11860.fb2
— Это сон! Это сновидение. И шесть месяцев не прошло — это иллюзия. Я сплю. Надо просто проснуться.
— Но вы не спите, мистер Кепеш. И вы знаете, что не спите.
— Не говорите так! Не мучайте меня! Разбудите меня! Хватит! Я хочу проснуться!
В течение многих дней — или, думал я, мгновений, казавшихся в этом кошмаре днями — я изо всех сил пытался проснуться. Ко мне приходила Клэр, приходил мой отец, приходил мистер Брукс — иногда по утрам он просто похлопывал меня по соску, чтобы разбудить. Пробудившись, я в первые мгновения представлял, что бодрствую и что я огромная женская грудь, но потом с ужасом понимал, что пробудился не от сна, а от сна в моем кошмарном сне и что я был по-прежнему Дэвид Алан Кепеш, спящий. Это же сон! Прекратите меня мучить! Разбудите меня! Я выл и проклинал моих тюремщиков, хотя, конечно, если это и был сон, то я проклинал тюремщиков, которых сам и выдумал. И все же я проклинал их всех: Клэр, ты холодная бесчувственная сука! Отец, дурень бестолковый! Мистер Брукс, садист-педрила! Клингер, лжец проклятый! Гордон, безмозглый дурак! Я проклинал зрителей на амфитеатре, который я вообразил за стеной. Я проклинал телемехаников с телестанции, которую я вообразил — ах, любопытные носы, бессердечные любопытные твари! — и так далее. Наконец, боясь, что моя расстроенная нервная система не выдержит зверского напряжения этой психической атаки (да, именно так я и заставил их выражаться), они решили дать мне сильный транквилизатор. О, как я выл тогда!
— Уроды! Преступники! Негодяи! — орал я, погружаясь в волны наркотического расслабления, когда они волокли меня, барахтающегося и вопящего, из моей темной камеры в каземат еще более темный, в абсолютную тьму, и заковывали в тяжкие оковы…
Очнувшись, я впервые сознал, что сошел с ума. Я не спал. Я был сумасшедшим. И не будет никакого чудесного «пробуждения», этот кошмар не исчезнет, и я утром не вскочу с постели, и не пойду чистить зубы, и не вырулю на лонг-айлендскую автостраду, и не помчусь в университет; если что и случится (и я молил Бога, что что-то обязательно должно случиться и что я не совсем безнадежный), то это будет долгий путь обратно, медленное выздоровление, обретение вновь былого душевного здоровья. И конечно же, первым, самым главным шагом к выздоровлению было осознание того факта, что мое превращение в грудь, моя жизнь в качестве груди есть не что иное, как бред сумасшедшего.
И теперь я себе представить не мог, как и отчего я умудрился повредиться умом. Вспомнить, что предшествовало этому абсолютному шизофреническому коллапсу, я был не в состоянии, но моя новая гипотеза тем не опровергалась, ибо что бы ни послужило причиной моего умственного расстройства, эта причина, видимо, была настолько ужасающей, что я был вынужден вычеркнуть ее из памяти. Так может быть, я просто нахожусь сейчас в палате сумасшедшего дома, пребывая в глубоко бредовом состоянии? То, что я неспособен ни видеть, ни различать вкусы и запахи, едва слышу, не владею своим телом и разговариваю с окружающими так, словно мои голосовые связки погребены глубоко в жировой массе моего тела, — разве подобные симптомы совсем неизвестны современной психиатрии?
Но, рассуждал я, если все обстоит именно так, почему же тогда доктор Клингер — а то, что это именно доктор Клингер, я не сомневаюсь: должен же я не сомневаться хоть в чем — то, если уж я решил найти точку опоры, и я верил в его выговор с легким акцентом, в его прямоту и простецкое чувство юмора как в доказательство того, что по крайней мере он — это реально… Так вот, почему же тогда доктор Клингер настаивает, что мое выздоровление зависит от умения сохранять присутствие духа, несмотря на весь кошмар случившегося, и что путь к этому выздоровлению лежит через отказ от моего прошлого самоощущения. Ответ был ясен: доктор Клингер говорил совсем не то. Вследствие своей болезни я воспринимал его слова, простые и ясные, каковыми они и были на самом деле, и наделял их смыслом, прямо противоположным тому, какой он в них вкладывал.
