118575.fb2 Чертовар - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Чертовар - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

— Настоящая, киммерийская… — пробормотал полицейский, — миусской, наверное, резьбы. Ох, не зря догадался на Рождество жареными воробьями разговеться, — вот, хотя бы увидел… Взять, что ли? Нельзя, заметят…

Полицейский принюхался, посмотрел под ноги. Похоже, здесь кого-то с мылом выкупали в коньяке. На мгновение страж закона задумался: может, такое необычное радение тут было? Как, интересно, выглядит она, эта, ну, коньясина?.. Заветная игрушка с дерущимися воробьями заградила очи его разума, спеленала весь полицейский здравый смысл. Участковый охватил вожделенный предмет обеими руками, накрыл подвернувшейся салфеткой, сам себе сказал: «Ну, Ефрем Илларионович, помогай Кавель, давай теперь Кавель ноги!» Бормоча «Мучениче Кавельче, по… помогильче!», — заложил полицейский молясину за пазуху и рванул из квартиры Глинского куда подальше, не подумав составлять акт: приставы-гибельщики непременно заметят, что святая воробьясина прилипла к рукам участкового, уж лучше с погонами проститься, чем с ней.

Только-только убрался участковый из подъезда дома на Волконской площади, как в квартире Глинского опять зазвонил телефон — долго и назойливо, терпя и сороковой звонок, и пятидесятый, кто-то пытался призвать Кавеля Адамовича к трубке. Телефон все-таки умолк, но причиной этого был примечательный факт: в будку напротив дома Глинского, стоявшую возле овощного магазина, постучал человек средних лет, нахальной и не совсем трезвой наружности, и спросил Глинскую, зачем это она и звонит и глядит в бинокль одновременно; бинокль ему не нужен, а вот телефон — весьма. Клара извинилась, мысленно выругала себя за лишнюю бдительность. Видела она, что и вытрезвительская машина убыла, и полицейский вниз по переулку рванул, так что давно пора было приступать к собственному делу. Неумело изображая, что сгибается под бременем хозяйственной сумки, Клара вошла в свой бывший дом, где надеялась не встретить никого из соседей; в этом она преуспела, — по меньшей мере, ни с кем здороваться не пришлось. Поворочала ключом, удивилась, что дверь не отпирается, случайно обнаружила, что та вообще не заперта.

Из шкафа в прихожей Клара достала две молясины, как две капли воды похожие на образец, ранее предъявленный Вероникой: на каждой баба бьет дубиной другую, тоже с дубиной. Всем ведь известно, что Кавель была женщиной, само слово-то женского рода ведь! Теперь предстояло найти еще две, именно про четыре священных круга в коллекции Глинского писал в своем доношении вахтер Старицкий, а Вероника, глава корабля, ему верила, он много лет был у нее на окладе, она его в генералы произвела, а теперь и еще повысила. Моргановцы карали за владение священной мельницей даже нетрусливых вишну-ётов, не говоря о потересознаньевцах и рядовых коллекционерах. Но предание медленной смерти возлагалось на более опытных сестер. Кларе было приказано лишь изъять молясины.

Искомые шедевры нашлись в особой застекленной горке, где владелец держал хрисоэлефантинные экземпляры — иначе говоря, сработанные из мамонтовой кости и золота. Золото шло на инкрустацию, вопреки нормальной традиции: вообще-то именно слоновой костью полагалось бы изображать белые руки Кавелей-девиц. Но тут именно руки были золотыми: слыла великомученица Кавель величайшей мастерицей на все руки, мотыгу изобрела, колесо, сеяла-пахала, скот разводила, на охоту ходила, а как явилась на нее с дубиной лютая, эта, как ее, ну, — и понеслось радение. За такую молясину, антик-обсоси-гвоздок, отдавали жизнь люди и почище бывшего супруга Клары. Вероника Моргана не могла оставить святые вещи еретикам на поругание, попади такая молясина к окаянным «ярославнам премудрым», так растопчут, осквернят, чур, чур, чур.

