин корабля охранный дух, приявший на тот миг облик ужасной спаниели женского полу…»
«Врешь, — ответил Сивый Мерин, — это подбежал дух ужасной спаниелью, а дальше, по приказу отца нашего Бориса Навигатора, восстал как животная именуемое Грозным Вельблудом, ибо послушание отцу нашему от сотворения мира иметь был должен».
«Было, — не стал спорить Очевидец, — хоть не совсем так, да было. А страхолюдный Али-баба тогда вопросил у духа голосом прегромче небесного грома: «Которое сегодня число? А? Говори!..»»
«Было, — но вовсе не так, не так, — сказал Сивый Мерин»
<далее — купюра со стр. 345 по стр. 359, в которой Мерин и Очевидец ведут т. н. «Прение о дня бывшем числе», однако позднее возвращаются к теме «Крушения», и этот отрывок также интересен>:
«Было, — согласился Очевидец, но ведь и в самом корабле, когда крушил его лютый Али-баба, Сторож Врат находился, Подкавель его чин был, и никто не знает, кем он и откуда при отце нашем Борисе состоял, сказывали, что для печения колобков самых сладостных он в радениях употребляем бывал, если уж свет гаснул, а это при нашей подстанции совсем не редкость и ныне…»
«Все ты врешь, — не согласился Сивый мерин, — Это не Подкавель был, это государь Мускарито из земли взошел…»
Дальше ничего ценного в «Прении» для нас не содержится. Дьявол-спаниель (если он и не померещился толпе), очевидно, не устоял перед песней о спаниельке Муму, принявшей горестную гибель от рук глухонемого дворника, высланного за такие дела позднее к своей матери во Францию. Когда же дьявол попытался перекинуться исходным своим, верблюжьим обликом — то был немедля укрощен с помощью заклятия, без которого не обходилось в Киммерионе ни одно явление отца-основателя города, Конана Варвара. После этого лжеверблюд с визгом исчез, а из глубин молельни вынырнуло существо, всем видом своим схожее разве что с летучей мышью, — и потому немедленно принятое некоторыми особо темными прихожанами за вампира-кровососа. Был это старый мещанин Черепегин, усыновивший беглого офеню, и ныне переименованный им в «Подкавеля», или «Младшего Кавеля». Он, быть может, и хотел броситься на грудь Варфоломею, быть может, он и в ноги бы ему одновременно хотел броситься — но гипофет не позволил.
Взмахнув кистенем, грохнул он в подвернувшуюся поверхность — попросту говоря, в стену, и отломил тем самым приличный кусок белого богозаводского известняка. Камень рухнул без видимых последствий, но громко, и бобер-зубопротезист Дунстан помолился сразу обоим Бобберам, и убитому, и убившему, возблагодаряя их за то, что не угораздило его в том углу возле входа в молельню прикорнуть.
Дунстан, он же в далеком прошлом Дунька, седеющий и жизнью битый бобер, был некогда первейшим мастером по съемным протезам среди полногражданственного, равнодельфинного народа бобров, второй после людей разумной расы Киммерии, и принадлежал к богатому и многочисленному клану Мак-Грегоров. В результате сложных козней своих же сородичей по клану, враждовавших с другим богатым кланом, Кармоди, а уж заодно и с третьим — кланом озерным бобров о'Брайенов, был он выдан головою людям на судилище, побитие и побритие; был осужден и переправлен в закрыто-режимый монетный двор Римедиум Прекрасный, что располагался на правом берегу Рифея за довольно широкой протокой, отделявшей его от Земли Святого Эльма, самого восточного из сорока островов древнего града Киммериона; именно ссылкой в Римедиум обычно заменяли в Киммерионе смертную казнь. Там он влачил жалкое существование, лишь смутно, хотя правильно догадываясь, насколько скверным стало существование самих бобриных кланов, сдуру лишивших себя единственного протезиста-виртуоза. Из прозябания в пустом, давно ничего не чеканящем Римедиуме Дуньку почти случайно вызволил офеня-ренегат Борис Тюриков, тоже загремевший в узилище из-за коварства, да и из-за безумия Золотой Щуки, пообещавшей офене исполнить девять его желаний; считать щука так долго не умела, офеня же не мог толком ничего сформулировать и тратил чудеса впустую, покуда на самом последнем излете не догадался заставить щуку выполнить последнее его хотение (кто его, знает — может, это глупая рыба сочла их и за два последних, этого никто не понял): груженная серебряными монетами лодка «Кандибобер» посуху вывезла Тюрикова из Римедиума, из Киммерии — и доставила на скотный двор мещанина Черепегина прямо в Богозаводск, где у бывшего офени имелись и кредит, и солидное влияние на хозяина. В той же лодке почти случайно оказался и Дунстан; хотя проклятие Бориса и уморило все человеческое население Римедиума, но бобер-то человеком не был.