Когда он, как обычно после обеда пришел меня проведать, я собрал всю свою знаменитую волю в кулак, набрался решимости и доходчиво рассказал ему о сделанном мной в то утро открытии. Я с радостным облегчением расплакался, все ему поведав: я был слишком возбужден своей речью. Иногда во время лекций в университете слышишь самого себя как бы со стороны: как говоришь ритмическими периодами, с равномерными паузами, заключая свои идеи в красиво построенные фразы, которые распределяешь по точно выверенным абзацам, и бывает трудно поверить, что вот этот обращающийся к аудитории притихших студентов златоуст и песнопевец каких-нибудь полчаса назад задурял им голову невразумительными литературоведческими спекуляциями, облаченными в бессвязные словеса. Теперь представьте себе, как трудно было мне сопоставить свой собственный размеренный голос, свою речь, обращенную к слуху доктора Клингера, с завываниями безумца, задурманенного транквилизаторами, коим я выглядел неделю назад. Если я и сейчас был сумасшедшим — ведь если я все еще женская грудь, значит, я все еще безумен, то я без сомнения один из самых красноречивых и здравомыслящих пациентов моего отделения.
Я сказал:
— Любопытно, визит Артура Шонбруна заставил меня заключить, что я на правильном пути. Как же я мог поверить в то, что Артур придет сюда и расхохочется? Как я мог принять эту вопиющую параноидальную чушь за правду? Вот уже месяц, как я проклинаю его и Дебби, и все это бессмысленно, потому что если и есть кто-нибудь в этом мире, кто способен сохранить самообладание в подобной ситуации, так это — Артур.
— Ему что, чужды простые человеческие слабости, этому ректору?
— Я вам отвечу — да! Ему чужды простые человеческие слабости.
— Ну и ловкач же он в таком случае!
— Нет, он не ловкач, тут как раз все наоборот. Дело в том, что я — безумен. Я все это придумал. Вот и все!
— А как же записка, его записка, на которую вы так лихо ответили? Записка, от которой вы взвились как ужаленный?
— Мои параноические бредни.
— А пластинка?
— О, а вот это — реально. Это в духе Дебби. Да, да, вот теперь я вижу всю разницу между реальным и воображаемым, между бредом сумасшедшего и тем, что на самом деле произошло. О, вон она, разница, уж поверьте мне. Я сошел с ума, но теперь-то я это знаю!
— И что же, по-вашему, заставило вас, как вы выразились, «сойти с ума»? — спросил доктор Клингер.
— Не помню.
— Но у вас есть хоть какое-то предположение? Что могло заставить такого человека, как вы, оказаться жертвой такой изощренной и непреодолимой иллюзии?
— Я говорю вам правду, доктор. Я просто не знаю. Во всяком случае, пока не знаю.
— Вам ничего не приходит на ум? Совсем ничего?
— Ну, то, что приходит на ум — сегодня утром вот пришло на ум — не кажется мне достаточным или убедительным.
— И что же это?
— Я хватаюсь за последнюю соломинку. Я подумал: «У меня это от литературы». Это все от писателей, которых я преподавал. Они заразили меня своими идеями. Не сочтите это за мою причуду, но я думаю, что во всем виноват мой курс европейской прозы. Я каждый год читал лекции о Гоголе и Кафке — лекции о «Носе» и «Превращении».
— Да, но многие преподают «Нос» и «Превращение».
— Но, быть может, — сказал я иронически, — не все принимают это все так близко к сердцу, как я.
Он засмеялся.
— Я — сумасшедший, не так ли? — спросил я.
— Нет.
Это меня удивило — но лишь на мгновение: я подумал, что он сказал «Да» и тотчас придал его словам обратный смысл — так образ внешнего предмета появляется на ретине глазного дна в перевернутом виде.
— Вот что я хочу вам сказать: хотя вы и ответили «Да» на вопрос, сумасшедший ли я, я слышал, что вы произнесли: «Нет».
— А я и сказал: «Нет». Вы не сумасшедший. И вы не во власти бредовой иллюзии или, во всяком случае, не были до сих пор. И вы не пережили, как вы говорите, «шизофренический коллапс». Вы — женская грудь, своего рода. Вы отважно старались приспособиться к этому таинственному несчастью. Я могу понять ваше искушение, даже необходимость, если хотите, поверить в идею, будто все это — сон, галлюцинация, бред или наркотический кайф. Но это не так. С вами случилось нечто необычное. А прямая дорога к безумию — мистер Кепеш, вы меня слышите? — прямая дорога к безумию — это притворяться, будто ничего не произошло. Уверяю вас, очень скоро это самоутешение пройдет. И я хочу отвратить вас от этого ложного пути, пока вы не зашли слишком далеко. Я хочу, чтобы вы выбили из головы мысль о том, что сошли с ума. Вы не сумасшедший и думая обратное, вы причините себе только страдания. Безумие — не выход, ни воображаемое, ни реальное безумие.