Теперь упаковать: весят четыре штуки немало, можно не делать вида, что тяжесть несешь; выйти из дома, дотащить до бывшей «Софии», два квартала отсюда — вот и кончен «послух», посвятит ее Вероника в настоящие сестры. Но серьезно боялась Клара, что еще по пути налетят на нее со знаменитым воплем «Лихо! Лихо! Кавелиха!» — окаянные врагини-ярославны, силища-то у них ярославская, немалая, отымут сумку, могут и убить. А не убьют, так и сама Вероника не легка на руку, и прощай тогда мечта о мире во всем мире, о долгожданном Начале Света! Клара узкими переулками засеменила прочь от Волконской, дворами бывшего Совета Министров РСФСР, потом он же музей рукоприкладства имени Ильи Даргомыжского, поскорей к Веронике, та, небось, уже струны рвет на контрабасе. Это была правда: на своем медитативном контрабасе, без которого и мантры-то в голову не лезли, Вероника Моргана с утра третий раз меняла струны, так изнервничалась.

Однако слишком долго квартира Глинского, как всякое святое место, пустой оставаться не могла. Вызвавший сразу после выстрела полицию сосед, ночной таксист Валерик, позвонил в дверь трижды, длинными звонками. Потом осторожно толкнул, — дверь, понятно, распахнулась. Кошачьей походкой вошел двухметровый таксист — в котором безошибочно распознавалось лицо кавказской национальности — в прихожую, заглянул в пустую гостиную, на кухню, в ванную, в сортир, и лишь потом заглянул в кабинет. Жадным взглядом обшаривал он стеллажи Кавеля Адамовича, искал вожделенный предмет, а найдя — рухнул на колени, точь-в-точь как стояли фигуры на искомой диковине. Точней, Кавели стояли там на коленях поочередно; этот толк кавелитов возник при толковании строки из народной песни «Может быть, и просил брат пощады у Кавеля». Пошадовцы-коленопреклонцы, от которых недавно со скандалом отложился корабль «низкопоклонцев», полагавших, что не на колени повалился Кавель, а злому брату в ноги повалился, — так вот, пощадовцы твердо верили, что Кавель перед смертью только встал на колени и кроток был до последнего мгновения. Валерик, пользуясь профессионально ночным образом жизни, нередко возил единоверцев на радения в Ясенево. Он-то знал, как люто не хватает сейчас молясин: добрую половину истребили раскольники, и хуже, эти отщепенцы отрядили тайного человека в Арясин и там заказали еретическую, невиданную доселе молясину, сразу прозванную в народе «челобитной», — ну, а крепкие в старой вере пощадовцы оказались в положении евреев после погрома. Кое-кто, конечно, кое-что уберег, но мало, мало для простого ежедневного поклонения, чего уж мечтать о правильном ежедневном — пятиразовом!..

По неказистости, по топорности фигур — как того требовала простая вера пощадовцев — Кавель Адамович таких молясин держал в коллекции всего одну. Да Валерик и не ждал найти больше, к тому же когти отсюда нужно было рвать поскорее, он-то, сосед как-никак, был тут засвечен насквозь. Но он понимал также, что покуда здесь есть хоть одна молясина, пусть вовсе непонятная, место это для кого-то свято, а потому и пусто не будет. Сделать то, чего хотел бы больше всего — сжечь всю эту ересь к чертовой матери — он никак не мог: огонь перекинется на его собственную квартиру, пожарные же, завидев столько благодати в квартире Глинского, займутся прежде всего грабежом, — в итоге его же, Валерика, квартира дотла как раз и выгорит.

Мартовский день клонился к вечеру, из ярко освещенного магазина, на который смотрели окна квартиры Глинского и лоджия, потекли ручейком люди с тыквами невиданных размеров. Сегодня владелец магазина сбывал невостребованные московским землячеством невест-украинок тыквы; видать, пошел мартовский свадебный сезон, когда бабы дают согласие, а не наоборот, потому что когда жениху-сватающемуся дают отказ, то ему тыкву выносят, «гарбуза» по-ихнему. Тыква — предмет долговременного хранения, но не вечного же, так вот, пустил их г-н Курултаев в продажу за бесценок, поштучно. В метро нынче постановлением мэрии вход с тыквами был воспрещен, предполагали, что слишком уж соблазнительно вмонтировать в них что-нибудь взрывное. Поговаривали, что скоро перестанут пускать в метро с кабачками, а там — бери выше — и с огурцами. Но на кабачки и огурцы пока не было сезона, а тыквы до метро не докатывались, из них варила кашу беднота, ютившаяся в старых домах вокруг Волконской.

