119034.fb2
'А из нашего окна Площадь Красная видна! А из вашего окошка только улица немножко…'
Так, кажется, у дедушки Михалкова написано?
Из моего окошка видны переулки и сады Таганского холма, икрящиеся золотом в утреннем летнем солнце маковки аж двенадцати церквей (Вот уж поистине — 'сорок сорокОв') и сине-зеленую опушку пригородного леса вдали.
Евангелический полевой госпиталь располагается между улицей Воронцово Поле и Грузинским переулком, в который и выходит окно моей палаты.
В Москве начало августа.
Я сижу, облокотившись на подоконник и подпирая голову руками.
Яркий солнечный луч греет мое левое ухо, играет в гранях стакана с минералкой, стоящего на столе и размечая белую скатерть теневой клеткой от оконной рамы.
Страшно хочется за окно: посмотреть эту волшебную 'старую' Москву!
Пройтись по узким извилистым улочкам и переулкам, выискивая знакомые по прошлой 'будущей' жизни места.
Послушать незнакомую мне какофонию звуков, вдохнуть аромат эпохи…
Нельзя — режим потому что…
Я посмотрел на мирно спящего на соседней койке Генриха…
Мой друг постепенно выздоравливал — ему уже несколько дней колют какой-то чудодейственный противовоспалительный препарат с эпическим названием 'Панацеум'.
Типа лекарство от всех болезней.
Судя по тому, как шло заживление столь беспокойной для Литуса шрапнельной раны — под этим именем скрывался 'Пенициллин'.
Которого в это время, теоретически, быть не должно…
Если мне не изменяет память, его открыли году эдак в 1928, а применили и вовсе — в начале сороковых…
Хотя, я не врач — мало ли что эскулапы там изобрели…
* * *
Наше прибытие в Москву было обыденным и долгожданным.
Все-таки ехали почти четверо суток: это вам не скоростной поезд конца ХХ-го века… Постоянные остановки на стрелках и перегонах, а ведь паровоз надо еще и бункеровать углем, заправлять водой. Так что скорость передвижения, прямо скажем — не впечатляла.
Перед отъездом из Варшавы я послал санитара на телеграф — сообщить отцу на завод о моем скором прибытии. Только вот дату не указал — ибо сам не знал, сколько времени придется провести в пути.
А вот обыденность испарилась сразу после начала разгрузки.
К железнодорожной платформе с противоположной стороны подошел самый, что ни на есть настоящий трамвай с красным крестом вместо номера, в который санитары начали резво перетаскивать раненых.
Сказать, что я был в изумлении — это ничего не сказать!
Санитарный трамвай!!!
Охренеть!!!
От самого Александровского (Белорусского) вокзала мы проехали сначала по Тверской-Ямской, а потом по Садовому Кольцу.
Я, прильнув к окну, с интересом рассматривал мелькающие за стеклом здания и магазины, пешеходов и усачей-городовых, пролетки и редкие автомобили.
Людей на улицах почти не было: девять часов вечера по этим временам — поздний вечер.
Наконец трамвай остановился напротив усадьбы Усачевых-Найденовых, недалеко от Яузы. Оставшиеся полсотни метров от трамвайных путей на Земляном валу до дверей госпиталя в Грузинском переулке кто-то добирался сам, а кого-то тащили санитары.
По моей настойчивой просьбе нас с Генрихом разместили в одной палате. Правда, на третьем этаже, что 'костыльному' Литусу не очень удобно.
Ну, ничего — считай мы уже дома!!!
Всю дорогу из Варшавы я не находил себе места, тоскливо глядя на пробегающие за окнами вагона пейзажи средней полосы России.
Причина же оных терзаний была донельзя банальной — родственники. Встреча с ними, по сути — главный экзамен, успешная сдача которого и определит мое место в жизни.
Только они — те люди, что знают меня с детства, смогут распознать во мне фальшь, заметить несоответствия в моем поведении, словах и поступках.
Задумчиво бренча на гитаре что-то такое из 'Чижа', я размышлял над создавшейся ситуацией, выстраивал внутренний диалог по принципу 'вопрос-ответ', подобно тому, как когда-то готовился выступать в суде.
Итак…
Несоответствие моего психологического портрета: изменение поведения, характера и несоответствие образу юного балбеса из хорошей семьи начала ХХ века?
В принципе, это основной вопрос.
Однако, тут мы имеем весомый контраргумент: мальчик (то есть — я) воевал, был контужен, потом тяжело ранен и вообще — 'хлебнул лиха' и 'повидал войну'.
Объективно — данная отмазка прокатит стопроцентно!!!
Если вдруг кто-то что-то заметит, то не придаст этому значения, потому как причина возможных изменений лежит на поверхности.
Дальше.
Изменение моего 'модус операнди'?
Все-таки образ мышления и образ действия человека начала ХХI века существенно отличается от того, что имеет место в данный период. Я по-другому интерпретирую полученную информацию и, соответственно, иначе реагирую, да еще и используя при этом жизненный и профессиональный опыт ушлого юриста в возрасте 'чуть за тридцать'.
Вывод — надо вести себя аккуратнее, предварительно анализируя слова и поступки, чтобы возможное несоответствие можно было отнести к штампу типа 'мальчик повзрослел'.
Следующим пунктом у меня идет 'привычки, умения и интересы'.
Курение.
Курить я в 'новой' жизни зарекся, да и желания-то особого нет. Хотя и читал когда-то статейку, что мол 'курение есть привычка не физиологическая, а психологическая', но как-то обошлось.
Саша до моего подселения не курил, ну а если бы и начал, то опять же 'война все спишет'.
Привычка чесать в затылке.
Тут самоконтроль необходим, ибо, в силу дворянского воспитания, для юного барона таковой жест неприемлем.
Почесывание кончика носа в процессе размышления — на людях недопустимо.
Это все полусознательные привычки, которых надо всячески избегать.
Слава Богу, что мелкая моторика и нормы поведения мне достались в полном объеме, например за столом — я не облажаюсь.
Надо постараться жестко привязать поведенческие императивы Саши к моему сознательно-бессознательному (Еще не знаю как, но идеи есть)…
Умения, приобретенные вместе с памятью реципиента, адаптации не требуют и могут быть использованы по мере надобности.
Что касаемо моего собственного багажа навыков, то они в данную эпоху в большинстве своем неприменимы.
За некоторым исключением…
Мое умение разбираться в людях и находить с ними общий язык — очень полезно, и незаметно.
Навык общения с женщинами надо адаптировать под местные реалии, ибо многие 'безотказные' приемы годов двухтысячных тут вызовут совершенно противоположную реакцию. Хотя конечно главное правило 'сделать вид, что ты внимательно ее слушаешь' и тут актуально.
Надо будет перед зеркалом поработать с выражением эмоций, а то лицо у меня теперь другое и какая-либо реакция при изменившейся мимике может показаться странной или недостоверной. Дамы это чувствуют и сразу замечают.
Последний пункт — это интересы.
Тут тоже, все — путем…
Тяга к оружию и всяческой технике полностью совпадает. И хотя уровень этой самой техники существенно разнится, теоретические знания у меня достаточные, дабы не вызывать подозрений.
