11906.fb2
Прошло пять лет.
Стояла ранняя погожая осень. Солнце уже не припекало, а ласково грело после длинной прохладной ночи и розового утра. Недавно кончилась жатва, и хлеб свозили с полей; разве только где-нибудь в степи, далеко от селений, еще маячат копны, а то повсюду чернеет зябь, порой сменяющаяся желтой полосой стерни... Пустынно в полях, да и в лесу тоскливо; ветры-суховеи оголили ветви, а ранние заморозки окрасили листву золотом и багрянцем. Птички-певуньи улетели в дальние края.
Жизнь уходила из степей и лесов. Зато в селах с утра до поздней ночи не умолкал стук цепов, намолачивая добротное зерно – дар обильного урожая. Люди спешили закончить работу, чтобы самим прокормиться и кое-что повезти на ярмарку и базары. В городах тоже была суета: мазали, белили, убирали, готовили припасы на зиму. Особенно это заметно было в губернском городе. Да и не удивительно: так недавно закончилась осенняя ярмарка, город был запылен и засорен, весь пропах ярмарочным духом. Надо все тщательно убрать, ибо вскоре должны состояться дворянские выборы, а за ними – губернский земский съезд. С утра до ночи кипела работа, особенно в гостиницах и постоялых дворах. Всюду стук, грохот; метут, белят, моют, красят... Надо как следует встретить дорогих гостей. Это тебе не ярмарочные купцы и лавочники, которые ютятся по пять душ в одной комнате, спят, где придется, едят, что дают; одного чаю целые ведра выпивают... Прибудут дворяне, да самые родовитые, привыкшие широко жить, сладко есть, ни в чем себе не отказывать.
К этому съезду арендатор городского сада Штемберг, помимо своего постоянного оркестра, нанял еще полковой и пригласил арфисток. Только не таких, какие были на ярмарке... «То мусор, который вымели из больших городов, воронье, почуявшее добычу. А глянешь на этих – пальчики оближешь, послушаешь их – обо всем забудешь. Все они молодые, стройные, светлоглазые! Не поют какие-нибудь частушки охрипшими голосами, а уж как затянет одна из них, так все в ней поет – и руки, и глаза... А потом как хор подхватит, так от волнения дрожь прохватывает... В Харькове, когда они пели в гостинице, там пол провалился – такая уйма народу собралась их слушать!» – хвастался арендатор.
Горожане ждали того дня, словно чуда. Только и разговору было про арфисток.
– Хоть бы уж скорее дворяне съезжались. Посмотрим, что за диво покажет нам, – говорили нетерпеливые.
– О-о! Да он нюх имеет, знает, что кому требуется, угодить может всякому, – отвечали другие.
– Штемберг умеет товар лицом показать, – подхватили третьи.
– Да и себе небось охулки на руку не положит. А уж если скажет, то не сбрешет, как за что возьмется, так покажет диковинку!
– Да черт его побери, хоть бы скорее!
– Не терпится?
– Конечно. Того и гляди ненастье начнется, ведь осень на дворе.
– Подождем, больше ждали, теперь уж недолго.
Так волновались горожане в ожидании сюрприза, приготовленного Штембергом для дворянского съезда.
Но вот на улицах города показались рыдваны, запряженные четверкой коней. Вздымая пыль, громко цокали копытами гладкие, упитанные кони; серебристые подковы высекали искры на булыжниках мостовой; грохотали колеса; неустанно дребезжали рессоры. Кони мчали к центру города, к лучшей гостинице, где все уже было готово к встрече дорогих гостей. Около гостиницы была такая сутолока, как на ярмарке; одни рыдваны отъезжали от высокого крыльца, а другие подкатывали на смену. У распахнутых дверей стоял высокий бородатый швейцар в картузе с золотым галуном и в ливрее с позументом. Он приветливо улыбался знакомым панам, здоровался с ними. А с незнакомыми вел себя по-разному: перед теми, которые шли с гордо поднятой головой, он вытягивался и следил глазами, не потребуются ли его услуги; если же он видел какого-нибудь неказистого или в потрепанной одежонке, то делал вид, что занят и не замечает его, а иногда останавливал и строго спрашивал, что ему здесь нужно. В большой передней – гам, толчея. Лакеи как угорелые метались взад и вперед, торопясь разместить приезжих по номерам. До самых сумерек не улеглась эта суета. К вечеру все окна длинного трехэтажного здания гостиницы ярко осветились; с улицы видно было, как за ними суетились люди, а внутри стоял несмолкаемый шум; то и дело пронзительно дребезжали звонки, скрипели двери, бегали лакеи, звенела посуда на подносах. Приезжие пили чай, кофе, закусывали. Только далеко за полночь начал гаснуть свет в окнах – гости укладывались спать.
На следующий день солнце уже стояло высоко, когда приезжие начали выходить на улицу. Кого только тут не было! Толстые и высокие, низкие и пузатые, круглые и долговязые, темноволосые и белокурые, молодые и резвые, а порой – старцы, еле волочившие ноги.
Медленно, небольшими кучками слонялись они по улицам в своих длинных балахонах, разглядывая то какой-нибудь витиевато построенный особняк, то высокую колокольню, то витрины магазинов, где была выставлена напоказ всякая всячина: искусная резьба по дереву и камню, золотые и серебряные часы с цепочками и брелками, перстни и ожерелья, браслеты, дорогие сукна и шелка... Все это сверкало и слепило глаза.
День выдался тихий и погожий; на небе ни облачка, его голубой шатер раскинулся над городом, словно закрывал его голубой вуалью; ярко светило солнце, и город купался в его золотом сиянии; как свежая трава, блестели недавно окрашенные крыши. По обеим сторонам улицы, на фоне ослепительно белых стен, словно сторожа, выстроились тополя и кудрявые осокори, тронутые желтизной первоначальной осени; каменные мостовые, недавно политые, лоснились на солнце, и над ними подымался легкий пар. Было тепло, дышалось легко и свободно, что-то радостное и бодрое ощущалось в прозрачном воздухе, как это бывает ранней весной или в ясный тихий осенний день.
В такие дни чуть ли не все жители города высыпают на улицу. Только те, кого болезнь приковала к постели или нудная работа держит около печи, остаются дома; а все, у кого есть свободная минута, спешат на улицу подышать свежим воздухом и понежиться на солнышке. Улицы кишмя кишат народом. И стар, и мал, и тот, кто пожил, и тот, кто только начинает жить; богатый и убогий, пышно наряженный и одетый в лохмотья – все смешались в толпе, словно равные, – ведь всем одинаково светит солнце, всех одинаково обвевает теплый ветер, всем одинаково хочется жить. Но по-разному относилась к людям судьба, и равенство было только кажущимся. Бейся, говорят, конь с конем, а вол с волом. Так и здесь: несмотря на то, что люди двигались тесной толпой, плечом к плечу, каждый разыскивал своих: паны здоровались только с панами, купцы с купцами, убогие – с убогими. Одни только древние старцы кланялись всем, дети заговаривали с каждым, кто чем-нибудь привлекал их внимание, невзирая на то, был ли он богат или беден. Да и то их удерживали старшие, сопровождавшие их.
В этом безостановочном людском потоке держались особняком небольшие группы приезжих дворян. Им нужно было обо многом договориться, дел на съезде предстоит решить немало, а тут еще нависла над ними угроза, которая уже давно не дает им спокойно спать, – угроза если не совсем их оттеснить от земских дел, то во всяком случае лишить ведущей роли. На уездных съездах – гласных из серого мужичья больше половины, а на некоторых – только треть дворян; верховодят мужики и образованные молодые люди, которые держат сторону мужиков, называют их меньшим братом; сговорились и что хотят, то и делают: большими налогами обкладывают помещиков, своих в управы выбирают. Есть немало управ, где городскими головами стали бывшие писаря, а о членах и говорить не приходится. На что уж губернская, и в той член – резник. Неужели так должно быть? Неужели мы – отборное семя среди сорняков – должны смешаться с ними и погибнуть? Неужели мы не сохраним место, которое занимали раньше, – ближе к трону? Не отстоим в государстве тех порядков, которые создали своими руками и всемирно оберегали от всякого враждебного посягательства? Неужели мы допустим свергнуть отечество в бездну, в которую толкают его разные выскочки? Это будет несмываемый позор для дворянской чести! Весь свет над нами смеяться будет. Нет, это не должно случиться! Крикнем на все царство, на весь Божий мир: к оружию, спасите отечество!
Больше всех был озабочен губернский предводитель дворянства Лошаков. Хоть он и не скрывал своего происхождения из старинного казачьего рода и того, что его прадед Лошак служил бунчужным в казачьем полку, однако он не мог присоединиться к темной и невежественной толпе, от которой его отделила судьба. «Довлеет дневи злоба его», – говорил он тем молодым верховодам, которые порой намекали на его происхождение, указывая, что негоже ему, казачьему сыну, отрекаться от своего рода. «Я не отрекаюсь, – говорил он, – я преклоняюсь пред всем тем, что сделало казачество, перед его стойкостью в защите веры и отечества. Так надо было действовать в те времена. Но когда настало другое время, надо и самому не отстать от века, не топтаться на месте. Кто не идет вперед, невольно отстает. Так и случилось с нашим казачеством: отстаивая только свои вольности и права, оно не пожелало следовать за веком, отстранилось от того культурного направления, которое было предопределено ходом истории, и поэтому осталось в хвосте. Ну а тому, что умерло, что обречено на гибель, я поклоняться не буду. Надо идти вперед, а не пятиться назад».
И вот теперь правнук Лошака, губернский предводитель дворянства Лошаков, узнал, что от земства оттесняются просвещенные дворяне, потому что казаки приравнены в избирательных правах к разночинцам, которым закон предоставляет право каждому, кто имеет десять десятин земли, выбрать уполномоченного, а двадцати таким владельцам – одного гласного. Возмущенный предводитель поднял баталию против этой казачьей привилегии. Положение о земстве не дает на этот счет точных указаний, а закон о сословиях ясно указывает, что казаки ничем не отличаются от крестьян, отбывая те же повинности и пользуясь теми же правами, что и крестьяне. Поэтому казаков и не следует присоединять к разночинцам – пусть они выбирают гласных на своих волостных сходах, сколько на каждую волость полагается.
– Таким образом, если это предложение утвердят в столице, количество гласных из мужиков сразу уменьшится наполовину, – говорил Лошаков. – Тогда нашему брату, дворянину, будет большой простор в земских делах, и мы сумеем всем этим верховодам утереть нос. А что утвердят – это как пить дать! Больно много эти верховоды заодно с мужичьем себе позволяют. Не надо об этом молчать, а поставить вопрос и на дворянском и на земском съезде. Не выгорит на одном, добьемся на другом! А сидеть молча, сложа руки, не годится. Надо бить в набат на весь свет!
Дворяне единодушно соглашались со своим предводителем. «Что ни говори, у него есть голова на плечах. Мудрый, да еще упорный: если за что-нибудь возьмется, доведет до конца. Один у него недостаток – очень уж он беспутный в личной жизни. С женой не живет, она где-то за границей шатается, а он тут. Не пропускает ни одной красивой дамы и даже простой девки. Ну, да это уж старый грех. Кто в нем не повинен? А что касается общественных дел – он их первый ревнитель. Ему бы не предводителем быть, а губернатором или министром. Одним словом – голова!»
Так говорили приезжие паны, прогуливаясь по городу.
Короткий осенний день близился к вечеру. Солнце садилось; багровое пламя полыхало на западе, отбрасывая розовые отсветы на белые стены домов; стекла окон, разгораясь все ярче, пронизывали пролеты улиц косыми красно-оранжевыми лучами. Сияющие купола и золотые кресты церквей, казалось, тянутся к синеющей чаше неба. Тени удлинялись и темнели; высокое дерево сдвинуло свои ветви перед лицом приближающейся ночи, длинная тень его пролегла через всю улицу, сгущая сумрак. Прохожие старались скорее миновать эти темные островки и выйти на свет, туда, где царило оживление. Вдруг сразу что-то ухнуло, загудело... и вскоре над городом понеслись звуки музыки.
– Музыка! Музыка! Скорее в сад! – закричали прохожие.
– Мы еще чаю не пили. Пойдем домой чай пить, – щебетали барышни молодым панычам, обступившим их.
– Стоит из-за этого домой идти. Разве в саду нет чая? – уговаривали их панычи...
– А в самом деле... – нерешительно сказала одна.
– Ну что ж? В сад так в сад, – поддержали ее подруги. И они гурьбой потянулись в городской сад.
Около сада давка, толчея. В церкви по большим праздникам никогда не бывало так тесно, как около кассы, помещавшейся в маленькой будке, куда горожане сносили свои двугривенные. Кассир не поспевал выдавать билеты.
– Два билета!.. Три!.. Пять!.. – кричали наперебой.
Вот большая группа людей, получив билеты, двинулась между двумя домами к входу в сад. Над этим проходом на длинной проволоке колыхался ряд разноцветных фонариков, словно радуга. А там дальше – огни, огни! Чуть не каждая ветка была освещена, над каждой аллейкой горела цветная радуга.
– А красиво как! Вот этот чертов Штемберг! У него есть вкус! – говорили люди.
В саду действительно было красиво. Тропинки, прихотливо извивавшиеся вокруг цветочных клумб, были посыпаны просеянным песком; раскидистые грушевые деревья, мелколистая акация, молодые осокори и клены светились разноцветными фонариками – издали казалось, что на ветвях выросли такие диковинные плоды. Деревья были подрезаны, подстрижены, чтобы не мешать гуляющим нависшими ветвями. От разноцветных фонариков падали на светлый песок синие, зеленые, желтые и оранжевые круги, и казалось, что дорожки выложены цветными камешками, по которым слегка шуршали шелковые шлейфы дамских платьев и поскрипывали лаковые башмаки... Все это было на боковых аллеях. А на главной? Целый ряд небольших беседок, густо увитых диким виноградом, зияли своими входами, точно пещеры. В них сновали какие-то уродливые тени, словно мертвецы вылезли из могил и глядели на море света и гульбище. Там – все чудеса, которые люди умудрились смастерить из огня. Вот три больших стеклянных шара, словно три солнца, горят над главным входом; под ним лента фонариков играет всеми цветами радуги; около высоких столбов, поддерживающих широкий навес, качаются маленькие фонарики, словно звездочки, упавшие с неба.
Под навесом бесчисленное количество стульев, скамей, искусно сплетенных из лозы диванчиков. На крытой просторной веранде множество столов, круглых маленьких столиков и ломберных – для карточной игры. На высоких и низких подставках стоят свечи в металлических подсвечниках.
Столы ломились от напитков и яств; были на них также искусные изделия из стекла, в которых переливались волны света. А напротив высилась эстрада с круглой кровлей, густо обвитая хмелем. На ней разместился полковой оркестр, который заполнял своими звуками небольшой сад.
Мала пташка, но какие красивые перья на ней! Невелик и сад, а сколько там народу собралось. И все пышно наряжены – сукно и шелка, бархат и золото так и мелькают в толпе. Вот идет большая группа барышень; шажки их так мелки – и перепелка с ними не сравнится. Их замысловато сшитые платья, в сборках, складках, плотно облегают их фигуры, самым выгодным образом обрисовывая плечи, груди, руки; на ногах у них маленькие туфельки на высоких острых каблуках – горе тому, кто попадет под них! Руки туго затянуты в лайковые перчатки, так что и пальцев согнуть нельзя. Щеки горят – неизвестно только: от горячей крови или румян. Глаза сверкают, как драгоценные каменья в золотых сережках. Голоса у них нежные, певучие, так и влекут к себе. Недаром их окружила целая толпа кавалеров. С длинными и короткими бородами, в широких плащах, с соломенными шляпами, сдвинутыми на затылок, льнут они к барышням, заглядывают им в глаза, размахивают руками, ведут веселый разговор, стараясь блеснуть острым словечком, вызывают то искренний, то притворный смех.
Хотя в саду уже было много людей, народ все еще продолжал прибывать. Явились и приезжие. С важным видом выступают дворянские и земские столпы, жмурясь от непривычного яркого света, в сопровождении многочисленной свиты прихлебателей и поклонников. Встречаясь со своими давними городскими приятелями, с которыми им смолоду пришлось вместе служить, они удивленно оглядывают друг друга.
– Неужели это вы, Иван Петрович?
– Он самый. А вы, простите, кто будете?
– Неужели не узнаете? Сидор Тимофеевич.
– Сидор Тимофеевич! Боже мой!..
И старые приятели обнимаются, целуются... Начинаются разговоры о житье-бытье. Вспоминают прошлое, смеются, вздыхают... Чего только не было!.. Всюду шум, гам, крики, стук.
Но вот снова заиграл полковой оркестр. Резкими и высокими звуками заливались флейты и кларнеты; протяжно гудели трубы и фаготы; звонко бьют литавры; турецкий барабан стонет и ухает. Все смешалось – и звуки музыки и говор, и шарканье ног, – ничего не разберешь – все гудит, трещит, лязгает, завывает, точно зимняя метель. А народу набралось всюду – и на веранде, и в темных аллеях парка, и в глухих углах – видимо-невидимо.
Умолк оркестр. Отчетливей слышен людской говор. Сидящие за столами торопят официантов скорей подавать. Одни пьют чай, другие толпятся у киосков, где торгуют пивом; третьи пошли в буфет выпить водки. Просторней стало на дорожках. Столпы тихо беседуют.
– Что такое? Только и слышно: интересы крестьянства... интересы крестьянства того требуют... Да разве все дело в крестьянстве? Разве исторические судьбы государства им создавались?... Это черт знает что такое! Если мы, культурные элементы, не выступим вперед и не заговорим о диком разгуле демагогии, что же тогда ожидает государство? Оно потонет, должно потонуть в разливе самой страшной революции. Мы должны стоять на страже и предупредить!.. – глухо говорил столп.
– Но позвольте. Чего же вы хотите? – перебил его низенький щуплый человек в широкополой соломенной шляпе, закрывавшей густой тенью все его лицо. – Ведь это одни только общие места, которые мы уже около десяти лет слышим из уст охранителей! Вы определенно формулируйте свои желания.
– Извольте, – грубым голосом начал столп, бросив презрительный взгляд на маленького человека. – Во-первых, мы требуем, чтобы нас выслушали, а для этого необходимо дать нам преобладающее значение хотя бы в таком незначительном органе самоуправления, как земство. Помилуйте: не только в уездных управах избраны председателями полуграмотные писаря, эти истинные пиявки народные, но и в губернскую управу втиснули членом какого-то ремесленника.
– Вы, значит, признаете недостаточным такое самоуправление? Желали бы большего?... Английская конституция с ее лордами вас привлекает?
Столп что-то грубо загудел в ответ и вскоре скрылся вместе со своим собеседником в темной гуще акаций, скрывавших глухую тропинку.
– А слышали. Слышали? Наш-то Колесник за сорок тысяч имение купил. Вот она новая земская деятельность... строительство гатей, плотин, мостов!..
– Да, да!.. Нам необходимо принять меры... стать в боевое положение. И так уже долго мирволили всяким либеральным влияниям. Вы слышали проект нашего губернского предводителя дворянства? Государственного ума человек! Нам нужно его поддержать. Он все проведет!
Другая пара тоже скрылась под акациями.
– Чего ж эта бестия Штемберг тянет? Не подпустил ли жучка? – раздался охрипший голос из беседки.
– А что?
– Объявил, шельма: арфистки будут. Что же он их до сих пор не показывает? Давай, братцы, вызовем Штемберга.
И через минуту раздались громкие хлопки.
– Штемберга! Штемберга!.. Что же это он, чертов сын! Где его арфистки?... Арфисток подавай! Арфисток! Го-го-го! Го-го-го! – заревело сразу несколько голосов, грубых и визгливых.
Народ так и хлынул к беседке. Что там случилось? Среди толпы замелькали металлические пуговицы и жгуты полицейских мундиров.
– Позвольте, господа! Позвольте! Дайте дорогу! – расталкивая людей, покрикивал частный пристав.
– Господа! Прошу вас не скандальничать! – обратился он к сидевшим в беседке.
– Проваливай!.. Штемберга!
– Господа! Прошу не кричать!
– А-а... Федор Гаврилович! Наше вам! Просим покорно, заходите... Выпьем, брат! – подойдя к приставу, крикнул высоченный бородатый купец и одним махом втащил пристава в беседку.
Крик там затих, слышался только неясный говор и отдельные возгласы:
– Выпьем! Наливай, брат!
Народ начал расходиться; слуги, целой стаей бросившиеся к беседке, когда оттуда донесся крик, начали расходиться. Один только худощавый и не очень опрятно одетый пан стоял около беседки и смотрел на пьяное гульбище. Его высокая фигура сгорбилась, жиденькие рыжеватые бакенбарды свисали космами с впалых щек; концы их уже поседели; запавшие глаза сурово глядели из-под торчавших бровей. Заложив руки за спину и опершись на высокий парусиновый зонт, он точно ждал кого-то. Немного спустя из беседки вышел пристав, красный как рак.
– Федор Гаврилович! – бросился к нему пан.
Пристав остановился, вытаращив глаза.
– Кажется, я не ошибся? Имею честь говорить с Федором Гавриловичем Кнышем? – сказал пан.
– Ваш покорный слуга, – звякнув шпорами и слегка поклонившись по-военному, ответил пристав.
– Не узнаете? Так, так... – усмехнувшись, сказал пан.
– Извините, пожалуйста... не узнаю...
– А помните, когда вы были секретарем в полиции, как мы вместе с вами и капитаном Селезневым пулечку закладывали? Давно это было... Верно, забыли уже Антона Петровича Рубца?
– Антон Петрович! – крикнул удивленный пристав, подавая обе руки старому приятелю. – Боже мой! И постарели же вы, изменились, ни за что узнать нельзя! – сказал Кныш.
– Время берет свое! – глухо произнес Рубец. – А вот вы помолодели. И как вам идет эта форма!
– Как видите, переменил службу... Жена приказала долго жить.
– Слышал, слышал...
– Махнул на все и в приставы пошел.
– Тяжелая служба! Хлопотливая! У всех на виду.
– Все бы это ничего, только поспать некогда.
– Да, да... Опять же это... – Рубец кивнул головой на беседку, где снова поднялся невероятный шум. – Другим гулянье, веселье... а ты за всем присматривай, чтобы не очень-то разгулялись.
– Это наши купчики раскрутились. Что с ними поделаешь? Знакомый народ, в моей части живут.
– Так, так... Кому гульня, а кому служба.
– Ну, а вы как? Все на старом месте? Что это вы к нам пожаловали?
– Вы слышали, что капитан умер? – сказал Рубец. – Умер, сердешный, царство ему небесное... И меня на его место выбрали.
– Так вы уж в земстве служите?
– Пенсию небольшую выслужил... В отставку вышел. А все-таки не хочется сидеть сложа руки... Привычка, знаете... Захотелось еще обществу послужить. Спасибо добрым людям, не обошли: выбрали на место капитана. Помаленьку живем...
– Так вы сюда на выборы приехали?
– На какие там выборы? Господь с ними!
– По своим делам?
– Да нет же... После выборов – земский съезд... Меня, видите, выбрали губернским гласным.
– Вот как! – сказал Кныш. – Поздравляю.
– Спасибо! Хотя и поздравить не с чем; хлопот и расходов больше; а все же – почет... Раз уж выбрали, надо хоть раз побывать на съезде... послушать, что умные люди говорят... Мы и у себя в городе на каждом собрании слушаем речи. Да то свои, знакомые, а тут со всей губернии... Шуму много ожидается. Будет ли только толк?
Кныш усмехнулся.
– А сейчас решил на ваши губернские чудеса взглянуть, – продолжал Рубец. – Потратил двугривенный, думаю, кого из старых знакомых встречу... И хорошо, что вас нашел. Скажите: не знаете ли вы случайно Григория Петровича Проценко? Он у меня когда-то жил.
– Как же, знаю. Он тоже в земстве служит: бухгалтер губернской управы, – ответил Кныш.
– Хотелось бы мне его повидать.
– Он тут в саду был. Я его видел... Да вот и он, – сказал Кныш, указывая на высокого, хорошо одетого человека, выходившего из ресторана. – Григорий Петрович!
Проценко неторопливо подошел, поздоровался с Кнышем и, не глядя на стоявшего рядом Рубца, спросил:
– Что нового?
– Узнаете земляка? – спросил Кныш, указывая на согбенную фигуру Рубца.
Проценко сквозь пенсне взглянул на него.
– Не узнаете? – глухо произнес Рубец. – Дело давнее...
– Кажется, Антон Петрович? Сколько лет, сколько зим! Здравствуйте! – Проценко протянул руку.
Пошли расспросы и воспоминания.
Проценко словно обрадовался, когда узнал, зачем Рубец приехал.
– Так и вы на съезд? Приятно, приятно видеть своих, – отбросив свою натянутость, приятельски заговорил Проценко. – А как хорошо меня кормила Пистина Ивановна! Здесь ни за какие деньги такой пищи не достанешь. Позвольте ж мне теперь угостить вас... не отказывайтесь, грешно вам будет... Вот мы втроем с Федором Гавриловичем выберем укромное местечко, посидим, старину вспомним.
– Человек! – крикнул Проценко. Официант со всех ног бросился на зов.
– Выбери лучшую и уютную беседку... Чаю, закуску... живо! – командовал Проценко.
Официант стрелой метнулся выполнять приказание.
– Проворный! – сказал Рубец. – У нас таких нет.
– Он только бегает скоро. А пока принесет, мы еще насидимся, – сказал Кныш.
Пока Рубец и Кныш вели беседу об официантах, Проценко стоял, повернувшись лицом к веранде, и свысока оглядывал прохожих.
– Мосье Проценко! Скажите вашей супруге, что я на нее сердита, – сказала ему молодая женщина, за которой увивалась большая группа офицеров, погромыхивая саблями и шпорами.
– За что это?
– Как же! Тянула, тянула ее в сад, а она ни за что не хотела пойти, – кокетливо глядя на него, сказала незнакомка, проходя мимо.
– Так вы женаты? – спросил Рубец.
– Уже полгода, как женился.
– А я и не знал. Поздравляю. Почему же вы один? Разве жена нездорова?
– Да нет... Она у меня домоседка.
Рубец хотел что-то сказать, но тут как раз прибежал официант.
– Готово-с! – сказал он, остановившись перед Проценко, и рывком бросил салфетку на плечо.
– Где? – спросил Проценко.
– Пожалуйте-с! – сказал он, побежав вперед.
– Куда же ты? – крикнул Проценко.
– Там-с! – сказал официант, указывая рукой на купу акаций, черневших вдали.
– На кой черт такую глушь выбрал? – сердито сказал Проценко.
– Здесь все заняты-с!
Проценко остановился.
– Пойдем. Там будет меньше любопытных глаз, – сказал Кныш, и все двинулись вслед за официантом.
В конце широкой аллеи, под сенью акации, чернела небольшая беседка. Дойдя туда, официант сказал:
– Здесь!
В беседке стоял стол, накрытый белой скатертью, на нем горели две свечи под стеклянными колпаками, вокруг стола стояли табуретки.
– Как тут уютно, – сказал Рубец.
– Так ты еще ничего не приготовил? – спросил Проценко.
– Что прикажете-с?
– Черт бы тебя побрал! Хоть бы чаю принес.
– Сколько прикажете-с?
– По старому обычаю... – вмешался Рубец.
– Пью раньше водочку, – закончил вместо него Кныш.
– Как хотите. Что же мы закажем? – спросил Проценко.
Начали совещаться. Кныш захотел битки в сметане, Проценко – перепелку, а Рубец сказал: пусть дают что угодно, только поскорее.
– Графин водки! Бутылку красного! Битков, перепелов, а третье... что есть у вас лучшее?
Официант, точно трещотка, начал сыпать названиями блюд.
– Дай мне котлеты, да по моим зубам, – сказал Рубец.
– Отбивных, пожарских? – снова затараторил официант. Рубец, не зная, какие ему заказать, растерянно озирался.
– Пожарских! – крикнул Проценко.
– Хорошо-с!
– Постой! Принеси пока графин водки, селедку, а если есть хороший балык, икра, тоже захвати.
В ожидании закуски старые приятели завязали обычную в таких случаях беседу. Проценко расспрашивал Рубца о городе, Пистине Ивановне, детях. Рубец отвечал не спеша, пересыпая речь пословицами и поговорками, как все уездные жители. Его речь затянулась бы надолго, если бы в это время официант не принес водку и закуску. Когда же засверкал на столе графин и приятно зазвенели рюмки, беседа сразу оборвалась; руки сами потянулись к рюмкам, глаза жадно поглядывали на ломтики жирного балыка, черную икру, отливающую серебром селедку.
– Будем! – сказал Проценко, поднимая рюмку.
Приятели чокнулись и выпили.
Закусив, приложились ко второй.
– Вы, кажется, это зелье не употребляли? – спросил Рубец, глядя, как Проценко опрокидывает одну рюмку за другой.
– Не употреблял. Молодой еще был.
– Вы тогда больше по женской части... – смеясь, вставил Кныш.
– Случалось, не робел. А теперь жена мешает, – сказал Проценко.
– А вас еще и сейчас вспоминают барышни и молодые барыньки, – сказал Рубец.
– Счастливая пора, – сказал Проценко. – Давайте выпьем за них!
Только наполнили рюмки, как официант принес жарко?е. Своим приятным запахом оно вызвало еще больший аппетит.
– А вино? – спросил Проценко.
– Сейчас, – сказал официант.
– Потом подашь чай. Слышишь? И бутылку рому.
– Слушаюсь.
– Так выпьем за здоровье тех, кого мы любили и кто нас любил, – сказал Проценко, поднимая рюмку.
Они снова чокнулись и выпили. После четвертой у всех загорелись глаза.
– Чего в молодые годы не бывает? – задумчиво сказал Рубец. – Помню, как я в свою крепостную влюбился, да так, что жениться хотел, а покойный отец задал мне хорошую взбучку, и любовь вся испарилась.
– А я? – крикнул Проценко. – Это ж у вас на глазах произошло. Помните Христю? Я ж хотел с ней гражданским браком жить. А теперь где она? Что с ней?
– Так и пропала. Когда я рассчитал ее, слышно было, что она одно время у Довбни жила. Жена Довбни такая же шлюха, как и Христя. Довбня начал к ней приставать, а Марина заметила это и выгнала подругу. Говорят, что потом она и у покойного капитана жила. Тот, как военный, любил девушек. А потом капитан ее кому-то уступил, а там и слух о ней пропал. Не знаю, куда делась. А жаль, хорошая была работница.
– Да, она была даровитая. Очень... – подумав, сказал Проценко. – Куда даровитей этой попадьи. Как ее? Наталья... Наталья... взбалмошное существо!
– Царство ей небесное! – сказал Рубец. – Отравилась. А поп постригся в монахи. Оба они чудные были.
– Взбалмошное существо! – повторил Проценко.
– В городе тогда говорили, что из-за вас, – сказал Рубец.
– Может быть. Чем же я виноват? Вольно человеку дурь в голову вбить. Вечной любви желала... Глупая! Как будто существует вечная любовь!
Кныш и Рубец захохотали, а Проценко, почесав затылок, сказал:
– Уж мне эти бабы!
Официант принес чай, вино и ром.
– Вот это кстати! – сказал Проценко и придвинул к себе стакан.
Принялись за чай. Кныш и Рубец налили ром, а Проценко ждал, пока чай остынет. Он часто вставал, выходил из беседки. Видно, его что-то встревожило. Лицо его побагровело, глаза потускнели, он часто снимал пенсне, протирал его платком и снова надевал.
– Григорий Петрович! Здравствуйте! – приветствовал его кто-то громко, когда он снова вышел из беседки. – Вы один?
– Нет, с компанией. Ах, кстати. Хотите земляка увидеть?
– А как же! Земляка – охотно. Где он?
Немного погодя на пороге беседки появился Проценко в сопровождении плотного здоровяка с лоснящимся от жира румяным лицом и черными усами.
Рубец сразу узнал Колесника. Тот же голос – звонкий и гулкий, и весь он такой же бодрый и бравый, как прежде. Только одет иначе. Он уже не был в долгополом кафтане и шароварах, заправленных в сапоги, а в сюртуке модного покроя и светлых брюках навыпуск, элегантных башмаках и рубашке с воротничком; на груди у него болталась массивная золотая цепочка от часов, а на пальцах сверкали бриллиантовые перстни.
– Антон Петрович! Сколько лет, сколько зим! – крикнул Колесник и полез целоваться.
Потом он сказал:
– Вот где вы собрались, земляки. Ну что ж, и я с вами выпью чарочку рома.
– Константин Петрович, а может, чайку? – спросил Проценко.
– Нет. Чай сушит. Это не по нашей части. В земстве говорят, что я мужик. Так уж мужиком останусь. Будем здоровы. – И он мигом опрокинул рюмку.
– Ну, а вы как живете? – обратился он затем к Рубцу. – Слышал, вы службу переменили, в земство перешли. Это – по-моему. Хорошо. Ей-Богу, хорошо. Служба только хлопотливая. На месте посидеть не дадут, гоняют как зайца. То мост поезжай строить, то плотину. Паны сидят и пишут, а ты как угорелый мотайся. И всюду поспевай. Только и отдохнешь перед собранием. А так – из повозки не вылезаешь.
– Однако вам, Константин Петрович, это впрок идет, вот как вы раздобрели, – улыбнувшись, сказал Кныш.
– Хорошо, что я такой удался. А был бы слабый – что тогда? Дождь, грязь, ненастье, а ты мчишься. Дело не ждет. Ох, и спросить забыл, – обратился он к Проценко. – Видели новое диво?
– Какое? – спросил тот, прихлебывая чай.
– Арфисток! – крикнул Колесник. – Ну и Штемберг! Вот это арфистки! Платья у них коротенькие, ножки в голубых чулочках. А личики – розы и лилии. Сроду таких не видал. А лучше всех одна Наташка. Как в сказках говорят: на лбу – месяц, на затылке – звезды.
– Ну, пошел расписывать! – ввернул Кныш.
– Это по его части, – вставил Проценко.
– Не верите? Вот увидите сами. Скоро они начнут петь.
Кныш и Проценко начали посмеиваться над склонностью Колесника к женскому полу.
– Было когда-то! А теперь никчемным стал, – сказал Колесник, наливая себе в рюмку ром.
В саду начался шум, все устремились к веранде. Послышались выкрики:
– Сейчас будут петь! Сейчас!
– Пойдем! Пойдем! – засуетился Колесник.
– Ну, пусть идут молодые, – сказал Рубец. – А нам, старикам...
– Разве у старого кровь холодная? Пойдем!
Не допив вина, они бросились к веранде. Колесник шел впереди и тащил за руку Рубца, который никак не поспевал за своим проворным и вертлявым земляком. Проценко и Кныш шагали в стороне. Около закрытой веранды была такая давка и теснота, что протиснуться нельзя было. В двери входили не поодиночке, а точно тараном пробивались плотно сомкнутыми группами. Протиснулись и наши земляки и сразу бросились занимать хорошие места. Как раз против дверей находился высокий помост, на котором тесным рядом стояли арфистки, озираясь по сторонам; порой улыбка мелькала на лице у той или другой. Со всех концов раздавались восторженные возгласы.
– Вот Наташка. Средняя. Сюда глядит! – крикнул Колесник.
Посредине стояла невысокая круглолицая девушка, одетая в черное бархатное платье, особенно оттенявшее нежную белизну ее лица и шеи, – она выделялась среди своих подруг, как лилия в букете.
– У-у! – загудел Проценко. – Вот скульптурность форм, вот мягкость и теплота очертаний!
– Ага! Не я вам говорил? – торжествовал Колесник. – Козырь-девка!
– Постойте, постойте. Она мне напоминает кого-то, – сказал Проценко. – Дай Бог памяти. Где же я видел похожую на нее?
– Нигде в мире. Разве что во сне, – сказал Колесник.
– И я где-то видел такую, но черт его знает, не припомню... – сказал Рубец и пристально взглянул на девушку. Та спокойно смотрела на публику своими жгучими глазами. Вот она перевела взор на Проценко. Удивление, смешанное с испугом, отразилось в ее бездонных зрачках, она еле заметно вздрогнула и сразу начала смотреть в другую сторону.
– Ей-Богу, я где-то видел ее! – сказал Проценко.
– Не может быть, – уверял его Колесник.
Народу набилось столько, что нельзя было повернуться, жара – трудно дышать.
– Знаете что? Пойдемте к той стене, на скамью станем, там не так жарко будет, и все видно, – предложил Колесник. Он двинулся вперед, все последовали за ним.
Когда они пробирались на новое место, заиграли на рояле – значит, скоро начнут петь. Все мгновенно замерли, слышно стало, как жужжит муха. Среди этой тишины зазвучали аккорды рояля. И вот наконец грянула походная песня:
Звонким голосам девушек вторили сиплые голоса стоявших за роялем мрачных верзил с испитыми лицами. Это бесталанные или пропившие свои голоса и выгнанные со сцены актеры развлекали пьяное купечество своим завываньем. Когда спели походную, слушатели наградили исполнительниц бурными аплодисментами. Певицы улыбались, кланялись, перешептывались, потом опустились на маленькие табуретки, стоявшие позади их. Только Наташа стояла по-прежнему. Аккомпаниатор взял несколько аккордов на рояле и умолк. Наташа быстрым взглядом обвела море голов, колыхавшееся перед ней, и запела «Прачку».
Звонким и сочным голосом она пела про тринадцатилетнюю прачку, как позвали ее к сударину-барину стирать сорочку, – это была одна из тех песен, которыми кафешантанные певички услаждали слух барам, пьяным купцам и купеческим сынкам. Свои песни Наташа дополняла выразительными жестами и взглядами. Слушатели млели. Казалось, они забыли обо всем на свете, и владела ими одна похоть, о которой рассказывала певица. Когда она начала жестами показывать, как она стирала сорочку, поднялся бешеный рев. К нему присоединились рукоплескания, топот сотен ног, – казалось, что от этого неистового грохота треснут стены и обвалится потолок. Певица несколько раз поклонилась во все стороны и опустилась на табуретку.
Барышни скромно потупили глаза, а их кавалеры, плотоядно улыбаясь, говорили: «Настоящий бесенок!» – и целые охапки цветов полетели к ногам певицы. Некоторые, протиснувшись к сцене, сами протягивали ей цветы. Она брала их, церемонно кланяясь. «Шампанского!» – послышался громкий возглас. Официант подал на подносе вино одному панычу; тот взял его и со своей компанией направился к певице, и там начали выпивать за ее здоровье. Она и сама отхлебнула из одного бокала и со всеми приветливо чокалась.
А что же наши земляки? Кныш смеялся и слегка подталкивал в бок Рубца, который, краснея, отмахивался от него обеими руками.
Проценко пристально следил за певицей, не отрывая от нее горящих глаз, она притягивала его словно магнит, а Колесник вертелся как ошпаренный, хлопая себя руками по животу, и говорил:
– Ох не выдержу! Ей-Богу, не выдержу!
Он так и не выдержал. Дождавшись, когда народ разойдется, он соскочил на землю и пробрался к сцене.
– Наташа! – окликнул он певицу.
– Что, папаша? – лукаво улыбаясь, спросила та.
– Можно вас просить поужинать со мною?
– С удовольствием, – ответила Наташа, протягивая ему пухлую белую руку. Все только глаза вытаращили от зависти, глядя, как Колесник повел через весь зал Наташу к отдельным кабинетам, находившимся сбоку.
– Человек, карточку! – крикнул Колесник, торжествующим взглядом окинув публику. Затем он вместе с Наташей скрылся за толстой портьерой.
По залу прошел громкий говор. Знай наших! Откуда взялся сизый голубь и оставил на бобах воробьев!
– Вот и полюбуйся. Старый, а меткий!
– Уж этот Колесник! Куда ни сунься, а наш пострел везде поспел.
– Еще бы! Куда девать земские деньги, что сами в его карман плывут?
– Вот почему разваливаются наши мосты и гати.
– Пойдем отсюда. Тут дышать нечем, – сказал нахмурившийся Проценко и направился к беседке.
Кныш и Рубец последовали за ним, расхваливая Колесника за его смелость и удачливость.
Проценко молча пил чай, все время подливая в него красное вино. Когда они наконец вышли, Рубец и Кныш были багровыми, как спелые арбузы, а Проценко сильно побледнел. Ноги у него заплетались.
– А вот и Колесник! – сказал Кныш, заглянув в раскрытое окно отдельного кабинета.
Колесник и Наташа сидели на плюшевом диванчике около небольшого столика, на котором было наставлено много всякой снеди и бутылок. Обняв Наташу, Колесник прислонился головой к ее плечу и, казалось, дремал, а она его хлопала по щеке.
Проценко первый приблизился к окну.
– Здравствуйте, мамзель! – сказал он.