Ветхая старушенция, обеими руками обнимая необъятную тыквищу, перебралась от овощного к подъезду дома Глинского, втиснулась в него, тяжко отдуваясь, без помощи лифта взобралась на третий этаж, а там, не выпуская тыквы из рук, ногой отворила дверь молясинной квартиры, вошла, и опять же ногой за собой дверь затворила. В кабинете старушенция заметно оживилась, позыркала дальнозоркими глазками по полкам и очень быстро нашла то, что хотела. «Ной, не ной — Антиной иной!» — пробормотала она, ловко приподняла заранее спиленную крышку тыквы и опустила в полое нутро овоща неприглядную для стороннего взгляда антиноевскую молясину, выполненную в виде круглого ковчега; кто знал секрет, мог приоткрыть окошко, включить подсветку, а там творилось такое, что и в порнографических фильмах показывать обычно стесняются. Старушка на разглядывание времени не имела, она дело сделала, пыль с полки шалью подмела, тыкву захлопнула — и своим ходом отбыла в переулки, прилегающие к Волконской. Очень вовремя. У подъезда с визгом затормозил шестисотый мерседес, из него вышел статный подполковник с двумя битыми змеями на погонах, потом выскочил шофер, держа объемистый саквояж. Оба, подполковник и шофер, устремились в жилье Глинского, никого там, понятно, не ожидая застать. Валерик наблюдал за ними в щелку из-за собственной двери.

Подполковник, в отличие от предыдущих визитеров, тщательно запер за собой дверь, снял фуражку и огляделся. Потом надел фуражку и откозырял своему же шоферу:

— Осмелюсь доложить, госпожа генерал-подполковник, могу приступить к выполнению приказа!

Шофер-генерал, вдали от посторонних глаз и не думавшая притворяться мужчиной, небрежно бросила подполковнику саквояж и направилась в кабинет Глинского.

— Эта… Эта… Эта… — тыкала женщина-генерал в хозяйские сокровища, те перекочевывали в саквояж. Отбор был закончен в несколько минут. Липовый шофер по незаметному жесту начальства осмотрел пепельницы. Все было тщетно, ни единой щеповской молясины не имелось. Генерал-шофер стояла посреди комнаты и сверлила подполковника-шофера взглядом, а он растерянно смотрел в окно, дожидаясь озарения.

— В прихожей! — Генерал только фыркнула. Велик щеповский корабль, не обделил Кавель подлинную щепу от Своих порубок, умные щеповцев уважают, глупые боятся: но как могла отсутствовать в знаменитом от Москвы до самого Арясина собрании Глинского щеповская молясина? Щеповская у окна должна стоять, на почетном месте — даже у атеиста, даже у еретика поганого! Кто посмел спереть без ведома?..

Прав оказался, однако, подполковник: разве что не приплясывая, вернулся он в кабинет, держа в руках две громадные и очень тяжелые молясины, такие поставить на стеллаж хозяин просто не смог бы, диаметр основания — двадцать вершков, наш русский ярд. Генерал поняла причину недолжного размещения священных предметов и мысленно помолилась за упокой души бывшего владельца; что ж, не виноват он, что не по деньгам ему было под щеповские шедевры заказать хрустальные ковчеги-поставцы. Голый-босый хозяин, даром, что Кавелем звали, ну — вредные игрушки теперь — в саквояж, а драгоценности нужно упаковать отдельно. На просторных кругах стояли атланты, кряжистые, наподобие тех, что у Эрмитажа в Питере балкончик отжимают. Каждый держал за спиной булыжник типа «орудие пролетариата».

— А походных у него что ж, ни одной? — брезгливо спросила генерал.