Что может меня выдать?
Неизвестные песни под гитару.
К счастью, на гитаре Саша выучился играть еще в гимназии, в тайне от родителей (Хотя отец, кажется, что-то знал). Исполнять романы под 'цыганский' инструмент было тогда модно.
А песни…
Будем либо плагиатить, либо ссылаться на трагически погибшего автора сих произведений. Надо только продумать эту легенду.
Кроме того, крайне подозрительным может оказаться мой интерес к данной эпохе с документально-исторической точки зрения. Мой реципиент, в силу своей молодости, многими, крайне необходимыми мне вещами, не интересовался.
Так что свое общение с печатными источниками желательно скрывать, а в разговорах осторожно подводить собеседника к обсуждению интересующей меня темы.
Ух, черт! Чуть не забыл один важный вопрос!
Личные привязанности и прочие амуры-тужуры.
Конечно, жизнь Саши не обошлась без некоей доли романтики, и он был тайно влюблен в гимназистку Оленьку Алексееву-Сорбэ.
К моему счастью — безответно…
* * *
Все мои рассуждения касались лишь 'сознательной' стороны предстоящего общения с родителями.
А вот что касается эмоциональной стороны вопроса…
В настоящий момент мы с Сашей уже окончательно сформировались как единая личность. На чувственном уровне я, безусловно, буду счастлив увидеть отца и мать, пусть даже часть моего сознания каким-то образом воспринимает их иначе.
Но эта часть исчезающе мала и, в дальнейшем, исчезнет совсем.
Это единение произошло уже довольно давно и реакция моя будет искренней и абсолютно естественной.
Уже сейчас я ощущаю теплоту и умиротворение, представляя, как отец обнимет меня, а потом, отстранив, посмотрит в глаза и спросит: 'Ну как ты, сын?'
И мама… Милая мама…
Как мне не хватает ее мягкой обволакивающей заботы, ощущения от прикосновения маленьких рук, и тихого мелодичного голоса зовущего меня домой…
Не хватает именно мне: барону Александру Александровичу фон Аш!!!
Это — МОЯ СЕМЬЯ!!!
Отныне и навсегда!
Само воссоединение семьи произошло как-то буднично — тихо и трогательно.
Я как раз остался в палате один — Литуса санитары уволокли на какие-то процедуры. Мне же пора было принимать положенные порошки и пилюли.
Употребив лекарства я запил их водой и, поставив стакан на стол, собрался предаться так полюбившемуся мне последнее время занятию — наблюдению за жизнью города Москвы образца 1917 года.
В коридоре послышался торопливый топот множества ног, а потом голос нашей сестры милосердия — Мэри произнес:
— Вот его покои…
Дверь скрипнула, я обернулся…
Они стояли и смотрели на меня, выстроившись как на семейной фотографии: матушка и брат впереди, а отец у них за спинами. Эффект старинного фотоснимка портил насыщенный цвет и объем 'изображения', сопряженный с небывалой его четкостью.
И взгляды… Взгляды у всех были разные: отец смотрел спокойно, хотя в глазах светились радостные огоньки, тринадцатилетний Федя разглядывал меня со счастливым испугом, а в глазах мамы плескались беспокойство и тревога.
Выглядел я, конечно, так себе: тощий, бледный в сером больничном халате, пижаме и войлочных тапках.
Мхатовская пауза, отведенная на обмен взглядами, истекла, и мы бросились навстречу друг другу…
* * *
Матушка сидела рядом на больничной кровати, держа меня за руку и, промокая глаза кружевным платочком, причитала:
— Сашенька, сыночек мой миленький… Как же это? Что же это?
Федечка примостился рядом на стуле, зажав ладони между коленей, и продолжал таращиться на меня как на какое-то заморское чудо-юдо.
Отец стоял у окна, разглядывая меня с затаенной гордостью и, время от времени, одобрительно кивал.
А я… Я пересказывал закрученные перипетии своей военной жизни, вызывая горестные ахи-вздохи, перемежающиеся слезами, у мамы, восторженные повизгивания у братца и молчаливое одобрение главы семьи.
Ближе к концу повествования к нашей теплой компании присоединился Генрих, доставленный обратно суровыми усатыми дядьками-санитарами.
Литус, восседая на носилках подобно римскому вельможе в паланкине, торжественно поздоровался:
— Добрый день. Прошу прощения, что прерываю вашу беседу, но в силу моего положения, сие можно считать не зависящим от меня обстоятельством. Позвольте представиться, подпоручик Литус, 8-го Московского гренадерского полка.
— Мой друг и сослуживец! — закончил я обязательные формальности.
На мой взгляд, Генрих появился как нельзя кстати, ибо я уже устал говорить, да и матушкины причитания одновременно и радовали и утомляли.
После взаимных приветствий я предложил родным переместиться в сквер при больнице.
Там на скамеечке под сенью старых тополей наш разговор продолжился.
— А потом немцы вновь атаковали и мы отошли в третью траншею… Тогда-то меня и ранило…
— Господи! — Мама вновь разразилась рыданиями. — Тебе было больно, Сашенька?
— Нет, мама! Я сразу потерял сознание…
— А потом? Ты наверное сильно страдал, сыночек?
— Успокойся… Особенных мук от ранения я не испытывал. Боль была, но скорее неприятная и беспокоящая…
Вру, конечно…
Одно время болело так, что я был готов на стенку лезть… Это уже в сознательной фазе моего ранения. А первые две недели остались в моей памяти калейдоскопом из тягостной, режущей боли и горячечного бреда…
Расспрашивала меня в основном мать, так как отец был в курсе моих приключений и только время от времени задавал невинные на вид вопросы, призванные в основном отвлечь внимание от тягот воинской жизни.
Под конец батюшка огорошил меня новостью — за беспримерную стойкость в обороне при Розенберге и недопущение прорыва фронта, офицеры 8-го Московского гренадерского полка представлены Кавалерской Думой при штабе фронта к награждению Георгиевскими крестами!
Ух, ты! Не было ни гроша, и вдруг алтын!
Месяц провоевал — и уже второй орден падает…
Хотя и ранения тоже — два, если контузию считать… так что, получается, что из статистики я не выбился: во время Первой Мировой войны, прапорщик проводил на фронте до смерти или ранения — четырнадцать дней.
— Александр Михайлович сообщил? — поинтересовался я у отца.
— Именно так.
Мама осторожно меня обняла:
— Поздравляю, мой мальчик!
Федя благовоспитанно молчавший, все это время, убедившись, что разговор взрослых окончен, радостно возвестил:
— Сашка, да ты настоящий герой! Да я… Да мне теперь все в гимназии завидовать будут!!!
А твою аннинскую шашку можно посмотреть? А револьвер? А когда тебе Георгия дадут?
Это сразу же разрядило обстановку — мама перестала всхлипывать и строго посмотрела на своего младшего, а отец с облегчением рассмеялся…
Побочным результатом от посещения моей скромной особы стала целая корзина всяческой снеди.
Мы с Генрихом не замедлили воспользоваться свалившимся на нас изобилием. Нет, вы не подумайте — госпитальный рацион отнюдь не был скуден по военному времени.