— Ну вот, я опять все понял в обратном — смысле. Я изменил смысл сказанных вами слов на прямо противоположный.
— Нет, вы поняли все правильно.
— Позвольте тогда спросить, вам не кажется резонным предположить, что мой бред вызван многолетними занятиями прозой этих писателей? Я имею в виду, если отбросить конкретную травму, приведшую к моему превращению?
— Но у вас не было никакой травмы психологического порядка, и это, как я уже вам сказал, не бред.
С приятной для меня иронией — вот оно свидетельство здоровья! здоровья! — я сказал:
— Но если бы это было так, доктор Клингер — ибо как я вас понял, вы вновь повторили, что это не бред — если бы это был бред, тогда вы смогли бы увидеть некую связь между такого рода галлюцинацией, жертвой которой я стал, и тем воздействием, которое оказали на мое воображение Кафка, Гоголь или Свифт? Я имею в виду «Путешествия Гулливера», которые я тоже преподавал в течение ряда лет. Доктор Клингер, вы меня понимаете? Возможно, если мы будем продолжать в том же духе, говоря о моей болезни в гипотетическом плане…
— Я снова повторяю: у вас нет болезни психического свойства. То есть до сей поры не было. Вы пережили шок, панику, ярость, отчаяние, вы потеряли ориентиры, испытали глубокое чувство беспомощности и одиночества, у вас была тяжелая депрессия, но каким — то чудом вы пережили все это, и сейчас у вас нет признаков того, что я бы назвал болезнью. Даже когда ваш старый друг ректор появился здесь и у него случился приступ смеха. Это вас потрясло. Это вас до сих пор потрясает. Вы этим были выбиты из колеи. Что ж тут удивительного? Я знаю, что это слабое утешение, когда вам говорят: мол, вы — личность со слабым «я» и с вами нужно обходиться бережно. Вам было противно слышать этот хохот, пусть даже этот смех был вызван не столько вашим видом, сколько неуверенностью этого человека в самом себе, которая скрывается под покровом его вальяжности и элегантного костюма. Вам не привиделся визит Артура Шонбруна, мистер Кепеш, вам не привиделось все то, что с ним произошло в этой палате. Это произошло. Вы притворяетесь наивным, когда вы описываете его поведение как «невозможное». Вы куда более тонко разбираетесь в человеческой натуре. Ведь вы начитались Достоевского!
— Мне повторить то, что, как мне почудилось, вы сказали?
— Нет нужды. То, что вам почудилось — вы услышали. Хватит, мистер Кепеш, — чем скорее вы прекратите, тем лучше. Вы же сами сказали, что все это литературные выкрутасы, которым вы предаетесь из какой-то причуды, все эти Гоголи, Кафки и так далее. Это причинит вам немало неприятностей, если вы будете продолжать в том же духе. Если вы будете. Развивая подобные мысли, вы настолько ослабите контроль над собой, что очень скоро вы возбудите в своем сознании подлинно м необратимо бредовые мысли — в точности такие же, как те, что вы сейчас сами себе приписываете. Вы понимаете меня, мистер Кепеш? Вы умный человек, у вас могучая сила воли, и я прошу вас прекратить немедленно эти фантазии.
Оно было невыносимо, это воображаемое словопрение, но я уж больше не думал, что возвращение назад, к началу будет столь же простым делом, как пробуждение от дурного сна. Это будет адом, но что тот ад в сравнении с нынешним?
— Доктор Клингер! — закричал я. — Выслушайте меня — это меня не сведет с ума! Что бы это ни было, это не сведет меня с ума — ни в коем случае! Я буду бороться! Клянусь вам, я буду бороться, пока не выкарабкаюсь из этого! Я больше не буду коверкать смысл услышанного! Я буду слышать только то, что вы мне говорите! Вы слышите, доктор? Вы понимаете то, что я вам говорю? Я не смирюсь с этим бредом! Я не буду его пленником! Я не буду его жертвой! Вы добьетесь от меня понимания. Не ставьте на мне крест! — умолял я. — Вы слышите меня? Вы меня понимаете? Пожалуйста, не ставьте на мне крест! Не думайте, что я конченый человек! Я сброшу этот панцирь и стану опять самим собой! Стану!
