119104.fb2
Сегодня это была школа. Это был коридор перед учительской, на втором этаже. Здание школы буквой Т с короткой ножкой, как алфавитный гриб: гриб, гроб, грабь. Груб. В ножке гриба, в аппендиксе, налево – двери в спортзал, направо – две раздевалки: для мальчиков, всегда заплеванная зеленой от насвая слюной, для девочек, раньше я в ней никогда не бывал, только запах, слышал, легкий, ландыша. Прямо, в конце, в тупике аппендикса – учительская комната, с диваном, с круглым столом. И маленький кабинет, тесный, завуча.
Но я мимо. Иду мимо. Нет, я бегу мимо, к началу коридора, туда, где почти у самой лестницы, у бетонной площадки, стоит большой металлический чан с холодной водой. В чане краник, к чану железной цепью, чтобы не унесли, прикована кружка, алюминиевая, одна на всех, одна на всю школу.
Пить хочу. Пить. Губы от жажды потрескались, облизываю сухим языком, и только горечь, только привкус металла и немного крови в трещинках.
К чану бегу, с водой, к алюминиевой кружке бегу, маленький мальчик, я, очень хочу пить. Почему же так долго? Как коридор стал таким длинным? Уже целую вечность бегу, я, а он все струится, змеится, перед глазами, в тяжелом дыме и известковой пыли, осыпающейся с потолка, на волосы, мои, на губы, на. Понимаю, вдруг, что я не бегу, я ползу, пол-зу, по-л-зу, по коричневой краске, неровной, пузыристой, пузы-рящейся, от огня, жарко, туда, туда, где, знаю, должна быть, кастрюля, с водой, с, она всегда была там, и алюминиевая кружка, железной цепью прикованная, чтобы всегда была там, чтобы никто не унес.
Потому что я хочу жить, но я умру, если не доползу до конца коридора.
Ползти тяжело, как будто коридор поднимается в гору, а я стал таким большим и тяжелым, вдруг. Еще минуту назад я был маленьким. Это волшебный гриб, слишком быстро вырос, я, стал взрослым: а теперь мне трудно тащить свое неуклюжее тело, великана, циклопа, вверх.
Но я подтягиваюсь, на руках, еще немного, и.
И срываюсь, падаю, вниз, лечу, совершенно голый, вдруг, беззащитный, в потоке воды. Снова маленький, в потоке воды, целом озере с эмалированными берегами, вода подо мной, вода льется сверху, а у меня щиплют глазки, я тру глазки руками, плачу, кричу: Мама! Мамочка!
Мы оставляли Шали без боя.
Рыть траншеи вокруг села, окапывать пулеметчиков, варить противотанковые ежи, обороняться – не имело никакого смысла. Время позиционных войн прошло. Битвы Второй мировой были последними, в которых решающее значение имело изменение линии фронта, продвижение кривой назад, пожирая тылы, или вперед, в глубь территории противника, что и определяло победителей и проигравших. Стратегии третьей мировой войны, полыхающей на планете, другие: оружие массового поражения, уравновешенное высокоточными ударами по ключевым объектам, вместо последовательно продвигающейся линии фронта – оперативное развертывание мобильных групп в любой точке мира.
Это знает каждый студент-гуманитарий, не прогуливавший занятия на военной кафедре. Благодаря наличию которой в его институте он не попал в армию и на эту войну, одну из битв третьей мировой, необъявленной, но пылающей кроваво-красными точками на политической карте.
Но прошлую войну и мы, и противник вели еще по старинке. Так, как отставных офицеров Советской армии обучили в военных училищах профессора, академики, писавшие свои научные работы на материале Великой Отечественной.
Подразделения Ичкерии занимали населенный пункт, устраивали позиции и пытались обороняться. Старались продержаться как можно дольше. Зачем? Они были обречены.
Говорят, двое парней, или даже братьев, держали оборону у моста на подходах к Шали, со стороны Чечен-Аула. Они связали себе ноги проволокой и прикрутили друг к другу, чтобы не отступать. Двое суток они сдерживали наступление целой дивизии федералов. Их убили, конечно. Трупы привезли в город. Русский офицер сказал: похороните их, как героев, это был достойный противник.
Наверняка это один из мифов. Апокриф.
Но нет дыма без огня. Бои были.
Тринадцатого марта 1995 года 324-й мотострелковый полк штурмовал позиции сепаратистов у селения Чечен-Аул. Целью атаки был захват переправы через реку Аргун. Переправа открывала дорогу на Шали с запада. Бой шел восемь часов, но федералы не смогли взять мост. Через день, 15 марта, атака повторилась. И снова безуспешно.