– Здравствуйте, мосье! – ответила Наташа, пристально взглянув на него.
– Мы, кажется, знакомы. Я где-то видел вас.
– Спросите у Пистины Ивановны! Она все расскажет! – отрезала Наташа и, быстро поднявшись, опустила штору.
Проценко, словно пораженный громом, долго не мог прийти в себя. Он готов был броситься в окно и разбить голову этой шлюхе. Но Кныш, заметив его состояние, поспешно оттащил Проценко от окна.
– Дрянь... и смеет так отвечать! – крикнул Проценко.
А из-за шторы донесся звонкий голос:
– Папаша! Папаша, поедем к тебе.
Вскоре после этого все увидели, как пьяный Колесник, взяв под руку Наташу, повел ее к выходу, кликнул извозчика, и они уехали.
– Кого это она назвала? – допытывался Рубец у Проценко, который ходил по саду точно в воду опущенный. – Мне послышалось – будто имя моей жены.
– А так, сдуру сболтнула первое, что ей взбрело в голову, – сказал Кныш. – Разве эти шлюхи о чем-нибудь думают?
Проценко не проронил ни слова. Вскоре он позвал официанта, расплатился с ним и ушел домой. Идя по затихшим улицам, он невольно вновь задумался над словами арфистки. «О какой она Пистине Ивановне говорила?» Кроме жены Рубца, у него не было больше знакомых женщин с таким именем. Он действительно когда-то заигрывал с женой Рубца, но откуда ей это известно. Колесник успел рассказать?
И, дойдя до дому, он с такой силой дернул звонок, что по улице покатилось эхо.
– Номер! – раздался окрик Колесника в вестибюле лучшей гостиницы, куда он вошел вместе с Наташей. Ее лицо было закрыто густой черной вуалью.
– Семейный?
– Конечно. Видишь – я не один.
– Пять с полтиной.
– Веди! А не запрашиваешь?
– Да я так. Кому как угодно. Может, дорогой будет, есть и подешевле, – оправдывался лакей.
– Веди! – проговорил Колесник.
Лакей повел их по тускло освещенному коридору. Он побежал вперед, а Колесник неторопливо следовал за ним, ведя под руку Наташу и громко скрипя сапогами.
Дойдя до одной двери, лакей открыл ее ключом и зажег свет.
– Этот? – спросил Колесник.
– Самый аристократический, – сказал лакей.
Стены были оклеены голубыми обоями; на дверях – тяжелая голубая портьера, на окнах – узорчатые занавеси; мягкая мебель с голубой обивкой довершала обстановку, и весь номер производил впечатление уютного голубого гнездышка. Большое зеркало в бронзовой раме, в котором отражалась комната, словно удваивало ее. Колесник грузно опустился в кресло и начал оглядывать мебель.
– Красиво, черт побери! – сказал он.
– А спальня где? – спросила Наташа.
– Вот, – указал он на другую портьеру, тщательно прикрывшую боковую дверь.
– Посмотрим, – сказала Наташа и скрылась за портьерой.
Лакей понес за ней свечу.
– Ничего, хорошо, уютно, – вернувшись, сказала она. – Только, друг мой, еще так рано – не напиться ли нам чаю?
– Самовар! – распорядился Колесник. Лакей мигом убежал, и только слышно было, как стучат в коридоре его тяжелые башмаки.
– Это я, папаша, так, чтобы не дать лакею понять, что я не твоя жена.
– О, да ты лукавая! – сказал Колесник, погрозив ей пальцем.
Наташа начала его тормошить, да так, что он совсем запыхался.
– Хватит! Хватит! – взмолился он.
– А твоя жена жива? – спросила Наташа погодя. – Она живет в городе Н...?
Колесник с удивлением взглянул на нее.
– Кто тебе это сказал? – спросил он.
Она захлопала в ладоши и, засмеявшись, сказала:
– Ты думаешь, я твоей жены не знаю? Я все знаю. А как я отбрила сегодня Проценко!
– Так ты и Проценко знаешь?
– И Проценко, и Рубца, и Кныша. Всех вас, чертей, знаю как свои пять пальцев.
– Откуда?
Она неестественно засмеялась.
Лакей принес самовар. Пока он расставлял посуду, Наташа была сдержанной и молчаливой, а когда он ушел, снова начала хохотать. Потом заварила чай, принялась мыть и перетирать посуду. Ее розовые пальчики, как мышата, бегали и мелькали перед глазами Колесника.
– Так почему ты все это знаешь? – спросил Колесник.
Она словно не слышала его вопроса. Оттопырив губы и моя в полоскательнице стакан, она тоненьким голоском замурлыкала веселую песенку – тру-ля-ля, тру-ля-ля...
– Ты слышала?
Наташа грустно взглянула на Колесника и тяжело вздохнула. Потом вытерла стакан, прошлась по комнате и, остановившись перед Колесником, произнесла задыхающимся голосом:
– Я вина хочу. Вина!
– Так почему ты раньше не сказала?
Схватив звонок со стола, Колесник неистово зазвонил.
Прибежал лакей.
– Вина! – крикнул Колесник.
– Красного, – шепотом прибавила она. – Я люблю с чаем пить.
Колесник добавил:
– Да хорошего, старого, и бутылку рому.
– Я думала, что ты не согласишься, – сказала она, когда лакей ушел.
– Для тебя? Проси все, что хочешь. Ты думаешь, что я стану скаредничать в мелочах?
– Люблю молодца за нрав, – сказала она. – А что деньги? Человека за них не купишь. И я такая. Сколько через мои руки прошло всякого добра? А где оно? Раздала. Все, что было, то сплыло. Однако – живу.
– Ну, я своего не упущу, – сказал Колесник, – благодаря глупым панам, выбравшим меня в члены, я теперь могу спокойно жить. Хоть, может, и больше не выберут, а Веселый Кут и две тысячи десятин кого угодно успокоят навек. Буду теперь хозяином.
– Ты купил Веселый Кут?
– Да.
– Это недалеко от Марьяновки?
– Тот самый. А ты откуда Марьяновку знаешь?
Она только вздохнула. Лакей принес вино, ром, поставил на стол и бесшумно скрылся.
– Ты что, из тех краев? – спросил Колесник.
– Много будешь знать – скоро состаришься, – ответила она, придвигая к нему стакан чаю, наполовину смешанного с ромом.
– Да... Эх! Кабы сбросить двадцать лет... а то одно только горе, – сказал Колесник.
Наташа с жадностью принялась пить. Чай, наполовину разбавленный вином, утолял жажду. Осушив стакан, она сказала:
– Я еще буду пить.
И налила еще больше вина в стакан. Медленно отхлебывая обжигающий напиток, она все больше краснела, – хмель заметно сказывался и на ее лице, и в движениях, и в разговоре.
– А ну, пройдись по одной доске, – сказал он, смеясь.
– Думаешь – не пройдусь? Так вот же тебе! – Схватив свечу, она поставила ее на пол. Потом, подняв еще выше свое короткое платье, медленно зашагала. – Гляди же! – крикнула она.
Она мелкими шажками прошлась по комнате. Потом закружилась вокруг него и в изнеможении упала. Он с трудом поднял ее и положил на диван.
Колесник долго хлопотал, пока удобно устроил ее. Он принес подушку из спальни, положил ей под голову и уселся рядом. Как белая лилия, лежала она, затянутая в черный бархат. На лбу выступили капельки холодного пота, высоко и порывисто подымалась грудь, точно ей не хватало воздуха.
Долго она лежала совершенно неподвижно, потом открыла глаза и тяжело вздохнула.
– Ох! Закружилась я, – произнесла она тихо и снова закрыла глаза.
– Не надо было столько пить, – укоризненно произнес Колесник.
– Разве я много пила? – сказала она немного спустя, повернув к нему порозовевшее лицо, на котором только сохранились следы усталости. – У меня так всегда бывает, когда я много резвлюсь. Один доктор сказал, что я от этого умру.
– Много они знают, твои доктора, – буркнул Колесник, снова взяв стакан с ромом.
– Должны знать. Для чего-нибудь они ж учились столько лет...
– Чтобы столько лет... людей морочить.
Она на минуту задумалась, а потом снова грустно заговорила:
– Кто только их не морочит?
– Кого?
– Людей. Ты – меня обманываешь, другой – тебя. Каждый готов обмануть другого. А нам больше всех достается.
– Да и ваш брат как приберет к рукам, все кишки вымотает.
– Есть такие, есть. Только разве они такими родились? Вы же сами их сделали такими. Обманете, выбросите человека на улицу, голого и босого, куда ж ему деваться? Просить милостыню – стыдно, красть – грешно.
– А работать?
– Работать? Когда вы человека так обидите, ему и свет не мил.
– Не верь.
– Как не поверишь, когда каждое слово его до самого сердца доходит. А вот обманут тебя раз, другой, а потом уж и себе перестаешь верить. Тогда и пускаешься во все тяжкие. Ты думаешь, что мы охотно идем на такую жизнь? Сладко, что ли, вертеться перед таким, на которого мне и смотреть тошно. Ох, если б ты знал, как нам порой бывает горько! Если бы в это время рядом была глубокая река, так бы и бросилась в нее! Разве мы – люди? Только лицо у нас человеческое, а сердце в невылазном болоте затоптали. Знаешь что? Ты, говоришь, купил Веселый Кут? Возьми меня к себе. Как Бога, почитать тебя буду. Может, я там привыкну. Возьми! – И она поцеловала его жилистую багровую руку.
– Кто же ты?
Она взглянула на него. Потом вынула из-за корсажа бумажку и подала ему. Это был паспорт крепостной из Марьяновки – Христины Филипповны Притыки.
– Так ты Христина? – спросил он ее. – Почему ж тебя зовут Наташа?
– Такой у нас обычай – всем дают другие имена.
– Христя... – произнес он задумчиво, что-то с трудом припоминая.
– Помнишь Загнибиду?
– Так ты та самая Христя, что у Загнибиды служила? Говорят, ты жену его задушила.
– Сказать все можно.
– Да я знаю, что это ложь. Ты потом служила у Рубца. По городу ходил слух, что вы с хозяйкой Проценко не поделили.
Христя только тяжело вздохнула.
– Не напоминай мне о нем. Прошу тебя. Это горе мне и по сей день сердце гнетет. От него и пошли мои беды... – начала она жалостливо, но вдруг поднялась и чуть не крикнула: – Я сегодня с трудом сдержалась, чтобы не плюнуть ему в глаза, когда он подглядывал в окно.
Она задыхалась от гнева, душившего ее.
На следующий вечер в сад повалил чуть ли не весь город посмотреть на красавицу арфистку, но Наташи в этот вечер не было. Не было ее и на другой, и на третий, и на четвертый...
– Где же эта красавица? – допытывались все.
– Нет ее. Куда-то исчезла.
– Жаль, так и не пришлось ее повидать.
– Постойте, спросим хозяина.
И несколько панычей отправились к арендатору сада разузнать о Наташе.
Хитрый Штемберг только качал головой, причмокивал и сердито почесывал бороду. Наконец, когда к нему очень пристали, он не вытерпел и крикнул:
– Ах, если бы вы знали, сколько она мне хлопот наделала.
Кныш спросил его, в чем дело. Штемберг рассказал, что к нему приезжал Колесник и просил уступить ему тайком Наташу. Он поднял бучу, отобрал у Наташи платье, да этим дело и кончилось.
– А Наташа у Колесника осталась?
– У него. Голая сидит, ждет, пока ей сорочки, платья пошьют, – смеясь сказал Кныш.
– Вот тебе и Колесник. Недавно имение купил за тридцать тысяч, а теперь еще и гарем заведет. Вот служба так служба!
И про Колесника пошли по городу слухи, что он наворовал земских денег, отпущенных на постройку мостов и плотин, купил большое имение. В паны лезет. Из его рук уж не вырвешь...
Эти слухи про тридцать тысяч никому не давали покоя. О Колеснике говорили все – и обедневшие дворяне, и чиновники, и даже крупные помещики. У всех он торчал бельмом в глазу.
«Вот куда наше добро идет! Крепостных отобрали, деньги, которые мы должны были получить за них, пошли на погашение долгов. Остались мы и без рабочей силы, и без денег. Что ж ты с одной землей сделаешь? Хоть бы банки завели, под заклад деньги б дали. Надо же иметь средства, чтобы хозяйство вести. Ничего этого нет. Сидим, как раки на мели. Поневоле попадешь на удочку купцам, а они нас и слопают!» – толковали паны.
А больше всех возмущался Лошаков – гвардии ротмистр, плечистый, краснолицый, о котором когда-то вздыхали барышни, когда он был молод и холост. Не одна была очарована бравым гвардейцем, да и молодые барыни проклинали свою судьбу за то, что поспешили выйти замуж, и охотно давали ему целовать свои пухленькие ручки. А он, веселый, говорливый, носился как мотылек от одного помещика к другому, и всюду его принимали как родного. Умными и солидными речами сначала обворожит молодого барина или старого отца, а потом уж целует ручки дамам и барышням. Но это было давно. Теперь Лошаков не тот. Он давно женат, имеет детей, стал хорошим семьянином, видным общественным деятелем. Его уже в третий раз выбирают уездным предводителем дворянства, а теперь выбрали губернским. Пошел Лошаков в гору. С самим губернатором запанибрата. Он может принести большой вред такому червяку, как Колесник, тем более что они земляки.
Колесник обрадовался, узнав, что губернским предводителем намечают Лошакова. Встречая его, Колесник всегда ему почтительно кланялся и старался с ним заговорить, словно не слышал того, что говорил о нем Лошаков. Теперь он твердил каждому встречному и поперечному:
– Добрый пан. Справедливый человек. И голова! И что-нибудь сделает для дворянства. Давно пора!
И когда стало известно, что Лошаков выбран предводителем, Колесник вместе с группой дворян поехал его поздравлять.
– И Колесник пришел! – громко произнес Лошаков. А тот, словно не расслышав, сказал:
– Давно мы этого ждали, давно загадывали, чтобы нашего земляка увидеть во главе. Теперь дождались. Поздравляю вас, как член земства, а еще больше, как житель нашего родного уезда. Дай же Бог увидеть вас на более высоком посту!
Лошаков усмехнулся, подошел к Колеснику и подал ему руку. Тот готов был приложиться к холеной барской руке, когда она очутилась в его красной лапе.
– Как же ваши земские дела? – лукаво взглянув на него, спросил Лошаков.
– Помаленьку, ваше превосходительство, помаленьку везет наш земский конек, да все вперед. Разве только споткнется на худом мостике. Тогда мы все кучей бросаемся этот мостик чинить.
«Вот шельма в мужичьей шкуре, – говорили глаза панов, окруживших Лошакова. – Знает, кому что сказать».
– Слышали, слышали про вашу неутомимую деятельность, – усмехаясь, сказал Лошаков.
– Про мою, ваше превосходительство? Какая она моя? Земская, ваше превосходительство! Мы все сообща: если один не справится – другие помогают. Храни Боже нашего председателя – сам не спит, значит, и другим дремать нельзя. Надо, говорит, оправдать доверие, верой и правдой послужить обществу. И служим. Известное дело – не без того, чтобы не ошибались, – говорят, только тот не ошибается, кто ничего не делает. Может, на чей-нибудь взгляд, мы и большие ошибки делаем – Бог знает. На всех не угодишь. Вот скоро будет съезд – все увидят, что и как мы делали. И тогда каждому воздастся по заслугам.
Все глаза вытаращили, пораженные смелой речью Колесника. А он хоть бы бровью повел: речь его льется, как соловьиная песня.
Затем он поклонился Лошакову и почтительно сказал:
– Ваше превосходительство! Мы вас не только уважаем, мы вас любим. Нам приходилось не раз видеть вас как члена земства, который первым указывает на наши ошибки и новые нужды. Теперь вы будете предводителем на наших съездах. Это большое дело. Но у вас уже не будет времени вести те бои, которые вы так талантливо вели в земстве. Для нас это большая утрата. И вот, как бывшего земского деятеля, мы теперь хотели бы почтить вас обедом. Примите наше приглашение. Там будут наши члены, кое-кто из уездных предводителей, больше свои люди. Просим вас, – еще раз низко поклонившись, закончил Колесник.
Лошаков, правда, принял это приглашение свысока. Поблагодарив за оказанную честь, он сказал, что не думает забросить работу в земстве, что сейчас ему предстоит решить еще более трудную и сложную задачу – примирить интересы дворянства с интересами земства, и он рад будет даже чем-нибудь поступиться, лишь бы это дело привести к благополучному концу. Еще раз поблагодарив, он подал Колеснику руку.
Тот, низко поклонившись, повернулся и вышел из комнаты.
– Замечательное соединение простоты с трезвым и здравым умом, – сказал Лошаков, выпроводив Колесника.
– О, Колесник себе на уме, – сказал кто-то.
– Да, он не без лукавства, – заметил Лошаков. – Но такие люди необходимы для земства.
Все промолчали – то ли потому, что были согласны со своим предводителем, то ли потому, что не хотели ему перечить. Вскоре заговорили о других вещах, не имеющих отношения к земским делам. Лошаков, видимо, довольный, ходил по комнате, обращаясь то к одному, то к другому из собравшихся дворян.
А Колесник? Сидя в изящном шарабане, он то и дело понукал своего семисотрублевого коня:
– Ну, ну, вывези, жеребчик! Не овса, золота тебе насыплю, только вывези. – А конь, вытянув шею и быстро перебирая ногами, стрелой мчался по мостовой. – Быстрей! Быстрей! Хлопот еще много! – приговаривал Колесник.
И в самом деле, в этот день ему предстояло еще немало беготни. От Лошакова он поехал к председателю земской управы. Рассказал ему о своем посещении предводителя. Потом намекнул, что дворянство, вероятно, устроит в честь Лошакова обед, не мешало бы и земству почтить такого деятеля. Председатель только поддакивал. Нужно бы устроить. Но за чей счет? Выделять на это земские средства как-то неудобно.
– Зачем же тратиться земству? У него и без того большие расходы. А я бы вот что предложил. Недавно я прикупил себе землицы – так, небольшой хуторок! И хочется мне эту покупку спрыснуть. Вот это и можно сделать под видом земского обеда – я б уже не пожалел сотню-другую.
– Так в чем же дело? – сказал председатель. – Давайте.
– Значит, вы согласны? Я уж Лошакова пригласил. Попросите еще и от своего имени. Только скажите, что земство его хочет чествовать.
– Ладно, ладно! Да у вас просто гениальная голова, – крикнул председатель.
– Была когда-то, – ответил Колесник. – А сейчас – чем дальше, тем глупее становится.
От председателя Колесник направился к членам земской управы. Им он уже прямо сказал, что председатель велел ему устроить обед в честь Лошакова, и пригласил их принять участие.
Затем он поехал по магазинам сделать кой-какие покупки. Знакомый торговец рассказал ему, что недавно он продал целый воз всякой снеди.
– Кому?
– Дворянство дает обед в честь Лошакова.
– А когда этот обед будет?
– В субботу.
Колеснику только это и нужно было. Он все время раздумывал над тем, когда лучше устроить обед.
«Сегодня уже четверг... в субботу дворяне пируют. А в воскресенье – мы... Так хорошо будет...»
И он тоже заказал целый воз всяческих продуктов. Потом поехал за вином, купил самые дорогие и выдержанные старые вина и водки, английской горькой, «Адмиральской», «Железнодорожной», рому и коньяку.
«Утоплю в вине, чертей, – думал он, выбирая напитки. – Пусть врагам хлеб-соль в горле застрянет». Но тут заговорила в нем жадность. Ему стало жалко денег, которые пойдут на этот обед. «Подумать только – триста рублей, и это еще не все. А что, если он обманет, чертов сын, и не придет?... Лучше уж не думать об этом. Все равно назад не попятишься...»
В этот день Колеснику пришлось немало потрудиться. Он заехал еще к булочнику, к мясникам, нанял повара, да не какого-нибудь, а такого, что знал все барские прихоти.
Чуть ли не до самого вечера кружил он по городу, а тревога все больше и больше овладевала им.
– Где ты так долго пропадал, папаша? – спросила его Христя, когда он наконец вернулся. Она была в пышном новом наряде: сорочка пестрела разноцветной узорчатой вышивкой, ярко-оранжевая юбка слепила глаза, а на бархатной безрукавке сверкали и переливались золотые медальоны и ожерелья из самоцветов. Белолицая, румяная, Христя так приветливо глядела своими большими черными глазами, что даже каменное сердце дрогнуло бы при виде такой красавицы. А у Колесника сердце еще не окаменело.
Куда девалась недавняя тревога? В его глазах засветилась радость, широкая улыбка растеклась по лицу.
– Глядите, как моя дочурка нарядилась, – сказал он, все веселее улыбаясь. – А я, как оглашенный, бегаю и морю ее голодом.
– Где был? К другим бегал? – спрашивала она, смеясь.
– Деньги транжирил! Не знаю, куда их девать, так чуть не сую их каждому встречному и поперечному.
– Зачем? Лучше бы ты мне домик купил. Небольшой домик с садиком. И я бы, как пташка-канареечка, там песни распевала, ожидая своего седенького папашу.
– А в самом деле? – подумал он. – Куплю, только не сейчас. Дай немножко дух перевести. Зажали меня. Вот готовься к банкету.
– Какой банкет?
Колесник все рассказал Христе и, ласково глядя на нее, закончил:
– Ты у меня хорошая, послушная, сделаешь это для меня. Лошаков этот большой пан, он многое может сделать и давно чертом на меня глядит. Вот постарайся перетянуть его на мою сторону. Сделаешь, так куплю тебе чудесный домик и не с одним, а с двумя садиками.
– Руку! – сказала она весело и задорно, а глаза ее говорили: разве твой Лошаков устоит?
В воскресенье к дому Колесника одна за другой подъезжали кареты, коляски и фаэтоны, из них выходили всякие паны, направлялись в парадные двери, в которых (до сих пор еще невиданное чудо в городе) стоял саженного роста швейцар в парчовом картузе, кафтане, расшитом золотым позументом, и с булавой в руке. Перед каждым гостем он вытягивался в струну, размахивая булавой и пропуская в раскрытые двери. Около дома собралась большая толпа поглядеть на это диво – вся улица была запружена людьми так, что трудно было пройти.
– Побей тебя сила Божья! Что он выделывает? – дивились рабочие, глядя, как швейцар затейливо размахивал булавой. – Помашет под носом, а потом пускает.
– Дает понюхать, чем пахнет! – ответил кто-то, и в толпе поднялся хохот.
– Вот это церемония. Не по-нашему. Так только в Москве бывает. Вот и поди потягайся с Колесником. Он первый человек на весь город, – говорили друг другу зажиточные ремесленники, пришедшие поглядеть на невиданное зрелище.
– Какого черта вы тут собрались и глаза таращите? – раздался голос Колесника из раскрытого окна. – Уходите, пока вас не разогнали.
– Сам. Сам. Видели? Краснорожий и сердитый какой.
– Кто сам?
– Да кто же – Колесник.
– Глядите... А давно ли он дохлятиной торговал?
– Поди ж ты. Забылось. Начальство...
– А знаете что? Лучше разойтись, подальше от беды. Что нам смотреть, как паны бесятся.
– Если тебе не хочется, уходи, а мы хоть раз в жизни посмотрим, как паны пируют.
– Смотрите, как бы вам в глаза не наплевали.
– Им недолго.
Несколько человек ушло, а на их место протиснулись другие.
– Расходитесь! Расходитесь! – закричали появившиеся вдруг полицейские и начали расталкивать людей.
– Это почему же? – послышались возгласы. – Уходи, если тебе надо.
Полицейские напирали – народ не поддавался. Завязались стычки. Внезапно налетели пожарные и начали поливать толпу струями воды. Все бросились врассыпную. Через полчаса на улице не было ни живой души. Никто не заглядывал в окна и не мешал пирующим.
А в доме Колесника шел пир горой. Столы ломились от всякой снеди и напитков. Затейливые бутылки, графины и бокалы с разноцветными винами сверкали и переливались в солнечном блеске. Закуска была разложена на серебряных блюдах и аппетитно выглядывала из-под стеклянных крышек. Паны поднимались, чокались, стучали вилками и ножами; челюсти усиленно работали; одни набивали полный рот большими кусками пирога, другие жевали рыбу и дичь; со всех концов доносились шутки и смех. Весь дом заполнили гости: уездные предводители с Лошаковым во главе, члены земства, губернские гласные и среди них – Рубец. Пришел и Проценко.
Пир вышел на славу. Земские и дворянские столпы собрались сегодня отпраздновать мир и согласие. Об этом красноречиво говорили многочисленные ораторы. Лошаков первый провозгласил тост за земство и его сотрудников. Потом председатель земской управы поднял свой бокал за дворян – лучших работников земства. Колесник произнес тост за единение дворянства с земством. Его простая короткая речь очень понравилась. Раздались аплодисменты и крики «ура». За единение! Затем последовали взаимные пожелания успеха, чоканье, братание. Вино лилось рекой.
Пока еще только закусывали. А что же было за обедом? Во главе длинного стола сел Лошаков, по правую руку от него разместились уездные предводители, по левую – земцы. Колесник сел на другом конце стола против Лошакова. Как хозяину, ему приходилось неоднократно отлучаться, потому он и занял это место. Лакеи целой ордой носились по комнате, разнося кушанья. Перед каждым гостем стояли две бутылки дорогого вина. Ну и пили же там, и ели! Шум не утихал ни на минуту, тосты следовали один за другим. На что уж тихий был Рубец, но и тот произнес тост за Колесника. Все поддержали его. Колесник в радостном смущении раскраснелся, кланялся и благодарил за честь.
– Впервые в жизни мне довелось принимать таких дорогих гостей, – сказал он, прослезившись.
– После обеда качать Колесника! – раздались голоса, когда Колесник на минуту вышел в другую комнату.
– Идет!
Вскоре он вернулся. За ним на большом серебряном подносе несли пломбир, возвышавшийся горой. На пломбире красовались два герба из жженого сахара, дворянский и земский, обрамленные вверху цветами, а внизу – снопами пшеницы, яблоками, грушами и другими плодами. Под ними золочеными буквами было написано: «Не уменьшай, Боже!» На самом верху пломбир был увенчан короной, под ней лента с надписью: «Боже, царя храни!» А над короной золотой вымпел с надписью: «Земство – дворянству!» Это было чудо кондитерского искусства. Вся губернская управа ломала голову над тем, чем бы особенным и необычайным отметить этот обед. И остановилась на этом торте из мороженого. Лучший городской кондитер потратил два дня, чтобы соорудить это чудо. Удивлению гостей не было предела. Потом лакеи принесли шампанское. Лошаков первый поднялся и от имени дворянства поблагодарил земцев за оказанную честь.
– Дай Боже, чтобы единение земства и дворянства не осталось только пожеланием, а осуществилось поскорее во славу нашего края и всей русской земли и поведало миру о благих делах мудрых мужей. Ура-а!
– Ур-р-а-а-а! – загудели кругом.
Лошаков отхлебнул из бокала.
– Ваше превосходительство! – крикнул с другого конца Колесник. – Разве у нас шампанского не хватит? Ваша здравица стоит того, чтобы ее не так отметить. Это великие, святые слова. За такие речи по ведру надо выпить. Ура!
– Правда! Правда! – закричали кругом. – Ур-а-а!
Все выпили. Выпил и Лошаков. Снова наполнили бокалы. Председатель земской управы провозгласил тост за Лошакова. За ним последовали другие. Снова и снова пили. В головах зашумело от шампанского. Все говорили одновременно, перебивая и не слушая друг друга. Кто-то разбил бокал, тарелка с грохотом упала на пол и разбилась. Шум, хохот не умолкал ни на мгновенье.
– Извините, господа! – крикнул Колесник, низко кланяясь и давая понять, что церемония окончена. – Может, не угодил, так простите, и спасибо вам.
Загрохотали отодвигаемые стулья. Все благодарили Колесника. У некоторых уже заплетались языки, и они только трясли его руку, обнимали и целовали.
– Попрошу вас, господа, пока тут приберут, в другую комнату. Покурить.
Гостиная, такая же просторная, как и столовая, с мягкой мебелью, моментально заполнилась людьми. Гости набросились на папиросы, лежавшие в красивых коробках. Вскоре всех окутали облака дыма.
– Может, кто-нибудь хочет пулечку заложить или стаканчик пунша выпить? – спросил Колесник.
Со всех сторон раздались выкрики:
– В ералаш! Преферанс! Винт! Бакара!
Разбившись на маленькие группы, гости уселись играть в карты.
Лошаков собрался домой.
– Ваше превосходительство! А может быть, и вы в карты? – спросил Колесник.
– Вы же знаете, что я враг карт. Я чувствую усталость, – сказал Лошаков, затем попрощался и вышел из комнаты.
Колесник, провожавший его, просил:
– Ваше превосходительство. А может, вы отдохнете немного. Я для вас комнатку приготовил – там и муха не пролетит.
Лошаков постоял и, после некоторого раздумья, ответил:
– Нет.
– Ну, хоть посмотрите, ваше превосходительство! Одну минуточку.
И он повел захмелевшего Лошакова по коридору. В самом конце его Колесник ткнул ногой в дверь и ввел Лошакова в небольшую пышно убранную комнату. Окна ее выходили в садик. Широколистные клены и липы своими ветвями чуть не касались стекол. Тихий ветерок навевал прохладу. Колесник отдернул полог, разделявший комнату пополам. Оттуда выпорхнула нарядная Христя и хотела убежать.
– Стой! – крикнул Лошаков, схватив ее в объятия.
Колесник задернул полог и на цыпочках вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Надвигались сумерки. Розовый свет заката струился над землей. В комнате не сиделось. Всех тянуло в сад, на свежий воздух. Гости один за другим уходили. Остались только Проценко и Рубец. Втроем с Колесником они сидели в гостиной и выпивали. Проценко потягивал старое вино, Рубец смаковал душистый крепкий чай, а Колесник пил водку. Проценко сильно побледнел и, как безумный, озирался по сторонам. Он то заводил серьезный разговор, то внезапно начинал шутить. Рубец бессмысленно махал руками и качал головой. Колесник, красный как рак, опрокидывал рюмку за рюмкой за здоровье гостей, их жен и детей. Казалось, этому не будет конца-краю.
– Охо-хо! – улучив минуту, когда Колесник умолк, сказал Проценко. – Скоро собрание.
– Начихать на него! – крикнул Колесник. – Хотите, я вам зверька покажу?
– Какого?
– Заморского. Пойдемте.
Взяв под руку Проценко и Рубца, он потянул их за собой:
Напевая, Колесник шел по коридору. Потом он открыл дверь и толкнул Проценко и Рубца в маленькую комнату. Солнечные лучи, проникнув сквозь густую листву за окном, чертили светлые узоры на полу и стенах. Злые глаза Лошакова и лукавые – Христи устремились на вошедших.
– Что вам здесь нужно? – крикнул Лошаков.
Проценко и Рубец как вкопанные стояли у порога.
Они уже хотели уйти, но двери были заперты.
– А что, видели? Открыть дверь? – спросил Колесник, и глаза его встретились с сердитым взглядом Лошакова. – Ох, простите, ваше превосходительство! Мы пришли проверить, хорошо ли вы отдыхаете. Это мои хорошие знакомые, можете не беспокоиться, – сказал Колесник, указывая на Рубца и Проценко, которые, как зайцы, шмыгнули в раскрытую дверь. – Простите, Бога ради! – закончил он, кланяясь, и вышел из комнаты...
– А что, видели зверя? – спросил Колесник.
– Ох, Константин Петрович! Греха ты не боишься, – укоризненно покачивая головой, сказал Рубец.
– Какой там грех, Антон Петрович.
– А это что за зверек с ним был? – спросил Проценко.
– Не узнали? Лисичка. Настоящая лисичка! Вот погодите, выпроводит она волка и сама придет сюда.
– А Лошаков этот бедовый, – удивляется Рубец, – каким смолоду был, таким и остался. Жена, дети... А ему хоть бы что.
– А ты, земляк, не каркай, как ворона. Наша хата с краю, ничего не слыхали, ничего не видали, – предостерегающе сказал Колесник.
– Да я не о том, – оправдывался Рубец. – А тебе, Костя, ада не миновать, хитер ты на выдумки.
– Надо же чем-нибудь горластому пану глотку заткнуть.
– Ой, и лихая у тебя головушка! Не миновать ей Сибири.
– И там люди живут, – сказал Колесник, махнув рукой. – Давай лучше выпьем! За здоровье наших молодых! Ура!
– Кто ж она такая? – допытывался Проценко.
– Вот нетерпеливый! Погоди, сам увидишь. Своими глазами узришь.
– О! Пан уже уехал! – крикнул он, увидя в окна отъезжавшего на извозчике Лошакова.
– А-а! Знает кошка, чье сало съела. Удираешь? Не уйдешь из моих рук! – сказал Колесник, погрозив кулаком. Потом отвернулся и крикнул: – Доченька!
– Что, папаша? – донесся издали тонкий девичий голосок.
– Иди сюда!
– Ну, что вам? – появившись на пороге, сказала красивая девушка в парадном платье.
– Видал, Антон, Христю, которая у тебя когда-то служила? Видал? – повернувшись к Проценко, спросил Колесник.
И тот и другой молча глядели на девушку. А она только всплеснула руками, крикнула «ой, маменька!» и быстро убежала.
На следующий день в городе только и говорили про обед у Колесника. Сплетничали о том, кто сколько выпил, кто на четвереньках полз домой, а упоминая о Лошакове, только покачивали головами. Ну, не черт этот Колесник – такого пана оседлал! Вот какие дела!
– Да это же брехня, – недоверчиво говорили другие. – Лошаков давно на него зубы точит. Вот погодите, начнется земское собрание, так он Колесника со всеми его потрохами слопает.
Но на открытии съезда все видели, как Лошаков ласково обращался к Колеснику, по-приятельски жал ему руку, шутил с ним, хотя Колесник по-прежнему льстил ему и низко кланялся.
Когда перешли к обсуждению земских дел и некоторые начали понемногу трепать членов управы, Лошаков молчал. Когда же потребовали, чтобы он высказался, предводитель лениво произнес:
– Мы хоть и не видели до сих пор их больших дел, однако не доверять своим избранникам тоже не годится.
Этими словами он заткнул рты всем недовольным.
– А что, выкусили? – шепнул Колесник Рубцу.
Тот только посмотрел на него и в страхе отодвинулся от своего земляка, словно от сатаны.
Всего в семи верстах от Марьяновки раскинулся Веселый Кут – небольшая слобода с панским двором на возвышенности и низкой людской хатой, глядевшими в темные воды большого пруда. Позади, на обратном скате холма, густо разросся сад, примыкавший на окраине к дремучему лесу. Столетние дубы, высокие осокори, ветвистые клены и темно-зеленые липы, словно зачарованные рыцари, стояли в этом буйном лесу, укрытые густой непроглядной листвой. Их окружала молодая поросль, тонкая и гибкая, тянувшаяся к солнцу и синему простору. Она набирала силу, чтобы пуститься вдогонку за своими дедами. На широких полянах кусты калины и орешника опустили свои тонкие ветви до земли. Хмель и повилика обвили их своими длинными плетьми, с завистью глядя на столетних рыцарей в поисках ветки, чтобы, уцепившись за нее, прыгнуть на ствол и забраться вверх до той кудрявой верхушки, на которой построили гнездо орлы.
Буйный, чудесный лес! Вокруг и над ним гуляет вольный ветер, пригревает солнце, а в глубине – всегда тишина, прохлада, зеленые сумерки. Там, в лесной чаще, водились стаи птиц: чижи, крапивницы рассыпают свои трели, грустно воркуют горлинки, перекликаются кукушки, неистово чирикают воробьи, а соловьи заливаются до зари. Издали слышен орлиный клекот, а вот долбит носом аист, жутко хохочет сова, каркает ворон, а кобчики, как мотыльки, снуют над ветвями, жалобно попискивая с голоду... Лес шумит, как живой, на тысячу ладов.
Чудесные места! Лучшего и более подходящего названия, чем Веселый Кут, нельзя было придумать. Некогда богатое княжеское гнездо, где выросло насколько поколений, после отмены крепостного права захирело. Старый владелец Баратов оставил его в наследство своим молодым сыновьям, постоянно жившим в столице. Зеленый простор и невозмутимая тишина, видно, не очень привлекали наследников, и они, похоронив отца, разъехались кто куда. Веселый Кут осиротел. Без хозяйского глаза он начал оскудевать. Ровные, утрамбованные и усыпанные песком аллеи заросли подорожником; перед княжеским домом, где некогда пестрели редкие цветы на клумбах, теперь рос только бурьян да чернобыль, заглядывая в зеркальные окна, наполовину перебитые. Ненастье, осенние ливни и буйные ветры исполосовали стены дворца – памятник былого великолепия и крепостной неволи; как пугало, стоял он на возвышенности, наводя страх на слободских детей. Ночью сычи и совы оглашали своим криком окрестности, а люди говорили, что это резвятся черти, и передавали из уст в уста страшные россказни про всякую чертовщину, ведьм, вурдалаков и прочую нечисть.
Колесника все это не страшило, когда он решил купить Веселый Кут. Его привлекал не роскошный замок, а столетние дубы в лесу, которые он думал продать земству и этим окупить пятьсот десятин земли, прилегавшие к усадьбе.
«Имение стоит тридцать тысяч, – думал он. – Земля там хорошая, плодородная. Такую по пятьдесят рублей за десятину не купишь, а даже по пятьдесят, и то это составит двадцать пять тысяч. На лес и усадьбу остается пять тысяч. Если разобрать дворец, одного кирпича на три тысячи наберется, кроме того, есть еще дом управляющего, совсем новый, конюшни, кухни, амбары – и все каменные... Лес ему достанется почти даром. А за него, если с умом продать, можно выручить по двадцать рублей за десятину. Это дело!» – обрадовался Колесник и не побоялся заплатить Баратову за Веселый Кут земскими деньгами. Он опасался только, как бы его не опутали на съезде враги. Разговоры об этой покупке росли. Все кричали: вот как распоряжается земскими средствами. Колесник не раз глубоко задумывался. Теперь, когда съезд окончился благополучно, благодаря его удачному маневру с чествованием Лошакова и отчасти Христе, Колесник снова ожил.
– Пташечка моя, – ластился он к Христе. – Вот дождемся лета, я тебя в такой край увезу, что тебе и не снился. Подумай только: гора, на ней стоит домик среди густого сада, с одной стороны – пруд, с другой – лес, густой и буйный. Хоть в одной рубашке бегай, никто тебя не увидит, кроме птичек.
– А соловей там есть? – спросила Христя.
– И соловьи, и чижи, и кукушки.
Христя вскочила и, хлопая в ладоши, запрыгала от радости.
– Боже, Боже! – кричала она. – Усыпи меня на всю осень и зиму, чтобы я проснулась только весной. А еще так долго ждать. Пойдут долгие осенние дожди, расквасят землю. Туман весь свет окутает. А потом еще снег, морозы. И снова сиди дома, носа не высовывай. Господи, как долго еще до весны!
– Дурочка моя! Больше ждали, теперь уже меньше осталось.
– Где же этот рай? Как он зовется? – допытывалась Христя.
– Веселый Кут.
– Около Марьяновки?
– Да.
– Слыхала. Там дворец есть. О нем у нас всякие страхи рассказывали.
– Мало ли что выдумывают.
– Ты меня в Марьяновку повезешь?
– Повезу.
– Я там в церковь пойду. Меня никто не узнает, а я всех узнаю. Вот будет радость! А что, если твоя жена туда приедет и накроет нас? Вот уж мне достанется, все волосы вырвет.
– Выдумываешь ты разную чепуху. Не приедет она без моего разрешения. Не посмеет. Заживем мы с тобой, как в раю. Будто Адам и Ева...
Наступила осень: дожди, туманы, грязь невылазная. Христя не выходила все это время из дому; со скуки вышивала рубашки себе и Колеснику. Да хоть бы пришел кто-нибудь, а то не с кем слова вымолвить.
Как-то раз зашел Проценко по делу. Христя спряталась. Колесник и Проценко долго о чем-то говорили.
«Он, кажется, еще лучше стал», – думала Христя, глядя в дверную щель.
Вечером Колесник позвал ее чай пить. Проценко весело болтал, рассказывал смешные истории. Христя хохотала, а Колесник недовольно поглядывал на нее.
– Ты что-то очень много смеялась сегодня, – сказал он ей, когда Проценко ушел.
– А что?
– Ничего. Может, к молодому потянуло? Смотри!
Христя не ответила, но решила больше никогда не выходить из своей комнаты, когда придет Проценко.
Так она и делала.
Колесник заметил это и был очень доволен.
Как-то в воскресенье Христя оделась особенно нарядно и пошла погулять. Улицы были полны народа.