Подполковник повторил обыск — походные щеповские маскировались обычно под пепельницу с обсидиановым блюдцем. Но нет, некиммерийскую дешевку Глинский у себя держать брезговал. Значит — сперли. Ну, да ладно, все наши будут, упокой, Кавель, душу Кавеля-хозяина на лоне Кавелевом. Генерал, оформляя Глинского к себе «безнадежным следователем», убедилась: ни серьезных покровителей, ни связей «каких надо» у него не было. За все годы работы в Федеральной Службе этот олух не позаботился о плацдарме для отступления на черный день! Ну, упокой, Кавель… Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота, так сказать…

Подполковник достал еще один саквояж, упаковал драгоценности, и бывшее начальство Глинского покинуло квартиру. На улице генерал немедленно вернулась в мужское обличье и угодливо юркнула за руль, подполковник же степенно сел справа, и мерседес отчалил.

Свечерело почти вовсе, а поток посетителей в квартире Глинского не иссяк. Забежал на минутку техник-смотритель, спер перелетную журавлясину средней сохранности и был таков. Заявился сосед с последнего этажа, кровожадно схватил «стреляную» с пулеметами, несколько раз чихнул от поднятой пыли и вознесся домой на лифте. Мелкой трусцой добежал с рабочего места в бывшей «Софии» бывший коллега, вахтер Старицкий, уволок все три «влобовские», ибо тайно к влобовцам принадлежал, — как не примкнуть к тому, чем заведуешь? Почтальон позвонил раз, позвонил два, а потом прокрался и сунул себе в сумку драгоценную и загадочную «сизокрысину», предмет поклонения чуть ли всех сотрудниц Трехгорбой Мануфактуры. Наконец, почтенный господин Курултаев пришел из своей квартиры над овощным магазином: он целый день следил в бинокль и в зеркало, и вот теперь, выждав нужное мгновение, лишил коллекцию Глинского возможности бороть кого бы то ни было духом китьим. Из-под рухляди в лоджии вынырнул лысеющий акробат, размассировал затекшую за сутки выжидания поясницу, спрятал на груди под трико «душеломовскую» и, как пришел через лоджию, так через нее и сгинул. Поток посетителей не иссякал до позднего вечера, чуть не последними из музея Даргомыжского приходили «духорусские спасателевцы», обе женского рода — и ничего себе.

Когда полки Глинского стали напоминать советскую библиотеку, по которой прошлась цензура, явился гость, визита которого никак не робкий Кавель Адамович, глядишь, перепугался бы. Пришел тот самый негр, душераздирающие фотографии чьего раздолбанного черепа все еще валялись на столе в кабинете. Негр был в куньей шапке, он ее в прихожей сунул в собственный карман, и никаких повреждений на его черепе как будто не имелось. Негр вкусно закурил толстую сигарету, обозрел полки, покачал головой, поцокал языком. Неторопливо произнес несколько выразительных ругательств на английском, испанском, русском, двух креольских и одном не известном науке языках. Потом развернул два холщевых мешка и, взметая пыль, стал загружать молясины в мешки почти без разбора, однако при этом точным офенским жестом заворачивая каждую в заранее приготовленный кусок оленьей замши.

Полки опустели прежде, чем заполнился мешок. Негр прикинул на вес, вернулся в прихожую и открыл шкаф-запасник. Все повторилось: сигарета, ругань, цоканье, но теперь молясины под завязку заполнили оба мешка. Негр докурил вторую сигарету, аккуратно завернул окурок в замшу и опустил в карман. Потом закинул мешки за плечи и удалился прочь, не привлекши ничьего внимания, — потому что Валерик давно отбыл на ночную работу в Ясенево.

Наступила пауза — больше у Глинского взять, кажется, было нечего. Прошло с четверть часа — и длиннопалая рука в шевровой перчатке аккуратно приотворила многострадальную дверь; в прихожей возник человек, ни на кого из прежних не похожий. Он был высок, массивен, длинноволос, — ни тени хмеля, в котором он несколько часов назад стучал в телефонную кабинку Клары Глинской, не сохранилось в его лице. В пальцах, желтых от никотина, поздний гость вертел почтовую квитанцию. Оглядев квартиру, он убрал квитанцию в нагрудный карман. Ни полки из-под молясин, ни пустые комнаты его не заинтересовали, он прошел на кухню.