Но вот качество приготовления оставляло желать лучшего.
А тут и фрукты, и пироги, и колбасы, и, вошедшая после нелепой песенки группы 'Белый орел', в интернетовский фольклор начала ХХI века, хрустящая французская булка…
Еще одним приятным сюрпризом была бутылка красного французского вина.
Медсестру Мэри, обнаружившую 'нарушение режима', мягко отшили, сказав, что мы мол 'выздоравливающие'.
Призванный ей на помощь фельдшер, ловко поймал пущенную в него палку колбасы и, укоризненно посмотрев на возмутительницу спокойствия, изрек:
— Шо ж вы, Мария Ивановна суетите? Их благородия кушать изволят… Не пьянствуют, в потолок из револьвертов не палят, девок непотребных не тискают. Звиняйте… Пойду я…
Мы с Литусом притихли, вслушиваясь, как уже за дверью 'опытный' медработник вразумлял 'малахольную':
— Сидят, хрухты кушают. С чего мне их к порядку-то призывать? Мне с ними кунфликтовать без нужды. А ежели вы чего еще хотите, дык это пущай лучше дохтур с ними разговоры разговаривает.
— Хам! — фыркнула Мэри и за дверью послышались удаляющиеся торопливые шаги.
Мы с Генрихом переглянулись и заржали…
Черт! А смеяться-то, пока еще — больно!
* * *
Вечером того же дня нашу скромную обитель посетил отец Генриха.
Профессор Отто Бертольдович Литус — высокий представительный мужчина лет около пятидесяти с пышными седыми бакенбардами вошел в палату с той непередаваемой рассеянной стремительностью, свойственной только ученым и преподавателям.
Обозрев обстановку сквозь стекла маленьких круглых очков, он одернул темно-синий вицмундир министерства просвещения и поставленным голосом лектора поздоровался:
— Здравствуй, сын! Здравствуйте, молодой человек!
После такого приветствия, я поспешил исчезнуть, оправдавшись необходимостью немедленной и важной медицинской процедуры.
Совершив вечерний моцион в больничном скверике от церкви Илии Пророка до церкви Грузинской иконы Божьей Матери и обратно, я вернулся в госпиталь.
Уже на третьем этаже мы едва не столкнулись с профессором на лестничной площадке. Отец Генриха шел нетвердой походкой, усталого больного человека, держа очки в опущенной руке…
По его лицу текли слезы, и он то и дело бормотал по-немецки:
— Meine bedauernswert sohn… Jesus Maria und Joseph… Was dieser verfluchte Krieg geschaffen hat? /нем. Мой бедный сын… Ииисус, Пресвятая Дева Мария и Иосиф… Что сотворила эта проклятая война?/.
* * *
Вечером в самой большой палате на нашем этаже, по обыкновению собираются все способные передвигаться раненые: поиграть на разнообразных музыкальных инструментах — от гармошки до скрипки, попеть песен — от романсов до похабных частушек, порассказывать анекдоты — большей частью несмешные…
Кстати, азартные игры, в отличие от варшавского госпиталя, здесь запрещены — госпиталь хоть и военный, но церковный. Так что карты употребляются исключительно для раскладывания пасьянсов.
Отсюда такая творческая специфика нехитрых лазаретных развлечений.
По окончании литературно-музыкальной части начинаются нескончаемые военно-полевые рассказы. Тут все наперебой берут немецкие окопы, режут проволоку, обходят фланги, идут в рукопашную, палят из пушек, рубят на скаку…
И так, до тех пор не придет медсестра, не выключит свет и энергично не прикажет расходиться по палатам, пока она не позвала доктора.
Офицерский состав чрезвычайно пестрый — от кадровых к 1917 году практически никого не осталось. Почти две трети нынешнего офицерского корпуса — из рабочих и крестьян, еще четверть — мещане и купцы, дворяне — едва ли не один из двадцати.
Евангелический полевой госпиталь, в своем роде одно из лучших лечебных заведений в Москве, да и в стране тоже, а посему процент 'голубой крови' у нас несколько больше, чем в целом по армии.
Хотя с другой стороны, очень многие из 'простых' выслужили себе как личное, так и потомственное дворянство через получение воинских званий и наград.
Сидя в уголке (потому как свою гитару я пока на людях не светил) разглядываю своих товарищей по несчастью и мучительно пытаюсь привести в порядок мысли по поводу 'какие офицеры и за кого воевали в гражданскую?'.
Пока безуспешно…
Хотя, в данной реальности никакой революции пока не было, нет, и не предвидится.
То есть, сейчас август 1917 года.
'Буржуазной' или точнее февральской революции, отречения царя и прочее, прочее, прочее — пока не было.
Так же как и 'Первой' революции 1905 года — Русско-японской войны ведь тоже не было.
Октябрьской 'Социалистической' революции, на горизонте тоже не просматривается, по причине довольно стабильной ситуации внутри Российской Империи.
Эта самая стабильность с моего 'шестка' видится вполне отчетливо.
Если обращаться к классикам, то Ленин в 1915 году, три объективных признака революционной ситуации описал ясней ясного, по крайней мере, в 'нашей' истории:
Первый — невозможность господствующего класса сохранять в неизменном виде своё господство, ситуация, когда верхи не могут править по-старому.
Тут трудно судить, ибо это самое 'господство правящего класса', тоже немного отличается от читанного мной в старых советских учебниках. В общем и целом, система управления государством тут несколько иная, и мне банально не хватает информации для более углубленного анализа.
Второй признак — резкое обострение выше обычного нужды и бедствий угнетённых классов, когда низы не хотят жить по-старому.
Резкое обострение нужды и бедствий, по идее должно быть — ибо война идет. А вот как оно было обычно — не знаю. По той же самой причине, что и по первому вопросу.
И, наконец, третий признак — значительное повышение активности масс, их готовность к самостоятельному революционному творчеству.
Самый провокационный, на мой взгляд — ибо лукавил Владимир Ильич. Потому как активность можно или нужно стимулировать, а готовности к творчеству — обучать.
Активности я невооруженным глазом не вижу — ни в живой, ни газетной. С готовностью — несколько сложнее, это надо спрашивать у тех, кто 'готовить' умеет…
А за такими 'кулинарами', тут Четвертый Департамент Министерства Государственной Безопасности присматривает. С много говорящим понимающему человеку названьицем: 'Государственная Тайная Полиция' или просто 'Гостапо'.
Мило, правда?
* * *
Кстати, сам автор вышеописанных признаков 'революционности' в информационном пространстве не просматривался.
То есть абсолютно…
Нет, конечно, контекстный поиск в Интернете для меня в данное время в данном мире недоступен, но ранее изученные мною источники ни разу, ни по каким причинам сакраментальное сочетание фамилий 'Ульянов-Ленин' не упоминали.
Нашлись несколько хвалебных статей про Михаила Францевича Ленина — актера Малого театра, о его неподражаемой игре в 'Свадьбе Кречинского' и 'Женитьбе Фигаро'.
А вот официальная фамилия вождя мирового пролетариата мне встретилась только однажды — в подшивке журнала 'Вокруг света' за 1903 год.