На Христе было черное суконное пальто, отороченное серым смушком, и такая же шапочка. Мороз еще больше нарумянил ее щеки. Она хороша была, как маков цвет. Все на нее заглядывались.
– А кто эта незнакомка? – спрашивали друг друга прохожие.
– Это же содержанка Колесника.
– Эх, и хороша, черт его подери!
Среди группы молодых женщин Христя заметила Проценко. «А ну, узнает он меня?» – подумала она и направилась к нему навстречу. Проценко оживленно болтал, а его спутницы громко смеялись. Христя подходила все ближе. «Кто это?» – услышала она приглушенный шепот. В это время Проценко взглянул на нее. Словно пораженный громом, он мгновенно умолк. И сразу опустил глаза.
– Ты замерзла? – обратился он к спутнице, шедшей с ним рядом.
Та что-то невнятно сказала, и они прошли мимо. Христя вскоре свернула на другую улицу и пошла домой. Смеркалось, мороз крепчал, на темно-зеленом небе загорались звезды, на улицах зажгли фонари. Дневной шум понемногу утихал, люди спешили домой. Христя шла неторопливо. Ей было досадно. Вот он какой – дома готов руки лизать, а на улице отворачивается. Где уж нам: он с барышнями гуляет, а я кто?... Содержанка Колесника... От горя сердце у нее сжалось. С опущенной головой она медленно шла по направлению к дому. Вдруг пред ней очутился Проценко.
– Здравствуйте! Гуляете?
Христя молчала.
– А Константин Петрович дома?
– Что вам нужно от меня? – сказала она сердито. – Мало вам, что молодость мою загубили?
– Вы сердитесь, что я не поздоровался с вами? Со мной была моя жена.
– Я одно только хочу знать: что вам от меня нужно?
Проценко сбивчиво заговорил о прошлом, которое так быстро миновало.
Христя была рада, что уже близко к дому. Как только они подошли к крыльцу, она резко дернула ручку звонка. Открыть вышел сам Колесник.
– Константин Петрович, мое почтение! – предупредительно сказал Проценко.
– А, то вы...
– Проводил... вот их... – Проценко указал рукой на Христю, побежавшую вверх по лестнице. – А теперь иду домой. До свидания.
– К черту! – буркнул Колесник, запирая дверь.
– Где ты подцепила этого вертопраха? – сердито спросил он Христю, вернувшись в комнату.
– А я знаю, зачем он увязался? – не менее сердито ответила Христя.
Колесник, сдвинув брови, угрожающе произнес:
– Смотри! Не очень водись с этими молодчиками, а не то в два счета вылетишь!
Весь вечер Колесник был молчаливым и неласковым. Христя тоже молчала. Установившийся мир и покой был нарушен. А Христя сейчас больше всего жаждала покоя.
Она вспомнила свое недавнее прошлое, как носилась по белу свету без руля и без ветрил, словно опавший лист, гонимый осенним ветром, и ужаснулась при мысли, что может снова вернуться к этой жизни.
– Папаша! Не сердись на меня! – сказала она нежным голосом.
И она рассказала Колеснику о встрече с Проценко, о том, что он с ней не поздоровался, и как потом он попался ей навстречу, когда она возвращалась домой.
– Гляди, только не обманывай! – ласково сказал Колесник.
После этого Христя дала себе зарок больше не гулять по городу. Она сидела дома и нетерпеливо ждала прихода весны.
В этом году весна, как назло, запоздала. Уж и Пасха не за горами, а снег еще не тает; дни ясные и солнечные, а морозы берут свое. Только после Пасхи пошли дожди и стало тепло. В три дня растаял снег, появились подснежники, фиалки. Эти первые цветы так радуют сердце, так сладостно волнуют. А мысли неудержимо влекут в неведомые края, прекрасную и манящую даль, воображение рисует образы счастливой жизни, которой человек, может быть, никогда не увидит.
Так мечтала и Христя о своей поездке в Веселый Кут.
Дом ей казался тесным и душным, город – пыльным и мрачным. Ее тянуло на простор, в бескрайние поля, где гуляет ветер и солнце золотит колышущееся море колосьев, на зеленые луга, похожие на богато вышитые ковры, в кудрявые рощи, синеющие вдали. Там бы она, как вольная птица, отдохнула и набралась сил. А Марьяновка? Родная хата, где она выросла... что с ней сталось? А подруги, с которыми она делила девичьи радости и горести, – где они теперь? Христю очень волновали эти воспоминания... «Все перенесу, все стерплю, только бы скорее попасть в этот рай!» – молила Христя, вставая и ложась.
Миновали дни за днями, сначала теплые, весенние, потом знойные и душные.
– Когда ж мы поедем?
– Скоро, скоро, – ответил Колесник. В последнее время у него было много служебных дел, приходилось часто выезжать в уезды. Христе случалось целые недели просиживать одной дома.
Собрались ехать только в конце мая. Колеснику надо было попасть в Н-ский уезд чинить мосты и плотины. Уже несколько дней шли дожди.
– Хочешь, поедем?
– Хочу, хочу! – радостно вскрикнула Христя.
На следующее утро они выехали. Как счастлива была Христя, когда она снова увидела поля, зеленые всходы, кудрявые леса и села, – все одинаковые и так похожие на ее Марьяновку, что Христя не раз спрашивала: не она ли это?
– Еще далеко до Марьяновки. Надоест трястись, пока доберемся.
Только к концу следующего дня добрались они до Марьяновки, но Христе не пришлось ее увидеть. Утомленная ездой, она уснула и, только когда подъезжали к Веселому Куту, открыла глаза.
– Вот тебе и Кут, – сказал Колесник, указывая на ряд небольших хаток у подножья крутой горы.
– А Марьяновка?
– Проспала...
– Почему ж не разбудил меня? Господи! – сокрушалась Христя.
– Еще увидишь ее. Не за горами. Лучше полюбуйся Веселым Кутом. – И он указал рукой на гору.
Солнце садилось, обливая предзакатным багровым светом барский двор. Дворец возвышался черной громадой, в розовом сумеречном свете внизу белели хатки, пруд казался огненным.
От дворца по обратному скату холма сбегал вниз фруктовый сад, а за ним в долине высился густой лес, казавшийся сейчас почти черным. Вершины его могучих столетних деревьев закрывали горизонт. Извилистая дорога змеей вилась в гору. Уставшие кони шли шагом, а в гору еле тянули коляску. И чем выше они поднимались, тем привлекательней развертывался перед глазами Христи пейзаж. Огненный диск солнца катился по горизонту, разбрасывая вокруг пучки золотисто-багряных лучей; казалось, земля горела, и пламя пожара охватило весь небосклон. Овраги и долины, точно острова, горели среди этого огненного моря, в лиловых водах пруда отражался дворец, гора и вся слобода, а справа темный лес, словно исполин, погружался в надвигавшуюся ночную темень. Из слободы доносились людские голоса, рев скотины, а в лесу запели соловьи. Христя не могла оторвать глаз от этого зрелища. Ей казалось, что она попала в зачарованное царство.
– Как тут красиво! – крикнула она, всплеснув руками. – Стойте, стойте! Я пешком поднимусь.
Выскочив из коляски, она напрямик побежала в гору. Подъем крутой, скользят ноги. Христя хватается за стебли бурьяна, взбирается, как по ступенькам. Из-под ног с шорохом выскользают комья глины... а Христя взбирается все выше и выше, ее красное платье мелькает в потемневшем вечернем воздухе.
– Совсем сдурела от радости, – говорит Колесник, не спускающий с нее глаз.
Когда он въехал на вершину горы, Христя уже стояла там на самом краю зеленой лужайки и оглядывала окрестности.
Солнце совсем закатилось. Только розовый сноп света остался на том месте, где только что скрылся край багрового диска. Розовел небосклон, а на земле уже простерлись вечерние тени. Потемнел и пруд, белые хатки слободы смутно вырисовывались в вечернем сумраке, а вдали чернел лес. Христя слегка вздрогнула от вечерней прохлады.
– Господи! Как хорошо, как красиво! – сказала она, вздохнув, и пошла навстречу Колеснику.
– Уморилась, глупенькая? – спросил тот.
– Нет. От чего? Только сердце сильнее бьется.
– Здравствуйте, батюшка! – послышался старческий голос.
Христя оглянулась и увидела рядом маленькую сгорбленную старушку.
– Здравствуй, Оришка. Ты ли это? – сказал Колесник.
– Слава Богу, еще держусь на ногах, батюшка. Все вас дожидаемся. Передавали из города, что вы вчера будете. Целый день ждали, а вас все нет. Думали, что уж не приедете.
– А я вот взял да и приехал. И не один. Вот взгляни, какую кралю к тебе на поправку привез.
– А кто же это? – спросила старушка, глядя в упор на Христю. – Какая хорошая панночка. Позвольте мне вашу ручку поцеловать. – И не успела Христя опомнится, как Оришка прикоснулась своими высохшими губами к ее пухлой руке. Христе вся кровь прилила к лицу. Ей стало так стыдно, так стыдно!
– Кирило где? – спросил Колесник.
– Весь день ждал вас, батюшка, а под вечер пошел за чем-то в слободу.
– Что ж ты нас на дворе держишь? Веди в дом. Покажи, какие горницы приготовила.
– Тьфу! Совсем дурной стала. Разболталась тут и забыла, что для этого дом есть, – сказала старушка; ковыляя и покачиваясь, как подстреленная утка, она пошла к дому.
– Для панночки я такую горенку приготовила – чудо: утром солнышко взойдет – поздоровается, а вечером, уходя на покой, попрощается. Уютное гнездышко, тихое, спокойное. Из окна все видать кругом как на ладони. Вот сами увидите, панночка! – и она юркнула в темные сени.
Когда зажгли свет, Христя взглянула на Оришку; низенькая и маленькая она; лицо точно высушено, рот ввалился, подбородок – острый; глаза, глубоко запавшие, тлели, как догорающие угли. Только они немного оживляли ее мертвенное лицо.
Христя и Оришка загляделись друг на друга.
– Ой, и хороша же ты, моя панночка, – зашамкала она своим беззубым ртом, – личико у тебя как яблочко наливное, бровки как радуга, счастливы твои батюшка с матушкой, что такую красавицу на свет породили.
– Нет у меня, бабуся, ни отца, ни матери, – грустно промолвила Христя.
– Так ты сиротка, моя родимая? Ох! Горька доля сиротская! Да Господь тебя, видно, хранит, – сказала старушка и снова ткнулась носом в руку Христи.
– Не целуйте мне рук, бабуся! – попросила Христя, вздрогнув от неожиданности.
– Не любишь? Не буду. Стара уж и поцеловать как следует не могу. Молодчика бы сюда. – Старуха хотела сделать подобие улыбки.
Боже! Ничего более страшного Христя не видела. Настоящая ведьма! В испуге она отшатнулась. А Оришка все глядела в упор, не закрывая рта... Потом перевела взгляд на топтавшегося рядом Колесника и начала быстро бормотать:
Словно туча надвинулась на лицо Колесника. Он помрачнел, брови сдвинулись, глаза, как шило, сверлили старуху.
– Слушай, бабка. Если ты из ума выжила, то держи язык за зубами, – сердито проговорил он.
– Нет у меня зубов, батюшка, – весело отозвалась Оришка, – давно выпали. А если что лишнее сказала, простите.
– То-то же. Нечего зря болтать. Лучше самовар поставь.
– Хорошо, батюшка. Это дело невеликое. Сейчас поставлю. – И, поклонившись, она заковыляла к выходу.
– Ты не слушай эту старую дуру, – сказал Колесник. – Ей, вероятно, за сводничество зубы повыбивали, а она еще никак от него отучиться не может.
– Да ну ее! Она такая страшная, что я на нее и смотреть боюсь.
– Бояться ее нечего. Но и слушать не нужно. Люди говорят, что она ведьма, а по-моему, она просто из ума выжила.
– Она единственная на весь двор?
– Нет, с мужем.
– Я с ней не останусь. Ей-Богу, боюсь.
– Возьмешь девушку из слободы, – сказал Колесник, позевывая. – Что-то мне спать хочется.
– С дороги. И я тоже еле на ногах держусь.
– Скорей бы она самовар принесла – и спать. Завтра уж за дело примемся. Прости, Господи, и помилуй! – Он снова зевнул и перекрестил рот.
Вскоре самовар закипел. Христя налила чаю. После чая Колесник сразу же пошел спать. Христя осталась одна. Она начала оглядывать свое новое жилье.
Комната была высокая, просторная, тщательно выбелена, в шесть окон – по два в каждой стене. Они были раскрыты настежь, и ночная прохлада врывалась в горницу, тускло освещенную сальной свечой. В переднем углу – божница, перед ней стол, вдоль стен – плетеные стулья. У глухой стены, за печкой, стояла кровать с пухлыми перинами и высоко взбитыми подушками.
«А в самом деле уютно», – подумала Христя и бросила взгляд на дверь, в сени. Она была открыта, за ней чернела густая темень. Христе показалось, что там кто-то шевелится.
– Кто это? – крикнула Христя.
– Я, панночка, – откликнулась Оришка. – Испугалась?
– Я думала, что кто-то чужой вошел.
– Не бойтесь. За самоваром пришла. Может, и для меня чаек остался? Люблю чаек, – шамкала она, заглядывая в раскрытый чайник.
– Есть, есть, берите, пейте. Вот вам сахар.
Старуха потянулась за сахаром. Христе казалось, что это не человеческая рука, а жабья лапа, – такой она была темной и сморщенной, а ногти острые, как у кота. Заграбастав полную горсть сахару, она ушла в сени, но вскоре вернулась за чайником и стаканами.
– Может, вам перестлать постель? – спросила она Христю.
– Спасибо, бабуся. Не надо.
Оришка уже собралась уходить, но потом, немного подумав, сказала:
– И ничего вам больше не надо?
– Ничего, бабуся. Идите спать, и я сейчас лягу.
– Хорошо. Только вот что. Зачем вы меня бабусей называете? Какая я вам бабуся? А что я кажусь вам старой, так вы поглядите лучше. – Говоря это, она провела сморщенной рукой по своему лицу. Христю словно кто-то в грудь толкнул или ударил по голове, свет у нее померк в глазах. И кажется ей, будто рядом стоит девочка, лицо с кулачок, и глаза у нее ясные, улыбающиеся. Христя крикнула и видит снова старую Оришку, которая покатывается со смеху.
– А что, видели, какая я бабка? Не зовите ж меня бабусей, а просто Оришкой, как звал покойник-пан.
Христя не заметила, как Оришка ушла, так она испугалась. «О, Господи! Это настоящая ведьма», – подумала она и бросилась закрывать окна и двери. Полная тревоги, она быстро разделась, потушила свечу и легла, укрывшись с головой.
Тихо, темно... И под землей темнее не будет. А Христя еще глубже зарылась в подушки, плотнее закуталась покрывалом. В комнате тепло, а она дрожит словно в лихорадке. Перед глазами вертится огненное колесо, проносятся разноцветные искры. Она еще крепче зажмуривает глаза, а искр становится больше, они так и летят во все стороны. По коже мороз продирает. Слышит она голос Оришки: «А что, будешь меня бабкой называть? Какая я бабка?» Появляется девочка. Христя вот-вот умрет со страху... и просыпается.
По стенам мелькает светлый кружок. Он то опускается вниз, то вскочит на стул, покачается и снова прыгнет на стену: «Что это? Неужели луна взошла? Да, да. Это луна... Надо встать...»
Ей мерещится, что она стоит у окна. Внизу, в долине, чернеет лес. Из-за горы выплывают густые клубы тумана и обволакивают деревья. Испарения подымаются над землей. А лунный рог словно усмехается.
– Ну, ну, – говорит он, – ложись и укройся. Пришло время отдохнуть тебе. Да и мне поглядеть охота. Люди ждут меня не дождутся.
– Кто там ждет тебя ущербленного? – слышится голос снизу.
– Посмотри на дворец. Да и спи спокойно, – отвечает месяц и сразу подпрыгнул вверх на пол-аршина. Всю долину покрыл туман густым пологом. Он приблизился к самому окну, где стояла Христя. Взглянув на дворец, она увидела, что там на самом краю крыши стояло что-то белое и тянулось к луне.
Христя взглянула пристальней: это же баба Оришка. Она, она. В одной рубашке, растрепанная.
– Ну, только скорее иди. Отчего ты сегодня так запоздал? – спрашивает Оришка.
– Да бес их знает, – говорит месяц, снова подскочив выше. – Как начали мяться и раздумывать, пока выпустили. Знают, что ночь коротка, надо всю землю обежать, так нет же – затеяли пир. Сидят – пьют и гуляют.
– Кто ж там такой?
Месяц произнес какие-то диковинные имена, которых Христя никогда не слыхала. Их и выговорить трудно.
– О-о, это известный гуляка! – сказала бабка. – А у нас тоже новости.
– Приехал, значит.
– А ты откуда знаешь?
– По следам видно. Я только высунулся и сразу увидел колеи, а на дворе около хаты столько сена натрушено, конский навоз лежит.
– Приехать-то приехал. Но угадай с кем?
– С женой, – ответил месяц.
– Кабы с женой, никакого б дива не было. А то такую панночку где-то прихватил, что не для него – старика.
– Молодую, пригожую?
– В самом соку.
– Эх, черт побери! Хоть бы одним глазком взглянуть! – крикнул месяц и волчком завертелся. У Христи в глазах зарябило.
– Ну-ну! Я тебе дам! – пригрозила ему бабка скрюченным пальцем. – Все вы, я вижу, повесы. Сегодня я пропела песенку, что не ему с такой кралей водиться. Так где там? Так рассердился, дальше некуда. Испугалась я его! Вот только жену его примчу сюда, так несдобровать ни ему, ни его крале.
– О-о, ты отчаянная! Я тебя знаю по бойне – порезала ты меня там пополам.
– А что же ты еженощно повадился? Вашего брата не сдержи, так вы такое натворите, что хоть со света беги.
– Что ж они и вместе спать легли? – лукаво подмигнув, спросил месяц.
– Нет, врозь.
– Так можно и взглянуть на нее? – лукаво подмигнув, спросил месяц.
– По мне гляди. Только чур, не баловать! А то и другую половину твоей рожи растолку, как перец, в ступе.
Месяц покружился на месте, прыгнул и сразу очутился в окне. В комнате стало так светло, что иголку – и ту видно.
Видит Христя – чьи-то бледные уста с черными усиками тянутся к ее щеке. Чмок!
– Видал! Видал! – крикнул месяц, спрыгнув с окна, и стрелой помчался к бабке.
– А не стерпел-таки! Хоть раз чмокнул, – заворчала старуха, схватила его за рога и спрыгнула с крыши. Затем она пошла скользить над туманом, держась за рога месяца. То стрелой промчится вдоль, то пойдет вприсядку, то нырнет в бездну, то вновь вынырнет, засмеется и пойдет кружить... Волосы ее становятся все длиннее, сорочка розовеет, тело начинает просвечивать, как прозрачная бумага, глаза горят, как искры. Месяц, бледный-бледный, пулей помчался по небосклону и остановился напротив, дрожа как в лихорадке...
Христя вскрикнула и проснулась.
Солнце только всходило. Румяная заря занялась над землей, над нею простерлась черная туча с багровыми отсветами по краям. Розовый поток заливал горницу, по балкам потолка прыгали солнечные зайчики, а в дальних углах свет еще боролся с темнотой. В комнате было душно. «Сон это или явь?» – подумала Христя, сладко потягиваясь. Потом, точно ласточка, спрыгнула на пол и в одно мгновенье очутилась у окна. Щелкнула задвижками, и в раскрытое окно ворвалась утренняя прохлада. Христя вздрогнула, когда легкий ветерок коснулся ее тела. Солнце одним краешком выглянуло из-за горизонта, и пучок золотых лучей в тот же миг осветил Христю, скользнул по лицу, горячим устам, белоснежной груди. Словно теплая рука ласкала ее.
Христя посмотрела вдаль: густые клочья тумана клубились у подножья горы. Вот одно облако оторвалось, поднялось вверх, растянувшись тонкой цепью в утреннем воздухе. Солнце поднялось еще выше. Заблестела роса на траве, загорелись верхушки деревьев. Проснулись птички: где-то насвистывала крапивница, закуковала вещунья-кукушка, в кустах у самого окна запел соловей, а в бесконечной вышине на разные лады пели тысячи птиц. Они, казалось, встречали Христю радостным хором, ласкали ее слух, нежили вместе с ласковой прохладой.
– О, Боже, как тут хорошо! – вслух подумала Христя и взглянула на дворец. Весь фасад розовел, купаясь в солнечных лучах. Сломанные карнизы, выбитые окна, исполосованная дождями и метелями штукатурка, облупившиеся колонны – все выглядело неприветливым и страшным, словно здесь не было людской обители, а темница, где пытали грешников. Теперь, брошенный хозяевами, дом превратился в развалины. Лопухом и чернобылем заросли дорожки к веранде, хмель заглушал стены и окна. Христя отвернулась и стала смотреть в другую сторону.
Там, в тумане, скрывалась слобода. Над прудом подымался густой пар, словно кто-то снизу подогревал его. Вдали белели хатки, а еще выше зеленели огороды. Подсолнечники высоко поднимали свои оранжевые шапки, словно становились на цыпочки, чтобы скорее дотянуться поближе к солнцу, которое, точно золотым песком, посыпало луга. Они улыбались, греясь в теплых лучах после ночной прохлады, купались в солнечных волнах, который раз меняя цвет – из зеленого в ярко-желтый и оранжевый. За лугами клетчатыми плахтами распростерлись поля, словно кто-то разостлал по долине цветные ткани и они тянулись бесконечными полосками, исчезая за далеким горизонтом. Христя так загляделась, что забыла обо всем на свете. Как там красиво, так бы и полетела туда! А вот в стороне что-то маячит. Будто легкая тучка колышется над землей, а над ней что-то сверкает. Так это же крест на церкви! Да, да... а вот село чернеет... Марьяновка! Она!
– Родимая моя! Я думала, вы спите, а вы уже встали, – послышался голос позади.
Христя обернулась – перед ней стояла Оришка. Такая же приземистая и сморщенная, как вчера. Однако лицо ее как-то изменилось. Подбородок еще больше вытянулся, нос чуть не касается губ, только она уже не такая желтая, как вчера, и ни капельки не страшна, да еще более приветлива. Она глядит так весело и ласково, словно принесла хорошую весть. Лоб высокий, с небольшими морщинами, голова повязана черным платком, и только белеют виски.
– Это вы... – Христя уже хотела сказать «бабушка», но спохватилась: – Орина.
– Вы не забыли вчерашнего? – усмехаясь, спросила Оришка. – Ох, панночка! Зовите меня хоть прабабкой, мне уж не молодеть. Я вчера шутила, а вы думаете в самом деле? Вчера вы с дороги утомились и были такой невеселой. Вот я и хотела вас рассеять немного.
– А сегодня я какая?
– Сегодня вы как солнышко ясное.
– Вот как.
– Да, моя голубка. Как я рада, что вы к нам приехали. Так рада, будто родную дочку увидела.
– А у вас была дочка?
– Была, панночка, была. Такая красивая и нежная... панского рода.
– Панского? Куда ж она делась?
– Давно это было, еще до воли... Пан взял ее к себе, а куда он ее девал, куда завез – Господь его знает. Говорил – в школу отдам. Может, умерла, а может, где и живет барыней. Господи! Все бы отдала, чтоб хоть перед смертью увидеть ее. Одна ж она у меня. – По ее сморщенным щекам покатились обильные слезы. – Вот как на свете бывает. И теперь, как увижу молодую, сейчас же присматриваюсь, не моя ли это. Вчера, когда вы сказали, что нет у вас отца с матерью, я тотчас подумала: не моя ли это сиротка?
– Нет, бабуся. Я знаю своих родителей.
– Кто ж они были?
Христя горестно улыбнулась.
– Долго рассказывать.
– Тогда в другой раз. Вы ж к нам на все лето приехали?
– На все, бабуся.
– Ну, и слава Богу. Погуляете у нас, отдохнете. Вы и так, не сглазить бы, здоровенькая, а поживете у нас – еще сил наберетесь. У нас не то что в городе. Там пыль и вонь, а здесь воздух чистый, целительный. На что уж я стара, а пока в Марьяновке жила – село тут есть такое невдалеке, – так что ни год болела, а тут помолодела – легко дышится, веселее на свет глядишь.
– Здесь и правда красиво.
– Да тут рай Божий. Зимой, когда метели бушуют, скучновато, а лето настанет – и не заметишь, как оно пробежит. Слышите, как птицы поют. И так каждый день. Пойте, пташечки, пойте! Веселите мою панночку, чтоб она не заскучала!.. Вот туман рассеется, теплей станет, пойдете в сад, в лес. Там-то самый рай и есть! Да что ж я разболталась? Дело само не сделается.
И Оришка бросилась прибирать постель. Старая и высохшая, а подушками, да немалыми, как игрушками, орудует. Подбрасывает их, взбивает и бережно кладет одну на другую. В минуту постель была убрана.
– Сейчас колодезной воды принесу, – сказала Оришка и метнулась из комнаты.
«Неужели это был сон? – думала Христя, вспоминая вчерашнее. – Видно, сон. Сейчас расскажу бабушке».
А та как раз вернулась с ведром воды в руке.
– Знаете, бабуся, что мне приснилось? Да такое забавное. Сроду со мной такого не бывало.
– Что же вам снилось, панночка?
– Будто вы с месяцем разговаривали, да еще и танцевать с ним пошли.
Старушка потупила глаза и пожала плечами.
– Чего только не померещится? Видно, вы неспокойно спали.
– Нет...
– Или молодая кровь играла... а то, может, голову положили слишком высоко или низко. Вот кровь прилила, да и мерещилось всякое.
– Может, и так. Только мне всю ночь страшно было.
– Еще не привыкли.
– Уже стрекочете, сороки-белобоки? – послышался голос Колесника из соседней комнаты.
– А вы еще потягиваетесь? – весело спросила Христя.
– Потягиваюсь, милая... Чертова баба, видно, сон-траву подбросила: как лег, будто умер.
– На здоровье, батюшка. Сон не помеха: кто спит, тот не грешит, – откликнулась старушка.
– И ты туда же, старая карга? Нет того, чтобы хозяина задобрить. Может, он переспал, – послать бы молоденькую разбудить его.
– Зачем же? Такие теперь девчата, что и разбудить толком не умеют. Лучше бабки никто не разбудит – не затормошит, не вспугнет.
– Ты, что ли, такая?
– А хоть бы и я. Иль испугаю?
– Да тебя сам черт испугается, не только человек. Я не знаю, как до сих пор Кирило не сбежал от тебя.
– А вы все такой же. Вам бы только шутки да смешки, – сказала Оришка, шмыгнув носом.
Может быть, они б еще долго так болтали, если бы снаружи не донесся шум и крик. Христя взглянула в окно – к дому направилась группа людей.
Среди них были и старики, и молодые, и женщины с детьми на руках. Христя насчитала не менее двадцати человек. Подойдя к крыльцу, они окружили его, мужчины сняли шапки, женщины, понурившись, ждали, дети испуганно озирались. Все такие ободранные, загоревшие и запыленные, как цыгане. Лица скорбные, озабоченные.
Солнце приветливо светило, весело щебетали птички, но пришедшие словно ничего не видели и не слышали. Казалось, они пришли с повинной головой молить о пощаде.
– Что это за люди и что им здесь надо? – спросила Христя.
– Это из слободы...
– По какому делу?
Оришка поспешно вышла.
– Ну, зачем пришли? Что скажете? – послышался голос Колесника.
Он вышел на крыльцо в одном нижнем белье.
Все низко поклонились. Младенцам матери наклоняли головы, нашептывали: кланяйся пану.
– Доброго здоровья, пане! С приездом! – послышались голоса.
– Ну ладно, ладно. А что же дальше? – не обращая внимания на приветствия, спросил Колесник.
Толпа заколыхалась. И сразу, словно подкошенные, все упали на колени.
– Паночек! Смилуйся! – в один голос простонали крестьяне.
– Ага! Это рыбаки? – спросил Колесник. – Те, что самовольно рыбу в пруду ловили.
– Милостивец! – сказал белый как лунь дед, стоявший ближе всех к крыльцу. – Так было издавна. Еще в княжеские времена. Никто никогда не возбранял тут рыбу ловить. Известно, вода... набежала... пруд стал. Рыба завелась... Никто не разводил ее – сама, а может, птицы занесли икру. Мы же думали – на долю всякого Господь ее плодит.
– О-о, вы думали! Серые волки надели овечьи шкуры да такими тихонями стали... А когда вам приказали не ловить рыбу, вы что запели?
– Паночек! – сказала одна женщина. – Неужто рыба стоит того, что с нас присудили?
– А это какая канарейка защебетала? – ища глазами виноватую, спросил Колесник.
– Это я, батюшка, говорю, – смело выступила вперед молодая женщина с девочкой на руках.
– Ты? Молодая, а такая умная! И уже с ребенком на руках? Не солдат тебя наградил? А может, и ума у него заняла.
Молодица покраснела, глаза ее загорелись от гнева, но сразу же потухли.
– У меня муж есть, – подавив возмущение, сказала она.
– Так это он тебя надоумил идти ко мне? О, хитер! А что было бы, если б я... – тут Колесник выпалил такое, что даже видавшие виды деды вытаращили глаза. – Что бы тогда твой муж запел? Вероятно, на месте прикончил меня вилами?
Молодица, с горящим лицом и сверкающими от гнева глазами, строго промолвила:
– Постыдитесь хоть старых людей, пане!
– Ага, правда глаза колет. Черти бы вас взяли! Все вы одинаковы. На чужое, как собаки, лакомы. А тронь только ваше, так ты бы первая мне глаза выцарапала. Руками своими паскудными впилась бы. Теперь вы тихие, когда попались мне в руки. На коленях ползаете... а тогда? Вон из моего двора, такие-сякие! – крикнул он что было сил.
Заплакали дети, послышалось всхлипывание женщин.
– Что ж вы молчите? Просите пана... стойте на коленях, – с горечью и болью упрекали женщины своих мужей.
– Паночек! Смилуйся над нами, мы уж и так двести рублей заплатили. Где ж нам еще три сотни взять? – сказал седобородый дед.
– Мне до этого дела нет... Я вас предупреждал: хотите в мире жить, вот вам огороды, пруд, хоть топитесь в нем, мне все равно. За это только окопайте мне лес рвом. А вы мне на это: тысячу дашь, так окопаем. Слыханное ли это дело: тысячу рублей за то, чтобы ров выкопать! За такие деньги можно вас всех купить со всеми вашими потрохами. Кроме огородов, я вам еще сотню накинул. Не взяли. И не надо. Без вас найдем грабарей. За те деньги, что сдеру с вас, найдутся охотники копать ров. Еще и не то будет. Я вам и воды не позволю брать на пруду. Копайте себе колодцы. Пруд мой и вода моя!
– Вода Божья, – произнес кто-то робко.
– А вот посмотрите. Я покажу вам, чья она!
– Да мы уж видели... – сказал дед, вставая, – все видели... А что дальше будет, посмотрим... Идемте! – И он повернулся спиной к крыльцу.
За ним, понурившись, двинулись остальные. Тяжело вздыхали мужчины, женщины тихо плакали, а дети ревели, оглашая своим криком всю окрестность. С опущенной головой, шатаясь, словно пьяный, уныло брел дед. Так провожают покойника или приговоренного к смерти.
Христя стояла у окна, с грустью глядя на удалявшуюся толпу. В душе у нее росла обида за этих бедных людей. И гнетущая тоска камнем легла на сердце. Люди давно скрылись за горой, а ей все еще казалось, что они стоят на коленях и молят о пощаде растрепанного неодетого Колесника. А он хохочет, издевается над несчастными, над их кровавыми слезами и мольбой. Глаза у него налиты кровью, он рычит, как зверь, вот-вот кинется на людей. И это тот самый Колесник, который торговал мясом и в три погибели гнулся перед Рубцом, прося его повысить таксу. Ему жалко рыбы, которой он не пользуется, а вся цена ей грош. У Христи потемнело в глазах, словно туча закрыла солнце и больше не пели птицы. Она низко склонила голову, и горячие слезы упали на завалинку.
– Хамское отродье! – крикнул Колесник, вернувшись в комнату. – Принесла их нелегкая, чтоб рассердить меня. Видно, Кирило их надоумил. Чертов пьянчуга, вчера ходил с ними пить мировую, а сегодня наслал всю эту нечисть во двор! Оришка!
Оришка вышла и остановилась у порога.
– Где твой дурень? – спросил Колесник. Не дождавшись ответа, он крикнул: – Не понимаешь? Кирило, спрашиваю, где?
– Скотину погнал на водопой, паночек. Да вот и он, – сказала Оришка, увидя в окно Кирила, гнавшего телят и овец.
Христя посмотрела на него – так это ж Кирило из Марьяновки. Тот самый, что когда-то отвел ее в город к Загнибиде. Только постарел немного и поседел.
– Это ты, пьянчуга, наслал мне этих дьяволов во двор? – крикнул Колесник из окна.
Кирило снял шапку и подошел ближе.
– Каких, пане, дьяволов?
– Не знаешь? Ворона – вороной, а хитрее черта, – набросился на него Колесник. – Всю ночь, верно, вчера пил с ними магарыч, а сегодня чуть свет ушел со двора.
– Да побей меня Бог, если я хоть каплю в рот взял, – оправдывался Кирило. – Они уже целую неделю топчутся около двора, все спрашивали, когда приедет пан.
– А за каким же чертом ты в слободу отлучался?
– Да я все за лес беспокоился... А они говорят: «Кабы пан нам простил нашу вину, мы б уж лес за сотню окопали». А я говорю: «Назад пятитесь, как увидели, что не тае... я ж вам сразу говорил. Пан у нас справедливый, добрый. Берите, дурни, что вам дают, не спорьте, а то хуже будет. Не послушались меня, вот теперь и платите». – «Да это, – говорят, – все наши верховоды наделали, подбили нас: не слушайтесь, соберитесь всем обществом. Общество, мол, – большое дело. Мы, значит, и послушались. А оно теперь и выходит, что советчики наши в стороне, а нам – отвечать. Им, видать, только это и нужно было, чтобы с паном рассорить. Теперь они, верно, собираются и огороды, и пруд заарендовать».
– Кто ж эти верховоды? – уже мирно спросил Колесник.
– Да не кто иной, как слободские богатеи – шинкарь Кравченко и лавочник Вовк.
– Брехня это, паночек! – затараторила Оришка. – Не верьте. Кравченко и Вовк – почтенные люди, хозяева; никогда не станут они подстрекать людей против вас. А что они хотят арендовать огороды и пруд, так уж давно мне говорили про это. Мы б, говорят, хорошо заплатили пану.
Христя взглянула на Оришку. Та размахивала руками, сердито шамкала своим беззубым ртом – куда только девалась недавняя тихоня?
– Не знаю. Может, оно и брехня, – робко произнес Кирило. – За что купил, за то и продал; что слышал, то вашей милости и говорю.
– Ладно, ладно, – Колесник махнул на него рукой и повернулся к Оришке. – А сколько бы Вовк и Кравченко дали?
– Не знаю, паночек, сколько. Да таким хозяевам, если и уступите какой рубль, жалеть не будете. Они во всем порядок заведут. Не станут чужого разорять, как другие. Известное дело – хозяева.
– Да скажи им, пусть придут, если хотят арендовать. Потолкуем. А дураков учить надо! Мне и огороды что-нибудь принесут, и лес будет окопан.
– Что ж, пане, людей наймете? – спокойно спросил Кирило.
– Зачем нанимать? Пока они у меня в руках, сами окопают.
– Нет, они так не захотят.
– Не захотят – найму, – решил Колесник, – за их же деньги.
– За двести нанять трудно.
– Какие двести? Двести я получил, а еще триста.
– Навряд ли, пане, вы их получите.
– Почему?
– Нечего у них брать.
– Найдутся. Коли нажать – найдутся. Как опишут хаты и землю, то заплатят.
– А усидим ли мы тогда?
– Почему ж не усидим?
– Так... Голому, говорят, и разбой не страшен. Подожгут, гляди, так и сами ног не унесем.
– Не пугай. Для поджигателей есть тюрьма, виселицы, Сибирь.
– Да и от краж не убережешься. Все, что можно, утянут.
– А глаза на что?
– Глаза-то есть, да что поделаешь, если нас двое, а их двадцать.
– Не верьте, паночек, – снова точно залаяла Оришка, – ничего не будет. Смело сдавайте Вовку и Кравченко. Они почтенные хозяева, а эти – мусор. Разбойники и голодранцы.
– А вот же твой муж не советует, – усмехнувшись, сказал Колесник.
– Брешет, паночек, хоть он и мой муж, – не унималась Оришка.
– Эх, и дура ж ты, – спокойно сказал Кирило. – Видно, мало я тебя учил. Мужа брехней попрекаешь. Хоть и говорят люди, что ты ведьма, а глупа ты как пробка. Знаете, пане, почему она окрысилась на слобожан. В прошлом году была засуха. Люди взаправду ведьмой ее считают, хоть она такая же ведьма, как я вурдалак. Ну, вот и пошли толки: это, видно, ведьма росу с неба украла, давайте выкупаем ее. Поймали ее раз, да и бросили в пруд. Вот она и мстит обидчикам.
Колесник так и прыснул со смеху.
– Так ты в воде лягушек пугала?
– Брешешь, поганый! Брешешь! И не бросили в пруд, а только водой облили. Далась бы я им, разбойникам проклятым. Глаза б им всем выдрала!
– Кто тебя знает, как дело было, только вернулась ты домой, вымокшая до нитки.
Оришка посинела от ярости. Потом позеленела. Стоит, трясется, глаза пылают, как угли. А Колесник, схватившись за бока, хохочет до упаду. Улыбнулся и Кирило. Оришка посмотрела, как прыгнула в окно кошка, плюнула и бросилась вон из комнаты. Колесник со стоном хватается за живот, не в силах сдержать смех. «Хо-хо-хо», – глухие раскаты хохота разносятся по всему дому. Кирило тоже посмеивается.
Одна Христя грустно глядела на все это. Жалость наполнила ее сердце. Перед глазами неотступно стояли образы истощенных грязных и оборванных людей. Они стояли на коленях перед этим богачом Колесником, который издевался над ними и наконец выгнал со двора.
Теперь, после рассказа Кирила, она убедилась, что эти люди ни в чем не повинны. Вспомнилось ей прошлое: Грыцько Супруненко, который по всякому поводу приставал к ее несчастной матери... А Кравченко и Вовк такие же злодеи, как Супруненко. «Богачи, хозяева, – говорит Оришка, – а на чужое зарятся; им не дают покоя огороды, которыми владели слобожане, – может быть, единственное средство к существованию для этих бедняг. Мироеды, на их беде хотят нажиться...» Эти печальные думы овладели Христей, в то время когда Колесник надрывался от хохота. Каким отвратительным казался ей этот разбогатевший мясник, смеющийся над людским горем... а она должна еще обнимать его. Омерзительной стала ей и Оришка, плюющая в глаза своему мужу за то, что он сказал правду. Господи, и это люди! Собаки так грызутся за обглоданную кость. Тяжело было Христе. Побледнели ее румяные щеки, потускнели ясные глаза, а сердце сдавила безысходная тоска... Морщинка появилась на чистом лбу.
Не скоро еще успокоился Колесник. Потом велел Кирилу передать Кравченко и Вовку, чтобы они как можно скорее пришли договариваться, потому что ему надо уехать по делам службы. А Христя сидела, понурившись, не проронив ни слова.
– Отчего ты так загрустила? – спросил Колесник.
Христя только тяжело вздохнула.
– Ты о чем вздыхаешь? Не о городе ли? Гляди, как губы надула. Пошла бы лучше в сад, оглядела места, где придется провести все лето.
Христя уж собралась уйти.
– Иди, иди, и я скоро приду.
Христя остановилась.
– Я еще не умывалась, – сказала она.
– И не нарядилась? – злобно взглянув на нее, спросил Колесник.
– И не нарядилась, – в тон ему ответила Христя.
Колесник побагровел.
– Что вы сегодня сговорились все меня злить? Кому что вздумается, все на меня валят, – сказал он и, сердито посапывая, вышел в соседнюю комнату.
Христя умылась; не причесываясь, накинула платок на голову и выбежала из комнаты.
Солнце уже высоко поднялось. Туман рассеялся, оседая на траву сверкающей росой. Воздух становился прозрачным, легкие тени плыли в море света. Блестела зеркальная гладь пруда, над слободскими хатами поднимались столбы дыма. Издали доносился приглушенный говор, рев скотины; кудахтали куры, заливисто голосили петухи.