— Размерзай! — резко, с самым неуловимым из возможных акцентов приказал он треске на столе. Рыба послушно нагрелась и потекла ручьями. Выждав несколько минут, гость вырвал у рыбины глаза: к мизинцам на его перчатках со стороны подушечек были прикреплены крючки наподобие коготков. Глаза рыбы оказались крохотными трубками, на каждой поблескивал объектив. Один из них весь день смотрел на входную дверь, другой — в кабинет.

— Отлично! — сменив акцент, по-московски сказал гость и спрятал трубочки в карман на рукаве. Затем деловитый гость вернул не вполне отмороженную треску в морозильник и прибавил мощности. Так скорей замерзнет, еще пригодится, может быть, хотя нормы хранения и нарушаются. Да и какое хранение!.. Гость в перчатках быстро исчез, его-то начальство надолго не отпускало. Квартира опять опустела.

Теперь осиротевшее помещение не тревожили ни телефонные звонки, ни гости, и время шло к двенадцати, когда в квартире появился последний посетитель. Это был мальчик лет десяти-двенадцати, одетый в не столь давно восстановленную на Руси гимназическую форму, с перетянутой широким ремнем талией, с игрушечной шпагой у левого бедра. Мальчик погулял по квартире, заглянул в пустой холодильник, где с лютой скоростью задубевала одинокая треска, лишенная к тому же органов зрения, — а потом выдвинул ящики письменного стола. В нижнем он обнаружил нечто, упущенное всеми предыдущими гостями. Вырезанная из любимого киммерийскими мастерами дерева-эндемика, миусской груши, плодами которой откармливают рифейских раков близ полярной реки Кары, была отставлена Глинским в этот ящик единственная молясина в коллекции, которую он не смог ни понять, ни идентифицировать с каким-либо кавелитским толком. Диск из горного хрусталя, чертова жила, сама драгоценная древесина — ничто не поясняло сюжета молясины, на которой виртуозно вырезанные фигурки бобров, замахнувшихся друг на друга бревнами, казалось, вот-вот расколошматят друг друга. Такая молясина подразумевала обожествление бобра, что ли, или, быть может, такой молясиной пользовались бы сами бобры — будь они не только существами мыслящими, но и кавелитами. Однако в фольклоре на этот счет Глинский не отыскал совсем ничего.

Мальчик нежно погладил дно молясины, потрогал фигурки, хранившие следы нечеловечески искусной обработки. Молясина перекочевала в ранец к мальчику, тот надел его, убедился, что трофей не бултыхается, и тихо вышел из бывшего дома Глинского, а с последним ударом курантов на Спасской башне исчез в воротах близлежащей типографии «Богатый пролетарий».

Настала ночь. Москва радела больше и усердней обычного.

3

Хотя по-прежнему не верил ни в Бога, ни в черта и вообще ни во что на этом белом свете.

Г. Гарсия Маркес. Осень патриарха

— Бухтарму выпушить семижды, — уверенно диктовал Богдан. Привычные к письменным принадлежностям, давно уже не крестьянские пальцы Давыда Мордовкина сновали вовсю, чертовар обучил его держать по авторучке в каждой руке. Левой Давыд заносил в амбарную книгу инструкцию по разделке отловленного сегодня черта, правой вписывал в блокнот цифры. Чертовар был строг в отношении бухгалтерии, однако надувать его Давыд не помышлял, всего лишь боялся что-то упустить. — Материал средний, вешняк пошел, так что шкуру снимем и сразу к Варсонофию в дубильню по второму способу: в тринадцать недель. Пиши окрасы. От рогов ниже: муругий в огненность. Шея чешуйная, однако звенца мелкие, на панцирь не годятся. С перламутровым отливом. Снять самою тонкою цыклею, просушить, пойдут на бижутерию. Кожа — юфть. Гребень хребтовый щетинный, отвалить, выпушить семижды… Записал? Семижды. С гребня берем чистый, хороший гужевик. На упряжь заказов нет, пойдет на портупеи. Гривенка под шеей обвислая, желтоватая, третий сорт. Вся сразу в зольник, пусть шерсть отойдет. Окатку с его щетины возьмем… — чертовар задумчиво помусолил шерсть на животе обезумевшего от страха черта, — окатки тут щетки на три. Но больших. Запиши, потом проверю. С иного и на щетку не нащиплешь. Кислую шерсть пустить в набивку. Гарнитур Палинскому ко дню ангела надо? Надо. На два кресла хватит. Ну, со шкурой все.