Очень скоро Борис Тюриков прибрал к рукам все хозяйство Черепегина: заставил его себя усыновить, передать первородство и все имущество, сделал двух младших по возрасту сводных братьев фактическими рабами своего сектантского толка «Колобковое упование»: доктрина в нем была обычная, кавелитская (Кавель Кавеля), но мифология восходила к наиболее укорененной офенской, к образу хитромудрого офени Дули Колобка, ничего не оставившего в веках, кроме нехитрой песенки — «Я от дедушки трах-бах, и я от бабушки трах-бах». Изобретение же формальной, обрядовой стороны для своего «корабля» взял Борис Тюриков, теперь уже Борис Черепегин, на себя. И, как всякий основатель религии, быстро разбогател, — хотя, понятное дело, до Поликрата Кальдерона Хаппарда ему было далеко, но он к этому и не стремился, ибо, как всякий опытный купец, опасался избытка везения.
Молясину Тюрикова не опознал бы и сам Кавель Адамович Глинский, бывший следователь Федеральной Службы и все еще несравненный по квалификации эксперт в данной области. Молясину Тюрикова трудно было бы поставить в коллекцию: она была живая, если не вдаваться в подробности, то составлялась она из двух человек, бегущих по кругу, придерживающихся при этом за два конца здоровенной перекладины, — и оба человека, и все присутствующие в исступленном темпе повторяли: «Я от Кавеля ушел, да я от Кавеля дошел!» Первую такую молясину составили родные сыновья Черепегина-старшего. В обязанности привезенного случайно Дунстана как-то незаметно вошла смазка центральной оси, подметание помещения радельни и множество мелких услуг, которые он оказывал неуклонно растущему числу адептов колобковского учения. Поскольку колобковцы, бегая по кругу, тратили много сил, требовалось подкрепление оных. А что же лучше годилось для этого, как не свежий, духовитый сахарный колобок, съеденный прямо во время радения? Крошки колобков доставались Дунстану, он теперь, если и не бывал сыт, то не голодал, в отличие от времен Римедиума, когда его единственным пропитанием порой служило дерево подгнивших свай причала. Чтобы совсем не впасть в безумие, Дунстан помаленьку стал делать зубные протезы людям, — по бобриной, конечно, технологии. В частности, именно Тюриков-старший, он же нынче Подкавель, носил именно его протезы, выточенные из драгоценного рога нарвала, который невежественные люди Европы многие столетия считали рогом сказочного животного единорог — невозможного уже потому, что питался этот легендарный зверь чужой невинностью, притом ее никак не употребляя в дело. Бобер в такие сказки не верил, но с Ледовитого океана рог нарвала иной раз привозили, а хозяину дома это было по карману, благо весь труд мастера Дуньки обходился бесплатно.
Дунька прибыл в Богозаводск прямо на черном «Кандибобере», и своими глазами наблюдал, как последовательно Борис Тюриков прибирает к рукам и лодку с серебром, и хозяина дома со всем его добром, как строит живую молясину, допускает к ней первых прихожан, как у прихожан меняется цвет лица, — Борис вместо привычного рациона (водки под кислую капусту) заставил народ вкушать сахарные колобки с пряностями, чем, кстати, повысил в городе рождаемость, — наконец, осознал Дунька, что забирает Борис в свои руки власть, простираемую далеко за пределы Богозаводска, о расширении ее радеет и все его последователи радеют вместе с ним. Однако сейчас Дунька раньше всех понял, что могущество, нажитое годами, рушится в один миг. Он уже некогда пережил подобное из-за межклановой склоки, ввергнувшей его из уютного зубопротезного кабинета в адские бездны монетного двора. Тогда сгинул Римедиум. Сейчас пришла очередь Колобкового Упования.
Тюриков сейчас уже был далеко; вообще-то предполагал он нападение на свой корабль со стороны сектантов-конкурентов, возможно, даже со стороны союзников, а дождался просто разъяренной толпы, требующей ответа на тургеневские вопросы; как человек опытный и к тому же потомственный архангелогородец, он знал, что в такой ситуации надо сперва делать ноги, а потом все остальное. Путь для отступления у него был плохой, строительство второго корабля в городке Малое Безупречье он едва успел начать, так что отступать оставалось только под защиту ненадежного союзника — Кавеля Адамовича Глинского. Того самого. Истинного. Ересиарха.