Сад был залит щедрым июньским солнцем, внизу сновали узорчатые тени. Спрятавшись в ярко-зеленой листве, неустанно пели птицы. Чириканье, писк, щебетанье сливались в разноголосый хор. Горлинки жалобно ворковали; кукушки, перелетая с дерева на дерево, ни на минуту не умолкали; иволги сердито переругивались; только пчелы однообразно гудели. В это чудное летнее утро легче стало на душе Христи.
«Свет мой, цвет мой, как ты красив. Еще б ты лучше был, если б не замутили тебя лихие люди», – думала она, забираясь в гущу молодых зарослей.
Солнце поднялось еще выше, время близилось к полудню, когда из дому вышел Колесник, веселый, оживленный, и направился в сад.
– Христя! – крикнул он, и его голос гулко разнесся по саду.
Никто не откликнулся. Он подождал немного и крикнул еще раз.
– Тут я. Зачем кричать? – наконец отозвалась Христя.
– Знаешь, за сколько я сдал в аренду пруд и огороды? За семьдесят пять рублей в год. Это я тебе подарю на забавы. Только... – он погрозил ей пальцем. – Они и деньги дали вперед. На!
Христя грустно взглянула на Колесника. Ей стало так тяжело, что рыданья подступили к горлу. Она с трудом превозмогла волнение, улыбнулась, обняла Колесника. Оришка выбежала из кухни и, крадучись, прошла за ними в кусты.
Неделю спустя Колесник уехал, строго наказав Оришке присматривать за панночкой.
– Как же мне за нею смотреть, когда вокруг ни одной живой души нет?
– То-то же, гляди!
И, позвав еще в комнату, он долго шептался с нею. Оришка вышла от него, усмехаясь и покачивая головой.
– Что он сказал вам, бабуся? – спросила Христя, когда Колесник скрылся за горой.
– Эх... не знаешь пана! Все шутит: «Ты б, – говорят, – нашла панночке какую-нибудь иную утеху». «Какую, – спрашиваю, – иную?» – «Так, молоденького паныча, что ли». – И Оришка ехидно захихикала.
Христя похолодела от этого хихиканья. Она сразу догадалась, что Оришка отделывается шутками, чтобы скрыть правду; вспомнила, как вчера Колесник наказывал ей беречь себя, не уходить далеко в лес, совсем не показываться в слободе – там, мол, опасно... что-то сболтнул про парубков... и замял этот разговор, обещав привезти хороший гостинец, если она себя будет хорошо вести. Теперь ей ясно было, какой наказ Колесник дал Оришке. Ей не верят на слово. Ее оставляют под надзором.
Пока Христя думала обо всем этом, Оришка продолжала:
– А я им отвечаю: «Что мне, старухе, искать? Панночка сами найдут. Да тут, – говорю, – окрест ни одного паныча нет. Завалящего и то не найдешь, ими и не пахнет». А они как засмеются. «Разве, – говорят, – панычами пахнет?» Забавные они, дай им Бог счастья.
– Я еще вот о чем хотела вас спросить, бабуся, – заставив себя улыбнуться, сказала Христя.
– Слушаю, панночка.
– Церковь далеко отсюда?
– Церковь? Самая близкая в Марьяновке.
– Хотелось бы мне пойти в воскресенье в церковь.
– Как, пешком?
– А что же?
– Ножки свои натрудите. Семь верст – не близко.
– А в слободе нельзя подводу нанять?
– Почему нельзя? И нанимать не надо. Кравченко даром подвезет. Он давно уж обещал меня в церковь повезти. А мне то некогда, то дом не на кого оставить. Дождемся воскресенья и поедем. Я уж не помню, когда в церкви была. Да там у меня и родичи живут, проведаю их заодно.
– Вот и хорошо, – сказала Христя. – И я погляжу, как люди в селе живут.
– Плохо, панночка, живут. Мужики – и ведут себя по-мужичьи.
В субботу Оришка напомнила Христе, что завтра с утра Кравченко заедет за ними. Христя еще вечером приготовила новую одежду: красную шелковую юбку, искусно вышитую сорочку из тонкого полотна, бархатную безрукавку. Она хотела показаться в Марьяновке в привычной для крестьян одежде. Этот наряд очень шел ей. Кроме того, ее неудержимо тянуло побывать в родном селе – может, она встретит старых подруг, знакомых. Узнают ли ее? Вряд ли... а она их узнает. Вспомнят минувшее, девичьи тайны. Вот будут удивляться, откуда ей все известно... Христя долго не могла уснуть, думая, кого бы из подруг больше удивить.
Чуть свет Христя встала, начала одеваться и к приезду Кравченко была уже совершенно готова. Как хороша она в этом наряде, как свежа! А черная коса, длинная и толстая, с ярко-красной лентой болталась ниже колен.
Кравченко, еще молодой человек, смотрел на нее во все глаза: обычно плутоватые, бегающие, они застыли от изумления. А Христя с усмешкой поглядывает на него. В глубине ее черных глаз веселые искорки.
– Садитесь, панночка, садитесь, – говорит Оришка, выходя на двор, тоже одетая в праздничное платье. Черный платок ерзал на ее седой голове, а халат из синей китайки доходил до пят. Она казалась наряженной жабой.
– А ты, Василь, и не постлал как следует, – сказала Оришка, взглянув на воз.
– Я сейчас, сейчас, – засуетился Кравченко и, бросив вожжи, наложил на сиденье соломы. – Бабуся, у вас нет лишнего рядна? Мягко будет, хоть бы и царевне тут сидеть.
Затем он постлал рядно, которое вынесла Оришка.
Туда подложит, там подоткнет. Сам любуется своей работой.
– Готово! – сказал он, ударив ладонью по сиденью. – Усаживайтесь.
Христя только собралась прыгнуть, как Василь подхватил ее сзади и усадил в повозку.
– О, вы прямо мастер.
– Не впервой, – сказал Кравченко. – Сколько я народу перевез – и не сочтешь!.. А ну, бабуся, садитесь скорей.
Он помог ей усесться.
– Ну, все уселись? Трогай, Васька!
Конь махнул хвостом и сразу рванул повозку. Кравченко бежал рядом.
– Не очень гони с горы, Василь, а то как бы не перевернуться, – предупредила Оришка.
– Не беспокойтесь. Такого коня на всем свете не сыщешь.
И в самом деле, еще не подъехали к горе, а конь уж замедлил шаг. По спуску он шел ровно, выгнув спину и подняв голову. Ни разу не тряхнул, не поскользнулся, а гора крутая.
– Ну что? Не говорил я вам? – торжествовал Кравченко. – Пусть Вовк на своем вороном так поедет! Он бы вам на таком спуске все кости растряс, если бы шею не свернул. Да и на ровном месте против моего не годится. Упрямый, сначала совсем не идет. А побежал версту-другую, уже отставать начнет. Гляди, мой Васька уже опередил его. Мы и на заклад бились. Рубль я выиграл. Хоть Вовк за своего сотню отдал, а я – только полсотни. Что с того, что конь у тебя гладкий, как боров, а не везет? Такому коню – грош цена. А это конь! Эй ты, басурман! – крикнул он и потянул вожжи. Конь сразу прибавил шаг. Будто и не шибко ступает, а повозка катится – только колеса гремят.
– Видели? У него ума больше, чем у всех слобожан.
– Что ж вы его басурманом кличете? – спросила Христя.
– Он татарской породы... Но!.. Село уж недалеко! – крикнул Кравченко, повернувшись к коню.
Вскоре показались сады, обычно окружающие каждое село. За ними – застава, площадь, а дальше – хаты, огороды, кривые улицы, перерезанные маленькими проулками. Христя не знает, на чем остановить свой взор. Давно ли она из села – его трудно узнать. За семь-восемь лет все переменилось. «Тут была хата Вовчихи, где мы собирались на посиделки. От нее и следа не осталось. Она стояла на распутье – теперь тут все застроили, перегородили. А чья это хата покрыта дранкой? Это уже новинка. При мне этого никогда не было. Видно, какой-то богатей здесь поселился – двор обнесен забором... А вот, кажется, хата Супруненко... она самая... покосилась, осела. Когда-то таким страхолюдом был этот Супруненко. А теперь? Может, его и на свете уж нет?...»
Они выехали на площадь. Вот и церковь. Какой она казалась когда-то Христе большой и красивой, а теперь и она осела – ее почти не видать из-за лип, буйно разросшихся вокруг. А кладбище по-прежнему заросло травой. Так же белеет узенькая тропинка вокруг церкви, словно кто-то разостлал кусок холста. И люди снуют... девчата расселись в холодке, парни поглядывают на них из-за деревьев. Около самой церкви дети играют на травке. Христю так потянуло к ним. Как только конь остановился у церковных ворот, она соскочила с повозки и бегом бросилась на церковный двор.
– Гляди, кто это? – услышала она позади. Сотни любопытных глаз уставились на нее.
Христя, не оглядываясь, пошла прямо в церковь. Толпа, запрудившая вход, расступилась перед ней; красная юбка и бархатная безрукавка растаяли в море белых свиток и синих халатов.
– Откуда она взялась? – слышался глухой шепот в церкви. Все глядели на нее и не могли насмотреться на эту диковинную залетную пташку.
А Христя все шла и шла вперед. В сумеречном свете она медленно пробиралась к притворам, где перед поблекшими образами горели целые снопы грошовых свечек. Она остановилась, когда уже дальше некуда было идти. Перед ней стоял большой подсвечник, в котором пылало много огней; за ним висела икона Божьей Матери. Желтое лицо ее казалось еще безжизненнее от горящих свечей. Глаза были устремлены на сына, сидевшего у нее на руках, прислонившись к груди. Личико у него тоже желтое, глаза смотрят грустно и задумчиво. Христе почему-то страшно стало, и, перекрестившись, она опустилась на колени.
Молилась она недолго. Тот самый псаломщик, которого она еще помнила с детства, гнусавил своим охрипшим голосом; ей захотелось взглянуть на него. Сделав несколько земных поклонов, она направилась к столику ктитора, где продавали свечи. По дороге она разглядела и псаломщика: такой же он низенький и сухонький, так же заплетены волосы в жиденькую косицу, только она стала еще тоньше и короче. Около ктитора толпилось много народу, и Христя стала в сторонку.
– Ну, что вы сгрудились, как овцы? Уходите. Может, кому поважнее вас надо подойти, – покрикивал ктитор, без стеснения расталкивая людей руками.
– Пожалуйте... Вам сколько и каких? – любезно обратился он к Христе.
Христя взглянула: да это же Карпо Здор, их сосед. Он самый, только лицо у него стало белым и толстым, да и весь он разжирел. В синем суконном кафтане, причесанный по-городскому, с пробором, он выглядел таким важным и степенным.
Христя взяла у него пять белых свечек, заплатила двадцать копеек и торопливо ушла, чтобы Карпо не узнал ее. Какой же теперь стала Одарка? Хотела бы она поглядеть на нее. Задумавшись, она не заметила, что все свечи прилепила к одному подсвечнику, и только одна-единственная осталась у нее в руках. Она отнесла ее к иконе Божьей Матери.
– Кто же она? Не знаете, матушка? – услышала она позади женский голос.
– Не знаю.
– И одета так богато. Неспроста это.
– Бог ее знает, кто она.
– Вы про эту?
– Ну да.
– Бабку Оришку знаете? Ведьму... С ней, говорят, приехала.
– Так это, может, ее дочка?
– Какая там, к черту, дочка?
– А та, про которую она вечно болтает... Пан ее какой-то забрал, что ли.
– Может, и она. Что-то Горпыны не видать, она этой бабке какой-то родственницей приходится.
– Родная племянница. Оришка с матерью Горпыны – родные сестры.
– Послать бы ее к бабке – расспросить...
Псаломщик запел херувимскую, все усердно начали молиться, и разговор прекратился.
После херувимской народ двинулся к притвору.
– Вот и Горпына пошла, – снова услышала Христя чей-то голос позади.
– Она, она. Постойте, я подойду, спрошу ее.
Христя оглянулась. Чернявая, высокая и толстая молодица в синем халате и в оранжевом платке прошла мимо нее. «Да это ж Ивга, что за Тимофея вышла... Как растолстела. Если б она узнала меня, что было бы! Еще больше почернела бы от зависти».
Ивга подошла к двум женщинам, о чем-то беседовавшим. Одна из них была небольшого роста, круглолицая, другая высокая, сухощавая. Ивга что-то шепнула им; долговязая, сильно закашлявшись, наклонилась, и Христя заметила, как та повела глазами в ее сторону. Неужели это Горпына? Постаревшая, желтая, глаза запали, щеки сморщились.
Поп с дароносицей ушел в алтарь, за ним со здоровенной свечой, в другую дверь, прошел пономарь. Христе лицо его показалось знакомым. Она где-то видела его, но не может припомнить. Псаломщик надтреснутым голосом запел «царя», и народ подался назад.
– Сказала, что спросит бабку и скажет, – снова услышала Христя голос Ивги.
– Только не пропусти ее.
– Нет. Я ее подстерегу у выхода.
– Ну и любопытная эта Ивга!
– Да и язычок у нее! Недаром говорят, муж в солдаты ушел.
– А ей и горя мало. Она запрягла старого Супруна и ездит на нем. Все добро покойной Хиври перешло к ней. Удивляюсь, как Горпына молчит. Я б на ее месте исполосовала среди бела дня эту черную рожу.
– Она, может, думает, что если будет с Ивгой в ладу, то после смерти старика и ей что-нибудь перепадет.
– Пусть дожидается. Ивга его так прибрала к рукам, что ничего уж из добра не выпустит.
Разговор умолк. С алтаря доносился голос попа, а с клироса глухое завывание псаломщика. В церкви становилось все более душно. Дым от ладана облаками плыл над молящимися, клубился у потемневшего свода, из дальних углов доносился кашель. Ударили на «Достойно». Народ, прослушав «Верую», начал понемногу выходить на паперть. Когда началось «Свят, свят...», около Христи стало совсем пусто. Ктитор гасил свечи. В церкви стемнело. Она стала похожей на склеп – тусклые лики святых сумрачно глядели с иконостаса.
Несколько женщин с малыми детьми столпились у царских врат, дети плакали, матери, шикая, укачивали их. Христе стало не по себе, и она намеревалась выйти наружу. Но, повернувшись, она увидела Ивгу, которая что-то быстро тараторила двум молодицам. Христя осталась.
– Ну что? – услышала она.
– Какая-то панночка. Из губернии приехала с Колесником, что купил Веселый Кут, – громко шептала Ивга.
– В гору пошел Колесник, а мясником был. Одна наша девка, что в городе служила, рассказывала. Жена его дома осталась. Не взял ее с собой. Куда ж ей, она совсем простая, а он в паны вышел, – сказала другая.
– Когда мужиком был и жена работала с утра до ночи, она нужна была, а теперь, когда паном стал, на что ему жена.
– Там, в губернии, немало есть таких... Может, он и привез себе... – продолжала Ивга.
– Неужели? Стар уж...
– Стар! Бабка говорит, что у него только девчата на уме. От таких старых бед не оберешься!
С шумом откинули полог на церковных вратах, люди начали бормотать молитвы, разговоры затихли. Испугавшиеся дети подняли рев. Поп с чашей в руках показался из алтаря. «Со страхом Божьим», – послышалось. Женщины, наклонив головы, подошли к попу. Началось причастие.
Христя отошла к дверям. Духота и детский плач ее донимали. А у входа так хорошо! Легкий ветерок продувает, видна зелень кладбища; солнышко пробивается сквозь густые кроны лип, играет на траве – словно узорчатый ковер разостлан по земле. А на нем людей видимо-невидимо: резвится детвора, в холодке уселись девчата, лукаво поглядывая на проходящих парубков, степенно проходят старшие. На липах громко чирикают воробьи, заглушая говор и церковное пение. Христе кажется, что снаружи – настоящая радостная жизнь, а тут – тишина, сумрак, глухой закуток, куда приходят люди исповедоваться перед Богом. Она задумалась, сравнивая эти два столь различных мира. Туда, на свет, тянула ее молодость, – там веселье и забавы, все, чем хороша жизнь, а тут – мрак, глухое бормотание попа, надтреснутый голос псаломщика, запах ладана, дым – все, что холодом обдавало сердце. И отчего так происходит: туда тебя тянет, а от этого, хоть оно и свято, отталкивает... Трудное, видать, дело – спасение.
– Батюшка поздравляют вас с воскресением и велели поднести вам эту просфору, – услышала Христя.
Глядь – перед ней стоит пономарь и держит в руках оловянную тарелочку с высокой просфорой. Да это же Федор Супруненко! Христя оглянулась – все взоры устремлены на них. От смущения у нее потемнело в глазах. Не обопрись она о косяк, так, вероятно, свалилась бы. Лицо ее стало красным, как сафьян. Она стояла растерянная, не зная, что предпринять. Только когда Федор повторил наказ батюшки, она взяла с тарелочки просфору. Федор ушел. «За кого они меня принимают?» – думала она, прислонившись к двери, чтобы ни на кого не глядеть. Те недолгие минуты, которые оставались до конца обедни, казались ей вечностью. Она уж больше ни о чем не думала, только – как бы скорее кончилась служба, чтобы уйти отсюда на свежий воздух.
Наконец толпа заколыхалась и повалила из церкви. Христя проворно выбежала через боковую дверь и пошла к воротам, чувствуя на себе любопытные взгляды сотен глаз. Она готова была провалиться сквозь землю, только бы скрыться от этих пронизывающих взглядов.
– А я вас давно жду, – услыхала она голос Оришки. – В церкви не нашла, так уж, думаю, стану у ворот, не пропущу.
– Идемте, бабуся, вот наша повозка, – сказала Христя и поспешно двинулась вперед, потому что снова начала собираться толпа.
– Да постойте, панночка. Я вам что-то скажу, – остановила ее Оришка.
Христя оглянулась.
– Тут у меня есть родственница. Просила зайти к ней после обедни. Мы вас поджидали, а потом она побежала домой приготовиться. Может, вы пожалуете к ней в хату. Она рада будет, а вы увидите, как живут люди в селе.
– Ладно, ладно. Идем же скорее, – сказала Христя и пошла вперед. За нею поплелась Оришка и чуть не упала, наступив на полы своего длинного халата.
– Ох, уж эти мне балахоны! Ну их! – ворчала Оришка, подойдя к повозке, на которой уже сидела Христя.
Она нетерпеливо ерзала, ожидая, пока усядется Оришка. Наконец та взобралась на повозку. Поехали... Слава Богу! Христя почувствовала себя так, словно вырвалась из тюрьмы, и с облегчением вздохнула.
– Стой, Василь, стой! – крикнула Оришка, когда они проезжали по улице.
– Потеряли что-нибудь? – спросил Кравченко, придерживая коня.
– Нет. Заверни вон к той хате. Видишь, молодица в воротах стоит. Это моя племянница. Заедем. Закусим там, ты ж, верно, еще не ел ничего. И панночка, спасибо им, обещала зайти.
Христя взглянула – у ворот стояла Горпына. «Вот куда меня бабка привезла, – подумала она, – верно, знает, ведьма, кто я, но только виду не подает...»
Кравченко повернул коня.
– Во двор заезжайте, – сказала Горпына, распахивая ворота. – Спасибо вам, бабуся, что панночку привезли. А я думала, что они загордятся и не захотят идти в простую хату.
– Да у нас панночка... дай, Господи, ей всего лучшего! С той поры, как приехала к нам, я только свет и увидела, – сказала Оришка, слезая с повозки.
Не успела Христя ступить на землю, как Горпына подбежала к ней и чмокнула в руку.
– Здравствуйте... не целуйте... зачем это? – сказала она смущенно, пряча назад руки.
– Просим в хату. Там за вами, бабуся, Приська скучает. В тот раз бубличками поманили ее, а теперь она все спрашивает: «Когда же, мама, бабуся еще приедут?»
– Вот досада. У меня на этот раз и гостинца никакого нет, – переступая порог, сказала Оришка.
Вошли в хату. Низенькая она, небольшая, но зато аккуратно смазана, чисто выбелена, а печь и окна обведены кругом желтой глиной; стол в углу над образами покрыт белой скатертью, скамьи гладко тесаны и блестят, словно навощенные. Пол посыпан песком. Во всем видна хозяйская рука.
– Бабуся! Бабуся приехала! – радостно крикнула девочка лет семи, подбегая к Оришке. За нею, словно кочан, катится пятилетний хлопчик, а потом поднялся с нар еще меньший и, переваливаясь, точно утка, тоже поплелся к бабке. Поднялся шум, возня. Дети наперебой кричали, малыш ухватился за Оришкин халат и лопотал: «ба! ма!»
– Детки мои! Голубчики! Не надеялась повидать вас сегодня, потому и не принесла гостинцев.
– Вот вам гостинец, – сказала Христя, отдавая им просфору.
Дети испуганно смотрели на незнакомую.
– Отчего ж вы не берете? – спросила мать. – Возьмите и скажите спасибо панночке.
Девочка робко подошла к Христе и поцеловала ей руку, за ней хлопчик, а самый меньший ухватился за юбку.
Христя взяла его на руки и подняла выше головы. Хлопчик засмеялся, выставив свои белые зубки. Христя принялась качать его, то подымая высоко вверх, то спуская на пол. Петрик заливисто смеялся.
– Будет, панночка, будет, а то уморитесь. Не сглазить бы, он такой тяжеленький. Возьмешь его на руки, подержишь, так рук не чувствуешь.
Христя опустила его на пол. Постояв немного, хлопчик снова бросился к ней.
– Петрусь! – пригрозила ему мать. – Хватит. Прошу вас к столу.
– Доброго здоровья! – сказал, входя, Кравченко. Горпына и его попросила к столу.
– А что же это Федора до сих пор нет? – спросила бабка, усаживаясь рядом с Христей.
– Не знаю. Ему б уже пора вернуться. Не зашел ли к отцу?
– А что, все по-прежнему?
– Так же с ума сходит... И днюет, и ночует у этой черной рожи.
– Ты говорила с ним?
– Что же я ему буду говорить? Все равно не послушает, еще скажет, что я не в свое дело вмешиваюсь. Федор говорил...
– Ну?
– Известно, что. «Вы, – говорит, – и за отца меня не почитаете, а только на мое добро заритесь. Скорей бы старый черт глаза закрыл, да заграбастать бы его добро. Только не бывать этому, чужому отдам, так хоть буду знать, что душу мою поминать будет...»
– А ты бы ему сказала, что внуки не чьи-нибудь, а его же сына дети. На них взгляни. Да много ли и сын заработает, нося за попом кадильницу? Хоть бы землю вам отдал, все равно он уж не может ее сам обработать.
– Да! Землю отдаст. А мне, скажет, с чего жить?
– А денег, старый пес, он мало скопил? – сердито крикнула Оришка.
– Были когда-то у него деньги, – спокойно сказала Горпына.
– Ну и что?
– В сундук Ивги перекочевали. Кругом опутала старика. Смеется над ним, с молодыми по шинкам шляется, а он и не замечает. Я уж ей говорила, мы ведь дружили когда-то. Ты б, говорю, Ивга, хоть Бога побоялась – над старым так издеваться. А она пьяная была. «Что уж, – говорит, – к Богу лезть, коли черт не помог». Какой, спрашиваю, черт? «Не знаешь, – говорит, – какой? У тетки своей спроси. Думаешь, не знаю, какое вы зелье варили и старого обкуривали. Помогло? Много взяли своим колдовством? Не очень я испугалась твоей тетки, хоть она и ведьма. Я вас еще и сама научу колдовать». Одно слово – пьяная и несет Бог весть что.
Оришка позеленела от злобы. Сидит, ухватившись за лавку руками, и так тяжело дышит, будто у нее грудь заложило.
– О ком это вы речь ведете? – спросил Кравченко.
– Да... – Горпына махнула рукой. – Про свекра говорим, добрый человек... Вместо того чтобы на старости лет грехи замаливать, он с солдаткой связался. Да хоть бы путная была, а то...
– А-а... – сказал Кравченко. – Я тоже знал одного... Вот чудное дело. Ему двадцать лет, а полюбил пятидесятилетнюю бабу. Да так полюбил, хоть вешайся. Все диву даются; спятил парень, и только. А он, ни на что не глядя, зачастил к старой – не отвадишь его. Слух пошел, что венчаться будут. У нее, правда, своя хата, скотина и денег до черта, а у него только и добра, что штаны, да и те драные. Люди говорят: «Дурак, на добро позарился. А стоит ли оно того, чтобы свою молодость загубить?» Готовятся они к свадьбе. И день назначили. Уже в церковь пора идти, а тут он заупрямился. «Что ж, – говорит, – у меня есть? Как был работником, так и останусь. Не хочу». Она и туда и сюда. «Я тебе, – говорит, – все отдам». – «Давай сейчас». Пошли они в волость. А он уже, значит, с писарем сговорился, бумагу такую написали, что она ему все продала. Деньжонки, какие были у нее, тоже отдала. Тогда он говорит: «Подумай, под пару ли мне такая старая баба? Лучше будь мне вместо матери, я тебя до самой смерти кормить буду». Она ни в какую. «Ничего не дам! – кричит. – Жаловаться буду, в тюрьму засажу». – «Коли так, – говорит, – в тюрьму меня посадить хочешь, то – вон из моей хаты!» И выгнал ее; в чем была, с тем и осталась. Жаловалась, так еще судьи посмеялись. «Так, – говорят, – и надо дураков учить». Что ж бы вы подумали? Парень этот женился, приданое взял, таким богачом зажил, что ну! Шинок открыл, постоялый двор завел. А баба эта где-то под забором померла... Вот молодец!
– А разве это не грех? – спросила Горпына.
– Есть поговорка: «Греха бояться – голым ходить будешь». Что грешно, про это один Бог знает. Да жди еще, когда он рассудит.
– А люди? – спросила Горпына.
– Люди? Наплюй на них. Люди и того парня дураком звали, а потом, как на улице встретят, шапку перед ним снимают. Вот тебе и дурак!
Горпына только тяжело вздохнула. Вздохнула и Христя. Оришка сидела понурившись, подбородок ее дрожал. В хате стало тихо-тихо. Детвора сидела на нарах, молча глядя на просфору, лежавшую перед ними.
Какая-то тень скользнула по окну, во дворе послышались шаги.
– Вот и Федор идет! – сказала Горпына, посмотрев в окно. – Да еще не один, а с отцом.
И она поспешила в сени встречать гостя. Христя невольно вздрогнула. Вспомнилось старое, когда она не могла без дрожи глядеть на Грыцько.
– Сюда, отец, сюда... Тут порог, глядите не споткнитесь, – послышался голос Федора.
– Хе-е, стар стал, – отвечает другой голос, – глаза глядят, да не видят. Дай-ка руку.
На пороге показался высокий старик. Голова белая как лунь, редкая борода, торчащие брови. Грыцько мало изменился – такой же сухой, сердитый, только темное когда-то лицо стало бело-розовым.
– Ну, здравствуйте! Да у вас тут гостей полно, – сказал он, переступая порог.
– Здравствуйте. Это тетка приехала из Кута, – сказала Горпына.
– Ну, а тот? – Грыцько ткнул пальцем в сторону Кравченко.
– Он тетку привез.
– И панночка с теткой приехала.
– Так вы уж и с панами знаетесь? Поэтому, верно, и отца забыли, – ворчал Грыцько. – А на нарах кто?
– Дети. Встаньте, дети, может, дедушка захочет там присесть, – крикнула Горпына.
– Встаньте, дети, пускай дед хоть на нары присядет, в красном углу важные гости расселись, – ворчал Грыцько, плетясь к нарам.
Горпыну точно кипятком обдали. Не успел свекор порог переступить – уже и бранится, да еще при чужих людях. У нее выступили слезы на глазах.
– Разве я вас обидеть хотела? – только и сказала она.
– Зачем обидеть? Почтить. Усадила старика. И дети рядом. Чужие дети, как придешь, бывало, поклонятся старшему, а твои прячутся от деда, как собаки от мух.
Горпына совсем опешила. И как она об этом раньше не подумала? Она стояла оторопевшая, не зная, куда деваться от стыда. Ее выручила Оришка.
– Ты что это, старый, разворчался? – сказала она. – С левой ноги встал?
– Правда твоя. Старому – все помеха. Да еще свои шпильки под ногти загоняют.
– Кто ж тебе их загоняет? – спросила Оришка. – Наслушаешься разной брехни и ворчишь! Что, тебя сын не почитает? Невестка не слушается? Раз ты сторонишься их, им и невдомек, что тебе надо. Опять же – дети. Кабы ты к ним с лаской, и они б тебе ответили тем же. А ты на порог не успел ступить – и сразу же принялся ворчать. Известное дело, и детям страшно.
– Толкуй. Тебя послушать, так я всему виной. Чего ж вы зовете меня к себе? Судить?
– Эх, Грыцько, к тебе с добром, а ты опять за свое. Нет того, чтобы сесть, как говорят, рядком и потолковать ладком.
– Ты мягко стелешь, а спать каково будет? – буркнул Грыцько.
– Я тебе правду говорю. К чему хвостом вертеть? Сам посуди: стар ты стал, немощен... за тобой глядеть надо. Кому ж, как не своему? Другое дело, если б у тебя близких не было, а то ж у тебя сын, невестка. Чего же тебе, как отшельнику, сидеть в своей трущобе? Человек – не колода: куда положишь – там и лежит. Надо и словом перемолвиться... Взял бы да и переехал к сыну, один он у тебя, и присмотр был бы за тобой, и поговорить было бы с кем.
– Как ушла старая, кончилось мое счастье.
– И то правда. Добрая она была и хозяйка хорошая... Но это дело Божье. А своих сторониться не надо.
– Кто же сторонится? Я их или они меня? Вот ты говоришь – сын у меня. А ведь он смолоду шел против отца. Хотел его женить на Куцой. И богатая, и роду хорошего. Так нет, поднес черт Христю Притыку... Я, может, и Бога прогневал, грех на душу взял, чтобы отбить его. Так он дуреть начал.
– Батя, это ж когда было, – понурившись, сказал Федор, и Христя сидела сама не своя, не зная, куда глаза девать.
– Давно, говоришь? – крикнул Грицько, поднявшись и, как столб, стал посреди хаты. – А после что было? Насилу тебя отходили, женили. Вместе жить стали. Так вы ж нас только и поносите перед чужими людьми. Все слышу: «Кабы отец нас отделил, дал хату, землю, мы бы знали, для чего работаем». Посоветовались со старой – отделили. Снова слышу: «Отделить – отделил, а чем наделил?» Вместо того чтобы работать, землю сдал, рук марать не хочется, – протопопом думал стать, а попал в звонари. Легкого хлеба захотелось. Значит, не нужна тебе земля, давай обратно... Опять хают, а мне это легко слышать? Год прошел, а они ни разу не пришли в хату, даже с праздником не поздравили. Мать захворала – пришли они ее проведать? Чужие от ее изголовья не отходили, ухаживали за ней, а невестка и не притронулась. Только когда умерла, заявились, как посторонние. И нет того, чтоб отца утешить или помочь в беде. Пан какой – ему ж кадильницу за попом нести надо, а она – важная птица, пономарша! У-у! Проклятые! Нет вам моего благословенья! Чужим все отдам, а вам шиш под нос! – крикнул Грыцько и, схватив шапку, пошел к двери.
В хате стало так тихо, словно там не было ни живой души. Оришка и Христя сидели понурившись, Горпына, припав головой к столу, дрожала как в лихорадке. Федор, бледный и растерянный, ходил по комнате, потирая руки. Один Кравченко лукаво поглядывал на всех своими серыми глазами.
– Чудак, да и только, – сказал он, пожимая плечами, – кому нужно его благословение? Кабы добро свое отдал!
– Зачем ты его привел? – вне себя крикнула Горпына. – Мало мы от него натерпелись? Захотел еще, чтобы он проклял нас в нашей хате?
– Кто ж мог знать? – глухо произнес Федор, потирая руки. – Я ж хотел, как лучше...
– Не будет меж вами ладу, – сказала Оришка. – Прощайте! Поедем, – обратилась она к Кравченко и вприпрыжку заковыляла из хаты.
– Поедем, поедем, – сказал Кравченко, схватив шапку. – Уж время обедать, аж живот подвело.
Горпына всплеснула руками.
– Тетечка! Хоть пообедайте с нами. Совсем рассудка лишилась с этими проклятыми хлопотами.
Она выбежала вслед за Оришкой в сени.
Федор и Христя остались одни в хате. Когда она тоже собралась и пошла к дверям, он схватился за голову и воскликнул: «Вот так у нас всегда! Господи!..»
У Христи защемило сердце. Первая мысль у нее была, что Федор ее узнал. Но она только склонила голову и молча вышла из хаты.
В сенях она встретила Оришку и Горпыну.
– А мы вернулись, Горпына просит пообедать у нее, – сказала Оришка.
– Не знаю, угожу ли я панночке. Отведайте нашей мужицкой пищи. Когда-то у нас останавливался следователь. Такой хороший пан, еще благодарил. Просим вас, панночка. Чем богаты, тем и рады... – говорила Горпына.
– Да панночка хоть посидит. Мы – быстро, аж в кишках урчит, – сказал, смеясь, Кравченко.
– Обо мне не беспокойтесь. Я подожду, – сказала Христя.
Горпына, обрадованная, хотела поцеловать ей руку, но Христя успела подставить ей губы. «Если б ты знала, кого целуешь, – подумала Христя, – может, и отказалась бы».
Не меньше обрадовался и Федор. Смущенный и растерянный, он сразу ожил, засуетился, забегал.
– Прошу вас, садитесь. Я на минутку, сейчас вернусь, – и он выбежал из хаты.
Пока Горпына вынимала пироги и горшки из печи и гости рассаживались, Федор уже вернулся. Из одного кармана он вынул бутылку водки, из другого – какую-то красную наливку.
– Вы не поверите, как мне эти ссоры опостылели. Но недели не проходит без того, чтоб не поругаться. Только и забудешься, когда добрый человек зайдет в хату и поговоришь с ним по душам. Спасибо вам, что вернулись. Ну, давайте выпьем по чарке. Водка должна быть хороша.
– Настойка?
– Корчмарь говорит, что старая. А Бог его знает, – сказал Федор и, налив чарку, поднес ее Оришке.
– У кого в руках, у того и в устах, – сказала она, отводя чарку рукой.
– Жена! У нас должна быть еще одна чарка. Дай ее сюда, попотчуем панночку. Я для них купил терновую наливку.
– Для меня? – покраснев, спросила Христя. – Напрасно потратились. Я не пью.
– Нельзя, панночка. Хоть пригубьте, – просила Горпына, поднеся Христине наливку.
– Вот и чокнемся с панночкой. Будьте здоровы! Пусть наши враги погибнут! – Федор сразу выпил до дна, потом налил бабке и Кравченко.
Христя немного отпила и поставила чарку на стол. Терновка показалась ей удивительно вкусной.
– В самом деле хороша, – сказала она.
– Просим вас всю выкушать, – поклонившись, сказала Горпына. – И пирожком закусите. Пирожки с творогом, и сметана свежая.
– Разве что с вами, – нерешительно сказала Христя, беря чарку.
– И я выпью, – сказала Горпына и налила себе полчарки.
– Врагам нашим – виселица! – крикнула Христя, наклонив чарку и плеснув несколько капель поверх головы.
– О, наша панночка, голубушка! – воскликнула Горпына и, наклонившись, поцеловала Христю в плечо. – Так вы наши обычаи знаете, будто родились и выросли среди нас.
– За это стоит выпить! – крикнул Кравченко.
– Выпить! Выпить! – крикнул Федор.
После третьей все сразу заговорили весело и громко, словно загудел пчелиный рой. Федор рассказывал разные истории про попа и дьяков; Горпына говорила о детях, которые, сидя на нарах, уписывали пироги. Кравченко вспоминал всякие проделки и плутни, неизменно расхваливая ловких обманщиков. Одна Оришка молча поглядывала на присутствующих посоловевшими глазами. Христя после двух чарок терновки раскраснелась, и глаза ее заблестели. Ей стало так хорошо и легко на душе – она снова ощутила себя полностью в родной и милой сердцу обстановке села, и это делало ее счастливой хоть в эти короткие минуты. Ведь и она могла бы так жить, радоваться, глядя на своих детей, хозяйничать в своем доме, а теперь что?...
– Доброго здоровья всем! Со святым воскресеньицем! – послышался женский голос.
В хату вбежала чернявая Ивга.
– Что, не было у вас старика? – спросила она.
– Был, – ответила Горпына.
– Куда же он ушел?
– За тобой, – сказала Оришка.
– Ох, горе мне! Значит, мы разминулись. Побегу скорее за ним. – Сказав это, Ивга выбежала из хаты.
Неожиданное появление Ивги на некоторое время прервало оживленную беседу.
– Гляди, какая страдалица нашлась! – в сердцах крикнула бабка и сердито плюнула.
– Так всегда: когда она у кого-нибудь чужого увидит, тотчас же бежит узнать, что делают, – сказала Горпына.
– И нас она, спасибо, не забывает, – вставил Федор.
– Паскуда, – сказала бабка.
– Да ну ее. Лучше выпьем, – сказал Федор, – Горпына, дай нам борща, каши... все давай, что приготовила.
Перед борщом выпили еще по одной и снова развеселились. Говор и смех не утихали ни на минуту. Оришка совсем осоловела, глаза ее закрывались, голова качалась, она совала ложку не тем концом в борщ. Все над ней смеялись.
– Выпила, – говорила она нетвердо. – А все же врагам своим не поддамся... Вот тут они у меня сидят. Я не Горпына, что всем смолчит, и не Федор, что их избегает. Я знаю, что у них на уме.
– Какие ж у вас враги, бабуся? – спросила Горпына.
– До черта у меня врагов. Даже собственный муж. Разве я за него по доброй воле пошла? Не такого постылого я достойна... – И ее сморщенное лицо расплылось в улыбке.
Все засмеялись, а Кравченко пуще всех.
– А ты мне не хохочи, – сказала ему бабка. – Ты у меня в руках. Захочу – раздавлю. И ты, Федор, не смейся. Знаю, что сквозь слезы смеешься. А ты... – обратилась она к Христе, – твое дело еще только начинается. Смейся пока, смейся... А я все знаю. – Бабка поднялась и продолжала пророческим тоном: – Тебя горе ждет. Тяжкое горе ждет тебя. Я знаю все.
– Что вы знаете? – испуганно глядя на бабку, спросила Христя.
– То знаю, что спать хочу, – усмехнувшись, сказала Оришка и вышла из-за стола. Не поблагодарив и не перекрестившись, она кое-как поплелась к нарам и легла рядом с детьми.
– Ослабела старушка. Выпила лишнее, – сказала Горпына и бросилась к нарам постелить тетке постель.
Обед кончился. Кравченко и Федор вышли на двор покурить. Горпына принялась мыть посуду, а Христя размышляла над бабьим пророчеством. Вид, голос и самые слова бабки произвели на Христю неотразимое впечатление. «Твое еще только начинается...» Что это значит? Да и почему она знает, что меня ждет? А так говорит, будто знает.
Христя начала перебирать в памяти минувшие годы. Длинной чередой возникли перед нею утраты, горести, мытарства. А теперь разве не то же самое? Сегодня у нее есть где преклонить голову, а что будет завтра? Стоит Колеснику захотеть – и она тотчас же очутится на улице. Раньше, не приученная к довольству и безделью, она бы могла еще взяться за работу и честно добывать себе кусок хлеба. А теперь? Вся ее сила в красоте. Без нее – она ничто. Доколе ж она будет так скитаться, то жить в роскоши и холе, то падать на дно грязной ямы? Она так мечтала о спокойной жизни, хотя бы такой, как у Горпыны. Бывают и у нее горькие минуты... вот сегодня. Однако никто у нее не отнимает того, что у нее есть: семью, Федора, хату. Люди знают, что она честная женщина. А я? Сегодня – панночка, а завтра... может, никто и не захочет говорить со мной, если узнает, кто я.
Тоска все больше овладевала Христей. Ей хотелось перед кем-нибудь излить свою душу.
– Горпына! – позвала она тихо.
– Что, панночка? Может, отдохнуть хотите?
– Нет, я хочу тебе что-то сказать. Может, когда услышишь, из хаты меня выгонишь.
– Ох, как вы страшно начали. За что ж я вас выгнала б?
– Все может быть. Только об одном я тебя попрошу. Никому не рассказывай того, что от меня сейчас услышишь.
– Кому же говорить?
– Побожись, что не скажешь.
– Да что это вы? Душу чью-нибудь загубили, так я не поверю.
– Не чью-нибудь, а свою. Знала ты Христю Притыку?
– А как же. Мы с ней дружили.
– Где ж она теперь?
– Вы разве знали ее?
– Да. И мне б хотелось узнать, где она сейчас.
– Господь ее ведает. Была красивая девка, да, видно, в беду попала. Родители ее померли. А она в городе служила. Федор был там и, вернувшись, рассказывал, что хозяйка ее выгнала за то, что с панычом связалась.