Целый цикл интереснейших статей профессора кафедры Зоологии факультета Естественных наук Петербургского университета Александра Ильича Ульянова: 'Русский натуралист в Африке'. Написано великолепно и с естественнонаучной и с литературной точки зрения.
Где-то на задворках сознания, мне даже слышался голос незабвенного Николая Николаевича Дроздова из 'В мире животных' — настолько красочно и увлекательно читалось, что в моей бедной голове срабатывал некий 'эффект телетрансляции'…
Стоп…
Это что же выходит?
Ежели братец Саша жив-здоров, по миру шляется и про зверушек пишет, то и братец Володя мог не пойти 'иным путем'?
С этой жизнеутверждающей мыслью я отошел ко сну.
На следующий день после утреннего обхода к нам в палату пришел лечащий врач-ортопед Генриха — доктор Финк.
Молодой, чуть полноватый мужчина, с большими залысинами на высоком лбу, Финк был всегда приветлив, внимателен и умел удивительно улыбаться — одними только глазами.
— Здравствуйте, господа!
— Доброе утро, Якоб Иосифович!
— Генрих, вы готовы? Сейчас мы с вами отправимся на рентген! Доктор Калиновский уже раскочегарил свою адскую машину!
— Ну, ради доктора Калиновского, я, пожалуй, попробую обойтись без помощи санитаров. Тем более, вы сами рекомендовали мне чаще двигаться.
— Именно так, иначе и до пролежней недалеко!
— Раз так, подайте-ка, Якоб Иосифович, мои костыли!
В такой манере — с шутками да прибаутками эта парочка меня покинула, оставив один на один с моими мыслями.
* * *
Я извлек из футляра свою чудесную гитару и, расположившись на койке, стал наигрывать эдакое попурри из мелодий и ритмов конца ХХ начала ХХI века…
Просто мне так лучше думается…
Начал почему-то с Агутина: 'Оле-Оле…'
А думалось мне вот о чем: как и кто тут поработал, чтобы настолько изменить историю.
То, что вмешательство было — неоспоримо, ибо нынешнее положение дел не может быть следствием какого-то одного случая, нарушившего привычный мне ход событий.
Давайте рассуждать!
Первым по времени и заметным расхождением является ныне правящий Император Александр IV. В нашем мире он умер от менингита в апреле 1870-го, не прожив и года.
В цепочке наследников он был вторым после Николая, который здесь так и не стал 'вторым' и святым.
Это уже вторая развилка.
Причем самая значительная, потому как, если чудесное спасение младенца Александра формальной логике не поддается, то события 1881 года в свете моего послезнания, кажутся неслучайными.
Итак. Император Александр II был убит бомбой народовольца Игнатия Гриневицкого. Причем, это была — вторая бомба. Первая, которую бросил другой террорист — Николай Рысаков, своей цели не достигла. Император вышел из кареты посмотреть на последствие первого взрыва и стал жертвой второго.
Всего же 'бомбометателей' было четверо, но у первого 'не хватило духу', а до последнего — не дошла очередь.
Каждое воскресение Император присутствовал на торжественном разводе караула в Михайловском манеже. После этого он заезжал на короткое время в Михайловский дворец к великой княгине Екатерине Михайловне, а затем отправлялся обедать в Аничков дворец к старшему сыну великому князю Александру Александровичу (Будущему Александру III). И только после этого возвращался в Зимний дворец. Его маршрут проходил по набережной Екатерининского канала или по Малой Садовой.
По воспоминаниям Софьи Перовской, набережная Екатерининского канала была резервным вариантом, а покушение предполагалось именно на обоих концах Малой Садовой улицы.
Расчет и случайность привели к известному результату.
А что же мы имеем здесь?
Александр II, каким-то чудесным образом, едет в карете своего старшего сына в Зимний, причем совершенно иным маршрутом, исключающим любое пересечение с местом возможного теракта. А народовольцам на набережной подсовывают императорский экипаж с конвоем, вот только едет в нем старший внук царя-освободителя — Николай. Причем именно, что 'подсовывают', потому что за этой каретой террористы и следили.
А здесь получается вот что: Александр уехал раньше, добрался до Зимнего, подписал очень важный в историческом масштабе документ, а потом с некоторой задержкой получил весть о гибели внука… С задержкой — видимо для того, чтобы не отвлекся и не передумал.
Конституция Лорис-Меликова — подписана, будущий царь-великомученик — досрочно помер, а чудом воскресший одиннадцать лет назад тезка Императора — становится наследником номер один, после своего отца.
Если это не спланированная акция — то я ничего не понимаю…
Все последующие глобальные изменения в истории и в государственном устройстве Российской Империи, можно считать следствием из данной хитрой комбинации.
Ежели углубляться в конспирологию 'попаданчества', то Государь Александр номер четыре — один из них.
А так — все в порядке…
Все — в полном порядке…
* * *
Мои размышления были прерваны появлением Литуса в сопровождении нашей 'старшей' сестры милосердия — княжны Ливен.
— Доброе утро, Софья Павловна, — вежливо поздоровался я, оставшись сидеть. Статус раненого дозволяет столь внушительные отступления от этикета.
— Доброе утро, Александр Александрович!
— Уф! — Генрих, самостоятельно доковылявший до своей койки, с облегчением плюхнулся на покрывало. — Тяжело, но весело…Видите, Софья Павловна, ваша помощь вовсе не понадобилась!
— Увы, Генрих Оттович. А вы сегодня — молодец! — улыбнулась девушка.
— Вы меня перехваливаете, Софья Павловна. — Литус смутился и, дабы сменить тему разговора, переключил все внимание на меня. — А что это за странную пьесу ты играешь, Саша?
А действительно, что это я играю? Точнее, до чего я доигрался, пока мой мозг был занят решением конспирологических задач?
Выбор, сделанный подсознанием, совпал с моими последними рассуждениями, ибо играл я Элвиса Пресли: 'That`s All Right'.
— Гм… Это — не пьеса, это — песенка… Американская… Выучил еще мальчишкой, когда мы жили во Владивостоке. — Вроде выкрутился.
— Забавная мелодия и очень необычный ритм, — Удивленно сказала княжна. — Никогда не слышала ничего подобного… Вы не будете так любезны, исполнить ее еще раз?
— Для вас, Софья Павловна — все что угодно! — И я тихонечко, вполголоса запел, впервые с момента ранения:
Большое событие для госпиталя — эвакуационная комиссия.
Сегодня наш с Генрихом черед предстать пред суровым военно-врачебно-чиновничьим оком.
Комиссия заседает в большой комнате с высоким сводчатым потолком. Сугубую официальность процедуры лишний раз подчеркивает стоящий у дверей жандарм с шашкой и карабином.
Назвали мою фамилию — я подтянул пояс халата и вошел, с трудом открыв тяжелую дубовую дверь.
За длинным столом, застеленным зеленым 'государева цвета' сукном, расположилась живописная компания, встретившая меня взглядами, выражавшими весь спектр эмоций от интереса до равнодушия: главный врач госпиталя — профессор Гагеманн, мой лечащий врач — заведующий хирургическим отделением доктор Вильзар, незнакомый мне кавалерийский подполковник, седенький дедуля-генерал с пышными усами и бакенбардами и двое чиновников с абсолютно незапоминающейся внешностью.