Теперь все дни были целиком и полностью посвящены попыткам понять точный смысл того, что мне говорили врачи, мистер Брукс, Клэр. Это требовало от меня беспрестанного напряжения воли, настолько изнуряющего, что к ночи мне казалось: легкого детского выдоха достаточно, чтобы задуть хрупкое трепещущее пламя памяти, ума и надежды, все еще называвшее себя Дэвид Алан Кепеш.
Когда в воскресенье мой отец приехал навестить меня, я сообщил ему хорошие новости, хотя и был уверен, что доктор Клингер и Клэр уже сообщили ему обо всем. Я радовался как ребенок, выигравший хлопушку в лотерею. Я сказал ему, что уже не верил, будто я — женская грудь. Хотя я еще не был в силах отринуть физические представления, сопровождавшие мою галлюцинацию, в течение дня я избавлялся от психического заблуждения. Каждый день, каждый час я ощущал, как возвращаюсь к себе прежнему, и я уже мысленно рисовал себе тот день, когда снова войду в университетскую аудиторию и буду разбирать со студентами прозу Гоголя и Кафки вместо того, чтобы страдать от противоестественных трансформаций, которые эти писатели выдумали для персонажей своих знаменитых повестей. Поскольку мой отец мало что смыслит в художественной литературе, я взахлеб, как школьник, рассказывал ему о том, как в шедевре Кафки в одно прекрасное утро Грегор Замза проснулся и обнаружил, что превратился в чудовищного жука. Я вкратце изложил ему содержание «Носа» — как герой повести просыпается утром и обнаруживает пропажу собственного носа и отправляется на его поиски по всему Санкт — Петербургу, помещает в газете объявление с просьбой вернуть пропажу, пока, наконец, нос не водружается опять на лице столь же странным образом, как и исчез. (Я слышу, как он про себя бормочет: «И ты преподаешь эту чушь в колледже?») Я объяснил ему, что до сих пор не могу припомнить, какая травма послужила толчком для моих несчастий, это было настолько ужасно, что я даже теперь просто-напросто теряю слух, как только врачи пытаются напомнить мне об этом. Нужно время, сказал я ему, немалое время, но сейчас, во всяком случае, я на верном пути. Я начал движение, я собрал в комок всю свою решительность. Я объяснил ему, что какова бы ни была травматическая причина — чтобы забыть о ней, я ухватился за наиболее подходящую идею — гоголевско-кафкианскую фантазию о физической трансформации, о которой я рассказывал своим студентам за неделю до этой катастрофы. И вот, с помощью доктора Клингера, я пытался понять, почему же я вообразил себя именно в виде женской груди. Какой бурный хаос вожделения и страха воплотился в этой примитивной идентификации с объектом детских мечтаний? Какие неутоленные аппетиты или древние переживания, какие события из моего далекого прошлого могли сшибиться так, чтобы породить этот чудовищный бред, столь же прекрасный, сколь и классически простой? И чем объяснить мою «маммарную зависть», которая, по-видимому, и вызвала это экстравагантное перевоплощение. Может быть, я был типичным американским ребенком, который насмотрелся цветных вклеек в «Плейбое»? Или же это было внутреннее томление, глубоко во мне затаившееся, подсознательное желание быть абсолютно беспомощным, быть гигантской безмозглой глыбой пещеристого тела, желанного, немого, пассивного, неподвижного, висящего — словом, похожего на женскую грудь. Или представьте себе это как своего рода спячку, как долгий зимний сон во глубине горных массивов женской анатомии. Или вообразите себе эту грудь как мой кокон, подобный той суме, в коей я плавал по водам утробы моей матери. Или, или… я сбился, и он уже перестал меня понимать, да и сам я перестал себя понимать, ибо все это было лишено всякого смысла — но кто бы мог внятно объясниться о таком феномене? Итак, я гунявил своему папочке что-то идиотское и под конец снова расплакался от радости. Без слез — но я плакал. А где же мои слезы? Когда я снова почувствую их на своих щеках? Когда я почувствую свои зубы, свой язык, свои пальцы на ногах?
Мой отец долго сидел молча. Может быть, подумал я, он тоже плачет. Потом он приступил к своему традиционному рассказу о событиях за неделю: дочка такого-то забеременела, сын такого-то купил дом за сто тысяч, мой дядя снабдил продуктами свадьбу сына младшего брата Ричарда Такера.