– А добра никакого не осталось у нее?
– Нет. Был у них земельный надел, огород. Здор, сосед их, владел им. Люди говорят, что он с этого и нажился. Богачом стал. Дом его дранкой крыт, забором обнесен... В церкви он у нас ктитором. Старый двор продал. А в хате Притыки – шинок, еврей какой-то снял.
Христя молча слушала.
– Вот так, – повторила она, – в Христиной хате еврей шинкарит.
– А когда же вы знали Христю?
– Горпына, разве ты меня не узнаешь? Я ж и есть Христя. Та самая, что когда-то жила здесь. Видишь, какой я стала.
– Ты... вы... Христя... – забормотала Горпына. Она так испугалась, словно перед ней был выходец с того света.
В это мгновенье проснулась Оришка.
– Не пора ли ехать? – спросила она.
– Пора, пора, – сказала Христя.
А тут и мужчины вернулись.
– Василь! Пора ехать!
– Ехать так ехать. Сейчас запрягу.
И Кравченко вышел из хаты. Вскоре гости уехали.
Измучилась Христя перед отъездом. Она боялась, что Горпына заговорит о ней, но та сидела точно в воду опущенная... Только когда выехали со двора, Христя облегченно вздохнула.
– Теперь я вас повезу по другой дороге, чтобы вы всю Марьяновку увидели и знали, какая она есть, – сказал Кравченко и повернул коня к церкви.
Они проехали по большаку, который шел из города через Марьяновку. Как знакома эта дорога Христе! Хорошо знакома! По ней она бегала еще девочкой. По этому шляху Кирило отводил ее в люди, по нему катилось ее горе. Вот здесь она когда-то прощалась с селом, а тут встретила покойную мать, когда ее несли на кладбище. Доконали ее люди и напасти, до того довели, что и во сне ей не снилось. Безрадостные воспоминания, невеселые думы!
За площадью должен быть их двор. Где ж он? Теперь здесь уже целая улица, а раньше хата – на конце села. Это Карпа двор... Карпа Здора... Он, он. Рядом – и ее хата. Неужели это она – с бутылкой над дверью? Будто незнакомой стала: вход прямо с улицы, а не через калитку, как раньше. Там, где был палисадник, цвели высокие розы и стлался барвинок по земле, теперь пустое истоптанное место. Рыжий корчмарь стоит на пороге и глядит на проезжающих.
Христе стало еще тяжелее на душе, когда она увидела родной двор. Вспомнился ей недавний разговор с Горпыной... Вот до чего довела ее злая доля. Вот для чего ее родили, растили, лелеяли!
Жизнь представилась ей высокой горой, на которую она с трудом взбирается. Только она достигает вершины, как уж снова летит вниз головой. Где ж ее пристанище? Где ей склонить измученную голову? Неужто лишь в могиле обретет она желанный покой? И только для этого жить, мучиться, терпеть? Она склонила голову на грудь и тяжело вздохнула. Так клонится к земле увядающий цветок.
Всю дорогу Христя была печальной, рассеянной и не проронила ни слова. Ни просторы полей, освещенные лучами заходящего солнца, ни дремучий лес у Веселого Кута не привлекли ее внимания.
Дома ей стало еще тоскливей и безотрадней. Она почувствовала себя в позолоченной клетке. А тут еще Оришка пристает с разговорами, допытывается, понравилось ли ей в Марьяновке.
– А как же? Понравилось, – ответила Христя, чтобы отвязаться от назойливой старухи.
Да не так-то легко от нее отделаться.
– Что в ней теперь хорошего? Поглядели б вы на нее лет тридцать назад, когда еще панщина была и сам пан жил в селе. Эх, и лилось тогда в панском дворе – хлеб свой, и выпивка, и музыка... Ешь, пей вволю, а гуляй хоть до упаду! И народу тогда меньше было, и люди лучше. Все вместе, друг за дружку держались. А если кто собьется с пути – пан всегда на страже. Тогда уж виноватому пощады не будет.
И Оришка начала весело рассказывать о том, кого и когда пороли на конюшне. Кого отдали в рекруты. Как одной женщине за кражу молока присудили всю жизнь носить на шее ковшик, который специально заказали гончару. Как мать чернявой Ивги, когда пан дознался, что она пошла к венцу не девушкой, остригли, вымазали дегтем, утыкали перьями и голой водили по селу. Люди говорили, что оттого и дочка у нее черной уродилась.
Страшные были эти Оришкины рассказы. Христя ужасалась, слушая их, а Оришка – хоть бы что... Глаза ее горели от радостного возбуждения. Ей, видимо, приятно было вспоминать молодые годы и все эти случаи, от которых у Христи стыла кровь.
– Вот как жили в старину! И хорошо! Было кому людей от греха удержать. А теперь все расползлось, как изношенная одежда. Не найдешь, где рукав был, где пола, где спина. Все пошло вразброд. Все люди врагами стали... друг друга подстерегают, как бы обдурить, облапошить, провести. Не разберешь в такой сутолоке, кто свой, кто чужой. Все чужие, каждый сам по себе.
Так рассказывала Оришка, сидя с Христей в столовой и потягивая сладкий чай. Христя молчала, слушала, и перед ее глазами возникали страшные картины былого, еще более тяжелого, чем то, что ей пришлось пережить. И казалось ей, что жизнь с незапамятных времен была бесконечной цепью горестей и утрат сотен тысяч людей, обойденных судьбой. Некогда этой судьбой распоряжались одни паны, а теперь... теперь богатые купцы, мироеды, накопившие деньги всякими правдами и неправдами, и содрали они это богатство с того же бедного люда.
– Что ты тут мелешь глупости? – сказал Кирило, входя в комнату.
– А тебе какое дело? Сам дурной и других по себе судишь, – огрызнулась Оришка.
– Где ж там, раскудахталась, что при панах лучше было; сидел я на кухне и слушал, так аж нудно стало. Пойду, думаю, хоть остановлю ее.
– Конечно, при панах лучше было. Ты жил где-то на отшибе, вдали от панского двора, и ничего не видел. А пожил бы ты на дворе, посмотрел, как там все было. Где теперь такое отыщешь?
– Что гоняют по селу с ковшом на шее мать за то, что она для своего голодного ребенка взяла кружечку молока у пана? – спокойно произнес Кирило.
Оришка презрительно взглянула на него.
– Так и надо. Не воруй! Теперь так не наказывают, зато и воровство пошло повсюду. Кто теперь не крадет? Даже малое дитя и то норовит стащить, что плохо лежит.
– А мажут вас дегтем, как мать черной Ивги? – спросил Кирило.
– Зато и гулящих расплодилось видимо-невидимо, – гаркнула Оришка.
Христю точно острым ножом полоснуло по сердцу. «Гулящая!» – так и стучало молотком в ее голове. И она теперь тоже гулящая. Да, да! Шатается по белу свету без пристанища, от одного к другому...
– А разве тогда их мало было? – спрашивает Кирило.
– Да не так. А сейчас – не успеет на ноги встать, еще материнское молоко на губах не обсохло, а она уже с солдатами водится.
– Теперь хоть сама водится, а тогда силой вынуждали.
– Да не было того, что теперь, – под забором сдыхают как собаки, шляются.
– Ты лучше скажи, что виной этому ваша утроба ненасытная. Удержу нет на вас! Тогда вас насильно заставляли, так вы хоть с плачем шли, а теперь еще и смеетесь.
– Врешь, постылый! Тьфу! Путного слова сказать не можешь! Хоть бы панночку постыдился. – Оришка вскочила и побежала вон из хаты.
– Вот тебе и на! – Кирило развел руками. – Простите меня, панночка. Совсем дурной стала баба! Ей, может, одной хорошо было с панами, так она думает и всем так. И теперь, правда, очень трудно жить, но знаешь, что никто тебя арапником не отстегает на конюшне. Бывает голодно и холодно, зато хоть вольный. Живи, как знаешь.
– Но тогда надо было одного пана остерегаться, а теперь много их развелось, панов разных, – промолвила Христя.
– Так оно и не так. Тогда шкуру берегли, а теперь только карманы. Вот в чем дело.
Христе теперь казалось, что жизнь не так уж плоха, как это изобразила Оришка. Раньше ей такие мысли не приходили в голову. Она чувствовала себя так, словно стала на много лет старше, на голову выше остальных людей, и озирала мир с горной вершины.
– Может, выпьете стакан чаю? – предложила она Кирилу. Ей хотелось подольше быть с этим ласковым и спокойным человеком.
– Если уж вы так добры, панночка, то выпью стаканчик.
– Садитесь. Я сейчас.
Христя налила стакан чаю.
– Вспыльчивая моя старуха, как порох. А все потому, что глупа. К примеру, говорит, что теперь жить хуже стало, чем раньше. Ну, хуже так хуже. Так хоть сама не делай людям зла. А то и без нее горько, а она еще больше горчит.
– Кому же она зло причинила?
– Разве мало было? Да вот вы сами недавно видели. Это ж она уговорила пана сдать огороды и пруд Вовку и Кравченко. На первый взгляд оно как будто и не плохо. То даром землей владели, а то семьдесят пять рублей аренды. Только, по-моему, это не по-Божьему – нет. Слобожанам эти огороды очень нужны, хоть и не стоят они столько.
– Почему же Вовк и Кравченко дали?
– Эти кровопийцы да не дадут! Они знают, где раки зимуют: не на молоке, так на сыворотке свое возьмут! Им надо общество связать по рукам и ногам. Вот что им нужно! Пока у людей были огороды и водопой, им бы не удалось их скрутить. А теперь удастся. К таким, если попадешь в лапы, не вырвешься. Жалко людей! Не по-Божьему!
Выпив чай, Кирило снова заговорил:
– Я еще другого боюсь.
– Чего? – спросила Христя.
– Когда человеку нечего терять, он готов на все.
– На что же? На что?
– На все.
– Зарезать может?
– Ну зарезать – и сам попадешься. А вот темной ночью красного петуха пустить...
– Как же это?
– Очень просто. Свезут, примерно, хлеб на ток молотить, а тут невесть откуда огонь вспыхнул, и все сгорело дотла.
– Так, думаете, они подожгут? – испуганно спросила Христя.
– Я не говорю, что они обязательно это сделают, но у других такое случалось. Коли с ними не по-Божьи, то и они не по-людски... Ну, спасибо вам, – сказал он, поднимаясь.
– Может, еще стаканчик?
– Нет, благодарю. Пора спать, завтра надо встать рано. Спокойной ночи! – Кирило поклонился и ушел.
Христя осталась одна. Перед ней стоял недопитый стакан холодного чая. Погрузившись в невеселые думы, сидела она неподвижно за столом. Тускло горела свеча, в раскрытые окна вливался вечерний сумрак, легкий ветерок колебал пламя свечи, большие тени колыхались на стенах. Мысли разбегались, из темных углов глядели на нее какие-то незнакомцы темными глазами и словно говорили что-то глухими голосами.
Еще никогда такое множество мыслей не осаждало голову Христи. Жизнь сурово глядела ей в глаза, будила такие думы, которые раньше не приходили ей в голову, подымали такие вопросы, о которых она до той поры не слышала. Теперь ей предстояло в полном одиночестве разобраться в этом сложном клубке, решить, куда ей направить свой утлый челн среди бурного житейского моря. Тяжелы эти вопросы! Людям большого ума они часто не под силу, а каково ж ей, одинокой и несчастливой! Недаром бессильно опускаются ее руки, клонится голова на грудь, бледнеет лицо, тускнеют ясные – девичьи глаза.
А легкокрылые думы то мчат ее в прошлое, и тогда кажется ей, что она одна виновна во всех своих бедах... То возвращают ее к настоящему – и оно предстает пред нею в самом мрачном свете. То снова уносят ее в будущее искать для себя место в жизни. Казалось, нет для нее теплого угла! Гулящая... как веет над полем ветер, как птица носится над землей, так и она блуждает по свету. Умный человек Кирило, да и Оришка не глупа. Одним словом, она определила ее безрадостное существование. Кирило считает бабку глупой. Нет, она не глупа, а страшна. Словно в душу вползает, и слова ее точно ядом пропитаны. «Ведьма она, ведьма... оттого и вещает», – решила Христя. Голова ее клонится все ниже, она не хочет смотреть на эти стены и углы, где ей мерещатся какие-то чудища, которые кривляются и смеются над ее горем.
Свеча совсем догорела; длинный обнаженный фитиль подымается над синей горошиной пламени, еще больше сгустился сумрак в комнате. Вдруг что-то треснуло, вспыхнуло. Христя стремительно подняла голову.
Кровавое зарево пожара поднялось из-за горы и осветило комнату. Христя, сама не своя, бросилась к окну. Среди густой темени, словно исполинские меха раздували горн, полыхала хата внизу над самым прудом. По его спокойной глади бегали огненные струйки, по сторонам желтели соломенные кровли. Послышался топот... страшно выла собака, заревела скотина. Затем поднялся отчаянный крик в слободе, и целые снопы огненных искр понеслись в ночное небо. Густой черный дым заклубился над заревом, рядом еще вспыхнуло, словно язык пламени вырвался из печи и лизнул темное небо... Потом загорелось еще что-то, не то сарай, не то хата.
– Спасите, люди добрые! – услышала чей-то крик Христя и бросилась к дверям. На бегу она зацепила ногой тяжелый дубовый стул, и он грохнулся на пол. Страшный стук гулко разнесся по всему дому. Христя отчаянно вскрикнула и упала. Растрепанная, простоволосая Оришка вбежала в комнату и замерла, глядя в окно обезумевшими глазами. Вид ее был страшен; у нее подкашивались ноги, в темных зрачках сверкали отблески пожара. Христе казалось, что настал день Страшного суда и сам дьявол выскочил из-под земли и стал рядом с ней. Не помня себя, она отчаянно голосила.
– Что такое? – послышался тревожный голос Кирила, и он вбежал в дом.
– Ой... беда! – только крикнул он и бросился к Христе. – Панночка, панночка! Очнитесь! Господь с вами! Это в слободе горит, от нас далеко! Не бойтесь.
Слова Кирила подействовали на Христю успокаивающе. «Это еще не Страшный суд, если так ласково говорят со мной», – пронеслось в ее голове, и хотя она не поднялась с пола, но перестала причитать.
– Встаньте! Господь с вами! – сказал Кирило и взял ее за руки.
С его помощью Христя встала. Потом, как сноп, свалилась на стул.
Сейчас она сидела лицом к окну. Перед нею в глубоком обмороке лежала Оришка. Сзади стоял Кирило, держась за стул.
А пожар все разгорался. Пламя перебрасывалось на новые хаты, искры роями носились над слободой. Но теперь было уже не так страшно. Проснулись люди, отовсюду доносились отчаянные крики:
– Воды! Где ведра? Лей! Ломай плетень! Налегай! – Треск, лязг и шипение воды сливались в сплошной гул.
– Кажется мне, что это Кравченко горит, – сказал Кирило.
Очнувшаяся Оришка, словно хищная птица, метнулась из комнаты.
– Куда? – крикнул Кирило, схватив ее за рукав сорочки. – Ни с места!
Оришка закрыла лицо руками и глухо застонала.
– Ох... ой... подожгли... подожгли... – зашипела она.
– Кто поджег? – испуганно спросила Христя.
– Да не слушайте ее... Кто его знает, отчего загорелось, а она уже мелет: подожгли, – сказал Кирило.
– Подожгли, подожгли, – не унималась Оришка, как ополоумевшая, слоняясь по комнате. – Отчего могло загореться? Иуды подожгли.
– Да замолчи, чертова сорока! – крикнул Кирило.
Надо бы в слободу побежать, помочь людям, да не на кого дом оставить. Две бабы, обезумевшие от страха, – ненадежная охрана, они сами нуждаются в присмотре.
Пожар начал утихать. Прожорливое пламя, насытившись своей добычей, утомилось; длинные языки его уже не лизали с жадностью черного неба; словно угасающий костер дотлевал на земле. Зато стал отчетливей и громче людской крик и говор. Казалось, все радовались, что одолели ненасытного зверя, и шумно делились своей радостью. Это был неясный гул, но он означал, что, покончив с опасностью, люди принялись хлопотать на пожарище, помогать друг другу.
– Утихло, слава Богу! – вздохнув, произнес Кирило и вышел.
За ним следом поплелись Христя и Оришка.
Внизу, над прудом, тлело большое пожарище. Синие язычки пламени кое-где мелькали над золотым жаром и золой. Слева в зеркальной глади пруда колебалось багровое отражение пожарища. Казалось, что и под землей горит. На берегу пруда толпилось множество людей – женщины, дети, старики стояли черной стеной, глядя, как боролись две страшные силы – огонь и вода. А над всем этим в черном небе подымалось зарево, далеко разнося весть о несчастье, постигшем слобожан.
Только поздней ночью, когда погасло зарево, Христя успокоилась и легла спать. Но ей не спалось. Вспомнились бабкины слова, обращенные к смеявшемуся Кравченко: «Не смейся, ты в моих руках». Оправдались и опасения Кирила: богатство Кравченко развеялось, как дым... Оришка говорит, что подожгли. Чьих же это рук дело? Конечно, слобожан. Отомстили Кравченко за огороды и пруд. Но разве он виноват? Не предостережение ли это тому, кто владеет этим имуществом? Грозное предостережение. А какая же будет кара?... Сквозь сон мерещится Христе страшное зрелище горящей усадьбы... Она встрепенулась и, перекрестившись, снова легла. И опять видит бушующее пламя... Горит дворец на горе, кричит Кирило, люди вопят, а другие хохочут. Смеются над чужим несчастьем.
Снова проснулась Христя.
Бледный рассвет поднимался над сонной землей. Край синего неба зарумянился, будто девичье лицо от вольного слова парня; сквозь закрытые окна неясно слышится пенье птиц. Тихую радость ощутила Христя. Словно искра в темноте, разгоралась она где-то в глубине души, заглушая горечь воспоминаний о вчерашнем. Христя подбежала к окну подышать свежим утренним воздухом. Напрасная надежда! Вместо ароматной свежести на нее дохнуло гарью и чадом. Желтый дым, смешанный с облаками тумана, будил горькие воспоминания. Сразу исчезла радость, появились печальные мысли. Проснулось и любопытство. Услышав доносившиеся из кухни голоса, она направилась туда.
Оришка и Кирило уже встали. Оришка суетилась, бегала по кухне. Кирило, стоя в углу перед образами, громко молился.
Чтобы не помешать ему, Христя с порога вернулась в свою комнату.
– Вы уже встали, панночка, – сказала вдогонку Оришка, следуя за ней в комнату. – Рано, рано. Поздно легли, а рано встали. Вам что-нибудь нужно?
– Да, я хотела бы умыться, бабуся.
– Можно. Почему же нет? – Оришка подала ей кувшин с водой и таз. – Зачем вы так рано поднялись? Вам бы только теперь и поспать. На дворе такой смрад после пожара, что гулять нельзя.
– Я хочу пойти туда, посмотреть.
– Ладно. И я с вами пойду. Может, чем-нибудь утешим Кравченко. У бедняги все сгорело. И конь, говорят, сгорел, что нас в Марьяновку вез. Все пропало у них, еле сами выбрались, – тараторила Оришка.
Христя быстро умылась, оделась, и едва только солнце своими первыми лучами согрело остывшую за ночь землю, как она уже вместе с Оришкой, спустившись с горы, повернула на дорогу к слободе. Только они обогнули гору, как перед ними блеснул помутневший пруд: на берегу чернело пожарище. Несколько человек копалось в черной золе, над которой еще кое-где тлел жар, другие носили из пруда воду и заливали тлевшие уголья. Христя и Оришка робко приближались. Большая усадьба, недавно отстроенная, вся была покрыта дымящимся пеплом.
На месте, где раньше стояла хата, среди груды золы и угля возвышался обгоревший остов печи. Такие же бесформенные кучи высились там, где были сараи, амбары; посреди двора лежало обугленное туловище какой-то скотины, без ног, с раздувшимся животом и потрескавшейся кожей.
– Что это? – спросила Христя у стоявшего вблизи человека.
– Корова сгорела. Хорошая была, породистая. Ведро молока в день давала. И какого молока! – вздохнув, ответил он и, заметив, что из одной кучи вырвалось пламя, побежал заливать его.
– Так ничего и не спасли? – обратилась Христя к другому.
– Ничего. Все, что было, тут и осталось! – сказал он, безнадежно махнув рукой.
– Много добра пропало, – прибавил другой. – В другой раз столько не наживешь.
– Отчего же это?
– А Бог его знает.
– Теперь капут Кравченко! Капут! – заметил третий, и все сразу принялись за работу.
С кем бы Христя ни заговаривала, она видела, что никто не жалеет Кравченко. Сокрушались о пропавшем добре, сгоревшей корове, коне, но никто даже и случайно не обмолвился ни словом о Кравченко.
– Где же сам хозяин? – спросила Христя.
– А Бог его знает. Был тут. Видно, ушел куда-то. Да вот он слоняется, – указал молодой парень на серую фигуру, приближавшуюся к пожарищу.
Это в самом деле был Кравченко. Босой, с непокрытой головой, в одной сорочке, шел он с опущенной головой. Руки, точно плети, болтались по бокам, голова взлохмачена, лицо вымазано сажей, взгляд блуждающий, как у безумного.
Страшно было глядеть на него и трудно поверить, что это веселый и болтливый Кравченко. Он шел молча, неуверенно ступая, встречные сторонились, испуганно глядя на его страшное лицо. Он шел, не озираясь, вперед, глядя в одну точку, словно его манило к себе что-то невидимое.
Все ближе и ближе подходит он к пожарищу. Вот, кажется, наткнется на кучу пепла. Но тут он сразу остановился как вкопанный. Поднял голову, безумными взглядом окинул пепелище и, зашатавшись, упал на колени. Потом глухо застонал, как волчица, увидевшая свое детище, разодранное собаками.
У Христи волосы стали дыбом. Оришка, перепрыгивая через кучки пепла и дымящиеся головешки, подошла к Кравченко и, положив руку на плечо, ласково сказала:
– Василь! Не журись!
Кравченко посмотрел на нее и неожиданно расхохотался. Это был жуткий хохот умалишенного.
– Не журись! – сказал Кравченко, смеясь. – Глянь! Глянь! – схватив ее за руку, крикнул он, указывая на пожарище. Потом, бросив Оришку, поднял сжатые кулаки и пригрозил кому-то невидимому.
– Это всё вы! Всё наделали! – И снова убежал.
Присутствующие не обратили на него никакого внимания. Они старательно разгребали золу и заливали огонь. Христя только услышала, как кто-то тихо сказал своему соседу:
– Видел, как ведьма утешает черта. Ворон ворону ока не выклюет.
Окликнув бабку, Христя побрела домой. Ей было тяжело и тоскливо. К счастью, как только она вернулась, приехал Колесник. Христя ему обрадовалась, как родному отцу. Начались расспросы, рассказы, вздохи. Оришка все шамкала: «Это его, паночек, свои подпалили». Колесник молча слушал, не проронив ни слова.
Потом он заперся с Христей в комнате.
– Чего ты испугалась, дурочка? – спросил он, весело заглядывая в ее опечаленные глаза.
– Я тебя хочу попросить... – начала она неуверенно. – Отдам я те деньги, что ты мне подарил. Пусть все останется по-прежнему.
– Как так?
– Пусть слобожане пользуются прудом и огородами.
– И не говори об этом, если не хочешь меня рассердить, – сказал он, насупившись. – Не будет по-ихнему! Не дам поджигателям поблажки. Я их в тюрьме сгною, со света сживу. Они еще узнают меня!
Потом он позвал Кирила и велел передать Кравченко, чтобы тот не убивался, – он даст ему лес на новую постройку, а пока, если хочет, путь переедет жить на панский двор.
– Теперь лето, как-нибудь перебьется, – сказал Колесник. Он зевнул и вскоре лег спать.
Неприветливым казался теперь Христе Веселый Кут. Как будто не произошло никаких перемен – огонь уничтожил только один двор Кравченко, да и то он при помощи Колесника уже место расчистил, навес поставил и приступил к постройке хаты. А в панской усадьбе все по-прежнему. Гордо красуется дом на горе, у подножья растянулась слобода, а позади лес шумит. Так же всходит и заходит солнце; прозрачен, чист и ароматен горный воздух. Все оставалось прежним, но не таким оно представлялось Христе.
Усадьба кажется ей теперь гнездом коварного хищника – словно коршун забрался ввысь и отсюда подстерегает свою добычу. Солнце немилосердно печет, будто нарочно досаждает людям, воздух пахнет гарью, сад и лес – немые свидетели людских бед. Даже щебетанье птиц ей наскучило. С безмолвной печалью встречает она утро, прячется от назойливых взглядов Оришки, весь день не находит себе места и ложится в постель с той же гнетущей тоской. Ночная темнота скрывает ее слезы, которые она сдерживает днем.
Люди и даже сама жизнь опротивели ей. Все вокруг так омерзительно, не дает ни капли радости и утешения. Напротив – все будит в ее душе какой-то неопределенный страх, от которого она не может избавиться. И хоть бы нашлась одна душа, пред которой можно было бы раскрыть наболевшее сердце, вызвать сочувственные слова! Каким оно было бы теплым, целительным! Никого! Одинокая, как былинка в поле, затерянная в этом страшном мире. Все чаще и чаще мысль ее возвращалась к прошлому, вспоминалась жизнь в селе – какой она казалась ей теперь хорошей, спокойной. Вечные невзгоды, холод и голод, тяжелая нужда словно ее не касались, и она росла, как цветок в саду, под любовным присмотром матери. Мир и люди рисовались ей тогда такими приветливыми, а на уме у нее были одно веселье да забавы девичьи. Если б можно было вернуть это далекое время, вырвать из ее жизни мытарства последних лет! Нет, огнем выжжены эти годы в ее сердце, их нельзя стереть. И теперь уж до самой могилы придется тащить эту тяжелую ношу... Гулящая... гулящая... больше ничего.
Это слово сковало ее ледяным холодом; она носила свой позор, как клеймо каторжника, с невыразимой горечью обреченной. Христя ни на мгновенье не забывала о нем, как о вечной каре, наложенной на нее неумолимой судьбой.
Убежать бы отсюда куда глаза глядят! Может быть, в другой среде она отдохнет и найдет силы начать новую жизнь; может, ей удастся установить иные отношения с людьми, не такие тяжелые и болезненные, как здесь. Хоть бы скорее прошло лето! Она уедет в город и ни за что сюда больше не вернется; и калачом ее не заманишь!
А время плетется, словно калека, тихо, не спеша. День кажется вечностью. Сколько до осени таких дней осталось, долгих-предолгих, знойных и душных? Еще и сенокос не наступил, а там жнива. Зачахнуть можно за это время!
И Христя в самом деле увядала. Побледнело лицо, на мраморном челе залегла глубокая продольная морщинка. Потускнели черные глаза... Под ними от еженощного плача появились синие мешки.
– Что с тобой? – допытывается Колесник, заглядывая в ее грустные глаза.
– Тоскливо мне тут, – упавшим голосом отвечает Христя. – Хоть бы уехать скорее.
– Куда?
– В город, на край света, в пекло... Только не здесь. Уедем...
– Чудна?я ты! Жила в городе – тебе грустно было, рвалась в село. А теперь снова в город тянет. Нигде себе места не найдешь.
– Так уж мне, видно, на роду написано, – ответила Христя и заплакала.
– Опять слезы... ненавижу я это... – крикнул Колесник и ушел.
«Чего ей не хватает? – думал он, бродя в одиночестве по саду. – Как сыр в масле катается, а еще плачет. Напустит на себя дурь и носится с нею, как цыган с писаной торбой!»
А в это время Христя, оставшись одна в комнате, тоже думала: «Никто тебя не поймет... не хочет понять... одинокая... гулящая!..»
С тех пор она дала себе слово отмалчиваться, когда Колесник будет к ней приставать с расспросами. Все равно, если скажешь правду, он не поверит, скажет – дурь на себя напустила, а заплачешь – он еще пуще рассердится. Лучше уж молчать.
Она так и делала. Если Колесник спрашивал, отчего она грустит, Христя ссылалась на головную боль или недомогание. Ласки его она тоже принимала с каменным равнодушием.
– Ты стала холодной, как рыба, – жаловался он.
А она недоумевающе глядит на него своими черными глазами, словно не о ней идет речь.
– Поцелуй меня, – просит он.
Она прикасается губами к его лицу, словно к железу или дереву, и снова сидит тихая и спокойная.
– Стар я для тебя, стар... Молодого тебе надо. О, я знаю вашу ненасытную натуру!
Эти укоры она также выслушивает молча и безропотно. Ей все равно. Когда в душе стужа и мрак, а на сердце безысходная тоска, и укоры не трогают.
К тому же ей так опротивели ласки Колесника. Сначала он хоть стеснялся Оришку и Кирила, а теперь и при них норовит ущипнуть ее.
– Так вот она какая панночка, – услышала Христя однажды слова Оришки. – Я думала – порядочная, а она – тьфу!
– Она нам не родня, наше дело сторона, – ответил Кирило.
– Знаю, что не наше дело. Да смотреть тяжело, как он к ней со всей душой, а она рожу отворачивает. Я ее ни одного часа не держала бы в доме.
– Кабы свинье рога!
Оришка сердито сверкнула на мужа глазами.
– Ты сперва погляди на него, потом на нее, – немного погодя сказал Кирило. – Думаешь, сладко ей ласкать такого?
– За мою хлеб-соль такая благодарность! – крикнула Оришка.
– Видели глаза, что покупали, – спокойно возразил Кирило и ушел, чтобы не затеять ссору.
Раньше Христя приняла бы это близко к сердцу, и Оришке бы несдобровать, а теперь... Видели вы, как хлопают плетью по воде? Широко расходятся круги, а через некоторое время все уляжется и следа не останется. Так и Христя. Услышав болтовню Оришки, она вся затряслась, кровь прилила к ее лицу, но это продолжалось только одну минуту. «Разве я и в самом деле не такая? Разве я не достойна, чтобы на меня плевали честные люди?» – подумала Христя и только низко опустила голову, словно подставила ее под удар.
– Ты б хоть погулять пошла. А то сидишь, как наседка, аж пожелтела, – однажды вечером сказал ей Колесник, глядя на унылую фигуру Христи. – Вчера я ходил далеко в лес. Славно так, птички поют. Не будь проклятого народа, совсем бы хорошо было. А то и в своем имении нет покоя. Ты только подумай: двадцать голов скота выпустили в молодую рощу! Совсем ободрали! А дубки так хорошо поднялись, с меня ростом. Стал говорить – так куда там! И слушать не хотят. Один еще обругал меня. Не знаю, куда лесничий глядит. Слоняется вокруг своей хаты, а что делается дальше, ему все равно. Вызывал я его. «Что это?» – спрашиваю, а он только затылок почесывает. «Это, – говорит, – слобожане». И рассказывает, чьи хлопцы волов пригоняли... А теперь надо к мировому судье ехать. Завтра поеду. В печенках у меня сидят эти потравы! Ну и люди, ну и соседи! А ты еще просила, чтобы огороды им вернуть. Кому? Скотину, зверя приручить можно, а их? Посмотрим, кто кого? Как вы ко мне, так и я к вам... Ну, это наши счеты. А ты все-таки не сиди дома. Я завтра уеду, а ты поди, за лесничим присмотри. Будь хозяйкой. Ты же моя хозяюшка... правда, плохая... пожелтела, похудела... Бедняжка моя...
Он слегка потянул ее за кончик носа.
– Правда, плохая... Ну, не буду, не буду! Только не плачь, – сказал он, заметив на ее глазах слезы. – Ты оттого и киснешь, что из дому не выходишь. Хоть ты не огорчай меня. Развеселись. Ты ж мне всего дороже. Как тебя, такую, в город везти. Ох жизнь, жизнь! Отчего я не моложе на двадцать лет? – сказал он, вздохнув, и ушел в свою комнату.
А Христя еще долго сидела с опущенной головой, роняя слезы. Потом безнадежно махнула рукой, разделась, потушила свечу и легла спать.
На следующий день Колесник уехал. Христе стало еще тоскливей. Она думал, что после его отъезда ей станет легче: он не будет к ней приставать с ласками. Хоть это не будет напоминать о ее горькой доле. Но когда коляска скрылась вдали и она осталась одна в комнате, на нее внезапно нахлынуло безысходное отчаяние. Вчера он сказал, что она ему дороже всего. А сегодня так заботился о том, чтобы ей не было скучно... Почему ж она так равнодушна к его заботам? Ведь у нее нет ни одного близкого человека, кроме него. Даже поговорить не с кем. Раньше Оришка частенько заходила поболтать с ней, а теперь и та сторонится. Что ж она – зачумленная, что все ее избегают?... «Ох, нет у меня сил больше так жить!» – думает Христя... Накинув платок, она убежала из дому, никому ни сказав ни слова.
День был погожий, знойный, солнце жгло немилосердно. Время близилось к обеду. В саду парило. Темнолистные вишни, ветвистые яблони и груши не могли защитить землю от палящих лучей. Они пробивались сквозь сплетения ветвей и точно поливали траву горячим искристым дождем. Над землей поднимался еле заметный пар. В долине между садом и лесом колыхалось серое марево. «Может, там не так жарко», – подумала Христя. Чем ниже спускалась она, тем становилось прохладней. Тут и там росли фруктовые деревья, больше всего лесной орех. Дальше попались ей навстречу молодые осинки. «Иудино дерево, на нем Иуда повесился», – вспомнились Христе чьи-то слова, когда она глядела на круглые листочки, которые все время трепетали и словно перешептывались, хотя было совсем тихо. Земля здесь густо заросла сочной травой, словно кто-то разостлал зеленый ковер, разбросав по нему целые охапки цветов – желтых одуванчиков и красных ирисов. Густые кроны осин тоже пронизывают солнечные лучи и словно золотые нити колышутся в прозрачном синем воздухе. Христя остановилась, любуясь этим уютным островком.
Сначала ей захотелось лечь, понежиться в мягкой шелковой траве, потом появилось желание рвать цветы. Она сплела венок и надела его на голову. Венок очень украсил ее побледневшее лицо. Срывая цветок за цветком, она спускалась все ниже, пока не достигла дна оврага. Там двумя рядами росли ветвистые вербы, отгораживая лес от сада. Они были кудрявые и раскидистые, ветви их почти касались земли, а верхушки маячили высоко в небе. Под ними было сыро. Тонкий чернобыль, широкие лопухи и мелколистый болиголов буйно росли вокруг. В мокрой траве прыгали лягушки – значит, близко вода. Вот и она – стремительный и чистый, как слеза, родничок течет из-под горы по узенькому руслу, заросшему тростником. Христя пошла вниз по течению. Ручеек, петляя в разных направлениях, дошел к опушке леса. Высокие столетние дубы обступили его, прикрывая от солнечных лучей. Дальше тянутся луга, поля, лес...
Христе захотелось пить, и она опустилась к ручейку. Стоит только подставить ладони, и кристально чистая вода наполнит горсть. Христя взглянула на свои руки, они позеленели от цветов. Она наклонилась, чтобы помыть их в небольшой ложбинке, наполненной водой. На ровной глади воды что-то колыхнулось, словно тень скользнула по ней.
– Это ж я, я!
Она улыбнулась и в воде увидела свое нежное улыбающееся лицо. Христя невольно залюбовалась им. «Вот почему они гонятся за мной, и этот одутловатый Колесник... – подумала она, с нарастающей грустью глядя на свое лицо, дрожавшее в темной зеркальной глади ручья. А что мне с того? Другим утеха, забава, а мне?» Потухли огоньки в глазах, исчезла улыбка, словно тень легла на лицо Христи. Она глубоко вздохнула и опустила свои руки в прохладную струю. Холодная вода точно обожгла ее. Но удивительно – сколько она не терла кожу, желтовато-зеленые пятна не смывались. «Ну его!» – решила Христя, набрала полную горсть воды и с наслаждением выпила. Родниковая вода освежила ее, точно целительный бальзам. Потом она умылась... Боже, как хорошо! Ей казалось, что она летит на легких крыльях по залитой солнцем долине.
Христя и не заметила, как очутилась на противоположной опушке леса. Перед ней распростерлись бескрайние поля, лес круто повернул влево. А что там маячит вдали? «Не косари ли это?» – подумала она. Под зеленым деревом, одиноко возвышающимся в поле, показался сизый дымок. «Косари! Косари! Галушки или кашу варят». И Христя направилась к ним.
Она шла по зеленому лугу. Так приятно было идти по высокой траве. Кузнечики, вспугнутые неожиданным появлением человека, роем подымаются ввысь. Они неустанно стрекочут, звенят, словно предупреждают товарищей о надвигающейся опасности. Повсюду порхают мотыльки, похожие на лепестки пестрых цветов. Где-то невдалеке в траве закричал перепел и вскоре затих. Знойный степной ветер внезапно налетел, принес с собой запах полевых трав и цветов – чабреца, душицы... Как привольно в степи! Стихает душевная боль, вместе с пьянящим ароматом. Не слышно говора людского, не видно суеты, а буйная жизнь идет кругом. Чувствуешь, как она входит в тебя тихим шелестом трав, неугомонным стрекотанием кузнечиков, криком перепелиным... Все это так приветливо, радостно, мило... И чувствуешь себя только маленькой частицей вселенной...
Так чувствовала себя Христя в степных просторах, идя по лужайке к недалекому костру. Зачем она шла туда? Кого там встретит? Она не отдавала себе отчета, но ее неудержимо тянуло к этим неизвестным людям. Вот она уже видит высокую темно-зеленую липу. Сбоку от нее над костром греются чугунки: около них хлопочет молодая девушка, с лицом, измазанным сажей, и с ложкой в руке. Солнце припекает ее непокрытую голову, но она этого не замечает. В тени, опершись спиной о ствол липы, сидит молодица и, мурлыча песенку, что-то шьет. Смуглая девочка, сидящая рядом с ней, не сводит глаз с блестящей иголки, мелькающей в руках женщины. А с другой стороны спит кудрявый хлопчик, раскинувшись на мягкой траве. Лицо молодицы полное, белое; одета она просто, но богато – на ней тонкая сорочка, искусно вышитая, нарядная плахта и голубой передник. Не то что девушка у костра в грубой и грязной сорочке. Сразу видно, что она прислуга, а молодица – хозяйка. И лицо ее очень знакомо Христе.
– Смотри, Кылына, не перевари, – тихо сказала молодица.
Девушка сунула ложку в чугун и, дунув на нее, попробовала варево.
– Еще раз закипит, хозяйка, и будет готово, – сказала девушка. Молодица взглянула на подходившую незнакомку.
– Христя! – крикнула она и, бросив шитье, быстро поднялась.
– Одарка! – в свою очередь крикнула Христя и бросилась к молодице. Они крепко обнялись и расцеловались. Кылына с недоумением глядела на незнакомую панночку.
– Боже! А я уже думала, что больше никогда тебя не увижу, – радостно сказала Одарка. – Недаром говорят, что гора с горой не сходится, а человек с человеком встретится. Вот жаль, что Карпо не поехал на косовицу. Он остался дома – пчелы роятся, так надо за ними присмотреть. А как он хотел видеть тебя, Христя! Горпына рассказала нам, что панночка была в церкви. Он так жалел, что не пришлось поговорить с тобой. А видишь, как дети выросли. Миколка уснул, набегался по жаре, устал бедняжка. А это – Оленка.
Христя поцеловала девочку и спросила:
– Не узнаешь меня?
– Нет, – смущенно ответила Оленка.
– Это тетя Христя, – сказала Одарка. – Когда ты была еще совсем маленькой, она тебе на руках носила.
Девочка приветливо улыбнулась.
– Садись же, Христя! Садись, моя голубка! – сказала Одарка. – Расскажи, как тебе живется. Тебя теперь и не узнать.
Христя, опустившись около Одарки на траву, тяжело вздохнула.
– Что ж ты вздыхаешь? Разве тебе нехорошо? А мы – слава тебе Господи... Старый двор продали, новый дом построили. Выкупные уплатили, да еще землицы прикупили. Грех Бога гневить, живем – не тужим. И люди нас уважают. Карпа ктитором выбрали. Слава Богу! Хозяйство – полная чаша! Луг этот мы арендовали. Карпо занят пчелами, так я поехала за косарями, присмотреть. Миколка в школу ходит – у нас теперь и школа есть. Уже умеет читать и писать. Советовали и Оленку в школу отдать, и Карпо хотел, а я подумала: на что ей эта грамота? Теперь много этих грамотеев, а есть им нечего. Пусть лучше приучается к хозяйству. У нас и без грамоты дела много: всех обмыть, обшить, накормить. В хозяйстве так: не присмотришь на грош, а потеряешь на рубль. Что же ты молчишь? Ты плачешь! Голубка моя! – Одарка обняла Христю и приласкала ее.
– Пойдем погуляем, – тихо сказала Христя.