Двадцать четвертого марта началось общее наступление группировок федеральных войск “Север” и “Юг” на Гудермес и Шали. По плану командования 324-й мотострелковый полк должен был продолжать демонстративные наступательные действия в районе Чечен-Аула, чтобы отвлечь силы и внимание противника от главного удара 503-го мотострелкового полка с запада, а также от второго удара силами 506-го мотострелкового полка с противоположного, восточного направления.
И 324-й мотострелковый полк продолжал демонстративные атаки на укрепленные позиции, бетонированные окопы по берегу реки Аргун. А чеченцы продолжали сражаться в окопах, как при каком-нибудь Сталинграде, думая, что удерживают важную переправу и дорогу на Шали. Что от их стойкости и мужества зависит успех операции и даже победа в войне. Видимо, тогда и произошла эта апокрифическая история с Гектором и Парисом чеченской Трои. Может быть, Гектор не был уверен в стойкости нежного Париса. Может, сам Парис не был уверен в своей стойкости. И они сцепили две свои смерти в одну, прикрутили проволокой.
Это была ненужная и бессмысленная храбрость. Пока герои защищали переправу через реку Аргун, прикрывали своими телами дорогу на Шали, пока они погибали в окопах под артиллерийским и минометным обстрелом, за их спиной 503-й и 506-й полки федералов уже блокировали город.
Какие, к чертовой матери, переправы? Какие мосты, позиции и окопы? В современной войне это глупо. Танки и боевая техника пехоты форсируют водные препятствия. Мы же видели это сами. Мальчишками мы ездили на “солдатский пруд”, так он назывался. На восток от Шали, как раз там, где в 1995 году развертывался 506-й полк. А раньше, в 80-е, когда мы учились в школе, советские военные проводили учения. Собственно, ради таких учений и был вырыт пруд – для отработки форсирования водных препятствий. Мы смотрели, как танк-амфибия заходит с одного берега в воду и через считаные минуты выходит на другой берег. БМП не ныряет, а плывет по воде.
И есть самолеты, вертолеты, ракеты, спутники и черт знает что еще. Только сумасшедший может вырыть окоп и оборонять его, думая, что так он выиграет войну.
Наверное, один из таких боев позже, уже в “Белом Лебеде”, вспоминал Салман “Титаник”. Вспоминал, что ему было страшно, по-настоящему страшно, когда мины ложились одна за другой, рвались рядом, разрывая в клочья тела бойцов. Но когда после обстрела федералы двинулись вперед, уцелевшие ополченцы снова встретили их огнем.
Это было самоубийство, а не бой. Любое позиционное сражение первой чеченской превращалось в бессмысленное самоубийство чеченских подразделений. Оно провоцировало регулярные части российских войск на применение тотального оружия: артиллерии, минометов, ракет и бомб. После соответствующей обработки любая укрепленная позиция становилась братской могилой для окопавшихся. Если же оборонительным рубежом становился населенный пункт, то он мог быть подвергнут уничтожению вместе с мирными жителями.
Еще в первую чеченскую стало ясно, что больший эффект приносят неожиданные вылазки, диверсионные операции, стремительные рейды мобильных многофункциональных боевых групп.
Это поймет и Салман. “Титаником” его станут называть позже, из-за титановых пластин, вживленных ему в голову вместо выбитых осколком фрагментов черепа.
Как же должна была болеть его голова! Операция спасла ему жизнь, но, чтобы облегчать страдания и сохранить мозг, он должен был постоянно принимать таблетки, поддерживающие в норме внутричерепное давление.
Салмана Радуева в “Белом Лебеде” никто не убивал.
Ему просто перестали давать таблетки.
Сразу после того как российское телевидение закончило съемки фильма о Салмане “Титанике”, враге России номер один, дерзком диверсанте и террористе, вездесущем и бесстрашном, неуловимом и, казалось, бессмертном – раньше, а теперь: бритом, без бороды, в робе клоуна-садомазохиста, раздвигающего ноги и впечатывающего руки в тюремную стену несколько раз на дню по команде надзирателей. Испуганно и бодро повторяющего: заключенный номер! Статья номер!
Он играл свою роль в последнем реалити-шоу. Он оправдывал свое поведение: я представляю себя в военном отряде со строгой дисциплиной, это помогает мне переносить режим заключения. Он собирался писать книгу, о себе и о своей роли в истории, о своей роли в войне. Потому что он до самого конца упорно старался считать себя солдатом, военнопленным, а не уголовным преступником. Об этом он собирался написать в своей книге, когда смягчат режим заключения и позволят ему писать.
Но когда съемки закончились, когда он доиграл свою роль – ему перестали давать таблетки.