— Выпоротка нет? — задал Давыд привычный вопрос.

— Ох, — вздохнул Богдан и сунул руку черту в живот. Тот завыл адским голосом, но в этой мастерской слыхали и не такое.

— Нет, Давыдка, нет. Пустой. Выпороток с вешняка — штука редкая.

— А во мне как раз вешняк сидел! И с выпоротком! — с тихой гордостью ответил Давыд, продолжая писать обеими руками.

— Ну… Везет иногда, но не каждый день. Хорошо бы, конечно… Словом, давай дальше, взвешиваю.

Обыденным жестом чертовар вскинул левую руку к потолку и направил на пленного черта средний палец. Черт, во имя удобства промышленного описания подвешенный в пентаэдре вниз рогами, вверх копытами, повинуясь воле Богдана, рухнул всей тушей на дряхлеющие вагонные весы. Электронике не верили ни мастер, ни подручный, да и не стала бы она в этом помещении работать, гири приходилось грузить вручную. Но Давыд привык. Это только мозгами трудно ворочать, гирями легче.

Помещение, в котором пребывали сейчас два человека и один черт, давно, с самых первых опытов Богдана Тертычного, называлось просто: чертог. И звучало хорошо, и назначению соответствовало. Сюда Богдан вызывал чертей на опись, на завес, на обмер, тут же чаще всего происходил забой черта; тут же, если экземпляр попадался не очень крупный, Богдан его и беловал: свежевал, отделял сало, вынимал драгоценные выпоротки, своеобразную «чертову каракульчу». Черти, как убедился Богдан за много лет, были плесенью мира сего, скотами бесполыми, уж никак не живородящими; наука справедливо полагала, что черти не размножаются вообще, что число их неумножимо в принципе — хотя конечно оно пока что весьма, весьма велико. Но порой при вскрытии одного черта в нем обнаруживался другой, эдакий эмбрион-бесенок, скорей всего симбиот черта или просто паразит, однако поиски причин такого явления к чертоварению как промыслу никакого отношения не имели. Важно было то, что выпоротки отличались чрезвычайно высокими качествами как шкуры, так и меха, и чешуи, и рога, и копыта, и хвостового шипа. Богдан предполагал, что выпороток издыхает в момент соприкосновения с его собственной силой — силой неверия — ибо очень слаб от природы: живые не попадались ни разу. Но опять-таки теория Богдана не интересовала, как и вообще не интересовало в чертях ничто, кроме того, что с них как с дарового и бесхозного скота, можно содрать шкуру-другую, вытопить жир, вынуть и высушить кишки, разварить на клей мездру, рога и клыки отдать в резьбу, обратить кости в клей и золу, вытянуть жилы — ну, а что останется, то заложить в автоклав, протомить неделю и получить в итоге три фракции АСТ, Антисептика-Стимулятора Тертычного. АСТ-3 являла собою черный осадок, мазь, гарантирующую вечное заживление копыт, автомобильных шин и танковых гусениц. АСТ-2 была средняя, ярко-лиловая фракция, бальзам беспримерной вонючести, многоцелевой лечебный препарат, основную часть функций которого Богдан держал в секрете, а продавал редко, неохотно и очень дорого. Наконец, безвидная АСТ-1 представляла собою нечто такое, чему единственному (!) за все годы чертоварения Богдан так и не нашел никакого применения. Субстанция представляла собой чистую эманацию зла. Правда, русские сатанисты подъезжали к мастеру так и эдак, предлагая за эманацию и деньги, и любые услуги — им «зло как таковое» очень было желательно.

Но деньги Богдана интересовали в десятую очередь, на все чертовские товары спрос был всегда выше предложения, а услугами его бесплатно обеспечивали частные клиенты. После десятого со стороны сатанистов захода насчет эманации, притом с угрозами, с присылкой пластиковой бомбы, Богдан озлился. Проверил сатанистов — не сидит ли в них бес-другой, ни черта не обнаружил и приказал прийти за окончательным ответом в полночь полнолуния. А когда те пришли, спустил на них Черных Зверей. Всех шестерых.