За отдельным столом у стены сидел то ли писарь, то ли секретарь — в общем, некто с пером в руке, полускрытый кипами бумажек.
— Прапорщик фон Аш! — объявил один из чиновников.
— Да-да! — Подтвердил мою личность Гагеманн. — Сквозное ранение верхней трети правого легкого. Прооперирован в полевых условиях в полковом лазарете. Что скажете, Людвиг Иванович? — обратился он к Вильзару.
— Заживление идет нормально, осложнений не было и не предвидится. По моему мнению, господин прапорщик пробудет нашим гостем еще полтора-два месяца. — Отозвался тот.
— Согласен! — кивнул главврач.
— Как вы себя чувствуете, господин прапорщик? — Бесцветным голосом спросил подполковник, глядя на меня пустыми рыбьими глазами.
Наверняка — контрик…
Это только контрразведчики умеют задавать столь содержательные вопросы с равнодушно-отвлеченным видом.
— Лучше чем было, но хуже чем мог бы, — отвечаю.
Нате вам… С кисточкой…
— Теперь вижу, что выздоровление не за горами, — зыркнув глазами пробубнил подполковник.
— Замечательно! — Прервал нашу 'милую' беседу Гагеманн. — Получите у секретаря предписание с постановлением комиссии. И ждем вас снова через месяц, господин прапорщик.
— Благодарю вас! — чуть поклонился я. Не стоит забывать о вежливости.
* * *
Выдав мне предписание, секретарь уведомил меня, что теперь с оной бумагой надобно идти в кабинет номер пять.
В искомом кабинете сидел замшелый чинуша в затертом мундире и что-то старательно выводил пером по бумаге.
Я представился и подал свои документы.
Чиновник внимательно их изучил и, почесав пером ухо, печально вздохнул. Потом он достал из правой тумбы стола какой-то бланк и принялся его заполнять, опрашивая меня по пунктам.
Затем мне было предложено расписаться 'где птица', что я не преминул сделать.
Бюрократ-страдалец снова вздохнул, вытащил еще один бланк — меньшего размера и заполнил его, сверяясь с предыдущим.
Наконец из верхнего ящика стола была извлечена массивная печать на резной деревянной рукоятке, которая, будучи приложена к документу, оформила этот этап 'хождения по мукам' окончательно.
— Вот эту бумагу, вы, господин прапорщик, должны отдать в кабинете номер шесть. — Чиновник протянул мне бланк и опять грустно вздохнул. — До свидания! Всего наилучшего!
В шестом кабинете сидел худощавый молодой человек в ведомственном мундире и в бархатных нарукавниках и оживленно стучал костяшками на счетах.
— Здравствуйте. Мне в пятом кабинете сказали, что вот это надо передать вам!
— Да! Все верно! Проходите, садитесь… Чаю хотите? — Этот чиновник хотя бы общался по-человечески.
— Спасибо! Но, пожалуй, воздержусь. Извольте! — Я протянул ему свои бумаги.
— Ага! — Изучив бумаги, парень аж подскочил на стуле. — Вы из Московского гренадерского полка?
— Именно так!
— Это же замечательно, что из московского! Тогда вы будете получать жалование не в Казенной Палате на общих основаниях, а из полковой казны — безо всяких проволочек! Сейчас я все оформлю, и мы с вами подпишем постановление! Вы даже не представляете, как вам повезло! Полковая администрация будет выдавать вам все прямо в больнице! — Чиновник просто сиял.
Ишь ты, как он возбудился!
Наверное, оттого, что моя 'зарплата' теперь не его проблема…
Намедни нам было сообщено, что через неделю нас с концертом посетят воспитанницы Александровского женского института. Кроме того, княжна Ливен объявила, что если кто-то пожелает исполнить что-либо в дополнение к оному выступлению — это будет всячески приветствоваться.
Новость вызвала среди раненых офицеров волну энтузиазма.
Даже две волны, правда — разнонаправленных…
Одни радовались самому факту посещения барышнями нашего скорбного приюта. Другие сразу же стали строить планы своего участия в концерте.
Откровенно говоря, я не хотел высовываться и надеялся тихонько отсидеться среди зрителей, но судьба распорядилась иначе.
По возвращении в палату я был тотчас же атакован Генрихом, с предложением исполнить на концерте что-нибудь эдакое…
— Геня, если честно, я не готов солировать перед барышнями…
— Странно! Обычно ты напеваешь или мурлыкаешь что-либо по поводу и без повода…
— Увы и ах…
— Саша, ну что тебе стоит? В твоей голове крутятся самые разные необыкновенные и удивительные песни. Что плохого в том, чтобы исполнить что-нибудь новенькое не просто ради забавы, а для пользы дела?
— Какого дела? Лично я, никакого 'дела' не наблюдаю!
— Прапорщик, в конце концов, я старше вас в чине! Извольте исполнять! — Генрих принял вид грозного командира, но не выдержал и рассмеялся. — Саша, ну, пожалуйста!
— Добрый вечер, господа! — В палату вошла Софья Павловна.
— Добрый вечер! — хором откликнулись мы с Литусом.
— Александр Александрович, я здесь, чтобы просить вас выступить на концерте. Мне кажется, что музыка в вашем исполнении украсит сие достойное мероприятие. С вашим талантом…
— Прошу прощения, но я действительно не готов выступать…
— Но…
— Во-первых, я просто опасаюсь петь с моим ранением! Во-вторых, я никогда не выступал перед столь обширной аудиторией. И в третьих. Я просто не знаю — что именно петь?
— Ваш лечащий врач, доктор Вильзар, узнав, что вы занимаетесь пением, всемерно одобрил это занятие. При ранениях легкого сие является полезной гимнастикой. — решительно пошла в контратаку княжна. — Аудитория пусть вас не смущает — там соберутся люди не лишенные как музыкального вкуса, так и чувства такта. А с тем, что именно исполнить, мы поможем вам определиться. Не правда ли, Генрих Оттович?
— Да-да! Несомненно! — Закивал 'предатель' Литус.
— Ну, хорошо! — Я вздохнул. — Позвольте мне поразмыслить над вашими доводами… До завтра… Утро вечера мудренее, не так ли?
* * *
Во, попал!
Чего теперь делать? Княжне не шибко повозражаешь, а Генрих меня задолбает своими уговорами…
Петь на сцене под гитару не хотелось совершенно. И что петь — тоже не понятно… Настроение было испорчено и поэтому ничего путного в голову не приходило…
В задумчивости я пришел на вечерние посиделки и, забившись в угол, рассеянно наблюдал за неформальным песенным соревнованием среди офицеров.
Юрмала, блин! И Сан-Ремо в придачу…
Мое внимание привлек хорунжий Чусов из 3-го Уфимско-Самарского казачьего полка, обитавший в соседней палате. Казак виртуозно 'с переборами да переливами' играл на гармошке с бубенцами и приятным тенором пел 'Она милая моя, Волга-матушка река…'
Что-то в его импровизации показалось знакомым, что и навело меня на, не побоюсь этого слова, гениальную мысль.