Погубила его между тем не столько жадность, сколько офенская любовь к порядку. Ну зачем было призывать дьявола, подчинять его, заставлять оборачиваться сукой спаниельной породы, — ведь требовалось Борису всего-то три-четыре аршина нерезаной чертовой жилы, дабы укрепить корабельную молясину! Зачем долго ловил он на Камаринской дороге ничего худого не ждущего от жизни офеней, отбирал молясины, бывших владельцев хоронил как усопших на пути, точно соблюдая обряды — а потом подолгу ругался над каждым добытым мешком, ибо то вместо молясин доставались ему трофейные японские телевизоры, то и просто пшеничная мука, то все-таки молясины, но таких видов, где чертова жила не нужна, то такие, где ее чуть: самый большой из добытых за несколько лет грабежа цельный кусок составил немногим более чем поларшина. Ну, а дьявол, которого он послал к Богдану за ненарезанной чертовой жилой, раз за разом честно возвращался, едва уклонившись от попадания в автоклав к Богдану. Дьявол был связан клятвой добыть и вернуться, однако слова «а без добычи не возвращаться» Борис произнести не догадался, и теперь дьявол знал, что покуда не исполнит он приказа и не добудет кусок жилы — да хоть из самого себя — так и будет он мотаться между Богозаводском и Арясином, словно маятник… в проруби.
Борис даже не мог выгнать дьявола, ибо в тоннах книг по наложению разных чар и наваждений не находил ни единого заклинания, которое заставило бы призванного им черта стать либо безопасно умнее, либо безвредно для хозяина сильнее, либо, на худой конец, убраться к своей собственной матери. Проще говоря — Борис не владел каталитической силой. Ни сила неверия, ни запах жареной рыбы не способны были даровать ему того, чего в нем не было изначально. Призванный им дьявол-спаниель, сам назвавший свою кличку, — почему-то звали его Выпоротком, это имя свело бы с ума Давыда Мордовкина, но тот, к счастью, не был в курсе дела, — находился вне привычной среды обитания, как бы в вечной командировке.
И однажды случилось так, что косорылые мужики-ловцы, выставленные Борисом близ Камаринской дороги в том месте, где от нее было рукой подать до Богозаводска, поймали вовсе не офеню. Наживку они использовали традиционную: ловили, что называется, на живца, точней, на голую бабу. В каменный мешок в подвале черепегинского дома был водворен бесчувственный, однако вполне живой главный гипофет Киммерии Веденей Хладимирович Иммер, которого Борис, покопавшись в памяти, вспомнил по имени. Пальцы выдавали в нем киммерийца. Мешки — офеню. Молясины при нем были почти обыкновенные: щеповские, влобовские, китоборские, еще с десяток разновидностей. Чертову жилу добыть опять не удалось. Но зато удалось добыть живого киммерийца, удалось приковать его к стене тремя цепями, за пояс и за руки, и не дать ему увидеть себя. Борис не стал убивать гипофета, как без размышлений убил бы офеню или десяток таковых. Он полагал, что держит в темнице человека, способного видеть будущее — а когда богозаводские мастера пыточных дел сказали, что ничего добиться от пленника не могут — все равно оставил в живых. Ибо полагал, что на крайний случай гипофет сгодится как заложник.
Попался Веденей на совершенной глупости, сгубила его задумчивость. Мешки его за время более чем тысячеверстного перехода, заметно полегчали. Да и странно было бы здесь, на предпоследнем отрезке Камаринской дороги, тащиться с полными мешками. Раскупали у него, точней, конечно, выменивали на общерусские деньги товар все больше недорогой: медвежатничьи молясины, стреляные, дуболомовские, богатырские, дружбонародные, словом, те, которые при обыске можно выдать за причудливую богородскую игрушку. Редко, трясясь от своей же смелости, обменщик рисковал спросить молясину еретическую, разнофигурную — живоглотовскую там, сволочанскую, китоборскую. Один раз сменяли даже щеповскую, было это у реки Суды, Веденей очень порадовался: весила подлая молясина чуть не пуд. Веденей был бы рад сбыть и вторую, но следовал офенскому закону: ничего не предлагать, чего не просят, а то предложишь человеку бумерасину, скажем — он же тебя ею по кумполу и огладит.
Устал Веденей. Пройденный им кусок России — и Великое герцогство Коми, и Архангельская губерния, и часть Вологодской, какую повидать пришлось — ничто из этого сердца его не пленило: холодно после Киммерии с непривычки, везде сплошная джипси-кола с марсианскими шоколадками, компьютерная игра в «армянский марьяж», ранняя черемша и домашняя лапша, и молясины, молясины, под каждым телевизором, в каждом школьном ранце. Переполнена была эта не очень-то перенаселенная страна нерешительными и малодушными людьми; здесь жили и не мучались, но радоваться жизни тоже не умели, здесь молились Богу и Кавелю, ждали Конца Света, Начала Света, а также и просто света — если на снабжающей электростанции случалась авария и его отключали.