– Пойдем, голубка! Если б ты знала, как я рада тебя видеть! Кылына! Не пора кашу снимать?
– Еще не успела, – ответила Кылына.
– Ну, ну! Смотри же! Чтоб косари не сказали: вот хозяйки – и каши не умеют сварить. А ты, Оленка, посиди тут, шитьем займись. Только гляди, чтобы матери потом не пришлось все распороть. Мы скоро вернемся, – говорила Одарка.
– Ну рассказывай, Христя, – сказала она, когда они отошли от костра. – Ничего не утаивай. Ты знаешь, что я тебя как родную сестру люблю. Горпына всем разболтала, что ты была в церкви, и просит: «Не говорите Федору. Как призналась, что она – Христя, так будто острый нож в сердце мне всадила. Я сразу тогда подумала: это она за моим Федором пришла!» А в селе, как узнали про тебя, стали говорить: «Ничего, видно, верой и правдой Колеснику служит, что в такие шелка ее нарядил». Одни завидуют, другие ругают. А я думаю: как можно другого судить? Про себя никто дурного не скажет. Может, думаю, беда ее заставила эти шелка надеть, может, если б можно было вернуть прошлое, человек бы дал руку свою отрезать, только бы оно вернулось.
Одарка весело болтала, а Христя, с трудом поспевая за ней, шла с низко опущенной головой.
– Отчего ж ты отстаешь, Христя? Ты снова плачешь? Неужто тебе и в самом деле так плохо?
Христя тяжело вздохнула.
– Что мне сказать тебе? Ты сама все хорошо знаешь. Такая тоска меня душит. После того как я побывала в Марьяновке и своими глазами увидела, как люди живут, не найду себе покоя. Все люди как люди, есть у них о ком заботиться, что-то красит их жизнь, а у меня нет ничего. У других счастье рядом, а меня от него отделяет пропасть. И вижу я его, манит оно меня. Да вот никак не найду перехода. И, кажется, вовек не найти мне. Так и буду слоняться, пока не свалюсь в эту пропасть.
– Что-то не пойму я, Христя, о чем ты речь ведешь, о чем тоскуешь?
– Тебе это трудно понять, Одарка. У тебя муж, семья. А у меня только одни шелковые тряпки, чтобы другим было приятно смотреть. И никто меня не спросит: по душе ли они мне?
– Значит, ты горюешь о том, что у тебя нет своего хозяйства и семьи? – спросила Одарка.
– Нет, нет... – Христя замахала на нее руками. – О том, что нет у меня пристанища на белом свете.
– Да ты ведь живешь – дай Бог всякому: и сыта, и в тепле, и обута, и одета.
Христя словно не слышала доводов Одарки.
– Нет ничего родного, близкого, что согревало бы сердце. Нет такого, о чем бы я могла сказать: это мое и никто его у меня не отнимет. Все чужие, и я всем чужая. Как птица, у которой нет пары, носится от дерева к дереву, чтобы укрыться темной ночью в чужом гнезде, так и я... Разве это жизнь? Разве об этом я мечтала?
Одарка задумалась.
– И как вспомню все это, – продолжала Христя, – не знаю, куда мне деться. Куда бежать? Где спрятаться?
– Никуда ты не убежишь от самой себя, нигде не спрячешься, – тихо сказала Одарка.
– Что ж мне делать, Одарка? Как быть? – с отчаянием спросила Христя. – Раньше я об этом совсем не думала. А теперь из головы не выходит! Не наваждение ли это? У нас есть бабка Оришка. Страшная такая. Сразу мне ведьмой показалась. Предсказывает, что меня большое горе ждет. И с того времени нет мне покоя. Не она ли наслала на меня эту напасть?
– Бог его знает, Христя. Может, и она. Бывает дурной глаз, бывает и слово лихое. Зачем же ты держишь эту бабку в доме? Разве ее нельзя отослать?
– А как это сделать?
– Как? Сказала бы своему старику. Неужто он тебя не послушает? Говорят же, что он в тебе души не чает.
Христя задумалась. Некоторое время они шли молча. Вдруг позади послышались торопливые шаги.
– Мама! Мама! – раздался детский крик.
Одарка и Христя повернулись. Прямо к ним во весь дух мчался хлопчик. Волосы у него растрепались, глаза горели.
– Вот и Миколка, – сказала Одарка. – Выспался, сынок? Что же ты не поздороваешься с тетей Христей? Поклонись ей.
Миколка подбежал к Христе. Та поцеловала его.
– Какой большой! И не узнать.
– А я вас сразу узнал, – сказал Миколка.
– Не постарела?
– Ничуть.
Одарка довольно усмехнулась.
– О, ты у меня умница! Только не надо без шапки бегать по солнцепеку.
– А учитель сказал, что бегать полезно для здоровья, а барчуки потому такие бледные и вялые, что боятся солнца.
Одарка снова засмеялась.
– А что там Кылына делает? – спросила она.
– Кылына уже сняла чугуны. Ждет вас, чтобы звать косарей на обед.
– Так идем, идем скорее, – сказала Одарка.
– Может, и тетя Христя с нами пообедает? – спросил Миколка.
– Не знаю, сынок. Если уж не побрезгует кашей.
Христя молча шла позади.
– Мама, попросите ее с нами пообедать... И о лесе скажите... Помните, что отец говорил? – тараторил Миколка.
– Тссс... – остановила его Одарка, и густая краска залила ее лицо.
Христя только взглянула на идущих впереди Одарку и Миколку, и сердце ее наполнилось горечью. Ей казалось, что необыкновенная приветливость Одарки вызвана какими-то другими соображениями, о которых случайно проговорился болтливый Миколка.
Поэтому, как Одарка ни просила и ни уговаривала пообедать с ними, Христя попрощалась и ушла домой.
– А какая пышная тетя Христя, как панночка. Я неправду сказал, что узнал ее, я совсем ее не узнал, – без умолку болтал Миколка, подпрыгивая на одной ноге.
– Уходи, постылый! – сердито крикнула Одарка. – Все знают, какой ты брехун. И болтаешь лишнее. Какое тебе дело до того, что отец говорил? Что я, без твоей помощи, не знаю, что мне говорить... Дурак!
Покрасневшая от злости Одарка стала пробовать кашу.
– Совсем несоленая! Что ж ты, не пробовала? – напустилась она на Кылыну.
– Я же по вкусу солила, – робко оправдывалась девушка.
– Хороший у тебя вкус! Дай соли! – И она насыпала по целой горсти в каждый чугун.
Хотя косари и жаловались, что каша пересолена, но Одарка и ухом не повела. Склонившись над шитьем под тенью липы, она думала: «Ох, уж эти дети! Как ни остерегаешься, они все разболтают...»
На третий день Колесник вернулся сердитый и нахмуренный. Дело о потраве он проиграл в суде. «Что это за судья? У вас, говорит, нет ни свидетелей, ни поличного. Зачем все это нужно? Разве я стану врать? Ты же судья – так суди по совести! Я, значит, вру, по-твоему? Ну, ладно, доживем до новых выборов. Пустим тебя, голубчик, вверх тормашками. Кто тебя выбирает? Мужики, думаешь? Дожидайся, пока тебя выберут!» – ворчал он, ругая заодно и судью, и лесника, и слобожан.
На следующее утро Колесник и Христя пили чай в столовой. Снаружи в открытое окно доносился какой-то шум.
– Тут такой нету, – услышали они голос Кирила.
– А мне хозяева велели идти сюда и спросить Христю Притыку.
Услышав, что речь идет о ней, Христя бросилась к окну. У развалин старого замка рядом с Кирилом стоял молодой парень и держал в руке какой-то круглый предмет, завернутый в белый платок.
– Что там такое? – крикнул Колесник.
– Да это паренек из Марьяновки, – ответил Кирило. – Ищет какую-то Христю Притыку. Я говорю, что у нас такой сроду не было, а он одно твердит, что здесь она.
– Ты от кого? – спросил Колесник.
– Да я из Марьяновки, от Карпа Здора.
– Что тебе нужно?
– Мои хозяева прислали Христе сотового меду и наказывали беспременно отдать только ей в руки.
– А ты уже всем разболтала о себе и коммерцию завела! Бери, если твое! – крикнул Колесник и, резко повернувшись, ушел в свою комнату.
Христя наклонилась и взяла узелок.
Руки ее дрожали, и вся она пылала. Кирило на нее смотрел с таким удивленным видом, точно перед ним был выходец с того света.
– С женщинами никогда толку не добьешься! – ворчал Колесник, вернувшийся в столовую. – Нет того, чтобы держать язык за зубами. Хвастаться надо – вот куда мы шагнули! Знай наших! Недаром говорят: волос долгий, а ум короткий. Ну какая тебе польза с того, что ты себя раскрыла? Да Оришка первая наплюет на тебя... – Он не договорил и снова ушел в свою комнату.
Христя сидела точно на горячих угольях. И надо же было Одарке затеять такое! Что, просила она ее? Нужен ей этот мед?
– Посуду опорожните? – спросил хлопец.
– У вас чистая мисочка есть, бабуся? – сказала Христя.
– Зачем?
– Да соты выложить.
– Так бы и сказали. А то про мисочку спрашивает. У нас не так, как у других, что иной раз и ложки в доме нету. Давайте! – и своими корявыми руками она почти вырвала узелок из рук Христи.
– От кого это? Ну и соты! – сказала она уже ласковее, увидя три больших пласта липового меда.
Христя молчала, думая: «Хоть бы скорее она отпустила парня». Он казался ей сейчас живым укором.
Между тем Оришка не спешила. Христя терпеливо ждала.
– Чего вы ждете? Я сама принесу, – гаркнула Оришка, перекладывая последний кусок.
Христя схватила тарелку, платок и помчалась в комнату.
– Постойте! – крикнула Оришка. – Там еще мед остался. Надо же вымыть! Зачем такая спешка! – Войдя в комнату, она забрала тарелку и ушла в кухню.
Христя тяжело вздохнула.
Упреки Колесника еще звучали в ее ушах, а тут еще Оришка ворчит.
Христя открыла свой сундучок и начала в нем рыться. В это время вернулась Оришка, неся в одной руке миску с медом, а в другой – опорожненную посуду.
– Нате вам, а то еще скажете, что я украла. Стара уж я для этого, – сказала она обиженно и тотчас же ушла в сени.
Христя вся затряслась, но решила сдержаться. Она отдала хлопцу посуду, сунув ему в руку монету.
Хлопец низко поклонился, поблагодарил и ушел со двора.
Больше Христя не могла сдерживаться. Она отвернулась, и слезы градом полились у нее из глаз. Словно подстреленная, свалилась она на постель.
– Опять начинается! – с горечью произнес Колесник, войдя в комнату и почесывая затылок. – Ну, чего ты?
Христя вздрагивала от рыданий, уткнувшись лицом в подушку.
– Вот всегда так... – сказал Колесник, сердито шагая взад и вперед по комнате. – Сами натворим, да еще и плачем, покоя людям не даем.
– Что я такое сделала? – сквозь слезы спросила Христя.
– Зачем ты в Марьяновку ездила?
Христю словно кнутом стегнули. Она поднялась и заплаканными глазами сердито взглянула на Колесника.
– Спросите у бабки, которой вы наказали следить за мной.
Колесник вытаращил на нее глаза.
– А вчера... или третьего дня, где ты была?
– У любовников. Их у меня целая шеренга.
– У нас никогда не бывает, как у людей... Или слезы, или крик, – тихо сказал Колесник и вышел из комнаты.
Еще тяжелее стало на сердце у Христи. Она подумала, что подозрения ее, может быть, напрасны. Колесник ушел обиженный, не упрекнув ее ни в чем. Может, у него и в мыслях не было того, что ей померещилось. Он бы это как-нибудь проявил, а то предпочел уйти, чтобы не поднять бучи. Отчего же она так думала? Старая ведьма тогда намекнула перед отъездом Колеснику, а ей уж показалось, что это так и есть. Досада пиявкой впилась в ее сердце. Обидные слова Оришки и назойливый допрос Колесника жгли ее, словно горячие уголья. Она громко зарыдала. В комнату вошла Оришка, поглядела на плачущую Христю, пожала плечами и вернулась в кухню.
– Все заливается... кабы взял ее за волосы да отодрал как следует, тише бы стала... – бормотала Оришка.
– Знаешь, кто эта панночка? – спросил Кирило.
– Не знаю, как ты... А я давно вижу, что она гулящая девка, – ворчливо ответила Оришка. – Видно, чем-то не угодил ей сегодня хозяин. Слышишь, как ревет?
– Это их дело. Поссорились и помирятся. А вот кто она... Помнишь старого Притыку?
Оришка молчала.
– Что замерз на ярмарке. Жену его Приську Здоры еще хоронили.
– Ну и что? – спросила Оришка.
– Это ж их дочка, Христя. Парубок от Здоры приходил, мед принес, спрашивает Христю. Я сначала думал, что он спятил, такой у нас и в помине не было. А она тут и призналась. Потом я пригляделся – и правда, она. Вот куда прыгнула.
– Много чести! – покачав головой, сказала Оришка.
– Да, чести мало. Хотел бы я знать, как она дошла до этого?
– Нужно... очень нужно!
– И хорошо делаешь, Оришка, что не допытываешься, – внезапно послышался из сеней голос Колесника. – А тебе, старому дураку, стыдно в бабьи толки вмешиваться! Лучше бы присматривал за лесниками, чтобы не пускали скотину в молодняк. – Сказав это, Колесник прошел в столовую.
Оришка злорадно взглянула на Кирила, а тот с поникшей головой молча ушел.
– Вот послушала б, что о тебе Оришка и Кирило говорят, – сказал Колесник Христе, войдя в комнату. – А все твой язычок наделал.
Христя, припав головой к подушке, молчала словно окаменевшая. Ей сейчас все было безразлично, и она с одинаковым равнодушием принимала и горькие упреки, и сердитую брань.
Душа ее жаждет только одного – покоя, окружающее ее не интересует... Ни одним словом не обмолвилась Христя. Колесник еще немного походил по комнате и ушел.
«Ну и денек сегодня выдался!» – думал он, гуляя по саду и, казалось, не замечая жары, хотя весь обливался потом. Что ему до этого зноя, когда внутри у него все горит? Еще не улеглась досада от неудачного суда с слобожанами, как сегодня эта плакса подлила масла в огонь. Все разболтала, завела какие-то связи кругом. Найдутся и такие, что донесут жене. И так она житья не дает, а тут еще – на тебе!
Колесник чувствовал себя так, точно его осы жалили.
– Пане! А, пане! – крикнул издалека Кирило.
– Чего тебе?
– Тут к вам человек приехал.
– Какой там человек? – спросил Колесник, подымаясь вверх.
– Здравствуйте, – приветствовал его приезжий, мужчина средних лет, в суконном кафтане, крепких яловых сапогах и с картузом на голове. Лицо у него упитанное, гладко выбритое, усы рыжие, слегка подстриженные, прическа с пробором. Все в незнакомце свидетельствовало о его зажиточности и солидности.
– Здравствуйте, – ответил Колесник.
– Я к вам по делу, – сказал приезжий.
– По какому?
– Да, видите ли... – замялся незнакомец.
Колесник понял, что он не хочет говорить в присутствии Кирила, и повел гостя в сад.
– Я слышал, вы лес продаете, – начал приезжий.
– Продаю, – сказал Колесник. – Если хороший покупатель найдется, почему бы не продать?
– Вот я по дороге и заехал узнать: весь ли продаете или по участкам?
– А вы кто ж сами будете?
– Карпо Здор из Марьяновки. Вы меня, верно, не знаете... – Карпо снова замялся, – а Христя знает.
– Какая Христя? – избегая лукавого взгляда Карпо, спросил Колесник.
– Да у вас живет. Бывшая наша соседка. Жена моя с ними виделась.
– Так вы к Христе или ко мне? – неприязненно спросил Колесник, бросив на него сердитый взгляд.
– К вам, – спокойно ответил Карпо. – Лес ведь не Христин, а ваш...
– Я леса не продаю, – выпалил Колесник, побагровев.
Карпо пожал плечами.
– А если не продаете, то простите, что беспокоил. Прощайте! – произнес он, улыбнувшись, и ушел, помахивая кнутом.
Колесник сердито смотрел ему вслед. Казалось, он готов был броситься на заезжего купца. А тот шел, не озираясь, и вскоре скрылся за развалинами замка.
Немного спустя на дороге показался гнедой конь, запряженный в зеленый возок. На передке сидел возница в соломенной шляпе, а позади знакомый купец в кафтане. Колесник узнал в вознице паренька, который утром приносил мед. Сейчас он вез хозяина на сенокос.
«Теперь понятно, откуда этот мед! Задобрить думали. Мужик, говорят, глупее вороны, а хитрее черта!» – подумал Колесник, все более раздражаясь. Гнев клокотал в его груди. Словно черные вороны, напавшие на добычу, терзали его голову мрачные мысли, предвещая грядущие беды.
«Вот о чем речь идет. Мое добро им поперек горла стало. Мешает. Хотят меня обойти, завладеть моим имуществом. И Христя с ними заодно... Я ее приютил, вытянул из ямы, в которой она была. И вот так она меня благодарит за это! Спасибо! Спасибо! Не ждал я от тебя, Христя! То-то ты в Марьяновку ездишь, то-то болтаешь всюду. Подожди же, голубушка. И на тебя у меня найдется узда. Тут тебе тихо и спокойно. А вот когда вместо тонкого полотна на тебе будет рядно, вместо шелковых платьев – рваная рубаха прикроет твою наготу... цвелый сухарь, а не булка, застрянет у тебя в горле, ты поймешь, что я для тебя сделал. Придешь ко мне опять, в ногах будешь валяться, как собака заскулишь... Вон! Вон из моего дома, шлюха!.. А где он, мой двор, мое добро? Веселый Кут, эти поля и леса – разве это не мое? Небольшой клочок земли в городе и домик на этом клочке – вот и все мое добро. Да и там живет враг... И это все... Все деньги, на которые надо было строить мосты и гати, пошли сюда. Все их слопал этот Кут, как прорва. Все куплено на чужие деньги... но ведь придется их когда-нибудь отдать. Когда же?»
Колесник схватился руками за голову и, сам не свой, забегал по саду. Разве никто об этом не знает? Все знают. В прошлом году чуть не свалилась на него беда. Он ждал, что Лошаков доконает его... Христя вывезла, она помогла. «Христя... ох! Неужели и ты против меня? Хоть и гулящая ты, но для меня дороже всех...»
– Нет, нет, – сказал он вслух и торопливо пошел в дом.
– Собирайся, поедем в город! – крикнул Колесник.
Христя испуганно вскочила, глядя на него заспанными глазами. Рыданья и все пережитое утомили ее, и она уснула.
– Что глаза таращишь? Собирайся, говорю, в город поедем.
– В какой город?
– Какой? Губернский. Надышались мы тут вольным воздухом, хватит.
Христя наконец поняла, и радость блеснула в ее глазах.
– Когда ж ехать? Сейчас?
– Завтра или послезавтра...
– Мне собираться недолго: платье сложила, запаковала, и все. Слава Богу! Хоть бы скорее!
Колесник глядел на нее и не верил своим глазам: Христя сияла от радости.
«Разве она обрадовалась бы, если бы имела что-нибудь против меня? – думал Колесник. И мысли его приняли другое направление. – А может, ее обдуривают?»
– Слушай! – окликнул он Христю, которая уже принялась снимать платья с вешалки.
– Что?
– Скажи мне правду: ты знаешь, почему тебе Здор меду прислал?
Христя только пожала плечами.
– Откуда мне знать? Вчера я видела его жену. Она хвасталась, что разбогатела, что пасека у них. Может, по старой дружбе и прислала мед.
– Так... А сегодня Здор приехал лес покупать.
– Вот как! Теперь я понимаю, почему Одарка рассердилась, когда ее сынок намекнул, чтобы она не забыла мне сказать про лес, как отец ей наказывал.
– Значит, они хотели с твоей помощью дело обделать, да не удалось.
– А я при чем тут? Разве это мой лес?
– Поди ж ты! Вот чертовщина! – крикнул Колесник и, почесав затылок, ушел.
Христя заметила, что Колесник чем-то расстроен. Немного погодя она побежала к нему в комнату.
– Чем озабочена твоя головушка? – спросила она ласково.
Колесник повернулся к ней. Перед ним стояла прежняя Христя, с розовым лицом, сверкающими черными глазами, такая привлекательная и желанная.
– Ох, Христя! – сказал он. – Если б ты знала, как мне тяжело, будто сто гадюк впились в сердце.
– Что случилось?
– Эх! – махнул рукой Колесник. – Это имение, черт бы его побрал, не дает мне покоя! И зачем я его купил? Чувствую, что не уйти мне от беды. Вот осень придет, съезд будет.
– Какая же беда?
– В тюрьму посадят, в Сибирь сошлют.
– За что?
Колесник, не расслышав ее вопроса, продолжал:
– И никто про меня не скажет доброго слова. Все будут обвинять.
– Вот и не угадал. Не все. А я?
– Спасибо тебе, ты, может, одна и добра ко мне. Но разве ты станешь рядом со мной, когда меня поведут на позорище? И ты отречешься от меня, как другие.
– Я буду молиться за тебя. Может, молитву мою Бог услышит и помилует тебя.
– Поздно. Все против меня.
– Ты сам так ведешь дела, что люди становятся твоими врагами.
– Как?
– Вот слобожан обидел, а если бы ты этого не делал, они были бы за тебя.
– Ну, кто они такие?
– Люди. Хоть добрым словом помянули бы.
Колесник болезненно усмехнулся.
– Что же мне делать?
– Прости им тот долг, что за ними остался. Верни пруд, огороды. И они будут молиться за тебя.
Колесник долго молчал в глубоком раздумье.
– Добрая душа у тебя, Христя, – сказал он потом. – Пожалуй, ты права. Хоть кому-нибудь добро сделать, и то хорошо! Кирило! – крикнул он.
Кирило словно из-под земли появился.
– Вот что, – сказал ему Колесник. – Завтра или послезавтра я уеду. Там с слобожан следует мне триста рублей. Так собери их и скажи, что я прощаю им этот долг. Вовку и Кравченко передай, что огороды и пруд остаются за слобожанами.
Кирило, не веря своим ушам, растерянно глядел то на Колесника, то на Христю.
– Скажи им, – продолжал Колесник, – пока я жив, все останется по-старому. А не станет меня, может, вспомнят добрым словом, может, кто помолится за меня.
– А деньги как за аренду, что Вовк и Кравченко заплатили? – спросил Кирило.
– Деньги я верну, – сказала Христя и побежала в светлицу.
– Погоди. Пусть они у тебя останутся. Выручишь с хозяйства, Кирило, вернешь, а не то – из города пришлю, немного погодя.
Кирило радостно сказал:
– Вот это по-Божьему!
– Так понимаешь. Когда я поеду, сообщишь им. Скажи им, пусть и за Христю помолятся.
– За что? Разве это мое?
– Тссс... – зашикал на нее Колесник и махнул Кирилу рукой.
Тот, поклонившись, вышел из комнаты. А Колесник подошел к Христе, обнял ее, поцеловал и сказал:
– За ум и за сердце!
У Христи радостно засветились глаза.
Два дня спустя Колесник и Христя уехали. Никогда она себя не чувствовала такой счастливой, как в эти дни. Ожила, расцвела, словно снова на свет родилась. И Колесник кажется ей красивым да приветливым, и люди такими добрыми и сердечными. На что уж Оришка неприятна (Кирило ей рассказал о распоряжении Колесника), и та ей казалась не такой страшной, как раньше. Христя подарила ей свой платок.
– Носите на здоровье и вспоминайте меня! – сказала Христя, не заметив, что бабка чуть не вырвала у нее платок из рук и даже не поблагодарила.
Она не замечала, что Кирило с ней так ласков, как с дочерью, в глаза заглядывает, чуть не молится на нее. Христя и ему подарила шелковый платочек на кисет.
Кирило, не помня себя от радости, поцеловал этот платок и сказал:
– Не стану я из этого платка кисет шить. А как умру, завещаю положить его со мной в гроб. Мне с ним и под землей легче будет лежать, он мне напомнит о доброте людской.
Колесник и Христя выехали после обеда. Слобожане собрались у дороги. Они, может, и во двор панский пошли бы, но Кирило строго-настрого запретил им там показываться. Только когда повозка спустилась с горы, Колесник заметил серую толпу; сняв шапки, люди низко кланялись. Дети побежали вдогонку по дороге.
– Кирило таки не выдержал, – сказал Колесник и отвернулся. А Христя, оборачиваясь с повозки, кланялась и улыбалась бегущей детворе. Еще долго не смолкал детский крик.
– Будет тебе с этими щенками возиться, – строго сказал Колесник, надевая на голову капюшон своего плаща. Христя, прикрывшись платком, притихла.
До самой Марьяновки ехали молча. Только слышался конский топот, грохот колес, понукание возницы и хлопанье кнута.
Солнце уже садилось, когда они въехали в Марьяновку. Оранжевое зарево подымалось над крышами, садами и огородами, а по земле стлались длинные тени, и в глухих закоулках сгущались сумерки. Тихо кругом, пыль стоит столбом и никак не уляжется. Издали доносится блеяние овец, где-то замычала корова, бугай заревел на все село, слышится приглушенный говор. Скоро зайдет солнце, ночная тень укроет землю, и все умолкнет до утренней зари.
Колесник сидел сгорбившись, ни на что не обращая внимания, а Христя жадно все разглядывала, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Каждая хата, каждый уголок были ей знакомы, напоминали о невозвратном прошлом. Все тут было дорого ей. Только шинок на том месте, где раньше была ее хата, навевал горькие думы. Она поспешно отвернулась, чтобы не видеть его.
Когда они выехали в поле, солнце уже село. Только на горизонте подымалось еще закатное зарево, его багровые отсветы блестели на низко нависших тучах, а все вокруг тонуло в вечернем сумраке. На потемневшей синеве неба уже загорались звезды. Тихо кругом, только изредка доносится стрекотание кузнечика или крик перепела. Да кони быстро перебирают ногами, и грохочут колеса по сухой дороге.
– Если б ты знала, – каким-то чужим голосом произнес Колесник, – как мне не хочется ехать в этот проклятый город.
Христя молчала.
– И так каждый раз. Едешь, словно на казнь.
– Почему?
– Эх! – Колесник тяжело вздохнул. – И почему не суждено человеку жить так, как ему хочется? Каждый раз, когда он даже чувствует себя счастливым, в каком-то глухом уголке сердца зарождается томительное предчувствие беды и отравляет его счастье. Зачем это?
Христя молчала, не зная, что ему ответить.
– Ну, хоть возьми меня, – продолжал он, не дождавшись ответа. – Женили меня совсем молодым, чтобы не баловался. Разве я знал тогда свет, людей? Показали мне девушку и говорят – вот твоя невеста. Бери ее за руку и веди в церковь. Я послушался родителей, чтобы потом проклинать день и час, когда увидел свою будущую жену. Кто ее выбирал? Родители. Поженили нас на мою беду. В первый же год совместной жизни у нас пошли нелады, ссоры. Своя хата казалась хуже тюрьмы. Слова нельзя сказать с гостьей или чужой девушкой. Всегда как на ножах. Она жалуется: «И такой, и сякой! Загубила я свою молодость, выйдя замуж». Пока молод был, терпел, и ее жалко было. Потом надоело мне, плюнул на все. И вот теперь люди осуждают меня. Говорят, не придерживаюсь законов Божьих и обычаев. А что, мне лучше было, когда я терпел? Счастлив я был? Посадить бы этих судей в горячую печь, небось закричали бы: печет! А я, видишь, должен терпеть. Вот приедем в город, должен я пойти к ней, кланяться. Как, скажут, был в городе и к жене не зашел? А мне на нее смотреть тошно. Эх, жизнь! Не выходи замуж, Христя, не связывайся. Будь вольной птицей. Так лучше.
Христя только глубоко вздохнула.
А Колесник, немного помолчав, снова начал жаловаться. Он весь был охвачен тревожными мыслями и предчувствиями и особенно упрекал себя за то, что купил Веселый Кут.
– Вот скоро будет земский съезд. Вывези кривая из вражеского стана! Да нет, где уж там! Не снести мне головы на плечах!
Христя оглянулась: словно ночное море распростерлись темные просторы полей. Мерцают звезды в вышине. Ей стало так грустно, словно она была одна в пустыне.
Долго ехали молча.
– Вот она уже светится, мука моя, глядит своими злыми глазами.
Христя посмотрела вдаль – за горой колыхалось желтоватое зарево, рассеивая ночной сумрак. Они подъезжали к городу.
– Я сойду на базаре, а ты поезжай в гостиницу Пилипенко. Он хоть и враг мой, но там номера лучшие в городе. Жди меня, я заеду за тобой, – сказал ей Колесник на городской окраине и, взяв руку Христи, прижал ее к сердцу. Словно молот, колотилось оно в груди.
– Стой!
Подъехали к базару.
– Спасибо вам за компанию и спокойной ночи! – громко сказал Колесник, крепко, до боли сжал Христину руку и быстро ушел. Вскоре он скрылся в ночной темени.
Грустно и горько было на душе у Христи. Лет восемь назад ее вез сюда Кирило и утешал; теперь она ехала с Колесником, как равная, и пришлось его утешать...
Такова жизнь! А кто знает, что ждет ее впереди? Не придется ли бродить здесь голой и босой, скрываясь от людского глаза, чтобы кто-нибудь не узнал?...
«Жизнь – что длинное поле, – думала Христя, очутившись одна в номере гостиницы, – пока перейдешь его, и ноги поколешь, и порежешься на острой стерне».
Сколько раз судьба то улыбалась ей, то поворачивалась спиной, пока не пустила ее бродить по белу свету. Она вспомнила Загнибиду, его кроткую жену-мученицу, Проценко, Рубца, Пистину Ивановну, которая так ее обидела и прогнала. Бог с ней! Марина еще больнее обидела ее, приревновав к ней своего мужа. А где теперь Марина, Довбня? Хоть она, может, до сих пор на меня сердится, а я все-таки завтра пойду и разыщу ее. Днем мы, вероятно, не уедем, старик боится свидетелей, – вот я и пойду.
С этими мыслями она легла спать и вскоре уснула.
На другой день Христя спросила горничную, не знает ли она Довбню.
– Довбню? – удивилась та. – Да кто его здесь не знает? Нет такого забора, под которым бы он пьяным не валялся. Совсем спился с кругу.
Христю неприятно поразило это известие. Она вспомнила, как Марина жестоко с ним обращалась, пьяного выталкивала на улицу, а он целую ночь слонялся под окнами, называя ее ласковыми именами и Христом-Богом моля впустить его в дом.
– А где он живет, не знаете?
– Да говорю же вам – с кругу спился, – отрезала горничная. – Голый бегал по городу. Сколько раз его в больницу брали – не помогало. Говорили, что надо везти в губернию в дом сумасшедших. Его что-то не видно теперь, может, и повезли.
– Он ведь был женат.
– Жена его, кажется, и довела до этого.
– А не знаете, где она живет?
– Не знаю. Говорили, что где-то на окраине. – И горничная назвала имя хозяйки.
Напившись чаю, Христя направилась разыскивать Марину. Ей долго пришлось бродить и расспрашивать, пока она отыскала нужный дом на самом краю города. Над оврагом, куда вывозили и сбрасывали мусор и нечистоты, стояла одинокая неогороженная хата с продырявленной крышей, покосившимися стенами и окнами.
Согнувшись, чтобы не удариться о низкую притолоку, пробралась Христя в эту конуру. Снаружи она казалась не такой грязной, как внутри. Стены облупились, пестрели пятнами сырости, в углах свисала густая паутина. Печь – вся в саже. Неровный земляной пол покрыт мусором и грязью по щиколотку. Сквозь зеленые стекла маленьких окошек еле пробивается дневной свет, будто надымили в комнате.
Христя сразу ничего не могла разглядеть в сумраке. Потом она заметила, что кто-то копошится на нарах около печи.
– Здравствуйте. Кто тут?
– А вам кого надо? – услышала Христя незнакомый охрипший голос.
– Марина тут живет?
– Какая Марина?
– Довбня.
– Я – Марина.
Темная фигура поднялась с нар.
Христя увидела высокую женщину с расплывшимся, обрюзгшим лицом и заспанными глазами.
– Марина! – подавив вздох, испуганно повторила Христя.
– Я, я, Марина, – сказала та, приблизившись к Христе.
– Не узнаешь меня? – спросила Христя.
– Кто же вы будете?
– Христю не знаешь?
Глаза Марины широко раскрылись.
– Христя! Тебя и не узнать, совсем барыня!
– А почему у тебя так темно, грязно?
– Вот так приходится жить. Все пропил проклятый. Все до нитки, и сам спился. А ты откуда?
– Проездом. Остановилась дня на два. Насилу нашла тебя.
– Спасибо, что не забыла. Садись же, садись. Вот, у стола, не бойся, там чисто. Вчера вытерла, – сказала Марина, видя, что Христя с опаской озирается.
Наконец Христя села.
– Давно ты сюда забралась? – спросила она.
– С трудом нашла эту конуру; здесь, того и гляди, задавит тебя. Разве можно было с ним жить? Сколько мы этих квартир переменили. Вот переедем, день-два – ничего. А там, как запьет, хозяин и гонит. Беда, Христя, с таким мужем. Кабы знала, лучше бы с последним нищим связалась, чем с ним.
– А где ж он теперь?
– Где? В больнице. В губернию отвезли. Насилу допросилась, чтобы его взяли. Ты, говорят, жена, сама и вези. А на какие деньги? Он ведь все пропил. До того допился, что глянуть страшно: оборванный, чуть не голый, весь трясется, глаза на лоб лезут, заговаривается, Господи! Так я с ним намучилась, что слов не найду.
Христя молча сидела у стола. Ей казалось, что вот-вот распахнется дверь и войдет страшный, обезумевший Довбня.
Дверь действительно раскрылась, и вошел высоченного роста солдат. Голова его чуть не касалась потолка, руки – как крючья, лицо – продолговатое, рябое.
– Марина Трофимовна! Наше вам! – сказал солдат, протягивая Марине руку. Та, приветливо улыбнувшись, подала ему свою, и солдат так ее сжал, что Марина подскочила от боли и ударила его изо всей силы по плечу. Солдат громко засмеялся.
– Чтоб тебя черти так жали! – ругала его Марина.
– Ничего-с. Это здорово! – сказал солдат, садясь на другом конце стола против Христи.
Она пугливо посмотрела на гостя и подумала: «Тут, видно, босяцкий притон».
– А это что у тебя за барышня? – спросил солдат.
– Это моя подруга, а не барышня.
– Понимаем-с. Наше вам, – сказал он, протягивая Христе руку.
Та боязливо подала свою.
– Бойтесь! Вот это ручка. Беленькая, пухленькая, – любовался он, слегка поглаживая руку Христи шершавой ладонью
– А позвольте спросить. Вы где ж находитесь? Здесь или проездом?
– Проездом, – ответила Христя.
– При должности какой состоите или гулящая?
Христя остолбенела от этих слов; она вся скорчилась от неожиданности.
– Ну, и понес! – крикнула Марина. – Тебе какое дело? Молчи!
– Не извольте гневаться, Мария Трофимовна. Я, значит, все доподлинно желаю знать.
– Скоро состаришься, если все знать будешь.
– А вот у нас в роте фельдфебель всегда говорит: «Все знать – самый раз!»
– Так это у вас. А у людей не так.
– У солдат всегда лучше, чем где-либо. Ничаго своего, одна душа, да и ту кому отдашь на сохранение.
Марина глубоко вздохнула.
– Ты ж кому свою препоручил – Богу или черту? – спросила она, смеясь.
– Зачем Богу? Богу еще успеем, а черт к нашему брату не пристает. Вот к молодушке какой – самый раз!
– У вас все молодушки на уме, кто ж нас, старых, приголубит? – спросила Марина.
– Старым бабам помирать надо, а молодушкам – песни петь да солдат любить.
– За что?
– Как за что? За то, что солдат – сиротинушка. Один на чужой стороне.
– Красиво поешь. Ангельский голосок, а душа чертова.
– Опять чертова. Эх, едят нас мухи! Разве с бабами можно говорить об этих материях? У бабы волос долог, да ум короток. Вот что я тебе скажу.
– Это почему же?
– А так. Вот пример, пришла к тебе гостья, подруга твоя. Нет того, чтобы, примерно, в шиночек за водочкой сбегать... гуся жареного или барашка из печи вынуть... Все на столе – пей и ешь, любезная подруга! А ты вот соловья баснями кормишь.
– Да что поделаешь, коли нечем, – грустно сказала Марина.
– А нет – так и скажи. Тогда с тебя и не спросят. Вот у меня в кармане осталась завалящая копейка. На! Тащи! – сказал солдат, вынул двугривенный и брякнул им о стол.
– Нет, нет, – вскрикнула Христя. – Бога ради, не надо! Я ничего не хочу. Спасибо вам. Я только пришла проведать подругу.
– Ну, может, кто другой хочет, – сказал солдат, сунув монету Марине.
Та покорно взяла деньги, накинула платок на голову и ушла. Христе стало не по себе.
– Хорошая баба Марина, – сказал солдат. – Вот только муж у нее лихой. У, лихой!
– А был такой смирный.
– Да, смирный-то он смирный. Только больно много зашибает. Небу жарко! Ну, а тогда уж не знает, что делает. На меня однажды с ножом бросился. Не увернись я – так бы насквозь и проколол.
– За что же он так рассердился на вас?
– Как тебе сказать? Ни за что. Первое – он всегда пьяный. Как его любить жене? А второе – я их квартирант. Ну, вот он и начал ревновать ее ко мне.
В это время вернулась Марина с бутылкой водки и буханкой хлеба в руках.
– Все про того ирода говорите? – сказала Марина, выкладывая свои покупки на стол. – Осточертел он мне, лучше не вспоминайте.
– Ладно, не будем. Потчуй-ка гостью, – сказал солдат.
– Я не пью. Спасибо вам, – поблагодарила Христя, когда Марина поднесла ей чарку.
– Ну, как хочешь, – сказала та и быстро осушила чарку. – А горилка хороша. Выпили б.
– Да что же, раз не пьют? – сказал солдат. – Ну, и не надо. Я за нее выпью.
Он выпил, крякнул и налил другую.
Христя еще посидела немного, с грустью глядя, как постепенно хмелели Марина и солдат, потом решительно поднялась, попрощалась и ушла.
– Нос задираешь, – сказала Марина. – Ну, и убирайся к черту!
– А бабенка ядреная! – сказал солдат.
– Думаешь, порядочная? Такая же шлюха, как и все.
– Значит, наш брат Савва! Эх, едят ее мухи!
И солдат хлопнул Марину по спине. Та, изгибаясь, стукнула его кулаком между лопаток.
В тот же вечер Христя и Колесник уехали в губернский город. Всю дорогу он был грустным и неразговорчивым. Христя думала о Довбне, Марине и тоже сидела молча.
Приехали к вечеру следующего дня; Колесник сразу ушел на свою половину и заперся. У Христи заныло сердце от тревожного предчувствия. Она долго не спала, думая о Колеснике. Верно, немало пришлось ему выслушать нареканий от жены. Недаром у него такое тяжелое настроение. Христе казалось, что Колесник должен позвать ее, она и сама порывалась идти к нему, – может быть, он расскажет ей о своих бедствиях, и ему легче станет. Но каждый раз ее останавливало опасение: а если он утомился с дороги и спит?... Пусть уж завтра. Так она и уснула. А Колесник...
Поставив свечу на ночном столике у изголовья, он лег на спину, грустно оглядывая комнату. По темным обоям стен сновали тени, тускло отсвечивал белый потолок. В желтоватом сумраке навязчивые мысли Колесника воплощались в какие-то неясные видения. Из темных углов они глядели на него с пугающей таинственностью. Вот его отец – высокий круглолицый мясник, которому низко кланяются все городские мещане. А там – мать, бойкая торговка, болтливая, говорит, точно горохом сыплет, и все притчами да поговорками, которых у нее было целый ворох на все случае жизни. Что ни скажет Петро Колесник, никто лучше его не придумает, а послушать толстую Василину останавливались не раз и паны на базаре, удивляясь, откуда у нее такие слова берутся. Все диву давались, глядя на эту удачливую пару. И умны, и живут в ладу, и сына единственного учат в школе, где и панские дети учатся. «Дома баловаться будет, а к делу приучать его – еще рано», – говорил отец. «И правда, кто за ним дома присматривать будет? Ты – на бойне, я – в лавке», – добавляла мать. Маленький Костя рос один, без присмотра, как дерево в степи. Он не знал материнской ласки, да и видел ее изредка. «Матери дома нет, матери некогда», – постоянно слышал он от кухарки, заменявшей ему няньку. А отец только прикрикивал на него. Страшно ему, когда он вспомнит свои детские годы. Родители казались ему теперь бессердечными людьми, которых ничего не интересовало, кроме бойни и базара. От отца и матери он только и слышал разговоры о таксе на мясо и торговле. А люди с завистью говорили о них: «Вот кто наживается и богатеет». Жизнь показывала ему с самого детства только свои непривлекательные стороны, не будила в нем сочувствия к людям, сеяла в его душе недоверие и зависть.