Утром я объявил 'заговорщикам' в лице подпоручика 8-го Московского гренадерского полка Генриха Оттовича Литуса и Старшей сестры милосердия княжны Софьи Павловны Ливен, что я согласен выступить на концерте и даже готов исполнить нечто совершенно потрясающее, но только при одном условии!
Выступать я буду не один.
Генрих будет аккомпанировать мне на рояле, который имелся в большом 'Лекторском' зале госпиталя. А Софья Павловна должна уговорить присоединиться к нам хорунжего Чусова.
После небольшого спора, мое предложение было принято, как руководство к действию.
Княжна не подвела, и к нашей первой вечерней репетиции с энтузиазмом присоединился чрезвычайно заинтригованный самарец со своей чудо-гармошкой…
А впереди была еще целая неделя упорных занятий по слаживанию нашего 'трио'.
И вот, наконец, торжественный день настал…
Вместе с большой группой воспитанниц Александровского женского института под руководством графини Коновницыной в госпиталь прибыли его попечители из евангелической общины, а так же несколько старших офицеров московского гарнизона.
Раненые постарались встретить гостей при параде, насколько это вообще было возможно: кое-кто даже был в полной форме, а на остальных приходилось в среднем по половине костюма — остальное бинты, лубки и гипс.
Барышни были действительно милы…
По крайней мере, мне так показалось.
Они читали стихи, исполняли романсы, русские народные и иностранные песни, как в сольном, так и в хоровом варианте.
Следом стала выступать 'встречающая' сторона.
Премилый романс исполнила одна из сестер милосердия, сыграл на рояле вальс 'Амурские волны', худой штабс-капитан из 'контуженых' со второго этажа.
Наконец настала наша очередь…
Проковыляв на костылях на сцену, Литус уселся за клавиши. Мы с Чусовым расположились на вынесенных на сцену стульях…
Три раза хлопнув по гитаре ладонью, я заиграл ритм. Потом вступил Генрих, и следом повела основную тему сладкоголосая гармошка нашего хорунжего…
Идея, возникшая в моей бедовой голове, была навеяна двумя случайно проскочившими в ней словами 'Сан-Ремо' и 'Гармоника'. Эту грустную и забавную песенку я знал еще с девятого класса, когда для школьного спектакля мы учили ее в оригинале, подражая пантомиме Вячеслава Полунина…
И вот впервые с тех пор я запел, тщательно выговаривая слова на итальянском:
Как-то незаметно втянувшись в неспешное течение госпитальной жизни, я с удивлением отметил, что мне здесь даже нравится.
Полноценный сон, трехразовое питание, прекрасный уход и забота со стороны младшего персонала — по сравнению с Варшавой, просто небо и земля. Еще тут замечательные врачи — Евангелический госпиталь всегда славился своими специалистами.
Масса свободного времени, которое я трачу на чтение и игру на гитаре, размышления и разговоры с Генрихом.
Вечерние посиделки с песнями и байками, от которых я не в восторге, на фоне всего этого кажутся мелким недоразумением.
Два дня в неделю меня навещают родственники: каждую среду приезжают мама с Федечкой, а по субботам к ним присоединяется отец. Они привозят еду и книги, а главное — отвлекают меня от скуки и монотонности, присущей всем медицинским учреждениям.
Намедни даже прислали портного, дабы я смог выправить новое обмундирование. Не везет мне, однако, на военную форму: один комплект был практически разодран в клочья, в момент моего попадание в тело Саши фон Аша, теперь вот второй пришел в негодность.
Суета сует…
А вообще, жду не дождусь того момента, когда мне наконец-то разрешат покинуть эти гостеприимные стены.
До сих пор я знакомлюсь с окружающим миром как-то фрагментарно.
Фронт, госпиталь, поезд, снова — госпиталь… Моя свобода передвижений, так или иначе, все время ограничена.
Прогулки по парку в Варшаве или в скверике здесь — не в счет…
Хочется идти без цели и раздумий — куда глаза глядят, чтобы, наконец, ощутить: каков он этот 'чужой' 1917-й год!
* * *
Двадцатое число — священный день…
День выдачи жалования!
Сегодня утром нашу палату посетил один замечательный во всех отношениях человек: высокий подтянутый поручик с небольшим саквояжем в руках.
— Стра-афстфуйте-э, го-оспода-а! — С характерным акцентом заговорил вновь прибывший. — По-осфольте предстафетца-а — атъюта-ант са-апаснофа па-атальона 8-фа Ма-асковскофа кренате-ерскафа по-олка пору-утчик Юванен. И-исполняю так ше ка-асначейские опя-ясаности!
— Очень приятно. Подпоручик Литус.
— Прапорщик фон Аш.
— Ка-асенная пала-ата, со-облютая фсе форма-алности, ны-ыне перечисляя-яет фа-аше ша-алофание ф па-атальон. Ф мои ше опя-ясанности фхо-отит фы-ытатча те-енешноко дофо-олстфия, ка-аштого тфатца-атоко тши-исла ка-аштого ме-есятца. — Офицер положил фуражку на стол и раскрыл саквояж. — От фас потре-епуетца ра-асписатца ф тре-ех эксемпля-ярах фе-етомости.
— Спасибо, мы знакомы с процедурой. — Поторопил долгожданный момент Генрих.
— Токта-а при-иступим…
Выдав причитающиеся мне за июнь-июль 112 рублей и рассчитавшись с Литусом, поручик собрал бумаги и степенно удалился, пожелав скорейшего выздоровления.
Какой сервис, однако!
Позже от других офицеров, лежавших в госпитале, я узнал об их мытарствах, связанных с получением жалования и только тогда осознал, как же нам повезло.
Раненому офицеру следовало лично доставить бумагу, полученную от эвакуационной комиссии, в офицерское собрание Московского гарнизона. Там, выстояв очередь и сдав бумагу, надо написать прошение, с которым следует через полгорода тащиться в Казенную палату. И, наконец, после стояния в длиннющей очереди, вымотавшись и морально и физически — вы получите свои кровные.
Мрак…
Издевательство, да и только! Ведь многие раненые могут передвигаться только на костылях, лежачим, которые не могут явиться в собрание лично, жалование не платят вовсе — они полностью на попечении госпиталя.
Если бюрократия ставит в такие условия офицеров, то каково же отношение к нижним чинам?
День спустя мой послеобеденный сон был прерван шумом и топотом за дверью.
— Вы к кому? — Раздался голос нашей 'милосердной' Мэри.
— К подпоручику Литусу и прапорщику Ашу!
— Не пущу! Они почивают! И не шумите здесь! Это госпиталь, а не плац! Раненым нужна тишина!
Далее спорщики заговорили на полтона ниже и до меня долетали только обрывки фраз:
— Срочно…
— Обождите…
— Никак невозможно…
Вот черт! Не дадут поспать!
Я встал, нашел ногами тапки, надел халат и, стараясь не потревожить мирно спящего Генриха, вышел в коридор.
Отважная маленькая Мэри решительно не допускала к нам здоровенного самокатчика в замызганном кожаном реглане и с большой сумкой через плечо.
— Я прапорщик фон Аш! Что происходит?