И он умер, сам.
Но, конечно, не сразу.
Много дней он заходился криком от адской, невыносимой боли, ползал по камере, умолял: лекарство! Режим смягчили, да, надзиратели перестали выводить обезумевшее от страданий существо на режимные проверки. Обезумевшее. Перед смертью он стал идиотом, от распухания мозга, он все равно не смог бы уже назвать свой номер, не помнил статьи. Он знал и чувствовал только боль, которая была больше, чем мир, больше, чем он сам, хотя умещалась в его черепной коробке, залатанной титановыми пластинами.
Пришел срок, и тюремный врач честно зафиксировал смерть от естественной причины.
Откуда я все это знаю? Я не знаю. Я вижу это. Как будто это происходит со мной. Мой доктор говорит, что это галлюцинации.
Всевышний, как может болеть голова! Снова эта резь в висках, тупая боль в затылке. Мне трудно концентрироваться, трудно сохранять последовательность в своем рассказе и рассуждениях. Придется перевернуть страницу назад, чтобы вспомнить, о чем я начинал писать.
Да, в первую войну мы еще пробовали обороняться, по старинке, по привычке, инерции, по памяти сороковых годов, ставшей архетипом советского сознания в форме кинофильмов, таких как “Батальоны просят огня”. Теперь мы понимали, что это не имеет смысла. Даже решив покончить жизнь коллективным самоубийством, мы все равно не сможем принять бой в обороне, потому что никто не станет на нас наступать.
Колонна федералов не выйдет из Аргуна, пока командование не убедится в том, что Шали свободно от боевиков, свободно от нас. Российские войска тоже учли опыт первой чеченской. Во второй чеченской генеральная стратегия была такова: в прямые боестолкновения не вступать.
Всякий раз, когда мы пытались навязать русским масштабное сражение лицом к лицу, они отступали. И начинался обстрел, бомбардировки не сдавшихся селений и их окрестностей, пока все боевики не будут уничтожены или не уйдут. А часто и после того как боевики ушли – в наказание. Только когда уже не было никаких шансов наткнуться на организованный отпор, федералы заходили и устраивали зачистку мирным жителям.
Все население Чечни – заложники, все отвечали круговой порукой за наше сопротивление. Если ты держишь в руках автомат, тебя убьют за это. Если ты не держишь в руках автомат, тебя все равно могут убить, убить за того, кто держит, кто ушел в лес или в горы. Поэтому многие сказали: когда в лесу облава и куда ни прячься, все одно – суждено погибнуть от ружей охотников, то лучше быть волком, обнажающим зубы до самой смерти, чем трусливым зайцем, прячущимся в кустах.
Меня зовут Тамерлан.
Я вернулся в Шали из Санкт-Петербурга, с дипломом о высшем юридическом образовании. За семь лет до этого отец привез меня поступать в большой город, который раньше назывался Ленинград.
В каналах северных Фив отражалось свинцовое небо, дрожал ампир набережных, у плотной холодной реки застыли на отмороженных лапах сфинксы. Вдоль по самому длинному в Европе коридору здания Двенадцати коллегий – белые бюсты, колумбарий науки, пыльные древние книги в деревянных шкафах.
Мы сдавали документы в приемную комиссию, и я уже видел себя погруженным в знание, склонившимся над толстыми томами в библиотеке, окруженным проникновенными юношами в очках и светловолосыми девушками с задумчивыми глазами.
Я прошел экзамены, меня приняли. Я набрал проходной балл и к тому же мог рассчитывать на национальную квоту. В центральных высших учебных заведениях СССР порой открыто, порой негласно, но существовали гарантированные квоты на прием абитуриентов с окраин страны.
После зачисления в университет мы с отцом вернулись домой триумфаторами. Только что арку не воздвигли в начале нашей улицы и не стояли вдоль домов с букетами и венками. Родственники и знакомые шли в гости потоком, поздравить и заручиться благосклонностью будущего, кто знает, может, судьи или прокурора. Кто-то был искренне рад, кто-то втайне завидовал и злился, но тоже был вынужден лицемерно льстить и поздравлять.
Для моего бедного отца это было социальное воскрешение, вожделенный реванш. “Шер да ма валла, Тамерлан! – говорил он, хлопая меня по плечу. – Выше нос! Пусть все знают, что Магомадовы еще не погибли, с Магомадовыми нужно считаться!” Отец был партийным и хозяйственным руководителем, был в номенклатуре. И в одночасье рухнул с Олимпа, попал в тюрьму за припаянное ему “хищение соцсобственности”, которое потом заменили “халатностью”, освободили его в зале суда, но лишили партбилета и доступа к занятию руководящих должностей.