– Знай: если ты не обманешь, тебя вокруг пальца обведут, – говорил отец, приучая сына к делу, после того как тот окончил школу. И рассказывал о тех проделках, на которые приходится пускаться, чтобы выгодно сбыть товар. Сын был послушным учеником, торгашеские плутни сначала ему даже понравились. «Мы только для тебя трудимся и копим, – говорила мать, – а ты, гляди, не растеряй отцовского добра. Чем больше наживешь, тем крепче на ногах стоять будешь. Деньги – сила, а в нашем сословии они все». Как ему было не пойти по проторенной дорожке? И люди его приохочивали к этому, похваливали: и отец с матерью хороши, а сын в них удался... Правда, еще играла в нем молодая кровь, нудно было от повседневных забот, загуляет порой в веселой компании – то шинок вверх дном перевернут, то утащут ворота со двора, где есть девка на выданье, и выставят на показ на базаре. Но скоро и этим невинным забавам пришел конец. «Пора, сынок, тебе жениться. Вот у Сотника дочка есть, хоть и некрасивая, зато послушная и не без приданого», – однажды сказал отец. И через неделю Константин уже был женат. С той поры для него весь свет закрыла черная туча. Он жил как в тумане, обирая людей и приумножая свое добро. Умерли родители, но слава их осталась. Сын ее упрочил – он стал поставщиком мяса для квартировавшего здесь полка, а потом и для всего города. Его имя можно было услышать в каждом доме. Вскоре он стал первым в мещанском сословии города. Это льстило его самолюбию. Но слава не утешала его. Самый близкий и родной человек, его собственная жена, отравляла лучшие и счастливейшие минуты жизни. Ее безумная ревность не давала ему ни минуты покоя. Дом стал для него адом, из которого приходилось убегать. И он направил всю свою энергию на хищническую наживу, разорение людей, и, казалось, мстил тем, которые, не имея ничего, все же были счастливы. Боже! Чего он только не натворил на своем веку. Сколько темных дел и людских слез лежит на его совести! Домашние неурядицы подстегивали его, как норовистого коня. Он неустанно мчался вперед и вот до чего доскакался. Теперь он сидит за одним столом с панами, сам стал паном. Бывшее графское гнездо принадлежит ему. Но какой ценой оно досталось? Если земство потребует у него свои деньги, пропал тогда Веселый Кут, а вместе с ним и он, Колесник. Все, на что ушли годы труда, как помелом сметет. Когда-то Загнибида, тоже плут первой руки, сказал: «Ой, допрыгаешься ты, Костя. Так тебя огреют, что век помнить будешь». Не было ли это пророчеством? Чует его сердце, что приближается беда. Скоро съезд... Он заходил к Рубцу, и тот ему издалека намекнул, что пора проверить земскую кассу. Колеснику показалось, холодное лезвие ножа коснулось его горла, когда он услышал эти слова. И жена ему говорила, что по городу ходят нехорошие слухи. «Он, – говорят, – купил имение на земские деньги и откармливает там гулящих девок!» Христя, первая, которую он полюбил больше всего на свете, – всего только гулящая! Разве это не насмешка судьбы?... «Ох, если бы вернуть прошлое, не была б она гулящей. Не был бы и ты, Костя, тем, чем стал теперь, – думал Колесник. – Не мутило б твою душу от постоянных плутней, жил бы ты в тихом углу мирно и счастливо. А что толку в твоем высоком положении в свете? Зачем оно тебе? Чтобы все видели, как ты с этой высоты полетишь вверх тормашками? Чтобы тыкали на тебя пальцами, приговаривая: „Вот он казнокрад, развратник!“
Колеснику стало страшно. Такой непреодолимый страх он ощутил впервые. Словно все внутри у него застыло и перестало биться сердце, он чувствовал, как на голове шевелятся волосы. И послышалось ему, как тысячеголосая толпа торжествующе кричит: «Так ему и надо. Собаке – собачья смерть!»
Колесник рванулся, вскочил и начал шагать по комнате.
Все вокруг спали мертвым сном, нерушимая тишина царила, казалось, во всем мире; только его шаги, словно неумолкающие укоры проснувшейся совести, раздавались в немой тишине ночи. Ему было горько, а еще тяжелей становилось от сознания своего полного одиночества: он знал, что ему не от кого ждать помощи или хотя бы совета.
На другой день Христя не узнала Колесника – таким он был желтым, осунувшимся, сумрачным.
– Что с тобой? – крикнула она.
Он пристально посмотрел на нее. Что-то безумное было в его взгляде.
– Ты болен, болен? – допытывалась она.
– Да... Всю ночь не спал. Не буди меня, – сказал он и снова закрылся в своей комнате.
– Что это с ним? Не дай Боже...
Страх и тоска овладели Христей. Если с ним что-нибудь случится, куда она денется, что ей тогда делать? Она только немного пришла в себя, как ее уже снова подстерегает страшная судьба гулящей девки. Вспомнилось предсказание Оришки: «Большое горе ждет тебя...» Неужели оно оправдается?
Христя и чаю не пила; она бесцельно бродила по комнатам, не зная, за что ей взяться. «А может, все еще обойдется», – мелькнула надежда. Она, крадучись, подошла к двери и неслышно приотворила ее. С затаенным дыханием прильнула к щели. Колесник лежал на спине, скрестив руки на груди. Лицо – бледно-синеватое, глаза закрыты. В одно мгновение она очутилась около него. Он пошевелился, застонал, потом склонил голову набок. Христя отодвинулась в сторону, чтоб остаться незамеченной, если он откроет глаза. Долго стояла она, глядя на его лицо, обросшее серебристой щетиной. Еще недавно оно было круглым и лоснящимся, а теперь вытянулось, глубокие морщины избороздили его вдоль и поперек. «Как он сразу постарел...» – подумала Христя.
Тяжелые мысли не покидали ее весь день, предчувствие неминуемой беды лишило ее покоя. Господи! Неужели? Только блеснул луч надежды и уже гаснет.
Колесник проснулся только к вечеру. Сон хоть и подкрепил его, но не вернул покоя. Следы пережитого были отчетливо заметны на его лице.
– Напугал ты меня, – сказала Христя, наливая ему чай.
Он только почесал затылок, но ничего не сказал.
– Ты еще не пришел в себя. Может, позвать лекаря?
– К чему? Не поможет кадило, коли бабу скрутило, – сказал он, болезненно усмехнувшись.
– Тебе не до смеха, а ты смеешься, – сквозь слезы сказала она.
Колесник схватился за голову.
– Боже, хоть ты не мучь меня! – крикнул он и убежал в свою комнату.
И снова всю ночь не умолкали его тяжелые шаги. Бледный свет утра еще застал его на ногах, понурого, с поникшей головой. «Одно, что осталось мне, – это сойти с ума. Другого выхода нет», – подумал он, махнул рукой и лег на постель, закрыв голову подушкой.
Со дня на день Колесник становился все более и более странным. Днем спит, ночью бодрствует, часто заговаривается.
– Ну, погадай, Костя, вывезет ли тебя и на этот раз кривая? Вывезет. Нет. Вывезет. Нет... – говорил он, опасливо поглядывая на свои ладони. Потом умолкнет, задумается. – Хоть бы одна близкая душа была, – крикнет и снова часами бродит по комнате.
Так шли дни за днями. Колесник нигде не показывался. Не выходила из дому и Христя. Ей хотелось пойти в больницу проведать Довбню, но как оставить Колесника?
Тем временем приближался земский съезд. По городу ходили слухи, что этот съезд будет очень интересным, говорили, что нельзя верить на слово членам земской управы, пора наконец хорошенько разобраться в их деятельности, а также посмотреть, целы ли доверенные кой-кому суммы. Иные с возмущением указывали на воровство и сетовали на то, что казна доверила выбранным денежные дела. Не надо было этого делать. Земство – земством, а деньгами лучше бы казна распоряжалась. Другие совсем не усматривали никакой пользы в земстве и говорили:
– Еще одна обираловка, а для государства – обуза. Раз коню отпустили поводья, дали ему свой норов показать, отучить уж трудно будет. Попомните мое слово: из этого земства ничего хорошего не получится!
Третьи жаловались, что «мужичье прет в земство, будто оно пригодно для этого дела». Отсюда и пошло воровство и растаскиванье общественных денег. «Пусти, – говорили они, – свинью за стол, она и ноги на стол».
Много сплетен и пересудов ходило по городу, но Колесник ничего не слышал. Однажды пришли к нему из управы узнать, вернулся ли он. Он прогнал посыльного, ничего не сказал ему. Потом прислали официальное письмо: представить отчет съезду. Колесник еще больше задумался. Он что-то долго писал, рвал написанное и снова принимался писать. С неделю занимался этой писаниной, потом на все махнул рукой и повеселел. Христя видела, что веселье это напускное, но ничего не сказала об этом Колеснику.
Утром он оделся и собрался уходить.
– Куда ты? – спросила Христя.
– В управу. У нас сегодня съезд. Забыла?
Перед уходом он сказал:
– Вот что: не забудь своего обещания помолиться за меня, когда я умру.
Христя с недоумением взглянула на него.
– Может, ты пойдешь навестить Довбню? – спросил он на прощанье и, не дожидаясь ответа, ушел.
«А в самом деле надо пойти... Узнает ли он меня? Все равно. Может, ему легче станет, когда он увидит, что не все от него отвернулись».
Христя оделась и пошла в больницу.
Там ей сказали, что еще рано. Посетителей пускают к больным только после врачебного обхода. Христя решила обождать в больничном саду.
День вдался ясный, безветренный. Осеннее солнце еще сильно пригревало, но в тенистом саду было прохладно. Зеленая листва, ярко окрашенная золотом и багрянцем, напомнила издали диковинные цветы на деревьях.
Христя вошла в сад и села на скамейку. С другого конца доносился шум, по вычищенным дорожкам сновали больные в желтых халатах и белых колпаках. У Христи сердце замерло при виде этих несчастных, похожих на желтые тени.
«А может, он среди них?» – подумала она и пошла по дорожкам, заглядывая в лица встречным. Христя обошла весь сад, но Довбни нигде не было. Она снова вернулась на свое место, откуда хорошо виден был больничный двор.
Вот жалкая кляча приволокла возок, на котором лежал больной, прикрытый рядном. Голова и лицо его были забинтованы. За возком, понурившись, шла женщина, видно, жена больного. Четыре санитара несли на носилках человека с восковым лицом, который стонал. Кто-то выбежал из больницы с медицинским тазом в руках и плеснул из него в яму что-то красное. Кровь? Вдруг откуда-то выбежала полуголая женщина и, всплескивая ладонями, побежала на улицу. Кто-то закричал: «Куда же вы глядите? Сумасшедшая убежала! Ловите ее! Ловите!» И все погнались за ней. Немного спустя два человека вели ее за руки, а она, нагибаясь то к одному, то к другому, пыталась их укусить. Дойдя до калитки, один из провожатых толкнул ее во двор, раздался оглушительный хохот. А слуга громко жаловался на умалишенных, что с ними никак не справишься.
– Здоровы, проклятые! Известно, нечистая сила их обуяла!
Христе так страшно стало в этом месте, где скопилось столько несчастий, болезней и уродств, что она уже готова была убежать отсюда, но вспомнила про Довбню и снова пошла в больничную контору.
– Довбня? – спросил смотритель. – Был такой в белой горячке. Кажется, выздоровел. Сейчас.
Он прошел в соседнюю комнату и, возвратившись, сказал, что уж третий день, как Довбня выписался.
«Вот так собралась проведать... Где ж теперь искать его?» – с досадой подумала Христя.
С поникшей головой она медленно шла по улице, думая об умалишенной... Потом мысли ее незаметно перенеслись на Колесникова. Чудной он стал. Как бы не сошел с ума!
– А-а, Христя! Здорово, черноброва! – услышала она вдруг знакомый голос.
Христя подняла голову – перед ней стоял Проценко. Поблизости никого не было.
– Где ты была, моя старая любовь? – спросил он, заглядывая в ее грустные глаза.
– Я? В больницу ходила... проведать Довбню.
– Опоздала. Он еще дня три тому назад ушел из больницы.
– Там мне так и сказали. Где ж он теперь?
– Где? Верно, добрался до первого кабака и засел там. Что ты на меня так смотришь? А ты ничуть не изменилась. Еще похорошела. Пойдем, я провожу тебя.
– Когда никого нет поблизости, можно и проводить, – промолвила Христя, ускоряя шаг.
– Чудная ты! Был когда-то вольной птицей, да отрезали крылья.
– Значит, нашлась такая, – усмехнулась она.
Некоторое время шли молча.
– Что ж вас нигде не видно? То, бывало, забегали к Константину Петровичу, а теперь – ни ногой.
– Мошенник твой Константин Петрович! Плут! – Христя подняла на него удивленные глаза. – Украл земские деньги, имение себе купил. Да какое? Веселый Кут. В земской кассе двадцати тысяч не досчитали. Сегодня такое творится в земстве, что только держись. Под суд его отдали.
У Христи закружилась голова, перед глазами пошли зеленые круги. Теперь все ей стало понятно – и причина дурного настроения Колесника, и его странные речи.
Ей казалось, что земля под ней колышется. Она чуть не бежала, но была уверена, что еле переставляет ноги.
– Отчего ты так летишь? – спросил Проценко.
Она остановилась перевести дыхание.
– Дошло до тебя наконец? – злорадно усмехаясь, спросил Проценко. – Теперь снова на распутье? Знаешь что? Если не хочешь пропасть, брось своего старого друга да нанимайся к моей жене в горничные. Только ни гугу! Хорошо тебе будет. Я все помню, Христя. Мне хочется тебе чем-нибудь услужить.
Перед ее глазами померкнул свет.
– Прочь от меня, ирод! Сатана! – крикнула она и пустилась бежать без оглядки.
Она ничего не чувствовала, не видела, как Проценко бросился вслед за нею, едко сказал:
– Ну-у! Я ж доберусь до тебя, шлюха!
Из подворотни одного дома выскочила собака и погналась за ней. Да разве догонишь ее?
– Это что за лисичка так бежит? – крикнул кто-то.
– Федор! А ну догони! – крикнул один извозчик другому.
– Поедем.
И они пустились за ней вдогонку.
А Христя все бежит без оглядки. Вот и крыльцо ее дома.
Двери тут обычно заперты – надо позвонить, чтобы открыли. Христя забыла об этом и резко рванула ручку двери. На этот раз она не была заперта и с грохотом распахнулась. Христя бросилась вперед, но тотчас же остановилась как вкопанная...
Перед нею на толстом шнуре висел... Колесник. Христя пошатнулась, крикнула и упала навзничь.
– Где я? – были первые ее слова, когда она очнулась.
Кругом тихо, темно. Что-то шелестит под нею. Да это же солома. Откуда она взялась? Вверху что-то смутно сереет. Господи! Что с ней случилось?
Христя поднялась, в ушах у нее звенело. От слабости она снова легла... что-то пробежало по лицу.
Как безумная, вскочила Христя и сразу все вспомнила. Она видит перед собой Проценко, вот он шепчет: «Добра тебе желаю – иди ко мне в горничные»... Потом вспомнилось ей, как бежала... как увидела висевшего Колесника...
Как же она очутилась здесь, в этой мрачной дыре? Этого Христя никак не могла вспомнить.
Ощупью пробралась она к окошку. Потянулась к нему руками – но не достать.
Она поднимается на цыпочках, машет рукой и ударяется в железную решетку.
Да это же тюрьма! Она – в тюрьме! За что! Рыданья душили ее. Верно, что-то дурное сделала, если ее бросили сюда.
Слезы градом покатились из ее глаз. Долго она плакала, уткнувшись лицом в солому, потом впала в сонное забытье. Когда проснулась, сквозь железную решетку уже пробились первые лучи солнца, и веселые зайчики мелькали на грязной соломе. Стены, покрытые плесенью и черными пятнами, казалось, надвигались на нее, чтобы задушить. Издали доносился приглушенный шум.
Потом что-то задребезжало у нее над головой, и дверь в камеру растворилась.
– Эй, ты! Спишь там или очумела? – окликнул ее грубый голос. – По-барски почивать изволишь. Подь сюда!
Христя поднялась. У дверей стоял стражник.
– Да живей, живей! Что, словно неживая!
Христя покорно пошла за ним, с ужасом думая, на какую еще муку ее ведут.
Ее ввели в какую-то большую комнату.
– Посиди здесь и обожди. Сейчас пристав выйдет.
Теперь только Христя сообразила, что она была в полицейском участке. Каково же было ее удивление, когда она увидела вошедшего Кныша!
– А, это ты, певунья! – сказал он. – Что ж, ты хорошо выспалась в моей опочивальне? В ней тихо и мягко, не то что на перине у Колесника.
Христя заплакала.
– Чего же ты плачешь? Я же тебя не бью. Перестань. Скажи лучше, что ты знаешь про Колесника. От чего он повесился? Может, сама и помогла?
– Кабы знала, что такое случится, я б из дому не выходила.
– Где ж ты была?
Христя рассказала ему обо всем, не утаив и свой разговор с Проценко.
Кныш только свистнул и зашагал по комнате, искоса поглядывая на Христю.
– Что ж ты теперь будешь делать? – спросил он немного спустя. – Пойдешь к Проценко?
– Чего я там не видела? Кабы мне одежду мою вернули...
– Одежду?... Вот что... ты лучше останься у меня.
– Здесь. Чтобы блохи меня заели?
– Нет, не в кутузке... а там, в моей квартире. И одежду свою получишь, и отпустить тебя скорее можно будет. А то, пока дело кончится, в кутузке тебя и вправду блохи заедят.
У Христи сжалось сердце. Вот куда ее снова толкает судьба. А она думала... Впрочем, нет! Она еще окончательно не погибла, пока не увяла ее красота.
– Так ты... согласна? – запинаясь, спросил ее Кныш и, подойдя ближе, взял ее за круглый подбородок.
Христя покорно опустила ресницы.
– Ну, гляди же мне!
– Я ничего не ела... Есть хочу.
– Иванов! – крикнул Кныш.
Словно из-под земли появился на пороге полицейский.
– Отведи ее ко мне. И накорми. Самовар готов?
– Готов, ваше высокоблагородие! Слушаюсь! – и он повел Христю на квартиру пристава.
А вечером Христя и Кныш уже мирно пили чай. На столе стояла бутылка рому. Кныш все время усердно подливал и в ее, и в свой стакан. Его щеки и глаза горели от возбуждения. Он весело болтал. Христя лукаво на него поглядывала. Ей тоже было весело. Только раз, когда она потянулась за бутылкой, ей вдруг померещилось, что на нее глядит синее лицо Колесника с закрытыми глазами. Она вздрогнула и закрыла глаза.
– Ты что, испугалась чего-то? – спросил Кныш.
Христя судорожно схватила стакан.
– Давай пить! – крикнула она и в одно мгновенье осушила стакан.
В голове у нее зашумело. Вспомнились давние дни, когда она была певичкой и славилась своей гульбой... Как тогда горько ни было, но зато весело... Горят огни, играет музыка, толпы людей снуют. Подруга шепчет на ухо: «Вот тот чернявый купчик загляделся на тебя» или: «Гусар ус покручивает и смотрит, как кот на сало...» А ты стоишь, как ни в чем не бывало, и поешь. Кончила петь, а тут бросаются к тебе и наперебой приглашают ужинать... А там – вкусные блюда, отборные вина... весело!.. И Христя начала заигрывать с Кнышем, как в те времена, когда она была арфисткой.
На другой день, когда Кныш ушел и она осталась одна, темные мысли снова нахлынули на нее. Кто она? Давно ли тешила похотливого Колесника, еще труп его не успел остыть, а нынче уже ломается перед другим. У каждой скотины своя цена, а она, как игрушка, переходит из рук в руки. И никто ее не спрашивает, чего она стоит. До каких же пор это будет продолжаться? Каждый встречный и поперечный берет ее, как вещь, поиграется и бросает. Проклятая доля!
За обедом она снова напилась допьяна, чтобы забыться и ни о чем не думать.
Миновала неделя. В эти дни только и разговору было, что о Колеснике. Судили-рядили о земских порядках, о том, сколько денег прошло через руки Колесника и сколько перепало ему.
На съезде поднялась небывалая буря. «Да что мы попусту болтаем? Кто вернет украденное, покроет убытки?» – спросил Лошаков. «Управа!» – кричали одни. «Те, кто халатно относились к общественному добру», – подхватывали другие. «Всех под суд!» – требовали третьи. Председатель и члены управы ходили мрачные, как тени.
– Вот это с больной головы на здоровую. Разве мы виноваты? – оправдывались земцы. – Кто выбирал всяких плутов и проходимцев? Говорили же тогда: зачем допускать мужиков к таким важным делам? Недоставало еще волостных писарей выбрать.
Три дня не унималась буча. На четвертый председатель сообщил, что Колесник купил большое имение на свое имя. Не лучше ли просить органы власти наложить арест на все имущество Колесника? Все облегченно вздохнули. Выход найден.
Но тут как раз доложили председателю, что на его имя получен срочный правительственный пакет. Что это? Может, новая беда? Сомнения вскоре разрешились. Председатель вернулся веселый, с бумагой в руках.
– Господа! Радость! Большая радость!
– А что такое?
– Губернатор прислал духовное завещание покойного – Веселый Кут, на покупку которого Колесник взял двадцать тысяч рублей из земских средств, он завещал земству.
– Ура! Ура! – раздались голоса вокруг.
– А знаете, он все-таки порядочный человек. Другой на его месте так не поступил бы. Только глупо он сделал. Выложил бы все перед нами и сказал бы: берите мое добро. Мы бы простили его и оставили на месте – пусть служит. А то такое учинил. Жаль!
Все говорили о его злосчастной доле.
– Что такое жизнь человека? Дым, не больше. Бьется он, как рыба об лед, а выберется на сушу, и тут на тебе... Споткнулся и повис на перекладине.
– Человек, яко трава, дни его, яко цвет сельный, – произнес Рубец.
Это изречение так всем понравилось, что Рубца предложили выбрать на место Колесника.
– Единогласно! – раздались выкрики.
Но тут поднялся один из казаков-гласных в крестьянской сермяге.
– Нет, мы не согласны, – сказал он. – Мы знаем, как пан Рубец бегал к панам и кланялся им в ноги, чтобы его выбрали. Мы знаем пана Рубца как бывшего секретаря думы, а на это место надо человека, знающего толк в сельском хозяйстве.
– Так, может быть, вы желаете баллотироваться? – поднявшись, спросил Лошаков и, зло усмехнувшись, добавил: – Мы рады будем и вас выбрать. Был же Колесник, а теперь вы будете.
– Я не добивался панской милости, – ответил казак, – а прошу поступать по закону.
– Ну что же, баллотировать так баллотировать! – сказал Лошаков, глядя на часы. – Пора уже обедать.
В результате выбрали Рубца семьюдесятью пятью голосами против пятидесяти.
– Ну что, вы удовлетворены? – спросил Лошаков казака, выходя из собрания. – Ведь вы знали, что выберут Рубца. Не все ли равно – баллотировкой или единогласно?
– Знал. Но мне неизвестно было, сколько из тех панов, что кричали единогласно, сами хотели бы сесть на место Колесника. А теперь я узнал. Нас, мужиков, здесь только трое, а навалили ему пятьдесят черных шаров. Вот тебе и единогласно.
Лошаков сердито посмотрел на говорившего и, ничего не сказав, ушел.
А вечером у Лошакова на прощальном банкете совещались, как бы усмирить мужиков в земстве.
– Помилуйте! На губернском съезде так разговаривают, а в уездах – совсем их царство. Председателями своих выбирают, членами. Разве нашего брата, что сызмальства служебную лямку тянул, мало?
– Да, об этом надо будет подумать, – сказал Лошаков.
– Постарайтесь, пожалуйста. Мы в долгу не останемся. А знаете что? Зачем нам нужен Веселый Кут? Заплатите двадцать тысяч и возьмите его себе, он больше стоит.
Лошаков на это ничего не ответил, только поклонился и пробормотал:
– Постараюсь, постараюсь.
Кое-что из этих разговоров узнала и Христя. Пьяный Кныш понемногу ей рассказывал обо всем, что происходило в городе. Но она слушала его рассеянно – ее мало занимали земские дела.
Одно Христя хорошо знает: паны дерутся, а у мужиков будут чубы болеть. Она только спросила, остается ли Кирило управляющим в Веселом Куте и будут ли слобожане владеть огородами и прудами?
– Какой Кирило? Какие слобожане? – спросил Кныш. Она рассказала ему о событиях в Куте.
– Ну, вряд ли, – сказал он.
– Что же они сделают с Веселым Кутом?
– Продадут, и все.
Христе было жалко и Колесника, и Кирила, и слобожан. Значит, все ее старания помочь беднякам пропали даром.
Вечером Кныш сообщил ей другую новость.
– Знаешь, кого выбрали вместо Колесника?
– Кого?
– Земляка – Рубца.
– Рубца? Я у него когда-то служила.
Кныш вспомнил, что и он ее там видел.
– Так ты, верно, и проценковых рук не избежала?
– Чтоб ему... Он и теперь еще пристает ко мне.
– Он такой, что не упустит.
– А Довбня где?
– По шинкам шатается. Раз у меня в кутузке ночевал. Пьяного под забором подобрали.
– Я хотела б его видеть.
– Ты с ним зналась?
– Я жила у них, когда ушла от Рубца. Он добрый человек, не то что его жена, хоть она и моя подруга. Теперь ютится в хибарке и путается с солдатом, рада, что избавилась от мужа... А на что он живет, Довбня?
– Черт его знает. Днем около суда слоняется. Настрочит какому-нибудь мужику прошение, вот и есть на выпивку.
– А нам хорошо – и покупать не приходится. Пей, сколько хочешь.
– Да ты шельма, видать!
Кныш залился веселым смехом.
– Знаешь что, Христя. Меня, может, скоро переведут в другой город. Поедешь со мной?
– Куда?
– Может, и в Н.
– Туда я ни за что не поеду.
– Почему?
– Там знакомых много. Да из села приедут.
– А тебе что?
– Ничего. Только не поеду туда.
– Ну, а в другое место?
– Нет, я отсюда не хочу уезжать. У меня к вам одна просьба – устройте меня на квартиру.
– Куда же тебя пристроить?
– В гостиницу.
– А платить кто будет?
– Свет не без добрых людей.
– Гулять, значит?
– А что ж мне еще делать? – с горечью сказала Христя. – Другие хуже меня, а у них все есть; только я одна такая дура, что за столько лет почти ничего не нажила.
Разговор прервался. Христя сидела понурившись, а Кныш мерил комнату своими длинными ногами.
– Дурное ты замышляешь, – сказал он погодя. – Тебе со мной лучше будет. Будешь хозяйкой у меня в доме.
– Была уж я такой хозяйкой, – сказала она, вздохнув.
– Как хочешь. Я не держу тебя. Только смотри – тебе хуже будет.
– Хуже, чем есть, не будет.
На этом разговор окончился. Кныш ушел на службу, а Христя, сидя в одиночестве, погрузилась в невеселые думы о своей горькой доле.
Господи! До чего она дошла! До чего довели ее добрые люди и злая судьба. Что бы сказала мать, если бы увидела ее с Кнышем?... Что же ей делать? Ехать с Кнышем? Ни за что! Он внушает ей отвращение. Если бы она его не боялась, то и дня не согласилась бы здесь пробыть.
Кныш вернулся перед рассветом.
– Ну, прощай, Христя. Еду в Н.
– Так скоро?
– Да. Назначили помощником исправника. Вот попировал с компанией на прощанье.
– А как же мне быть?
– О тебе я говорил с одним человеком.
– Ну?
– Обещал.
– Спасибо, дорогой!
– А все же тебе лучше поехать со мной. Конечно, не сейчас. Пока ты перейдешь в гостиницу. А я поеду, все разузнаю, осмотрюсь, квартиру найму, все устрою. Слышишь?
– Слышу, – ответила Христя и подумала: «Дай мне только уйти отсюда, и ноги моей больше у тебя не будет».
Христя уже целый месяц живет в гостинице. Днем спит, ночью гуляет. Кого у нее за это время не перебывало. Вино рекой льется, деньгами сорят вовсю. Сколько их прошло через Христины руки! А где они? Только купила себе платье, белье, шляпки, а все остальное идет хозяину. За одну комнату – пятьдесят рублей в месяц! И за стол с нее берут вдвое дороже, чем с других. Если кто-нибудь пришел к ней – плати рубль! Слуги по полтиннику получают за то, что приводят гостей.
От бессонных ночей потускнели глаза у Христи, покрылись желтизной некогда розовые щеки, приходилось их подкрашивать румянами.
Христе постоянно казалось, что впереди ее ждут новые потрясения и беды. Чтобы забыться, она топила свои думы и опасения в вине. С ним приходило веселье, пьяная отвага, и мысли легкие, как тени, неслись вихрем, не оставляя заметного следа... И она неслась в неизвестность, словно стремительный поток подхватил ее, и у нее уже не было сил остановиться. Впрочем, она и не пыталась...
Пусть несет!
Так в один прекрасный день она очутилась в больнице. Тело ее покрылось струпьями, на лице выступили синие пятна, горло опухло, из него вырывалось только глухое хрипенье.
Осеннее ненастье стояло на дворе. Дождь лил как из ведра, дороги раскисли и покрылись грязью. Низко нависли темные свинцовые тучи. Улицы тонули в густом белесом тумане, над землей весь день царил сумрак, и в нем, словно тени, сновали съежившиеся люди.
Вечерело. В домах зажигали свет, на улице один за другим вспыхивали фонари. Мутно-желтые круги колыхались в густом сумраке, тускло освещая клочок земли под самым фонарем, а дальше была непроглядная тьма. Слышно было шлепанье ног по лужам и проклятья по адресу непогоды, тьмы, грязи. Редкие прохожие спешили домой. Одни извозчики тарахтели на опустевших улицах, выкрикивая охрипшими голосами: «Подать?» Никто их не окликал, и в поисках седоков они ехали дальше.
Несмотря на такое ненастье и бездорожье, земский съезд был необычайно людным. Управа, словно костер, пылала сверху донизу мириадами огней. Во всех комнатах и коридорах толпились люди, то собираясь кучками, то снова расходясь, и гудели, как пчелиный рой. Тут и светлейшие князья, и вельможные паны, и богатые купцы, и наш брат – голь перекатная.
Что же заставило собраться сюда всех этих разношерстных людей из далеких и близких краев?
А вот увидим, послушаем.
Звонок давно уже сзывает гласных, рассеявшихся по всему зданию управы.
– Господа! Прошу занять места! – кричит председатель.
– Слышите, звонок! Хватит... – доносятся выкрики. Солидные тузы медленно проходят на свои места, а юрские мозгляки все еще усиленно жестикулируют, что-то горячо доказывая своим собеседникам. Седобородые сквозь очки внимательно оглядывают присутствующих, а толстопузые купцы пыхтят в толпе и вытирают пот большими кумачовыми платками. Только крестьяне в сермягах собрались кучкой у стены и смирно стоят, точно обвиняемые, которых собираются судить.
– Господа! Прошу занять места! Нам предстоит еще обсудить много вопросов... – снова кричит председатель.
– Слышите? – Гласные спешат на свои места. Звонок заливается, как расходившийся щенок.
Наконец все уселись.
– Господа! – начал председатель. – Нам предстоит сейчас рассмотреть вопрос о растрате бывшим членом управы Колесником двадцати тысяч земских денег. Прошу вашего внимания. Вопрос о растрате столь значительной суммы уже сам по себе достаточно серьезен, но он еще осложняется тем печальным обстоятельством, что, к стыду нашему, представляет не единичное явление.
– Но деньги ж эти уплачены, – неуверенно сказал кто-то в серой свитке.
– Да, деньги внесены. Но я вовсе не о том говорю. Я говорю о самом явлении. Оно столь часто начало повторяться за последнее время, что я просил бы вас обратить на это серьезное внимание и положить предел такому печальному положению.
– Какой же предел? Под суд вора – вот и весь предел.
– Прошу не перебивать меня.
– Послушаем.
– Господа! – побагровев, крикнул председатель. – Я лишу того слова, кто еще раз перебьет меня. – Он снова заговорил плавно и торжественно. Речь его лилась то как бурный поток, то затихала, чтобы через минуту снова обрушиться лавиной на слушателей, все сметая и сокрушая на своем пути. Он беспощадно осуждал воров, окидывал всех своим пронизывающим взглядом, словно хотел заглянуть в самую душу сидящих здесь.
– Таковы, господа, печальные последствия простой кражи – неуважение к чужой собственности, нарушение общественного спокойствия, шаткость религиозных убеждений. Но во сколько раз преступнее и позорнее растрата общественного добра! Нет, господа, нам нужно обелить себя в глазах честолюбивых интриганов, которые не задумаются бросить в нас комком грязи на глазах у всего света! Кому, как не нам, дворянам, стоящим на страже чести, взяться за это дело. И я, как дворянин, считаю своим священным долгом предложить вам, господа, некоторые меры, могущие служить для искоренения столь гнусного зла. Но прежде всего позволю себе спросить: какие причины, какие, так сказать, условия породили возможность появления среди нас такого рода личностей? Скажут нам: разве и в прежнее время не было этого? Разве чиновники не брали взяток? Да, брали, потому что получали нищенское жалованье, брали, чтобы с голоду не умереть, но не крали. Потому что чиновники – те же дворяне. А теперь? Наряду с нами сидят люди иных сословий, где понятие о честности еще недоразвито или как-то уродливо проявляется: обвесить, обмерить, обмануть другого не считается преступным. Что же вы хотите после этого? Руководствуясь таковым взглядом, я предложил бы следующую меру: очистить земство от того чуждого дворянству элемента, который, в особенности по уездам, прибрал к своим рукам все земские дела.
– Так это нас, Панько, по загривку и вон из хаты! – крикнул один из группы крестьян.
– Обрили вы нас, ваше превосходительство, нечего сказать, – поднявшись, сказал бородач в купеческом кафтане. – А двадцать тыщ заняли у меня из пяти процентов, тогда как мне давали десять, да вот уж пятый годок никак не истребуем.
– Тише, господа, я еще не кончил, – крикнул Лошаков и отчаянно зазвонил колокольчиком.
– Идем, Грыцько, пока не вытолкали в шею, – снова сказал кто-то, и крестьяне один за другим потянулись к выходу.
– Господа, тише! Стойте! Куда вы? – крикнул Лошаков.
– Куда? Домой!
– Я не позволю. Требую, чтобы вы остались. Вопрос очень серьезный.
– Нет такого закона, чтобы нас поносили на все лады да еще заставили слушать.
Крестьяне уже столпились у дверей, как вдруг в зал ворвался незнакомый человек. Одежда на нем была рваная, сухощавое лицо небрито, волосы растрепаны, а глаза горели, как у хищного зверя.
– Стойте, люди добрые! – крикнул он. – Я вам все по правде скажу. Ничему не верьте, все это брехня! Как раньше крали, так и теперь крадут и будут красть. Пока у одного добра много, а у другого – ничего, воровство не переведется! Это я вам правду говорю.
– Социалист! Нигилист! Арестовать его! – раздались крики; все вскочили с мест.
– Кто это? Кто?
– Это, господа, один сумасшедший, не очень давно выпущен из дома умалишенных, – сказал председатель управы.
– Кто он? – спросил Лошаков.
– Довбня... окончил когда-то курс семинарии.
– Ну, и верно, что социалист. Сторож! Позвать сюда полицейского, арестовать того господина.
– Эх, испугали! – крикнул Довбня и захохотал. – Я никуда не убегу. – Обратившись к крестьянам, он продолжал: – А вам, братцы, одно скажу: не верьте ничему – все ложь! Если и есть доля правды, то только у бедняков, зато им и хуже, чем всем.
В это время вошел полицейский. Довбню схватили за руки и поволокли из зала, хотя он сильно упирался и кричал. Крестьяне куда-то исчезли. Гостям, аплодировавшим Довбне, Лошаков предложил покинуть собрание. В зале поднялся невероятный шум; гласные разъяренно кричали, гости смеялись, кто-то вслух ругал Лошакова, кто-то свистал, и все заглушали шарканье и топот ног.
Зал быстро опустел. Посторонние все ушли, только гласные суетились и гудели, как пчелы, потерявшие матку. Но вот снова раздался звонок. Все затихли.
Лошаков начал свою речь с предложения уменьшить количество гласных из недворянских сословий и просить правительство запретить казакам и владельцам из мужиков быть самостоятельными выборщиками, с тем чтобы они, как государственные крестьяне, выбирали всей волостью. Заканчивая свою речь, он выразил надежду, что его предложение будет принято; если же кто-нибудь нашел лучший выход из создавшегося положения, пусть выскажется.
Собрание бурно рукоплескало красноречивому председателю. Несколько гласных подбежали к Лошакову и, кланяясь, горячо благодарили его. Другие кричали с места: «Что нам еще слушать? Лучшего предложения не надо. Ставьте на голосование!»
Вдруг поднялся какой-то взлохмаченный человек в синих очках с окладистой бородой.
– Я прошу слова! – крикнул он зычным голосом.
– Тише, тише, господа! – сказал Лошаков. – Вы желаете говорить? – спросил он, ехидно глядя на бородатого незнакомца в очках
– Не надо! Не надо! – загудели гласные. – Мы наперед знаем, что услышим одни порицания.
– Позвольте, господа! – крикнул Лошаков, поднявшись. – Не будем пристрастны. Может быть, господин профессор, как гласный от крестьянского общества, скажет нам что-нибудь в защиту своих избирателей.
– Не надо! Не надо! – не унимались гласные.
– Да позвольте же, не могу я лишить его слова.
– Не надо!
Лошаков зазвонил.
– Господа! – крикнул профессор. – Я не стану долго истязать вашего внимания, скажу лишь несколько слов. Я думаю, господа, что мы прежде всего – представители земства, а не какого-нибудь одного сословия, почему я и полагаю, что останавливаться только на сословных вопросах по меньшей мере неделикатно...
– Мы уже слышали... Не надо! Голосуйте. Вопрос так ясен, что в прениях нет надобности.
– Вы не хотите меня выслушать. Но, господа, я считаю для себя позорным участвовать в таком собрании, где нарушается свобода прений, возбуждается сословная вражда, причем обвиняющая сторона не дает возможности обвиняемой сказать что-либо в свое оправдание.
– Не надо!
– Я слагаю свои полномочия и удаляюсь, – сказал оратор и, с шумом отодвинув стул, вышел из зала.
– Скатертью дорога!
– Помилуйте! Что это такое? Приходишь в собрание – одни свитки и сермяги. Вонь, грязь, просто сидеть нет возможности.
– Сами себе назначают содержание, какое желают хозяева!
– Налоги вводят, какие им заблагорассудится, не считаясь ни с законом, ни с доходностью. Да к тому же еще и воруют земские деньги.
Такие возгласы и выкрики доносились со всех концов зала.
– Ну как же, господа? Никто не желает высказаться? – спросил Лошаков.
– Что тут говорить?
– Баллотируйте, и все!
– Помилуйте, уже одиннадцать часов, меня в клубе ждут партнеры.
– Господа, садитесь. Сейчас поставлю вопрос на голосование.
– Зачем? Единогласно!
– Единогласно! – загудели кругом.
– Против никого нет?
– Никого.
– Предложение принято единогласно. Поздравляю вас, господа.
– Закрывайте заседание. Главное разрешено, остальное можно отложить до следующего собрания.
– Да, я думаю, господа, что нам следует отдохнуть. Вот только еще вопрос о Колеснике.
– На завтра! На завтра! Сегодня поздно. Пора в клуб.
– Объявляю заседание закрытым. Завтра прошу пораньше, часов в одиннадцать, – сказал Лошаков.
Через десять минут зал опустел. В вестибюле и у подъезда давка, шум, суета.
– Извозчик! Давай!
– Карету генерала Н.!
– Эй, давай скорее!
Грохот железных шин о камни мостовой, дребезжание рыдванов, цокот копыт и гул, как в пчельнике...
Полчаса спустя и здесь все затихло. Вскоре начали гаснуть фонари. Здание управы постепенно тонуло в ночном сумраке. Казалось, обитатели его испугались того, что здесь произошло, и спешили погасить свет.