— Здравия желаю, вашбродь! — вытянулся скандалист, приветствуя меня по всей форме, несмотря на то, что одет я был сугубо по-больничному. — Вам пакет из штаба округа!
* * *
В первый момент я немного растерялся, гадая, зачем штабу понадобилась моя скромная персона, однако быстро пришел в себя — пакет был не мне 'лично', а нам с Генрихом.
Точнее, не пакет, а пакеты…
Ибо посланий было два: одно — мне, одно — Литусу.
Тем более, что самокатчик, вполголоса пообщавшись с Мэри, отправился на второй этаж — разыскивать других адресатов.
Значится я не один такой 'счастливец'…
Интересно, к чему бы это?
Вернувшись в палату, я разорвал грубую вощеную бумагу и извлек на свет сложенный вдвое лист гербовой бумаги с водяными знаками: 'Штаб Московского Военного Округа настоятельно приглашает Вас на торжественное награждение, коие состоится августа 28-го числа 1917 года в зале Московского Малого театра по адресу…'
Награждение? В театре?
Ничего не понимаю…
Подожду, пока проснется Литус. Может быть, хоть он мне что-нибудь объяснит?
Мое недоумение действительно быстро рассеялось после разговора с Генрихом. Оказывается награждения в публичных местах очень даже распространенное явление. Все дело в том, что это не только и не столько воздаяние храбрецам за их подвиги, а скорее рекламно-благотворительная акция.
Народ осязает своих героев, но и попутно жертвует денежки на военные расходы или на помощь вдовам и сиротам — на подобных мероприятиях собирался весь цвет московского общества.
Я, по правде говоря, не совсем понимал, какой смысл тащить раненых из госпиталя на всеобщее обозрение, но, как говориться 'Tempora mutantur et nos mutamur in illis' /Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними/.
Значит, придется меняться в соответствии с этими самыми временами.
Теперь я — чебурашка…
Вот ведь привязалась дурацкая песенка, весь вечер в голове крутится…
То есть, теперь я — подпоручик… Судьба распорядилась так, что вслед за 'Георгием' на грудь, мне на погоны упала вторая звездочка…
Нет, вы не подумайте, что я отношусь к этому несерьезно…
Просто…
Просто, опять накатило ощущение нереальности всего происходящего. Эдакое 'дежа вю', как от какого-то нескончаемого сна на военно-историческую тему…
С другой стороны: чего еще ожидать, после того, как я пережил весь этот цирк с церемонией награждения? Тут у кого хочешь помутнение рассудка начнется.
Вот представьте: вы стоите на сцене Малого театра в компании четырех десятков калек, и вам, под бурные овации переполненного зала, вручают маленький белый георгиевский крестик. Вручает ни кто иной, как Великий Князь Михаил Александрович, напутствуя словами:
— Поздравляю вас подпоручиком!
Я, думал, что у меня мозг взорвется. Всю дорогу до театра я был еще как-то в сознании. Наверное, ветерок обдувал мою разгоряченную голову, не допуская перегрева системы…
Все остальное, как в тумане: и торжественное богослужение, и награждение, и последующий концерт…
Кажется, пел сам Шаляпин.
Более или менее я пришел в себя только на обратном пути, когда 'лихач' вез нас с Литусом в госпиталь. Под цокот копыт по булыжным московским мостовым почему-то думалось о том, какое будущее ждет этот измененный мир? Ведь война идет в гораздо более благоприятном для России варианте. Революцией и не пахнет…
А значит миллионы людей, которых уже не было бы в живых, которых в дальнейшем погубила бы Гражданская война и голод, все еще ходят по земле и будущее совершенно не предсказуемо.
Все мои знания обесцениваются с исторической точки зрения.
Однако, если рассуждать с позиции культуры — я теперь носитель традиций СССР, с его песнями книгами и фильмами. Ведь теперь многое из того, что я помню, никогда не будет создано, из-за отсутствия предпосылок, да и самих создателей.
Возможно, в этом мире уже не будет ни Эдуарда Успенского, ни Чебурашки, ни песенки Шаинского, которая так и вертится в голове…
* * *
Кстати, об искусстве…
Моя шутка с песенкой 'Блю канари' получила свое продолжение…
Конечно о том, что исполнение данной песенки было одним большим приколом, никто кроме меня не догадывался. Честно говоря, было немного обидно, что никто не может оценить весь юмор ситуации.
Хотя, ценители все же нашлись…
Я как раз совершал вечерний моцион в сквере за больницей. Сегодня прогулка была более продолжительной, так как утром шел дождь, и насладиться свежим воздухом в должной мере не удалось.
Находившись, я присел на скамейку — передохнуть.
Сейчас немного отдышусь и в палату. Погода портится, с каждым днем холодает, хотя летнее тепло пока не спешит покидать Москву.
А ведь завтра — первое сентября!
Учебный год начинается. Мое семейство уже вернулось в город из нашего имения в Покровском, ведь Федечке завтра в гимназию.
Мои размышления были прерваны появлением санитара.
— Вашбродь, стало быть, господа просили вам передать. — Запинаясь, пробубнил мужик, сунув мне в руку белый картонный прямоугольник.
Визитка…
Написано 'Фридрих Томас'…
— Постой-ка! Какие господа?
— Дык, вон те! — Санитар ткнул кривым толстым пальцем в сторону церкви Грузинской иконы Божьей Матери.
Я обернулся. У кованой решетки церковной ограды стояли двое прилично одетых господ. Первый — среднего роста в темно-сером костюме, держал в руках широкополую шляпу, открыв ветру длинные вьющиеся волосы. Второй…
Второй был негром… В светлом костюме и котелке, он стоял опираясь на щегольскую трость.
Ух, ты!!!
Это кто ж такие? Кому же не терпится со мной познакомиться?
— Попроси их подойти! — велел я санитару.
* * *
— Добрый вечер, господа! Чем обязан?
— Позвольте представиться, — негр снял с головы котелок и поклонился. — Фридрих Томас, антрепренер!
Черт! Как я сразу не догадался? Это же знаменитый на всю Москву 'Мулат Томас' владелец кабаре 'Максим' и театра 'Аквариум', что на Большой Садовой. Его имя постоянно попадалось в разделах светской хроники столичных газет, когда я штудировал прессу.
— Кошевский Александр Дмитриевич, артист оперетты. — В свою очередь представился другой посетитель.
Вблизи он казался старше. Лет около сорока, пожалуй.
— Простите нашу назойливость, господин прапорщик… — Вновь вступил в разговор Томас.
— Подпоручик…
— Еще раз прошу прощения! Нас неверно информировали… Однако, давайте перейдем к сути нашего знакомства. От некоторых очень уважаемых мною людей, я услышал о некоей комической итальянской песенке, исполненной несколько дней назад на концерте в этой больнице.
— Госпитале…
— Да-да, простите! Так вот, мы с господином Кошевским, решились нарушить ваш покой покорнейшей просьбой. Не будете ли вы так любезны, ознакомить нас с данным произведением, хотя бы в письменной форме, дабы мы могли прославить сие достойнейшее творение на стезе лицедейства? Дело в том, что Александр Дмитриевич снискал себе славу не только непревзойденного артиста оперетты, но и исполнителя комических куплетов. Узнав же, о вашей 'Голубой канарейке' он загорелся желанием познакомиться с автором и получить ваше соизволение на исполнение песни.