Увидев в лунном свете силуэты шести огромных, с высокую лошадь ростом, борзых собак, сатанисты помчались от Выползова по бездорожью с той скоростью, на какую были способны. Звери гнали их до самой Волги, а там оставили, проследив, чтобы до середины реки сатанисты доплыли и назад не повернули. Больше никакие сатанисты Арясинщину не тревожили, но Богдан взялся за проблему скапливающейся эманации зла капитально. В помещении, смежном с чертогом, он установил компактный, но вечный пентаэдр силового поля, в центр которого поместил старинный лазурный унитаз — на его дне еще сияла золотыми буквами надпись «UNITAS», название фирмы, произведшей сие фарфоровое чудо в конце прошлого века и давшей название всем подобным предметам. В этот унитаз он и сливал безвозвратно всю АСТ-1, местом конечного стока определив «то, откуда черти берутся», — не будь Богдан атеистом, он бы знал, что сливает остатки чертей прямо в ад, но в ад чертовар не верил. Он видел, что эманация исчезает безвозвратно и был тем доволен, потому что ничего лишнего в хозяйстве не терпел.

— Тяжелый, сволочь, — сказал Давыд, закончив грузить гири. — Хоть бы меховой был, хоть бы на ковер годился. А то — средний сорт. Без шести золотников четыреста семьдесят девять пудов. Почти семь тонн восемьсот сорок пять…

— Ладно, ладно, — оборвал чертовар подручного, европейские меры он не любил и пользы в них не видел, — сам вижу, что большой. Беловать прямо здесь. Живьем. Скажи Варсонофию, чтоб деготь готовил, квасцы тоже, зола у него всегда есть.

— Ы-ы-ы-ы-ы-ы! — взвыл черт, осознавший только теперь, какую участь уготовил ему Богдан. — Золотые горы! Реки, полные вина! Гурии! Свежие гурии! Невинные! Отпустите! Свежие гурии!

Богдан не обратил на вопль ни малейшего внимания, он готовил стеклянные перчатки, без которых за разделку не принимался. Давыд же с нескрываемым интересом слушал черта, далеко не каждая туша имела наглость подавать голос в присутствии Богдана.

— Гы… — выдохнул Давыд, — Надо же… Говорить умеет…Богдан Арнольдович, а что такое гурии?

— Гурии, гурии… Кашу из них варят. Гуриевскую, знаешь такую? Да не слушай ты его, он же скотина несмысленная. Закончим, тогда поди, с козой побеседуй, в ней ума больше. А лучше всех разговаривает вообще индийский скворец, майна, тысячу слов знает. Ты, Давыдка, знаешь тысячу слов? Ты посчитай на досуге. Держи корыто!

Мановением пальца Богдан вновь поднял черта в воздух, заломил ему хвост к рогам и вывернул так, что самой нижней частью забиваемого чудовища оказалось морщинистое горло. Давыд столкнул по наводящему рельсу корыто: чертова кровь, «ихорка», обработанная кипячением и процеживанием, высоко ценилась как смазочный материал и в авиации, и в молясинном промысле.

— Свежие гурии! — в последний раз завизжал черт и смолк: молниеносным движением Богдан рассек ему горло. Коричневая, дымящаяся, как горячий навоз, жидкость хлынула в корыто и быстро его наполнила. Давыд подвел второе, но туда натекло мало, только дно прикрыло. Богдан недовольно поморщился.

— Вот и здоровенный, вот и живым белуешь, а малокровный. Меньше нормы. Сколько тут, Давыд?

— Шестьдесят один пуд… И несколько золотников. Дайте ему повисеть, Богдан Арнольдович. Может, еще стечет.

Богдан согласился. Черт с перерезанным горлом был все еще жив, умереть ему чертовар не собирался позволять до тех пор, пока не будет снята шкура с мездрой, чтоб замездрину не повредить, не то все труды насмарку. Еще не отделено сало, не вынуты и не смотаны кишки и многое другое, работы до вечера. Забивать черта до этого момента Богдан не считал нужным: черти не животные, общество защиты кошек за них не вступится, уж подавно они не люди, поэтому вивисекцию Богдан считал глубоко оправданной. И шкура, и жир живого черта были не в пример качественней тех же продуктов, взятых от черта мертвого.