Когда свет погас в последнем окне, из-за колонны высунулась темная фигура и зашагала по невылазной грязи прямо через площадь. В непроглядной темени ночи слышалось только хлюпанье воды в лужах и невнятное ворчанье. В конце улицы под тускло горевшим фонарем замаячила какая-то тень. Это была женщина в дырявом и грязном платье. Ее голову и плечи закрывала рогожа. Незнакомка подошла вплотную к фонарю и начала вытирать башмаки.
– Вот это грязь! – произнесла она гнусавым голосом.
– Эй ты, безносая! Башмаки чистишь? – окликнул ее другой охрипший голос.
Женщина в рогожке начала озираться.
– Что, ослепла? – снова послышался охрипший голос.
– Ты, Марина?
– Я. Иди сюда – здесь не так сечет.
– А ты что, лучше? Нос – как труба, а вся в язвах, – огрызнулась женщина в рогоже и поплелась через мостовую на другую сторону улицы.
– Здорово! – сказала ей какая-то фигура в платке.
– Здравствуй, – прогнусавила в ответ первая.
– Где так измазалась?
– Около земства. На площади такая грязища, еле ноги вытянешь.
– Заработала что-нибудь?
– Заработаешь! В такую ночь хоть глаза выколи. А ты как?
– Да и я так же. Тут шел один пьяный...
– Ну и что?
– Прошел мимо.
Некоторое время обе стояли молча у забора.
– Я еще сегодня ничего не ела, – сказала та, что в рогоже.
– Разве тебя кормят через день? – смеясь спросила Марина.
– Нет. Сегодня совсем не варили...
Женщина в рогожке вздохнула.
– А слышала новость? – спросила она немного погодя.
– Какую?
– Твоего в полицию повели.
– Пьяного?
– Нет. Он обругал панов в земстве. Такой шум там поднял, что за полицией послали, насилу его увезли на извозчике.
– Так ему и надо.
– Кучера говорили, что ему за это тюрьма грозит или Сибирь.
– Дай Боже мне избавиться от этого пьянчуги.
– А все же ты сегодня ела.
– Не за его счет. Я и водку пила, так что? Он бы из рук вырвал, если б увидел.
– Все же лучше. Знаешь, Марина, что я надумала.
– А что?
– Домой уйду.
– Под забором сдыхать?
– А не все равно где?
– Тут у тебя хоть угол есть. А там кто тебя пустит?
Снова замолчали. Немного спустя издалека донесся какой-то неясный гул.
– Слышишь? – спросила Марина.
– Да.
– Пойдем, может, выгорит?
Марина двинулась вперед и запела тонким голосом:
А женщина в рогоже стала ей подтягивать сиплым голосом, точно поскрипывал сухой камыш:
Взяв Марину за руку, она начала отплясывать гопака.
– Стой! Не шуми! Расшибу! – крикнул на них прохожий, еле державшийся на ногах, и схватил за руку женщину в рогожке.
Марина пошла дальше. Пьяный что-то бормотал, ни к кому не обращаясь.
– Двугривенный не дашь, не пойду, – сказала женщина.
– Что мне твой двугривенный. У меня денег куры не клюют. Вот! – Он ударил по карману рукой. Послышалось дребезжание меди.
Они скрылись в темном переулке. Вскоре женщина в рогожке вернулась.
– Марина! – крикнула она.
– Чего тебе?
– Иди сюда.
Марина подошла.
– Ну что? Заработала?
– Двугривенный. Пойдем выпьем и закусим.
– А пьяного куда девала?
– Заснул под лавкой.
– Денег у него не осталось?
– Бог его знает. Он вперед дал.
– А ты, дура, сама не пошарила у него в кармане?
– Ну его!
– Где он лежит? Я пойду.
– Ушел. Ей-Богу, ушел.
– Врешь.
– Убей меня Бог. – Женщина махнула рукой, и рогожа упала с головы.
Она стояла около фонаря. Свет падал прямо на нее, освещая мокрое от дождя безносое лицо, потрескавшиеся губы, взлохмаченные волосы на голове.
Подняв рогожу и напялив ее на себя, она снова крикнула:
– Идем, говорю!
– Куда?
– А вот в шинке светится.
И обе женщины молча пошли по улице. Это были Христя и Марина.
На следующий день Лошаков на чем свет стоит громил Колесника. Если бы душа покойного еще летала по свету, то, прослушав эту речь, она, верно, поспешила бы в ад, чтобы там, в кипящей смоле, искупить тяжелые грехи и преступления, которыми наделил ее Лошаков.
Заодно досталось и Христе, «этому продукту глубокого нравственного растления... куртизанке... камелии... кокотке...». Она была бы, вероятно, страшно удивлена, если бы узнала, что о ней помнят такие важные персоны.
А Лошаков заливался соловьем. Даже побледнел от чрезмерного усердия... Ведь он старался недаром: благодарное земство преподнесло ему Веселый Кут с тем, чтобы он в течение двадцати лет покрыл растрату Колесника.
После закрытия съезда Лошаков устроил пышный банкет. На нем присутствовали только дворяне. Пили и ели там не меньше, чем на пиру у Колесника, но уже не провозглашали тостов за единение, а больше за победу.
Мелкопоместное и служилое дворянство горячо благодарило Лошакова за то, что он протянул руку помощи своему брату-дворянину.
– ...А то совсем нас отстранили от дел. Разве мы раньше не служили, не работали? Мы были исправниками, и непременными членами, и судьями, и заседателями. Потом серое мужичье взяло верх... За здоровье нашего предводителя! За победу! – Многоголосое «ура» огласило стены дворянского собрания.
Слыхали ль вы, хлеборобы, в далеких селах и хуторах эти радостные выкрики ликующего дворянства? Нет, вам некогда было к ним прислушиваться. Работа, хозяйственные хлопоты и заботы отнимают ваше время, чтобы не пришлось зимой жить впроголодь. А земские дела вас мало интересуют – даже на выборах ваши гласные больше думали о своем. А теперь они привезли вам недобрые слухи о намерениях панов:
– Хотят нашего брата из земства выжить. Колют панам глаза серые свитки.
– Что земство? Только обирает нас, и все! – И снова разговор перешел на урожай, низкие цены на хлеб, нищенские наделы.
Зима. Земля скована морозом, укрыта снежными сугробами. По небу низко плывут зеленоватые тучи. Тоскливо, пустынно... Только ветер гудит над заснеженными просторами. Вокруг точно на кладбище; лишь кое-где торчит почерневший бурьян. Леса, потеряв свой пышный зеленый убор, выставили свои оголенные стволы и заиндевевшие сучья. Давно улетели певчие птицы, на токах сиротливо чирикают воробьи, да черный ворон, нахохлившись, жалобно каркает на высоком кургане.
Все живое попряталось в теплых хатах, не слышно песен, смеха, говора. Всюду – пустота, глушь.
С приходом зимы Христя еще сильнее страдала от голода и холода. Лохмотья, еле прикрывающие ее тело, – ненадежная защита от мороза, а пища – одни объедки с хозяйского стола да луковица с черствым хлебом. Когда было теплее, ночные похождения приносили ей порой пару двугривенных, а с наступлением холодов и это прекратилось. Кого встретишь в мороз и в метель? А тут еще Христя отморозила ноги. Горят и болят пальцы, а хозяйка посылает за версту к речке за водой.
– Не дойти мне. Я нездорова, – с плачем говорит Христя.
– А жрать здорова? А по ночам бегать здорова? Если не хочешь работать, убирайся к черту.
Делать нечего – Христя надевает какую-то рвань, берет ведра и уходит.
Однажды, чтобы скорее управиться, она не пошла к речке, а свернула к колодцу, хотя ей хозяйка запретила брать в колодце воду, – там она соленая и горькая.
«Выпьют. Черт их не возьмет!» – подумала Христя.
Вечерело. Пора самовар ставить, горячим чаем согреться, скоро хозяин вернется.
Христя поставила самовар и села доедать свой ужин – луковицу с сухарем. Вот и хозяин идет.
– Расселась тут, а самовар бежит, – крикнул он.
Христя бросилась в сени и принесла самовар. Хозяйка заварила чай, дети соскочили с печки, и все уселись за стол.
– Наливай, уже настоялся, – говорит хозяин.
Из чайника потекла какая-то мутная жижа.
– Ты, верно, из колодца воду брала?
– С какой это радости? – возразила Христя.
Хозяева попробовали чай.
– Врешь, – заорал хозяин. – Вода из колодца!
Христя молчала.
– Раз в день воды принести не можешь, дармоедка! – не унимался хозяин.
– Сам иди в такую вьюгу к речке! – не стерпев, огрызнулась Христя.
– А коли так – вон из моего дома, зараза!
– Куда я пойду, на ночь глядя?
– Хоть к черту в зубы! – крикнул хозяин и, схватив Христю за руку, потащил ее из хаты.
– Подожди. Дай хоть собраться.
Он отпустил ее, и Христя принялась напяливать на себя лохмотья и тряпье.
«Куда я денусь ночью?» – не покидала ее неотвязная мысль. Она не жалела о случившемся. Решение оставить этот дом созрело у ней давно. Смущало ее только, что на дворе ночь и ненастье.
Намотав на себя все, что только можно было, Христя остальное тряпье связала в узел и, вскинув его на спину, молча вышла из хаты.
Выходя из хаты, вдруг она услышала окрик хозяина.
– Эй! Подожди!
– Что еще?
– Возьми с собой свою воду! – крикнул хозяин.
– Подавись ею! – бросила ему в ответ Христя и не успела оглянуться, как холодная вода окатила ее с головы до ног. Потом хлопнула дверь, загремел засов, и все стихло.
Христя промокла до нитки. А тут еще позади послышался смех, шутки... Страшная злоба овладела ею. Она наклонилась, подняла кусок льда и запустила им в хату. Послышался звон разбитого стекла, шум, крики... Христя пустилась бежать и вскоре скрылась в темном пролете улицы. Мокрая и холодная одежда липла к телу. А где ее высушить?
Она уже была на другом конце города, когда мелькнула тревожная мысль: куда же идти?
Безнадежность и отчаяние охватили ее. Она опустила свой узел около забора и села на него... «Куда теперь?» – «В Марьяновку, – точно подсказал ей какой-то голос, – там твоя родина, земля, дом... Там не околеешь с холоду. Туда, туда, в Марьяновку!»
«Но не ночью же идти туда... Заблудишься, дороги не найдешь, замерзнешь в поле. Днем – другое дело».
Невдалеке раздался свисток ночного сторожа. Вот он и сам показался в длинном тулупе.
– Ты кто? Чего тут сидишь? – спросил сторож.
– А куда ж мне деться?
– На место поступить, работать. Шлюха! Уходи отсюда, а то я тебя!
Христя взяла узел и поплелась дальше. Вслед ей раздался пронзительный свист сторожа – ей казалось, что он проник в самую глубину ее опустошенной души.
Она плелась все дальше и дальше, заглядывая то в одни ворота, то в другие, как заблудившаяся собака в поисках убежища. Но все ворота и калитки на запоре, дома выстроились, как немые сторожа. Сквозь замерзшие стекла окон проникает свет, доносятся пенье, говор, смех... «Хорошо там людям, тепло, уютно... и мне когда-то хорошо было, пока не измотали, не испоганили и выбросили на улицу, как ненужную вещь».
Острая жалость к себе охватила Христю. Не раз хотелось ей разбить эти освещенные окна, где люди блаженствуют. Пусть они знают, что на улице погибает человек!
А мороз крепчал. Христю пробирает дрожь, рук она уже не чувствует, а все идет, идет, не зная куда... Вот уже и окраина города, просторный выгон. Что ждет ее... неужели смерть на улице?
– Пусть будет, что будет! – решила она и пошла дальше, думая только о том, чтобы не сбиться с дороги.
Вдруг какой-то огонек замаячил в темноте: то блеснет, то скроется... Она пошла прямо на свет. Идти пришлось недолго... Замелькали хаты, показались огни.
«Пойду попрошусь. Неужели и здесь не пустят?» Она подошла к окну, приникла к замерзшему стеклу – ничего не видно. Однако слышится говор. Христя постучала.
– Кто там?
– Пустите, ради Бога, переночевать.
Говор затих.
Вот стукнул отодвигаемый засов, дверь распахнулась, и на пороге появился солдат.
– Что тебе?
– Нельзя ли у вас переночевать?
– Эй, Маринка, женщина просится переночевать.
– Пусть идет дальше. Нам и самим тесно.
– Марина! Неужели и ты меня не пустишь? – взмолилась Христя, узнав голос подруги.
– Кто это? – удивленно спросила Марина.
– Это я – Христя.
– Куда же ты?
Христя вошла в хату. Сбросив с себя лишнюю одежду, она поскорее забралась на печь, чтобы хоть немного согреться.
Марина сидела около маленькой лампочки и что-то шила. Солдат мешал ей, шутил, смеялся. Марина сердилась, ругала его, колола иголкой.
– Смотри, глаза выколю! – говорила она угрожающе.
– Не буду, не буду! Оставь!
Христя не обращала на них внимания. Она с жадностью впитывала в себя тепло, которое постепенно разливалось по ее телу. Вместе с теплом она обрела покой и тихую радость... Незаметно подкрадывается сон, мысли путаются, теплые волны обволакивают тело... Христя и не заметила, как уснула.
Проснулась она не скоро. Тихо. Марина сидит одна, по-прежнему склонившись над шитьем.
– Ты еще не ложилась, Марина? – спросила Христя.
– Уж светает. Ну и крепко ты спишь.
– Перемерзла сильно, вот и заснула. Ох!.. Собираться мне пора.
– Куда?
– Да куда ж? В Марьяновку.
– В такую стужу?
– Что делать? Хозяин прогнал... куда же мне деться?
– А в Марьяновке к кому ты пойдешь?
– У меня там своя хата.
– Она, верно, давно развалилась.
– Да старой уж нет. Шинок выстроили на этом месте.
– Надеешься, что шинкарь тебя пустит?
– А не пустит – черт с ним! Найду на него управу. Это ж мое родовое добро.
– Какого черта! Вы ж панские. Вам дали надел, не стало вас, общество и передало ваш надел другому.
– Ты шутишь, Марина? – испуганно спросила Христя.
– Не шучу. Разве ты порядка не знаешь?
Христя стала молча глядеть на тусклый свет коптилки, ошеломленная словами Марины, отнимавшими у нее последнюю надежду.
– Я правду говорю, не сомневайся, – подтвердила Марина.
Христя тяжело вздохнула.
– Мой надел передали Здору, он примет меня.
– Зачем ты ему нужна?
– Что же мне делать?
– Поздно... ничем уж горю не поможешь.
Христя задумалась. Перед ее глазами возник бесконечный путь... скитания бездомной собаки, голод и холод и, вероятно, смерть где-нибудь под забором.
Марина тоже думала о печальной судьбе Христи и о том, что и ее ждет не лучшая доля на скользком пути, по которому она идет.
Обе – и Марина и Христя – чувствовали досаду и злобу и на себя за то, что загубили свои молодые жизни, и на людей, которые толкнули их в эту пропасть.
Мутный рассвет с трудом проникал в хату сквозь замерзшие стекла. Христя поднялась и начала собираться в дорогу. Марина сидела молча, точно окаменевшая.
Христя закуталась и взяла свой узел.
– Прощай, Марина, спасибо за приют.
Христя встала. Марина так и не поднялась, словно приросла к месту. Уже совсем рассвело, лампочка чадит, давно пора ее погасить, но Марина ничего не замечает. Не от этого ли чада разболелась у нее голова? Она потушила свет и забралась на печь.
А Христя шла по дороге, не озираясь на город, который было поднял ее высоко, потом кинул в такую бездну, что уж ей не выкарабкаться оттуда. Думала-гадала о том, как ее встретят в Марьяновке. Перед ней раскинулась бескрайняя степь под белоснежным покровом, только темнела извилистая лента дороги да порою покажется холм, овраг или перелесок, усеянный вороньими гнездами. Иногда встречаются и путники, больше вблизи сел. Кто идет в город, кто – на мельницу, а минешь село – снова глушь, пустыня, вороний грай.
Христя шла по столбовой дороге, чтобы не заблудиться; да и людей здесь больше осело: часто встречаются села, хутора. Если невмоготу станет, есть хоть куда зайти погреться. Только бы добраться до города Н., оттуда она уже хорошо знает дорогу в Марьяновку. И она вспомнила, как впервые шла в город с Кирилом. Давно это было, а кажется, будто только вчера.
Все ее наводило на мысли о Марьяновке. Когда ей приходилось где-нибудь проситься на ночевку, каждая хата своим видом и убранством вплоть до последнего гвоздика напоминала родное село, незабываемые дни детства. И сейчас все мысли и надежды Христи были устремлены к дому. Этот клочок земли казался ей теперь единственным пристанищем и утехой. Пусть ее там судят и карают – она на все согласна. На родном пепелище она искупит свои тяжкие грехи, и земля, где она родилась и выросла, примет ее останки.
Христя торопилась, не щадя своих слабеющих сил. Мерзла, голодала, чуть не падала от усталости... тут немного согреется, там выпросит ломоть хлеба, отдохнет – и снова в путь.
На пятый день она добралась до Н. Знакомые места, улицы, по которым она ходила, дома, где жила, – все ей напоминало прошлое. Вот дом Загнибиды – он до сих пор пустует и уже скоро развалится. В нем она узнала впервые людскую несправедливость и жестокость. А вот и дом Рубца – он почти не изменился. Вот окно, в котором она в первый раз увидела Проценко. За этим окном она узнала первые радости любви и муки раскаяния. Там она сделала первые шаги по тому скользкому пути, который довел ее...
Теперь она идет в Марьяновку, а зачем? Что ей суждено, то и будет!
На окраине города она попросилась в кривобокую хатенку переночевать, с тем, чтобы чуть свет отправиться в Марьяновку. Она уже чувствовала горький запах дыма над хатами, видела кривые улицы, знакомых односельчан. Жив ли еще Супруненко, не доконала ли его Ивга? А Федор, Горпына? Здоры... хорошо бы к ним попроситься, да больно уж большими барами они стали... Не пойду к ним. А где теперь Кирило и Оришка? Напророчила мне беду, ведьма проклятая. С того времени все и свалилось на меня...
До рассвета не спала Христя, раздумывая о Марьяновке, знакомых, печальной судьбе своей. Что ждет ее теперь в родных местах?
По знакомому большаку шла Христя домой. Тучи расступились, и солнце, вырвавшись из неволи, светило особенно ярко на небесной лазури. Ослепительно сверкали заснеженные поля, так что глазам было больно. А мороз такой, что дыхание захватывает. Он словно боролся с солнечным теплом. Откуда взялось оно – непрошеный гость? Кликнул мороз на помощь своего непоседливого брата – ветер, а теперь лютует, что тот где-то задержался, закутал землю туманом, сковал инеем леса, образовал наледи на крышах, расписал узорами стекла... Христе еще не приходилось быть на таком морозе – сквозь лохмотья он добирался до ее тела, опушил инеем брови и ресницы. Христя шла быстро, притоптывала, чтобы хоть немного согреть закоченевшие ноги. Надежда вскоре добраться до уюта и тепла придавала ей силы, и она неустанно шла вперед.
Был уже полдень. На горизонте замаячил хутор Осипенко, окруженный ометами соломы. Вспомнилась Марья – где она, дома живет или скитается по свету? Надо зайти к ним погреться. Если Марья дома, она будет рада увидеть ее. Марья была так добра к ней и теперь, верно, накормит ее. А Христя еще сегодня ничего не ела.
Холод, мороз и желание видеть Марью подгоняли Христю, и она еще ускорила шаги. Скорее, скорее! Вот какая-то дородная молодица, легко одетая, несмотря на холод, тянет ведро из колодца. Скрипит журавль. Подняв свою ношу, он снова опускается. Красными, как бураки, руками снимает молодица ведро с деревянного крюка и уж собирается уйти в хату. Скорее, скорее! А то некому будет собак отогнать – они здесь такие злые.
Христя добежала до плетня. Она уже отчетливо видит белолицую полную женщину с черными глазами и бровями. Да это ж Марья! Сам Господь прислал ее!
– Здравствуй, Марья! – крикнула Христя как раз в то мгновенье, когда та уже собиралась войти в хату.
Марья поставила ведро на землю и с удивлением глядела на оборванную нищенку.
– Не узнаешь? – спросила Христя, подойдя ближе.
Марья недоумевающе пожала плечами.
– Не узнаю, – сказала она.
– Меня никто не узнает. Пусти, ради Бога, погреться, там разглядишь.
– Идите, – сказала Марья, легко подняв полное ведро, точно игрушку.
В хате чисто, прибрано, а тепло, как в бане.
– Кто там? Свой или чужой? – послышался мужской голос с печи.
– Будто свой. Только никак не могу узнать. Погреться просит.
– Что ж, можно. В хате тепло, а на печи и вовсе душно, – спускаясь с печи, сказал Сидор.
– А ты бы еще полежал, – смеясь, говорит Марья.
– Чего ж ты стоишь у порога? – обратился Сидор к Христе. – Раздевайся и лезь на печь, если замерзла.
Христя не знает, как ей быть. Снять ли тряпье, которым она закутана до самых глаз, или нет? Как показать людям свое изуродованное лицо?
– Не узнаете, пока сама не скажу, – робко произнесла Христя, развязывая рядно.
– А нос ты отморозила или откусил кто? – спросил Сидор.
– Отморозила, – сквозь слезы ответила Христя.
Сидор умолк, а Марья так и впилась глазами в Христю.
– Где-то я тебя видела, – сказала она неуверенно, – но где, никак не вспомню.
– Рубца знаете?
– Ну?
– Мы служили у него вместе.
– Христя?! – воскликнула Марья. – Боже мой! Где ж ты была и куда идешь?
Христя молчала.
– Какая ж это Христя? – спросил Сидор.
– Да ты не знаешь. Из Марьяновки. Она к нам заходила, когда еще мама была жива.
– Значит, во времена царя Гороха? – сказал Сидор.
– Ладно... Иди-ка скотину поить, уже обедать пора.
Сидор, не мешкая, оделся и вышел. Христя примостилась на край нар около печи и сидела молча, потупившись. Ей страшно было поднять голову, показать Марье свое лицо. Да и Марья только вскинет глаза на гостью и сразу же отвернется. Она догадывается об истинной причине уродства Христи, но ей неловко спросить об этом.
– Куда же тебя Бог несет? – наконец заговорила Марья.
– Домой.
– В Марьяновку?
– Ну да.
Снова замолчали.
– У тебя там есть родные? – немного спустя спросила Марья.
– Не знаю. Хата родительская была.
– Значит, решила, что дома лучше?
Христя молчала.
– И я так же... Спасибо, Господь прибрал свекруху. Теперь у нас мир и лад. Вот уж третий год живем.
– Старое забылось?
– А ну его! Не вспоминай. Даже подумать страшно. И ты, верно, несешь домой много тяжких воспоминаний.
– Ох, много! – вздохнув, сказала Христя.
– Невесело, значит, что тяжело вздыхаешь.
Христя только рукой махнула. Тут вошел Сидор, и разговор перешел на другие темы. Он жаловался на холод, удивлялся, как Христя шла по такому морозу, и торопил Марью скорей подавать обед.
Марья налила горячего борща и пригласила Христю к столу. Христя молча села за стол, и хотя она была очень голодна, с трудом ела, – мысль о своем уродстве не покидала ее ни на одно мгновенье, и ей было совестно и страшно смотреть в глаза Сидору и Марье.
После обеда она тотчас же начала собираться в дорогу.
– Куда это? В такой мороз? – спросил Сидор.
– Тут недалеко, – сказала Христя.
– А ночь застанет в дороге.
– Ну хоть к ночи приду.
– А куда ж ты там ночью денешься? – спросила Марья.
– Да уж где-нибудь приткнусь, – ответила Христя. И, поблагодарив, она ушла. Марья вышла ее проводить во двор и потом долго глядела вслед.
– Ушла? – спросил Сидор, когда Марья вернулась в хату.
– Да.
– Допрыгалась, что безносой стала, – сказал он.
Марья молчала, а сердце у нее так щемило...
Христе легче стало, когда она снова очутилась в пустынном поле. Здесь ей дышалось вольней, чем в теплой хате Осипенко. Приветливые речи Марьи, ее жалостливые взгляды и гостеприимство оставили в душе Христи какую-то неосознанную горечь. Зачем все это ей – отверженной и бездомной? Чтобы лишний раз почувствовать, как она своим уродством вызывает отвращение у людей? Бог с ними и с их жалостью! Снежная пустыня не угнетает души, как теснота чужой хаты; здесь никто не спросит, как дошла ты до жизни такой...
Христя все шла и шла, не думая о том, что идет к таким же людям, что марьяновцы вытаращат глаза еще больше, чем Марья, и в один голос спросят ее: зачем ты к нам приплелась?
Короткий зимний день был на исходе. Солнце уже скрылось за гору, окрасив в розовые тона горизонт и легкие облака, плывшие по небу. Было тихо, безветренно, мороз крепчал.
Только сейчас подумала Христя, что в Марьяновке ждет ее бесконечная пытка, неотвязные расспросы любопытных: как, откуда, зачем? Безнадежность и отчаяние охватили ее. Она остановилась, с невыразимой тоской глядя туда, где небо слилось с бескрайным простором полей и чернела какая-то полоска – может, и Марьяновка.
«Ну зачем я иду туда?» – думала она. Идти дальше? Нет. Она и так достаточно утомилась. Чего стоит один переход из губернского города. Мало она намерзлась и наголодалась? А в Н?... Не набреди она случайно на хату Марины, пришлось бы ночевать в поле.
Христя снова двинулась в путь, но шла все медленнее и медленнее, словно кто-то придерживал ее. А тем временем погасло зарево заката, наступил вечер, замигали звезды на потемневшем куполе неба, и вскоре оно все было усеяно ими, словно кто-то сыпал их полной горстью из ковша.
Христя ускорила шаг. Теперь ночь, никто ее не увидит, не остановит, не начнет расспрашивать. Вскоре все улягутся спать – завтра воскресенье и уже сегодня с вечера никто за работу не принимается. Разве только молодежь соберется погулять в хате, где обычно устраивают посиделки. Христя вспомнила молодые годы, подруг, хлопцев, которые за ними ухаживали... Будто живые стоят они перед ее глазами, слышны знакомые голоса, смех, шутки... Она забыла о том, куда идет; ей казалось, что она, как в былое время, спешит на посиделки. И Христя все ускоряет шаг... под ногами скрипит снег, быстрей течет кровь, теплей становится... легкокрылые мысли, беззаботные и отрадные, роем вьются в голове. А ночной сумрак сгущается, обволакивает землю, застилает горизонт. Снег искрится на полях вдоль оледеневшей дороги. Христя уже не идет, а бежит. Скрип ее шагов сливается в сплошной гул. А кругом тихо, только изредка раздается сухой треск от мороза, словно выстрел.
Долго еще шла Христя, пока услышала отдаленный собачий лай. Слава Богу! Если это не Марьяновка, то, во всяком случае, людское жилье. Попрошусь переночевать. Ноги немилосердно ныли, а пальцы точно кололи иглы. Все ближе и явственней слышится лай. Вот и хата показалась. В окнах темно, и собак не видно. Христя пошла дальше. Вот какая-то черная громада высится впереди. Что это? Да церковь же – значит, уже Марьяновка. Слава Богу! Здесь недалеко и ее хата стояла. Христя перекрестилась и пошла дальше.
Видно, было уже поздно, – ни одно окно уже не светится. На улице попадались только собаки. Как все переменилось! Когда-то здесь был пустырь, а теперь все застроилось, новые улицы проложили. Узнает ли она свой двор? «Да вот же он!» – крикнула она, остановившись перед длинной хатой, в которой, кроме жилой половины, была и лавка. «Гляди, чего только тут не настроил на чужой земле!» – думала она, надеясь, что вскоре все это будет ей принадлежать.
Она постучала в окно. Дребезжанье стекла гулко разнеслось в морозном воздухе. Яростно залаяли собаки.
– Кто там? – послышалось изнутри.
– Пустите.
– Кого это несет? – Что-то скрипнуло, потом дверь приотворилась, и в щель просунулась голова с большой бородой.
– Пустите переночевать, – просит Христя.
– Какая там ночевка? Здесь не постоялый двор. Иди дальше! – крикнул бородатый шинкарь и захлопнул перед ней дверь.
«Куда идти? Это ж моя хата...» – подумала Христя.
Она снова постучала в окно. Никто не отозвался.
– Пустите же, замерзаю! – молит Христя.
– Уходи, пока тебя в шею не накостыляли! – угрожающе крикнул хозяин.
«Чего доброго – дождешься!» – подумала Христя и пошла дальше по улице. Собаки из соседних дворов бросились с яростным лаем к воротам. Христя повернула назад. «Еще разорвут собаки. Лучше посижу около лавки, потерплю до утра, а там и на шинкаря управу найду. Не пустил, нехристь, – ну, я с ним сочтусь!»
Она примостилась на лавочке под навесом, где казалось не так холодно. Пожалуй, можно и лечь. Нет, все-таки холодно, немилосердно холодно. Христя, свернувшись калачиком, плотней прижалась к стенке. Успокоившись немного, она начала думать о будущем. Завтра пойдет в волость – пусть ей вернут ее добро... Что ж она будет делать? Что? Можно сдать лавку и часть дома внаем. Лишь бы зиму продержаться, а придет лето, тепло, тогда она как-нибудь начнет жить снова...
Христя глубоко задумалась, забыв обо всем на свете. Незаметно подкрадывается сон. Вдруг словно что-то ударило ее, перед глазами заметались искры... И видит она ясный летний день. Жаркое солнце золотит зеленые поля, поют птицы, в прозрачном воздухе носятся мотыльки, пряно пахнут цветы. Христя идет по полям, на которых буйно разрослись хлеба. Ветер колышет зеленые волны, убегающие до самого горизонта.
– Чье это поле? – спрашивает она прохожего.
– Христино, – отвечает тот.
– Какой Христи?
– Из Марьяновки. Хороша была собой, но пошла по рукам и стала уродливой. Да уж, видно, за ее тяжкие муки Бог послал ей удачу – разбогатела она. Вот все эти поля кругом принадлежат ей. Там и лес столетний, и дом панский в Марьяновке. В этом доме живут девушки, которые сбились с пути. Как проштрафится какая-нибудь, Христя тотчас же к себе ее сманивает. Грамоте учит, ремеслу. Школу такую открыла. И дивно: совсем непутевая попадет, а гляди, год-другой побудет, – такой хорошей хозяйкой становится: все знает, все умеет. Потом, если захочет, замуж выходит, а нет, так остается здесь навсегда. Сначала люди сторонились ее, а как смекнули, в чем дело, и хозяева начали ей отдавать своих дочерей в учение. Добрая душа, много для людей делает! Не то что другие – как разбогатеют, Бога и людей знать не хотят. А Христя говорит: я им за их зло добром отплачу, – закончил незнакомец и скрылся.
– Где наша мать? Где наша мать? – услышала она многоголосый крик.
И вот со всех сторон, из густой пшеницы и высокой ржи, показалось множество женщин и девушек, гладко причесанных, в венках из живых цветов. Лица у них румяные, глаза ясные... Все они бросились к ней.
– Вот наша мать! Утомилась, бедняжка. Давайте, понесем ее домой.
Они подняли ее и понесли по полю. Огромным шатром распростерлось над ней синее безоблачное небо, порой высоко пролетит жаворонок, и звонкая песня его льется над землей. Хор молодых голосов оглашает поля... Так хорошо, легко Христе, – дрема смежает глаза, она впадает в сладостное забытье...
На другой день шинкарь, выйдя на рассвете оглядеть свои владения, наткнулся на неподвижное тело.
– Кто это? – крикнул он и, подойдя ближе, прикоснулся к залубеневшему лицу лежавшего.
– Караул! Караул! – завопил шинкарь и бросился в хату.
Немного спустя он снова вышел в сопровождении жены. Заспанная и неумытая, она уставилась на лежавшее тело.
– Что тебе Бог послал? – спросил шинкаря сосед.
– Напасть послал. Какой-то злой дух замерз под лавкой.
– Мужчина или женщина?
– А черт его знает. Не нашел другого места.
Сосед, бросив среди двора охапку соломы, которую нес скоту, пошел к лавке взглянуть на мертвое тело.
– А никто к тебе не просился на ночлег? – спросил он шинкаря.
– Нет, не просился, – ответил шинкарь, многозначительно взглянув на жену.
– А я слышал среди ночи, что лаяли собаки и кто-то стучал в окно.
– Не знаю, может, и стучали. Я спал. Ты не слышала? – обратился он к жене.
– Нет.
Сосед потрогал голову замерзшей и спросил:
– Что ж теперь будешь делать?
– Возьму и выброшу на дорогу.
– Нет, так нельзя, можешь на себя беду накликать. Надо заявить в волость.
Шинкарь, не мешкая, убежал со двора. Жена его пошла в хату. Ушел и сосед.
– Остап! – крикнул он через забор другому соседу. – Ты слышал, около шинка человек замерз.
– Да ну!
– Вот лежит.
Остап побежал к лавке.
– А что там? – спросил третий.
– Да вот, замерз!
Вскоре собралась толпа. Заслышав о случившемся, люди бежали со всех концов села. Начались толки, расспросы. Кто такой? Откуда? Зачем забрел в село?
Вернулся и шинкарь в сопровождении двух сотских. Один, старый, сгорбленный, еле поспевал за другим.
– Пропустите, пропустите! – крикнул шинкарь, расталкивая народ.
Подошли. Только сотский отвернул платок с головы замерзшего, как зазвонил церковный колокол. Его медный гул потряс морозный воздух. Старик, снимавший платок с трупа, вздрогнул и отступил. Люди торопливо крестились.
– Испугался, дядька? – крикнул кто-то.
– Чего там? Не впервой! – ответил сотский и совсем сдернул платок. Показалось женское лицо, с щеками, побелевшими от мороза, и провалившимся носом.
Люди начали тесниться, наваливаясь друг на друга, чтобы разглядеть замерзшую.
– Вот чудеса! Что это, нос отморожен?
– Какое там! Его совсем не было!
– Как же это?
– Да уж так!
– Видать, женщина.
Сотские сумрачно глядели на труп. Старому показалось, что он где-то видел это лицо.
Приехали старшина и писарь. Люди расступились, торопливо снимая шапки. Старшина пошел прямо к лавке.
– Ты что, Кирило, так засмотрелся? Узнаешь?
– Что-то знакомое, но никак не вспомню.
– А вот мы сейчас узнаем. Надо обыскать, может, у нее деньги есть или документы. Ну и мерзкая! – сказал старшина и плюнул. – Кладите ее на сани и отвезите в волость.
– Нет, так не годится, – заметил писарь. – А может, она не замерзла? Может... Надо станового ждать.
– А верно, так и сделаем.
– Так, так, – сказал шинкарь. – А кто мне заплатит за то, что я не буду торговать?
– Разве она вход заградила?
– А кто пойдет в лавку?
– Не надо было такой навес строить. Она думала, что укроется там, да не выдержала, – сказал кто-то.
Шинкарь плюнул и, ничего не сказав, побежал в хату. Люди не расходились, гудели, строили догадки, дивились.
– Мы греха не совершим, если обыщем ее, – сказал старшина и начал рыться в тряпье. Немного спустя он вытащил какую-то свернутую вчетверо бумажку. Развернув ее, он прочел вслух: – «Крестьянка села Марьяновка Христина Филипповна Притыка».
– Христя! – крикнул Кирило. – Она, она! Вслед за отцом пошла. И он замерз, и ее не минула та же доля.
– Христя? Та самая, что у Колесника была? В усадьбе? – послышались голоса.
– Она...
– А нос куда дела?
– Допрыгалась.
– У всех гулящих – один конец.
Толпа начала редеть. Кто побрел домой, кто в церковь. Старшина и писарь уехали в волостное правление, приказав Кирилу стеречь труп. Усевшись на лавку, Кирило с грустью смотрел на обезображенное лицо Христи.
Вдруг послышались возгласы «Цоб! Цоб! Цобе!» и скрип полозьев.
Из-за угла тотчас же потянулся целый обоз. Медленно плелись волы, тащившие сани, нагруженные большими чувалами с зерном.
– Здоров, Кирило! – крикнул первый возница, оставив волов. – Ты чего тут сидишь?
– А вот стерегу замерзшую.
– Кто это?
– Христю знал, что у Колесника жила?
– А как же! Добрая душа была.
– Вот она и есть.
Возчики подошли ближе. Вышел и шинкарь – верно, подумал, не удастся ли сбыть проезжим полштофа. Начались расспросы, воспоминания о Колеснике и Христе.
– Он завзятый был, да она его сдерживала, – сказал Кирило.
– Как он плох ни был, а все же лучше, чем нынешний, – откликнулся один из крестьян. Он рассказал о том, что Лошаков сдал землю в аренду Кравченко. А тот – настоящий кровопийца. Давно ли погорел, а опять уже тысячами ворочает. – Вот его пшеницу в город везем.
– В город! – заворчал Кирило. – Все в город! Эту бездонную прорву никак не насытишь. Сколько ни давай, всего мало. И ее слопал, – он указал на Христю. – Какая девка была – здоровая, красивая. А попала в город, он из нее высосал все, что можно было, и вышвырнул замерзать под забором!
– Глупости ты плетешь, – сказал шинкарь. – А что бы мы делали без города? Куда бы свой хлеб девали? На то и село, чтобы хлеб растить, а город будет покупать. В селе – работа, а в городе – коммерция.
– Ох, чую, – вздохнув, сказал Кирило, – скоро твоя коммерция нас целиком проглотит.
Возчики задумчиво слушали этот разговор. Горькая крестьянская доля предстала перед ними во всей своей неприглядности.
– Ну чего, дядьки, задумались? Пора погреться, а то еще замерзнете. Налью вам полштофа. За провоз пшеницы, верно, хорошие денежки взяли.
Возчики только вздохнули и пошли к саням. Они везли пшеницу не за деньги, а в отработку. Кравченко сдавал им в аренду землю по десять рублей за десятину, и, кроме того, каждый арендатор должен был еще неделю бесплатно работать у него.
Лишь неделю спустя похоронили Христю. Сначала ждали станового, потом шло следствие, а там возник вопрос: как и где хоронить? Становой сказал – по-христиански, но батюшка не решился без письменного разрешения. Пока пришла бумага из уезда, неделя и кончилась. Похоронили ее по-христиански в самом глухом углу кладбища. Тут больше всех старался Федор Супруненко. Он бегал из хаты в хату, чтобы собрать на похороны. Кто что даст – старую рубашку, юбчонку, краюшку хлеба. Карпо Здор раскошелился и, перекрестившись, выложил целых два рубля. Люди говорили, что он мог бы и десятку пожертвовать – немало нажился на сиротском добре...
Федор поставил крест на могиле, а весной посадил вишневое деревцо. Чернявая Ивга болтала в шинке, что Федор, мол, не забыл свою первую любовь. Горпына ругала его.
– Чудна?я ты! Разве я это для себя делаю? Надо же позаботиться о христианской душе, – уговаривал он жену.
– Дурной ты, блаженный! Правду говорил покойный отец, что она тебя кошачьим мозгом напоила.
Федор, однако, продолжал делать по-своему. После смерти отца он унаследовал его имущество и стал бы совсем зажиточным, если б хозяйничал как следует. А то бросается от одного к другому – то портняжить принимается, то плотничать. Накупит инструмент, повозится с ним неделю-другую и бросит. Только к своей службе пономаря после смерти Христи относится еще более ревностно.
Ну, а другие?
Тимофея убили на войне. Оришка умерла. Кирило снова стал десятником в волости. Хотя он уже с трудом справлялся со своими обязанностями, но общество относилось к нему снисходительно, принимая во внимание его лета. Довбня умер в больнице. Марина и сейчас живет в той самой хатенке, в которой застала ее в последний раз Христя, и путается с кем попало.
Лошаков получил назначение в Польшу на пост губернатора. Он взял туда с собой Проценко на должность управляющего делами, а Кныша в качестве полицмейстера. Оба они служили верой и правдой и вскоре получили в награду крупные поместья.
Рубец по-прежнему работает в земстве. Там сейчас верховодят паны, крестьянам ходу не дают. Впрочем, марьяновской бедноте это безразлично: земли так мало, что не прокормишься, и они уходили на заработки в город. А когда заходила речь о земстве, бедняки и богачи говорили: «Что нам это земство? Одна обираловка!»
Другого мнения придерживаются марьяновские богатеи, как, например, Карпо Здор. Он был гласным и готовился стать членом земской управы, в связи с чем сын целый месяц учил его выводить каракулями свою подпись. И выучился! Однако дело его не вышло. Выбрали Кравченко. Но тот поблагодарил за честь и отказался: «Пускай паны заседают в управе. Наше дело – коммерция!» И дела свои он вел так ловко и успешно, что, говорят, поехал к Лошакову покупать Веселый Кут.