— Видите ли, господа, я не являюсь автором этой песни… — Пауза, взятая мню под видом нерешительного молчания, на самом деле была вызвана совсем другой причиной…
Блиииин!!! Чего бы такого соврать? Воспользуюсь готовой отмазкой!
— В детстве, когда мы жили во Владивостоке, я услышал эту забавную песенку от итальянского моряка. Моя няня (Во вру: няня), была так любезна, что записала ее на память (Гы! Суровый однорукий дядька-казак, записывающий песенку на итальянском, живо промелькнул перед моим внутренним взором). — Переведя дух, я продолжил. — Однако я с радостью передам вам эту песню, ведь в исполнении столь выдающегося артиста, она заиграет новыми красками.
На том и порешили…
На следующий день мне доставили нотную тетрадь, а еще через день меня вновь навестил Кошевский. На этот раз в сопровождении оркестратора (так он и выразился) театра 'Аквариум' господина Пухлевского Евгения Антоновича, который на самом деле оказался Евно Абрамовичем.
Вместе мы обсудили тонкости исполнения 'Блю канари' на различных инструментах, а Пухлевский пообещал представить конечный результат на мое рассмотрение через несколько дней.
Ладно…
Посмотрим, что у них получится!
Со всеми этими музыкальными хлопотами время пролетело незаметно. Близилось 15 сентября и очередная эвакуационная комиссия, которая решит мою дальнейшую судьбу.
Я морально готовился к скорому отбытию на фронт…
Хотя, на самом деле фронт не покидал меня все это время — он был со мной, таясь где-то в глубине души. Стресс, который испытывает человек на войне, становится как бы частью его сознания. Психика адаптируется к экстремальному состоянию, да так, что на обратный процесс уходят годы.
Однажды я все это уже пережил — в той прошлой жизни, в будущем 1995 году… Различия все же есть. Тогда я был моложе, глупее и бесшабашней. И война была иной… И понимал прекрасно, что с моим ранением меня комиссуют.
Тут все иначе…
Даже со стороны заметно, что офицеры, готовящиеся к повторному отъезду на фронт, меняются с приближением решающей даты: кто-то становится все более задумчив и молчалив, кто-то излишне воинственен и шумен.
Люди готовятся вновь стать актерами страшного спектакля Великой войны: бессмысленного и беспощадного…
Что-то я размяк, разнюнился…
Настроение с утра поганое, как будто что-то гложет внутри непонятное. Тянет и не отпускает.
И погода отвратительная — еще с ночи зарядил дождь. На улице сыро и холодно и отправиться на прогулку нет ни желания, ни возможности.
Сидя у окна, я отстраненно наблюдаю за барабанящими по стеклу крупными каплями, будто размывающими вид из окна на сентябрьскую Москву.
В таком мрачном настроении ожидаю приезда матушки — сегодня среда, отведенная согласно условному внутрисемейному графику, для посещения меня-болезного.
Из дождливого марева вынырнула пролетка и остановилась под окнами госпиталя. Это не ко мне гости? Не разберу — кто? Приехавший укрылся под зонтом и заспешил к входу в нашу богадельню, оставив извозчика мокнуть в ожидании.
Раз извозчик ждет, то посетитель к нам явно ненадолго, а значит не ко мне.
Как оказалось, я ошибся.
В коридоре послышался торопливый перестук каблучков, перемежающийся с чьими-то тяжелыми неторопливыми шагами, скрипнула дверь, и в палату вошла наша Мэри.
— Александр Александрович, к вам посетитель!
В распахнутую дверь как-то боком просочился крупный бородатый мужик в сером кафтане, теребивший в руках смятый картуз.
Я с некоторой задержкой, но все же узнал в нем нашего дворника с Ермолаевского переулка — Архипа Герасимова.
— Здравствуйте, стало быть, Ляксандра Ляксандрыч! Меня барыня послала, чтобы я, стало быть, вам сообчил…
— Здравствуй, Архип… Чтобы что сообщил?
— Стало быть, старая барыня, бабка ваша Ирина Натольевна, — дворник вздохнул и размашисто перекрестился. — Сегодня под утро преставилась…
* * *
Дом. Милый дом…
Желтый особняк с белой лепниной на фасаде и маленьким садиком за кованой чугунной решеткой.
Фамильное гнездо в двух шагах от Патриаршего пруда или, если точнее, от Бульвара Патриаршего пруда. Городская усадьба конца 19-го века, если говорить официально.
Этот дом построил мой дед — генерал-майор Николай Егорович фон Аш на месте пепелища оставшегося от дома Бриткиных, уничтоженного пожаром в 1884 году.
Выбравшись из пролетки, вслед за Архипом, я на мгновенье остановился, чтобы полностью осознать для себя этот привычно-непривычный образ. Дождь почти прекратился, и ничто не мешало синхронизации новых воспоминаний с моим новым 'я', как обычно вызвавшей сильное душевное волнение.
Пройдя через кованую калитку и поднявшись на крыльцо, вновь застываю в нерешительности — рука не поднимается открыть дверь.
Сделав над собой усилие, вхожу и…
Голова кружится от знакомого запаха.
Пахнет домом… Домом и еще тысячей других неосознаваемых запахов: уютом, теплом, защищенностью…
Хочется закрыть глаза и до отказа наполнить легкие этим приятным, сладким ароматом.
Так и стою в сенях, любуюсь: на стены с полосатыми 'французскими' обоями в белую и зеленую полоску, обшитые по низу деревянными панелями, на высокие двустворчатые двери из мореного дуба, на резные столбики лестницы…
Взгляд натыкается на большое зеркало, накрытое темным покрывалом…
Смерть в доме…
* * *
Из боковой двери ведущей на кухню, выбегает наша горничная — Ульяна.
— Ой! — Сложив руки на груди девушка в испуге застыла. Не узнала, наверное.
— Здравствуй, Ульяна! А матушка где?
— Ой! — Снова восклицает она. — Александр Александрович приехали… Сейчас, бегу… — И, что характерно, убежала. Вверх по лестнице.
Вот чумовая…
Водружаю фуражку на вешалку и, подавив пришедшее из конца 20-го века желание разуться и надеть тапочки, поднимаюсь вслед за ней, на ходу расстегивая ремень и портупею.
Наверху меня встречает мама… В черном платье со стоячим воротничком она стоит, держась рукой за перила и молча смотрит покрасневшими от слез глазами.
Отшвырнув амуницию в стоящее рядом кресло, бросаюсь навстречу матери и обнимаю, прижимаю к себе…
— Мама…
— Сашенька… Мальчик мой… Горе у нас…
Мне — старшему в двух ипостасях, она кажется такой маленькой и беззащитной. А может быть, причина в том, что 'мы' стали старше…
Каждый раз, когда судьба отнимает у нас близкого человека, мы становимся старше — такова плата за взросление.
Интересно, сколько же лет добавила мне потеря моей 'прошлой' жизни: родителей, родных, друзей…
Господи!!!
Тоска-то, какая…