В непонятное Веденей вляпался на окраине крошечного городка Нечаево-Кирилловска, в непосредственной близости от Богозаводска. За малые деньги пустила его к себе переночевать молодая вдова, малорослая, но крепкая женщина. Уложив спать обеих дочек, она погасила свет в избе, заложила ставни на костыли, умылась в сенях и через миг в чем мать родила нырнула под одеяло к Веденею. Вдова была женщина опытная, понимала, что человек с дороги и устал, даже предложила шепотом что-то насчет того, что, мол, поспи часок, все потом и вообще все путем. Гипофет хотел принять это предложение, но человек он был живой и достаточно еще молодой, хозяйка своего добилась очень быстро — и не раз. Умотала она киммерийца на совесть, особенно ее пленяли лапищи киммерийца и то, что вся она, вдова, в любой из них умещается.
Проснулся умотанный ночными кувырканиями гипофет, как можно это было предвидеть, уже в кандалах, в плену у «Колобкового упования», верной почитательницей какового ловкая вдова была уж который год. Борис Черепегин, некогда Тюриков, счел, что своего офени не бросят, что явятся его спасать — а тут-то он их и подловит.
В чем, кстати, был совершенно прав, ибо младший брат явился сюда именно за старшим — за Веденеем. Ошибался Борис лишь в оценке сил противника. О том, что без этого пленника Тюриков никаких нежеланных гостей мог бы не ждать еще десятилетия, он так и не узнал. Но родной город Бориса, Архангельск, был заложен царем Иваном Четвертым, с которого нынешний император как бы сорвал погоны — лишил почетного воинского звания «Грозный». Ибо довел тот страну до опричнины, до разрухи, до седьмой жены и до Бориса Годунова, чтобы не сказать хуже. Однако ни царю Ивану, ни экс-офене Борису не было свойственно думать о далеких последствиях принятых решений. Поэтому последствия обычно превращались в недальние и неприятные.
Так что среди полностью одуревшей толпы, которую мощными аккордами сицилийской музыки продолжал взбадривать из переулка стоявший на грузовичке кабинетный рояль, холодных голов имелось ровным счетом две, одна принадлежала Варфоломею, другая — бобру Дунстану из клана рифейских Мак-Грегоров. Среди бобров умение говорить человеческими словами не встречается, они общаются посредством свиста или языка жестов, а пишут зубами, используя как кириллицу, так и несколько собственных алфавитов, притом созданных на основе древнекиммерийского слогового письма. Однако Дунстан провел полжизни в таких небобриных, таких неожиданных обстоятельствах, что в нужный момент мог кое-что крутое и сказать. Так человек иной раз может правильно залаять, уместно мяукнуть, пронзительно красиво замычать. Но на долгую речь его, конечно, не хватит.
Дунька прибился под ногами буйствующих, обогнал Варфоломея и встал на задние лапы перед Черепегиным-старшим, он же Подкавель, коему, похоже, теперь доставалась роль козла отпущения.
— А ну вынь зубы, гад! — истошно тонким голосом заорал бобер. Ему и впрямь было жаль собственной резьбы по рогу нарвала, а тут предстояло наскоро измыслить для себя еще и доказательство того, что есть у него в жизни и ремесло. Черепегин покорно вынул изо рта обе челюсти — и это его спасло. Легким движением руки Варфоломей отбросил старика в дальний угол, где он уже не интересовал никого, а битый жизнью Дунстан убежал вместе с челюстями в противоположный, ибо торопился спрятать обе. Варфоломей поворотил перекладину молясины, стукнул лбами оцепеневших младших и движением приказал — мол, бегите по кругу.
И братья побежали. Толпа ревела и качалась, кто-то терял сознание, а Варфоломей бросился в жилую часть дома, разыскивая дорогу в подпол. Богатырей в этом доме не водилось, иначе на люке стоял бы тяжелый сундук. Варфоломею случалось еще до свадьбы носить на руках лошадей, а сил у него с той поры только прибавилось. Люк нашелся у того самого черного хода, через который четвертью часа ранее бежал в далекие трущобы к своему чудовищному покровителю экс-офеня.
Варфоломей рывком откинул люк, а потом сорвал его, как крышку с майонезной банки, и бросил за спину. Раздался чей-то вопль, но Варфоломей уже спускался в погреб. Фонаря у него не было, поэтому на втором шаге пришлось остановиться. Кто-то, — если быть точным, то академик, — богатыря подстраховывал; мощный киммерийский «дракулий глаз» лег в щепоть гипофету, и тот помчался вниз по жалобно скрипящей спирали: погреб был на редкость глубоким. Академик с интересом что-то вытащил прямо из штабеля, сложенного возле входа в подпол. Это были дорогие, тяжелые, чуть ли не лакированные дубовые вилы.
— Вилы — оружие кавелита… — пробормотал Гаспар.